sweet meat

NC-17
Завершён
181
4
автор
Фэндом:
Размер:
109 страниц, 42 328 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

пиздища

Настройки
Квартира была другой. Не той конурой с продавленным диваном и обоями, отходившими от стен, как старая кожа, — теперь Бутчер снял что-то поприличнее. Две комнаты, кухня с целым окном, душ, в котором горячая вода не кончалась через три минуты. Джон не спрашивал, откуда деньги. Он знал откуда. Знал, и от этого знания его мутило каждый раз, когда он наливал себе кофе в чистую кружку. Он обживал это место, как кошка, которую взяли с собой во время переезда. С тем же молчаливым, настороженным недоумением. Где здесь безопасно? Безопасно не было нигде. Это стало очевидно, когда Бутчер оставил ключи в замке — просто забыл, или не подумал, или решил, что Джон уже достаточно сломлен, чтобы даже не пытаться сбежать. И Джон действительно не пытался. Он просто открыл дверь, когда в неё позвонили. Просто шагнул за порог. На автомате — как делал сотни раз, но в прошлой жизни, когда каждый второй не мог его прибить. — Добрый день, прошу прощенья за задержку, — Курьер стоял спиной, возился с пакетами, и когда обернулся, лицо его изменилось мгновенно: — Ты?! — выдохнул он, и в этом выдохе было столько всего, что Джон попятился. — Не я, — сказал Джон, понимая, что ему пиздец. Курьер побросал пакеты. Что-то разбилось — молоко или сок, — и по полу растеклась белая лужа, но он даже не посмотрел. Он шёл на Джона, даже не задумываясь. Будто его перемкнуло. Джон не успевает захлопнуть дверь. Была бы супер скорость, успел бы... Ах, да. — Вся моя семья сдохла в твоём поганом лагере, — говорил он, срываясь, — Ты... Он не договорил. Руки сомкнулись на горле Джона, и мир сузился до игольного ушка, через которое не проходит воздух. Чужие пальцы вдавились в трахею по-настоящему: грубо, неумело, но с такой силой, что перед глазами поплыли круги. Джон делает ровно тоже, что и другие люди, которым он в своё время сжимал глотки: пытался оттолкнуть навалившегося карьера, но выходило только царапать чужие руки. Пальцы скользили по коже. Ноги подкашивались. Джон почувствовал, как горло содрогается в спазме — тело пыталось протолкнуть воздух, но воздуха не было. Только сиплые попытки вдохов, которые вырываются сами, когда лёгкие уже не получают воздуха, а мозг всё ещё пытается подать сигнал SOS. Перед глазами уже поплыли чёрные круги, как будто кто-то выкручивал яркость мира. Оказывается, это настолько больно, когда тебя душат. Настолько? До треска в ушах. Собственное тело становится тяжёлым, чужим — как мешок с песком, который намотали на шею и бросили в реку. Руки висели плетьми. Сознание схлопывалось, как карточный домик — один удар, и всё рассыпалось в пыль. Удар получил не Джон. Рывок. Грохот. Чья-то матерная ругань — такая знакомая, что даже сквозь агонию Джон узнал её. Бутчер. Он даже не раздумывал. Не смотрел, вооружён ли курьер, не прикидывал шансы, хотя он далеко не супер, такой же человек, но с уверенностью, что его Иисус охраняет. Джон сполз по стене, хватая ртом воздух — большими, жадными глотками, как утопающий, которого только что вытащили из воды. — Совсем уже ахуели, — всё, что сказал Бучер, глядя на тело. Потом перевёл взгляд на Джона. — Живой, м? Джон не отвечает. Толком взгляд на своём, — даже звучит безумно, — спасителе сфокусировать не может. Горло саднит изнутри, будто он проглотил наждак. А в голове у него билась одна-единственная мысль. Он дышал благодаря Бутчеру. Благодаря этому невозможному человеку, который прибежал на его тихое сипение. Он, именно он, не оставил его. Не бросил. Рука, которая подхватила его под локоть, была твёрдой. И не отпускала, пока Джон не встал на ноги. Кажется, ему не стоило забирать заказы. Кажется, ему вообще не стоило выходить за дверь. Яичница сгорела. Джон