***
23 мая 2026 г., 02:09
Как-то мы с друзьями зашли послушать джаз-банд. Приглушённые огни покачивались в бокалах вина, мягко и ненавязчиво играла пластинка, пока музыканты отдыхали между выступлениями.
Я был рад, что мы разделяли одно и то же мнение — молчать, когда сердце музыканта говорит с нашими. И теперь у нас было каких-то пятнадцать минут, чтобы перекинуться парой фраз.
Первое время мы сидели молча — я думаю, таков был эффект услышанной и осознанной музыки, и я был рад этому. Но вдруг один из нас, я даже не помню, кто именно, спросил невпопад:
— А у вас есть секрет? Такой, который вы никому не рассказывали.
Все задумались. Потом кто-то ответил, другой выложил целую историю, которая вызвала всеобщий смех. А я вспомнил Фаю.
Она была моим секретом. Я никому о ней не рассказывал и не думаю, что когда-нибудь расскажу. Ведь тогда меня непременно кто-нибудь простит, посочувствует, скажет, мол, ничего страшного. А я не хочу. Потому что только Фая по-настоящему имеет на это право.
Интересно, где она сейчас? Жива ли? Если бы мы случайно пересеклись, узнал бы я её? Набрался бы храбрости встретить её взгляд? Попросить прощения? Хотя, какая теперь разница — это всё равно ничего не изменит. Прошло слишком много лет.
Музыканты вернулись, поправили пиджаки, подтянули инструменты. Доверительно переглянувшись, они затанцевали пальцами, высекая музыку — томную, горькую, горделивую.
Наверное, так сейчас выглядела бы Фая, если бы была обычной девушкой. Музыка зазвучала с новой вдохновляющей силой, а я уже не мог перестать думать о ней, и мысли уносили меня в прошлое.
Она была дьявольски красивой, хотя я и помнил её маленькой девочкой. Я говорю «дьявольски», а не «ангельски», потому что, когда я смотрел на неё, то втайне думал, что её запоминающиеся, горячие черты лица непременно заключали в себе какую-то подлость и однажды должны были принести несчастье. И я каждый день ждал, что оно наконец проявит себя.
Фая была цыганкой. В моём детстве этого страшного слова боялись как огня и взрослые, и дети. Пёстрые тучные цыганки сидели на грязных тротуарах рынков и вокзалов, окружённые толпой голосящих чумазых детей. В основном они просили милостыню, ещё как-то примечали внушаемых женщин и предлагали им погадать по лицу или по рукам, часто шатались в очередях, между торговыми рядами и вытаскивали плохо спрятанные кошельки.
Фая казалась не из таких. Она признавалась, что умеет всё это — и воровать, и внушать, и гадать. Всему научили сердобольные тётки. Но её мать таким не занималась. Она торговала на рынке то ли турецкими, то ли индийскими тканями, я не запомнил, а Фая помогала ей за прилавком.
Когда мы познакомились, ей было двенадцать, а мне четырнадцать. Мы учились в одной школе, она тогда была в шестом классе. Фая всегда держалась одна, но не выглядела ни печальной, ни одинокой. Её ярко-зелёные глаза под пышными, но аккуратными бровями так хорошо подходили смуглому лицу с острым своевольным подбородком и напоминали пару лесных озёр стоячей бирюзовой воды — такие же тихие и таинственные. Глядя в них, я никогда не понимал, о чём она думала.
Конечно, такая красивая и загадочная девочка много кому нравилась. Никто не говорил об этом открыто, но смельчаки порой пытались выразить свой интерес, и это получалось у них совершенно неловко — они дразнили, могли украсть её рюкзак или спортивную форму, но как только это происходило, Фая застывала и буквально пронзала обидчика взглядом, от которого всем вокруг становилось не по себе. Тогда мы очень даже верили во всякие цыганские проклятия.
Но однажды одного только взгляда оказалось недостаточно.
Это произошло за школой. Трое мальчишек были сильно старше, а вокруг — никого из взрослых. По дороге домой я случайно увидел, как они зажали её в углу, под их ногами валялись учебники и тетрадки. Гогот выросших, почти что мужских голосов доносился до тропинки, по которой школьники возвращались с уроков. Они вытягивали шеи на шум, но затем смущённо отворачивались, и никто из них не останавливался.
