"Мы знакомы?"

NC-17
Завершён
3
автор
Размер:
86 страниц, 35 281 слово, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Раскаяние и искупление.

Настройки
После уроков, когда поток учеников постепенно рассосался, оставляя после себя лишь редкие шаги в коридорах и хлопанье дверей, Хэ Тян задержался у школьного крыльца, прислонившись плечом к холодной колонне и лениво листая что-то в телефоне, хотя сам уже давно не видел ни одной строчки на экране, потому что краем глаза всё время следил за Мо, который стоял в трёх шагах, переминался с ноги на ногу и явно собирался с силами, чтобы что-то сказать. Он знал этого рыжего уже достаточно долго, чтобы понимать - если Мо молчит и при этом не убегает, не огрызается и не сжимает кулаки для драки, значит, внутри него происходит что-то, с чем он не может справиться привычными способами, то есть грубостью, ударом или уходом в себя. Мо, который всегда был колючим, как ёж, который даже в мирном разговоре умудрялся выставить шипы, словно боялся, что любое тёплое слово проникнет сквозь броню и сделает его уязвимым, сейчас стоял непривычно тихо, опустив голову и разглядывая носки своих кроссовок с таким видом, будто они были самым важным объектом во всей вселенной. Руки, обычно спрятанные в карманы, сейчас безвольно висели вдоль тела, и в этой безвольности было что-то такое, от чего Хэ Тян перестал делать вид, что читает новости, и убрал телефон в карман куртки. - Ты чего, рыжий, язык проглотил? - спросил он, вкладывая в голос привычную насмешку, но без того едкого подкола, который обычно сопровождал их общение, потому что чувствовал - сейчас не тот случай, когда можно просто отшутиться и похлопать по плечу. Мо поднял голову, и его взгляд, обычно злой и готовый к атаке, сейчас был каким-то потерянным, растерянным, как будто он сам не до конца понимал, зачем открыл рот и что собирается сказать. Он попытался привычно огрызнуться, выдавить что-то вроде «отвали, не твоё дело», но голос не слушался, и вместо этого из его горла вырвался какой-то сдавленный, почти жалкий звук, который он тут же закашлял, делая вид, что просто поперхнулся воздухом. - Слушай, - начал он, и каждое слово давалось ему с таким трудом, будто он вытаскивал их из себя клещами, через боль, через внутреннее сопротивление, через тот самый колючий слой, который он так долго и так тщательно выстраивал вокруг себя, чтобы никто не подобрался близко. - Та драка… с Чжэнси… Она меня до сих пор не отпускает. Хэ Тян не перебивал, не кивал поощрительно, не делал того сочувствующего лица, от которого Мо обычно бесился и закрывался окончательно. Он просто стоял, прислонившись к колонне, и ждал, давая Мо пространство и время, которые тому были так нужны. - Я хочу ему рассказать, - выпалил Мо, и в этом выпале, резком и неловком, было столько отчаянной решимости, сколько бывает у человека, который прыгает в ледяную воду, зная, что будет больно, но понимая, что иначе не может. - Не для того, чтобы меня простили... мне насрать на прощение. А чтобы он знал как всё было. Он не помнит, а тот, кто помнит, молчит. Это неправильно. Хэ Тян смотрел на него долго, изучающе, как смотрят на человека, которого видят впервые, хотя знал его уже не один год. Он видел, как дрожат пальцы Мо, как тот сжимает их в кулаки, разжимает и снова сжимает, пытаясь унять эту предательскую дрожь, которая выдавала всё, что он пытался скрыть за напускной грубостью. - Ты уверен? - спросил Хэ Тян, и в его голосе не было ни капли той лёгкой, почти небрежной интонации, с которой он обычно задавал вопросы, а была только простая, человеческая осторожность человека, который понимает, что сейчас решается что-то важное, и не хочет навредить неуместным словом. - Он этого не помнит. Даже если ты расскажешь для него это будут просто слова. Чужая история, которая случилась с кем-то другим. - Мне похер, запомнит он или нет, - ответил Мо, и его голос, наконец, обрёл хоть какую-то твёрдость, хотя в ней всё равно чувствовалась та хрупкость, которая появляется, когда человек делает что-то, чего никогда не делал раньше, и не знает, чем это кончится. - Я не для него это делаю. Я для себя. Чтобы внутри перестало гореть. Понимаешь? Хэ Тян выдохнул, провёл