очнулся от запаха гари — резкого, едкого, — чертыхнулся, схватил сковороду. Желток превратился в чёрную корку, которая ещё минуту назад была почти съедобной. Знакомый испуг отзывается в дрогнувших плечах. Он съел горелое сам, стоя над раковиной, быстро, почти тайком, не жуя — просто проталкивая в горло. Бутчер злился, когда еда летела в помойку. Бутчер вообще много на что злился, и Джон уже выучил этот перечень наизусть: горелая еда, невымытая посуда, даже несчастные капли молока на столе, мокрое полотенце... Бучер, оказывается, очень требовательный к порядку, когда не живёт один. Джон уже выучил этот перечень наизусть даже не задумываясь. Ел горелое, стоя над раковиной, и не чувствовал вкуса. Но чувствовал одобрение со спины. Это как раз вкусно. Жить у Бутчера было мучительно. Да, именно так — мучительно. Но в этом мучении, как ни странно, были просветы. Иногда — почти нормальные. По вечерам, когда Бутчер уходил по делам или просто закрывался в своей комнате, Джон включал телевизор. Не новости — новости он перестал смотреть, там ничего приятного Джон для себя бы не нашёл. Но... Он смотрел сериалы. Странно — раньше он никогда не смотрел их. Ему казалось, это для скучающих домохозяек, для людей без власти и без будущего и без реальных дел. Но эти истории затягивали его, как тёплое одеяло, под которым можно спрятаться от реальности. Джону нравились эти бесконечные, тягучие истории про обычных людей — про врачей, которые влюбляются в пациентов и теряют их через серию, про адвокатов в дешёвых костюмах, которые кричат друг на друга в залах суда. Но особенно — особенно ему зашло именно то, что Бучер, что Солдатик хором назвали «Бабской мутью». Ну и хуй с ними. Джону нравилось. Уж точно не супергероику ему смотреть. По правде говоря это получилось... случайно, переключая каналы среди ночи, и залип, как красивые женщины в идеальных пригородах прячут за улыбками столько черни. Это было прекрасно, чем-то похоже... Он реально не мог оторваться. Джон смотрел серию за серией, пока за окном не начинало сереть, а на следующий день ходил сонный, как муха цеце, и Бутчер косился на него с подозрением. Джон не признался бы ни за что. Это было его тайное, стыдное удовольствие — единственное, что принадлежало только ему. Что ещё делать без телефона, счётов и вообще какой либо связи? Ну.. От скуки он штопал носки. Бутчеровы носки — грубые, армейские, с дырками на пятках. Джон сидел на диване, поджав под себя ноги, и орудовал иголкой, и нитка ложилась криво, неровно, но он правда старался. Как минимум его больше не бесят голые ноги Бутчера, которые скрипят о пол, шаркают; как максимум : он слышит «ого..спасибо?» или, о, о, о, ещё лучше: «ого, молодец». После этих слов, которые, конечно, Джон демонстративно пропускал мимо ушей лицо у него было такое, будто он изобрёл новую Теслу. Он бы небось и в лаптях ходил. – с раздражением думал Джон, пока гладил его шмотки — тщательно, как отчаянная домохозяйка из того самого сериала, — но что-то успокаивающее в этом ритуале было. Горячий утюг в руке, пар от чужой гавайской рубашки, стрелки на брюках. И когда Бутчер был особенно говнючим, Джон прожигал ему любимые футболки с видом виноватой собаки. В такие моменты он почему-то не выхватывал пиздюдей и был этим очень доволен. Какая никакая безнаказанность, его небольшая, но отрада. Если бы так было всегда Джон бы даже подумал что всё.. Нормально. Ну насколько это может быть нормальным. Но хорошие дни кончались. Всегда, когда Джон хоть немного расслаблялся. Они приходили — те, кого Бутчер пускал в дом. Те, кто платил. И тогда Джон переставал быть ненавистным ему человеком, переставал быть кем-либо. Всё всегда начиналось с крика. Нет, ора. Такого, что голос сорвался в хрип в момент очередной брошенной бессмысленной угрозы, когда не удалось, ни