Фая не звала на помощь и не плакала. Только широко смотрела своими странными большими глазами. Уж не знаю, как у меня хватило храбрости, но я бросил сумки, подобрал с земли увесистую деревяшку и с разбега стукнул по голове одного из мальчишек. Кончилось тем, что мне разбили нос и губу, а Фая бросилась в школу за учителем. Правда, к тому моменту, как они вернулись, старшеклассники уже сбежали.
И пусть я был ужасно горд тем, что спасённой мною девочкой оказалась именно Фая, я всё же никому не смел рассказать о ней. Друзья бы меня обсмеяли, а родители бы стали ругать за то, что вожусь с цыганкой — я сразу отчётливо представил себе брезгливый взгляд отца и беспокойный тон матери.
Постепенно мы с Фаей сблизились — я чувствовал себя её защитником и хотел подружиться с ней, разгадать её загадку. Не знаю, было ли дело в моём подвиге или я как-то по-особенному относился к ней, но она почему-то позволила мне приблизиться. Мы находили в школе укромные места и болтали там втайне от всех. Мы говорили об учителях, об одноклассниках, о фильмах и о книгах. Я тогда не очень-то много читал, но я любил слушать, как она рассказывает.
К самой Фае я испытывал полярные чувства. Я думал — разве можно одновременно чувствовать привязанность и отвращение? Теперь я понимаю, что Фая была для меня чем-то вроде игрушки: я виделся с ней, когда мне было удобно, обнимал, целовал её пылающие щёки, гладил плечи и руки, иногда делился с ней чем-нибудь вкусным, ощущая себя её благодетелем. Я был горд от того, что у меня есть такой секрет.
Однако где-то в глубине души во мне жило отвращение к ней.
Как-то она сказала, что скоро по семейному обычаю ей нужно будет выйти замуж за того, кого выберет её родня. Меня повергло в шок даже не это, хотя, безусловно, мне это казалось варварством. Я пришёл в ужас от того, как спокойно Фая об этом говорила. Когда я попытался убедить её в том, что так нельзя, она улыбалась и смотрела на меня, как на дурачка. Ей это было смешно.
И я стал ненавидеть Фаю.
Однажды я пригласил её к себе, пока никого не было дома. Показал ей комнаты, коллекцию своих журналов и даже мамин туалетный столик с драгоценностями. От меня не укрылось то, как заблестели её глаза при виде золота. Я помню, тогда поймал грешную мысль — не сдержится, украдёт. Она осталась в зале одна, а я застрял на кухне, готовил нам чай, нарезал рулет. Дверь в комнату родителей была открыта нараспашку прямо напротив дверей в зал.
Через несколько дней мама сказала, что не может отыскать свой золотой браслет, хотя всегда клала его на туалетный столик. Меня бросило в жар. Я был очень зол и в то же время испытал огромное облегчение, наконец доказав себе, что Фая — обыкновенная воровка, как и все цыгане.
Я твёрдо решил, что не буду требовать у неё вернуть украденное — пусть это будет на её совести. Я перестал отвечать на сообщения и больше не встречался с ней взглядом, когда мы случайно сталкивались в коридоре.
Как-то раз она дождалась, когда у меня закончатся уроки, и подошла ко мне с вопросом в глазах.
Я отшатнулся от неё, как от прокажённой, и бросил с такой ненавистью, что она тут же остановилась, будто врезавшись в стену:
— Отойди от меня, воровка!
Я навсегда запомнил взгляд её мокрых зелёных глаз и никогда не осмеливался снова заглянуть в них.
Через полгода, в августе, мы с семьёй переезжали в другой город. Когда упаковывали родительскую кровать, я услышал мамин радостный возглас. И похолодел. Нашёлся тот самый браслет.
Я бросил сбор вещей и, не думая, со всех ног пустился на рынок — туда, где Фаина мама торговала тканями. Я метался между рядами, спрашивал продавцов, и мне сказали, что они уехали ещё в июле, куда — неизвестно.
И по сей день я думаю — зачем я прибежал тогда на рынок? Разве я не знал, что Фая не брала браслет?
Конечно, я знал. Её глаза мне всё сказали.