рукой по волосам и кивнул, потому что понимал. Не всё, не до конца, но главное понимал, что если человек, который никогда ни перед кем не открывается, вдруг решает открыться, это нельзя останавливать. Даже если результат будет не таким, как хочется. Даже если Чжэнси не поймёт или не захочет слушать. - Раз тебе станет легче, - сказал он, хлопая Мо по плечу, но мягче, чем обычно, почти по-дружески, без той доли насмешки, которая всегда присутствовала в их жестах, - делай. Только без драм, ладно? Ты и так на взводе. Ещё наговоришь лишнего, а потом жалеть будешь. - Постараюсь, - буркнул Мо, и это «постараюсь» прозвучало почти как обещание, хотя в его интонации всё равно оставалась привычная грубоватость, за которую он цеплялся, как за спасательный круг, боясь, что если выпустит его, то утонет в собственной неуклюжей искренности. Они постояли ещё немного, не говоря ни слова, и в этом молчании не было неловкости, потому что оба понимали, сказано уже достаточно, и дальше либо Мо сделает то, что задумал, либо нет, а словами тут не поможешь. Потом Хэ Тян оттолкнулся плечом от колонны, сунул руки в карманы и пошёл к выходу со школьного двора, бросив на прощание что-то вроде «звони, если что», но Мо уже не слушал. Он смотрел на телефон, который держал в руке, и набирался смелости для звонка, который должен был всё изменить или ничего не изменить, он пока не знал. --- Дома, в своей комнате, где стены, казалось, давили на плечи, хотя на самом деле они были такими же, как всегда, - обшарпанные, с парой выцветших постеров и трещиной на потолке, которую Мо разглядывал уже сотни раз, лёжа без сна, - он ходил из угла в угол, сжимая телефон в руке так сильно, что пластик корпуса противно скрипел, а большой палец зависал над кнопкой вызова, каждый раз отдергивался и снова возвращался, будто проверял, не исчез ли номер сам собой, не растворился ли в воздухе, избавив его от необходимости делать этот шаг. Он уже дважды набирал номер Чжэнси и дважды сбрасывал, не дожидаясь гудков, потому что каждый раз, когда палец касался экрана, внутри всё сжималось в тугой, болезненный комок, и казалось, что голос, который он услышит на том конце провода, будет холодным и равнодушным или, что ещё хуже, вежливым и отстранённым. Он остановился у окна, посмотрел на мутное стекло, на котором капли собирались в мелкие, дрожащие лужицы, и подумал о том, что если он не сделает этого сейчас, то не сделает никогда, и тогда эта тяжесть, которая грызла его изнутри все эти дни, все эти недели, останется с ним навсегда, превратится в ту самую ржавчину, которая разъедает душу по миллиметру, пока от неё ничего не останется, кроме пустоты. Он нажал вызов. В трубке раздались длинные, тягучие гудки, и каждый из них отдавался где-то в затылке, и Мо вдруг с острой, почти физической ясностью понял, что сейчас решается нечто большее, чем просто разговор, решается то, сможет ли он смотреть в зеркало без отвращения или так и будет видеть там чужие глаза, которые когда-то смотрели на него с презрением, и свои собственные, полные того самого слепого, животного гнева, который он так ненавидел в отце. - Алло, - раздался голос Чжэнси. Мо замер, чувствуя, как язык прилипает к нёбу, а все слова, которые он мысленно проговаривал последние полчаса, разлетаются, как перепуганные птицы, не оставляя после себя ничего, кроме глухой, давящей тишины. Он сделал вдох, глубокий и шумный, и выпалил, стараясь, чтобы голос не дрожал, хотя прекрасно понимал, что дрожь всё равно просачивается, как вода сквозь треснувшую плотину: - Чжэнси? Это Мо. Можешь выйти? - Зачем? - вопрос был коротким, прямым, без подтекста, но Мо показалось, что в этом «зачем» он услышал не отказ, а скорее осторожное любопытство. - Надо, - ответил Мо и понял, что звучит глупо, неубедительно, как человек, который сам не знает, чего хочет, но упрямо лезет вперёд, не видя дороги. Он собрался с силами и добавил, уже твёрже: - Не по телефону. Место одно хочу показать. Наступила тишина, такая долгая, что Мо успел сожалеть о каждом сказанном слове, успел проклясть себя за эту идиотскую идею, успел представить, как Чжэнси сейчас просто положит трубку, и тогда он останется наедине с этой