спрятаться, ни запереться. Каждый раз было особенно жаль, что он Джон мог ни ударить, ни сжать чужую глотку. Каждый раз хотелось, чтобы по какой-нибудь Божьей воле силы вернулись. Джон сжёг бы всех. Но тело, то самое, которое раньше ломало стены и вырывало двери с петлями, теперь подрагивало, как студень. Кулаки сжимались впустую. Бутчер даже не посмотрел на него. Достал пачку, прикурил — долго, не торопясь, будто назло. Стряхнул пепел на пол. И только потом поднял глаза — усталые, равнодушные, как у человека, который видел этот спектакль уже сто раз. Для Джона это не спектакль. — Наорался? — спросил он. Голос — спокойный, почти скучающий. Он бы наверняка и не хотел бы быть в роли зрителя, но нужно следить, чтобы Джону не свернули шею. Джон замолчал. Не потому, что захотел. А потому, что горло свело судорогой, и из него вырвался только сип — тот самый, с которым он когда-то подыхал на пороге собственной квартиры. Только тогда Бутчер прибежал на этот звук. А сейчас — смотрел. И не двигался. Джон смотрел на Бутчера, как на главную Иуду. Реально не понимал. — Знаешь, тебе самому будет проще, если ты не будешь дёргаться. – заметил Бутчер. В какой-то мере он был прав. Джон пытался вырваться — его держали; пытался укусить — ему сжимали щеки; пытался закрыться — ему разводили ноги. Ничего. Ничего. Ничего не мог сделать. Я ведь не хочу. – он осознанно это понимает; мне не нравится, – тоже понимает, когда после каждого такого визита сует себе два пальца в рот; Но это продолжается. Продолжается через не хочу и не буду. Через мольбы о прощении, о другом виде искупления, а если искупления не заслуживает, то хотя бы пытки другие, черт, да он лучше бы ложился под одного Билли Бутчера. Нет, правда, они же живут вместе. Это даже логично, они живут под одной, сука, крышей грёбаные две недели с лишним. Разве нет? Джон бы смог с этим свыкнуться. В этом и дело. Не хочет Бутчер, чтоб Джон свыкался. Чтоб привыкал. Чтоб сделал "фух" и зажил, нет. Не заслужил – говорит. Спустя столько визитов, Джон уже не орал. Он просто замирал, когда дверь открывалась и на пороге возникала очередная фигура — с лицом, которое он забудет через минуту, или без лица вовсе, потому что он уже научился не смотреть. Он замирал и ждал. Ждал, пока чужие руки начнут делать то, за чем они пришли. Ждал, пока всё кончится. Иногда он пытался отстраниться — уже не дёргаясь, не крича, хотя бы просто чуть отвести плечо, чуть сжать губы, чуть отвернуть голову. Маленькие попытки сохранить достоинство. Их не замечали. Или замечали и наказывали — пощёчиной, ударом, рывком за волосы, — и тогда он переставал делать даже это. Просто обмякал. Просто позволял. Когда его целовали — мерзко, мокро, с языком, от которого хотелось блевать, — он не отвечал, но и не отворачивался. Когда его опускали на колени, не упирался. Только горло содрогалось в спазме, когда в него входили — не спрашивая, не дожидаясь, — и глаза застилала влажная пелена. Джон не плакал. Он просто не мог дышать. И тело само, против воли, расслаблялось. Потому что если не расслабиться — будет больнее. Он выучил это. Выучил, как выучивают язык чужой страны, в которой тебя держат в плену. Он не мог выставить ладони вперёд, когда кто-то хотел зарядить ему пощёчину, — потому что если он закрывался, били сильнее. Он не мог сжать губы, когда к его лицу прижимались чужие. Он не мог ничего. И это «ничего» замыкало. Джон лежал на диване, поджав ноги, и смотрел в стену. Не разговаривал. Вообще. Ни слова. Ни звука. Мысли посещали голову самые мрачные — не мысли даже, а обрывки, осколки, которые крутились по кругу, как заевшая пластинка. Они придут снова, а ты не можешь ничего. Ты не можешь ничего. Ты не можешь... Даже гребаное зеркало с ним больше не разговаривало. Джон стоял перед ним — разбитый, бледный, с красными ободками вокруг зрачков, — и не видел никого. Только Джонни, виктимного человека, который не умеет открывать крепко закрученные бутылки. Но он знает, что может вскрыть. Это было не решение — скорее порыв, который накатил внезапно, как очередная тошнота после очередного визита. Он сидел в ванной, смотрел на бритву — старую, ржавую, забытую Бутчером на полке, — и думал о том, как легко было бы провести лезвием по запястью. Просто чиркнуть. Просто покончить со всем этим. Мысль не пугала. Не тяготила. Она пришла и легла где-то под рёбрами, как уставшая кошка — спокойно, без претензий. Может, правда? Он поднял глаза на своё отражение в зеркале — мутное, с разводами, как будто смотрел на себя через грязное стекло. Синяки под глазами, бледная кожа, потрескавшиеся губы. Ни следа от того, кем он был. Хоумлендер бы такого не допустил. Твердыня бы вырвал насильнику кадык. Патриот выжег бы мозг. Что сделал ты? Ничего блять не можешь... Джон даже заплакать не мог. Не в этой ванне. Не в этом доме. Может смысла не видел. Может уже глаза сухие и попросту нечем. Это не я. Я бы не допустил такого. А ты – ничтожество, загнал нас в эту жопу. Теперь Джон травит Джона. Реально жалкое зрелище. Он перебирал в голове хоть одну причину уйти из ванной, но не находил: мир ненавидит его. Не абстрактно, не понарошку — ненавидит каждой своей щелью. Будто он теперь — сбой в системе. Ошибка, которую забыли исправить. Вирус, который не удалили до конца. Он должен был быть удалён. Джон протянул руку к бритве. Пальцы дрожали — не от страха, а от холода. Ванная промёрзла насквозь, и стены, казалось, выдыхали сырость прямо ему в лицо. Как это будет? Джон представил. Кровь на кафеле, его собственное тело, съехавшее по стенке ванны. Бутчер открывает дверь — потому что Джон не вышел, потому что молчит слишком долго. Видит. Замирает на пороге. И в его глазах — что? Испуг? Боль? А не надо было пускать этих садистов в дом. Вот не надо было... Вот и живи один в засратом доме, тупой мудак. – содрогался про себя в гневе Джон. Он представил это с таким удовольствием, будто уже сделал. Будто бритва уже прошлась по вене, и кровь уже хлынула, и Бутчер теперь будет до конца дней жалеть, что впустил тех людей. Вот и живи один. Джону стало почти хорошо. Мстительно, гадко, злорадно — но хорошо. Он представил, как Бутчер стоит в пустой квартире, один, с собакой, которая не понимает, куда делся человек, который переодически её кормил. Как Бутчер будет орать на стены. Как будет пить в одиночестве. Как никто не придёт. А по нему, Джону, конечно, будут горевать. Может на его могилу будут собираться совсем принципиальные поклонники.. Можно скромную, какой-нибудь монумент. Чёрный мрамор, бронзовая табличка — можно даже без лишних слов, просто: «Он БЫЛ Патриотом». Или с датами. Или с короткой эпитафией, которую никто не поймёт, кроме тех, кто знал. или.. Или, ладно, это он потом придумает. Джон закрыл глаза и увидел: вереница фигур. Чёрные пальто, чёрные шарфы, чёрные зонты — потому что на похоронах всегда идёт дождь. Они будут молчать. И только ветер будет шелестеть в кронах деревьев. А потом кто-то кашлянет — и все поднимут головы. Может опомнится Райан, сынок придёт на могилу отцу. Встанет у гроба — длинный, неловкий, с лицом, на котором написано: «Я должен здесь быть, но я не знаю зачем». Может, даже заплачет. Потому что сыновья всегда плачут на похоронах отцов. Может придёт и Солдатик. — В этом Джон даже во влажных фантазиях сомневается, — Подойдет к гробу, остановится. Долго посмотрит...минуту, две. А потом просто кивнет. Один раз. Коротко. Как будто говорит: «Ты всё-таки был достоин». Хотя бы за компанию с Райаном придёт. Хотя бы парой слов обмолвятся, мол, жаль, эх... Так ладно. Мысль пришла резкая, как холодный сквозняк из приоткрытой двери. Он всё ещё сидит в блядской ванной. Бритва всё ещё была в руке. Вода капала. Лампочка мигала. Никаких чёрных одеяний. Никакого Райана. Никакого Солдатбоя. Только кафельный пол, ржавое лезвие и он сам — живой, дрожащий, с мокрым лицом. Каждая капля отдавалась в позвоночнике, как метроном, отсчитывающий время до. Так ладно, — повторил он про себя. Уже не надеясь. Просто констатируя факт. Уже всё таки пора. Хватит тянуть кота за яйца, Джон. Давай! В голове звучат овации. Но бритва всё так же лежала в руке. Неподвижно. Пальцы не сжимались, не разжимались — просто держали. Как будто ждали команды, которая не поступала. Ведь тогда всё реально закончится. И сейчас, когда бритва была в миллиметре от кожи, разум взбунтовался. Это, оказывается, ахренеть как страшно – убить себя: мозг буквально расщепляется, пока одна часть орёт «ну же!», другая врубает режим самосохранения на полную. Люди пиздец какие сложные. — Заканчивай Лебединое озеро, Джони. — Из-за двери донёсся голос Бутчера, — Мне тоже нужно в ванну. Джон выдохнул — так, будто его держали под водой и наконец отпустили. Вариантов у него не было. Джон понял это окончательно, когда в очередной раз стоял на кухне, сжимая в пальцах бутылку молока. Крышка не поддавалась. Вообще. Он крутил её, пыхтел, ругался шёпотом, сжимал пальцы до боли — бесполезно. Будто её специально закрутили. Нет, её точно специально закрутили. Он стоял и чувствовал, как внутри закипает ярость — бессильная, ни на что не направленная. Он ненавидел эту бутылку. Ненавидел свои слабые руки. Ненавидел Бутчера. Ненавидел то, как его всего потряхивает от отчаяния и несправедливости, — мелкой дрожью, которая начиналась где-то в груди и расходилась по телу, как круги по воде. Он не хотел просить. Не хотел. Лучше умереть, чем попросить. Лучше... Но он не умер. И все ещё не планирует. Джон взял чертову бутылку и пошёл к Бутчеру; понимал, что снова говорит. Не желая этого. Бутчер даже не взглянув, взял бутылку, свинтил крышку одним движением и поставил обратно на стол. Джон уходит чуть ли не бегом, одаривая Бутчера недобрым взглядом. Да, я хочу пить. И да, я обратился к тебе за помощью...но я всё ещё ненавижу тебя. У него было право молчать, но черт, нет, даже так, буднично, они всё же беседуют. Будто ничего не случилось. Собственный разум хочется уговорить смыть предыдущие дни, будто их не было, а Джона пустили жить за красивые голубые глаза, он смотрит свои мелодрамы и хуево готовит. И самое обидное, что Джон готов. Но понимает, что этого не будет. Даже если найдёт такую опцию и сотрёт себе память, новые воспоминания появятся. Грёбаный Билли Бучер... Сбежать бы подальше от этой квартиры. Но что за ней? Нет ни одного человека, который вступился бы за него. Ни одного. Только Бутчер. Тот самый Бутчер, который сам его продал, сам пересчитал грязные купюры, не глядя в глаза. Но он же и не даёт растерзать. Мясник, который отрезает кусок за куском, но не позволяет волкам сожрать всё целиком. Джон смотрит на Билли долго, в упор — так, будто пытается прочитать надпись на стене сквозь мутное стекло. Джон не может понять. Он смотрит в эти глаза — и видит то холодную сталь, то вдруг что-то почти человеческое, тёплое, может даже светлое, что Бутчер тут же прячет за смешливым "куколка" или "дорогуша". Совершенно разные сигналы. Должна же быть причина. Более достойная чем то, что открыто говорит ему Бучер. Может.. Как её? Бекка? Да... Вот оно. Вот что вечно торчит между ними, как заноза, которую не вытащить. Это тебе за Бекку. Мысль приходит холодная, скользкая — как рыба, которую поймал голыми руками и не можешь удержать. Бутчер мстит. За ту ночь. За ту дурацкую ночь, которая ничего не значила для Джона, но, наверное, значила для Бекки. А для Бутчера стала приговором, который он выносит снова и снова, каждый раз, когда смотрит на Джона. Идиотка. – думает Джон. Не себя же винить в самом деле. Нет, господи, какая же это хуёвая месть. Пять минут неудачного траха чужой жены — за это теперь расплачивается он, Джон? Несоразмерно. Как будто за разбитую чашку разбить нос. Видимо, он пялился слишком горячо и открыто. Бутчер уже смотрел на него в ответ. Джон мог бы долго играть в гляделки, мог бы вообще уйти из-за стола есть в своей комнате, но вопрос, который крутился в голове все эти дни, сейчас сорвётся с языка. Раз уж тебе так интересно, Вильям. — Как только я думаю, что всё нормально, ты приводишь сюда какого-то больного ублюдка и он мучает меня. – вот так взял и выдал. Тихо конечно. Слишком тихо — ему самому пришлось напрячься, чтобы услышать собственные слова. Бутчер отложил вилку. Джон услышал, как металл звякнул о край тарелки. — Тебе и не должно быть нормально, Джонни. Это ещё заслужить надо. Джон сглотнул. Слово застряло где-то в горле — «заслужить». Значит... есть какая-то шкала? Какой-то путь. Что всё это — не навсегда. И если он, Джон, сделает что-то правильно, если наберёт нужное количество баллов на невидимом счётчике, это прекратится. Что Бутчер, может быть, даже сам хочет, чтобы это прекратилось и просто ждёт, когда Джон даст ему повод. Впервые за долгое время в груди шевельнулось что-то, похожее не на надежду: — А когда я распылю вирус? Тогда заслужу? — Слова выскочили сами. Он смотрел на Бутчера исподлобья — и ждал. Ждал, что тот скажет: «Да». Или: «Нет». Или хоть что-нибудь, что можно будет положить под язык, как леденец, и рассасывать в минуты отчаяния. — Не загадывай. И всё. И это было всё. Джон смотрел на него ещё секунду — и отвёл глаза. Внутри что-то погасло. Не резко, не с треском, а мучительно медленно. По всей видимости пока Джон не заслужил даже ответа. Но слово «заслужить» никуда не делось. Оно осталось. Если есть слово — значит, есть путь. Джон, кажется, дал ему старт. Бутчер между тем продолжал — буднично, как ни в чём не бывало: — Но кстати, ты верно спросил. Уже пора посвящать тебя в курс дела. Отдохнул и хватит. Джон вскинул голову. Тонкие брови его взметнулись — он не успел их удержать. Отдохнул?! Он?! От этой мысли его распирало так, что воздух застрял в лёгких. Отдохнул — это когда ты лежишь на шезлонге и читаешь какого-нибудь Ницше, а не когда тебя раз за разом прижимают лицом к матрасу. Отдохнул! Он бы сам такой отдых Бутчеру устроил... Посмотрел бы, как он вот так отдыхает. Посмотрел бы — и ничего не сделал. Просто стоял бы и курил. Как Бутчер. Хотя Джон не курит. Он не сказал этого вслух. Не мог. Но видимо его возмущение было на лице написано. Бучер не оставил его без ответа: — И скажи спасибо, что я не пустил к тебе вообще всех, кто хотел бы поквитаться, — говорил Бутчер. — Прийти с паяльником. С ножом. С чем угодно, что оставляет следы за всё дерьмо, что ты сделал. Я сказал нет. Потому что ты мне нужен. Потому что Воут всё ещё жив. И пока Воут жив, ты мне яичницу жаришь. Обжигающая обида поутихла на смену уже привычному страху и чему-то еще, даже для Джона противоречивом. Будто этот кусок фразы всё же пронял его. Бутчер встал, подошёл к шкафу и достал ампулу. Маленькую, плоскую, почти невесомую. Поставил на стол перед Джоном. Тот взял её в пальцы — осторожно, будто она могла взорваться от одного прикосновения. Стекло было холодным и гладким. — Теперь вопрос: где ты её спрячешь? — В задницу не буду, — сказал Джон. Просто чтобы что-то сказать. Либо контролировать ситуацию, которая ему до одури не нравится. Бутчер фыркнул. — Твоя задница нам ещё пригодится. А пробирку… — Он двинулся ближе и похлопал Джона по щеке. Джон отпрянул на автоматизме. Вот только ты меня не трогай блять. Не сказать, что Джон был не тактильным человеком, нет, в своё время он был из тех, кто "не потрогал - разговор не состоялся" : похлопать кого-то по плечу, по щеке, приобнять за талию, самому прижаться – за милую душу. Он, прости господи, даже Звёздочку за руку держал, но сейчас каждое касание обжигает. Особенно от грёбаного Билли Бучера. — …спрячешь вот сюда. За щеку. Как хомяк. Ты так уже умеешь. Джон распахнул глаза, от понимания гадостной отсылки. Смотрит так, будто пытается прожечь дыру в этом невозмутимом лице. Тяжёлый взгляд — таким и резать можно. Бутчер заметил, но не придал значения. Усмехнулся краешком рта. И продолжил объяснять терпеливо, как ребёнку: — Она маленькая, плоская. Если не открывать рот и не трепаться, никто не увидит. Обыскивать тебя будут везде — карманы, ботинки... Но в рот им заглянуть мозгов не хватит. Говорить сможешь, но лучше не болтай без нужды. Чем меньше шевелишь языком, тем целее ампула. Джон смотрел, то на ампулу, то на Бутчера, то снова на ампулу. Кадык ходил вверх-вниз. Затея ему определённо не нравилась. И только безвыходность положения заставляла уточнять, а не просто отказаться от самоубийственной затеи: — А если... я проглочу её нечаянно? Она же мелкая. – Достаточно резонный вопрос для человека, которому сунут в рот оружие массового поражения. — Тогда ты - покойник, — Бутчер пожал плечами — Вирус попадёт в кровь, и ты протянешь ноги быстрее, чем я скажу «ой». Не всё надо глотать, Джон. Тем более стекло и опасную бурду. Повисло молчание, такое, что можно ложками черпать. Джон глядел на Бутчера не мигая. Бучер реально его подъебал. Вот она, усмешка же! Лёгкая, почти незаметная, но не для Джона. Он видит прямой укол. Джон искренне не понимает почему Бутчеру это забавно. Многие говорят, что он в принципе "шуток не понимает". Хорошо, пусть так. Но тебе тут что смешного, Билли? Сам же выхаживал, когда Джон лежал пластом на продавленном диване, глядя в одну точку; закручивал чертовы бутылки, чтобы Джон, сцепив зубы, выдавливал из себя: «Открой, пожалуйста». Только тогда Бутчер брал бутылку и — раз! — крышка поддавалась; делал это каждый раз. Каждый. Чтобы заставить Джона говорить. Чтобы он не ушёл в это своё молчание. Зачем-то же это было нужно? Джон бы наверняка спросил, как и спрашивал раньше, когда слышал шепотки гадостные, нелестные, когда он мог ещё спрашивать за слова. Сейчас он на них может только обижаться. Чувствует, как внутри что-то закипает. Не быстро — медленно, тягуче, как лава, которая поднимается из самого низа живота. Прожигает диафрагму. Заполняет грудную клетку свинцовой тяжестью. Он встаёт из-за стола. Пошёл к чёрту. Просто пошёл.. к чёрту, Вильям. Ноги сами собой выпрямляются, стул отъезжает назад с коротким, жалобным скрипом по полу. Джон хочет опрокинуть стол. Хочет схватить край, рвануть на себя, чтобы всё, что на нём стоит, — тарелки, кружки, эта чёртова ампула, — полетело вниз. Хочет смахнуть тарелку на пол, чтобы она разлетелась осколками. И вместо этого он уходит. Не в свою комнату. Очевидно. В гостиную. Там уже спит Террор. Пёс лежит на боку, вытянув лапы, иногда подёргивает ухом во сне. Джон садится на диван — рядом, почти вплотную. И только там, в темноте, под боком у спящего пса, позволяет себе выдохнуть. Длинно. С присвистом. Как будто выпускает пар из перегретого котла, который ещё секунду назад готов был разорвать на куски. Воздух выходит горячим, влажным — вместе с ним уходит и напряжение. По чуть-чуть. По капле. Стол остался стоять. Тарелка осталась целой. Бутчер — там, на кухне, со своей непонятной усмешкой. А Джон остался жив. И это, наверное, было хорошо. Он убирает руки от лица. Смотрит на Террора — пёс вздыхает во сне, переворачивается на другой бок. Джон гладит его по тёплому боку — один раз, коротко, почти машинально. Джон закрывает глаза. Лава внутри остывает, превращаясь в тяжёлый, чёрный камень. И с этим камнем он и засыпает, чувствуя, как собачье сопенье согревает ему ладонь.
Примечания:
Отзывы (6)