тишиной. - Во сколько? - спросил наконец Чжэнси. Мо выдохнул, не заметив, что задерживал дыхание, и ответил, стараясь, чтобы голос звучал ровно: - Через час. У остановки напротив школы. - Хорошо, - ответил Чжэнси и, не прощаясь, не добавляя привычных «до встречи», положил трубку. Мо опустил руку с телефоном, посмотрел на тёмный экран, в котором отражалось его собственное лицо - бледное, с нервно дёргающимся веком и плотно сжатыми губами, - и подумал о том, что обратного пути уже нет, что он сам выбрал эту дорогу, и теперь остаётся только идти, даже если ноги подкашиваются, а внутри всё кричит «остановись». Он сунул телефон в карман, натянул куртку и вышел на улицу. Прохлада ударила ему в лицо. Мо как можно скорее пошел вперёд на встречу к правде, после которой будет либо облегчение, либо выжженная дыра в сердце. --- Они встретились у остановки напротив школы, как договаривались, и Чжэнси уже стоял там, когда Мо подошёл, немного запыхавшийся, потому что почти бежал всю дорогу, хотя до встречи оставалось ещё десять минут, просто в его голове поселилась дурацкая мысль, что если он опоздает, Чжэнси развернётся и уйдёт, а он так и не скажет того, что собирался, и потом будет жалеть об этом ещё одну бессонную ночь, а может, и всю жизнь. Чжэнси, впрочем, не выказал ни удивления, ни нетерпения - он стоял, засунув руки в карманы куртки, смотрел куда-то в сторону затянутого серыми облаками неба и, казалось, был готов ждать сколько угодно, потому что его спокойствие, то самое, которое всегда заставляло Мо чувствовать себя ещё более неловким и неуклюжим, чем обычно, работало сейчас как тихая, ненавязчивая поддержка, в которой не было ни жалости, ни принуждения. - Пошли, - сказал Мо, не глядя на него, и свернул в проулок, ведущий к пустырю, который находился за старыми гаражами, в месте, куда даже местные собаки забегали редко, потому что там ничего не было: ни лавочек, ни фонарей, ни хотя бы намёка на человеческое тепло, только голая, вытоптанная земля, битое стекло, ржавые обломки арматуры да тёмное, въевшееся в асфальт пятно, которое Мо старался не замечать, когда проходил мимо, но каждый раз не получалось. Они шли молча. Чжэнси не торопил, не задавал вопросов, не пытался облегчить Мо путь короткими, ободряющими фразами, и это было правильно, потому что Мо и сам не знал, с чего начать, и любое вмешательство извне могло разрушить ту хрупкую решимость, которую он с таким трудом собрал по кусочкам, как рассыпавшийся пазл, который нужно сложить заново, хотя некоторые детали потерялись безвозвратно. Они вышли на пустырь, когда сумерки уже начали сгущаться, превращая очертания гаражей и брошенных стройматериалов в неясные, угловатые тени, и ветер, гулявший здесь свободно, без преград, толкал в спину, словно подгонял, напоминал, что время идёт и что нужно говорить сейчас или молчать навсегда. - Мой отец убил человека, - сказал Мо, не глядя на Чжэнси, и эти слова, произнесённые вслух, прозвучали не так страшно, как он ожидал. Он остановился, достал дрожащими пальцами сигарету, прикурил, глубоко затянулся, чувствуя, как дым обжигает горло, и продолжил, понимая, что если он замолчит сейчас, то уже не начнёт снова: - Не в драке, не по пьяни. Он защищал нас с мамой. К нам в дом влезли, отец схватил нож, и одного зарезал. Суд признал самооборону, но в нашем городе это никто не забыл. Я ходил в школу, а все знали. «Сын убийцы». Меня били, обзывали, никто не хотел сидеть со мной за одной партой. Я злился на всех, но больше всего на него. Не за то, что он убил, а за то, что из-за него я стал таким же, как они меня называли. Злым. Жестоким. Я боялся, что однажды тоже не смогу остановиться. Боялся, что во мне сидит тот же зверь. Он замолчал, чувствуя, как слова застревают в горле, как он произносит то, что никогда никому не говорил, и не знает, как это будет воспринято - как оправдание или как просьба о жалости, а он не хотел ни того, ни другого, он просто хотел, чтобы Чжэнси понял: тот камень был не просто вспышкой гнева, а результатом долгих лет, когда каждый день ему напоминали, что он сын убийцы, и он пытался доказать обратное, но не знал как, и в конце концов сломался. - В тот день, когда я ударил тебя, я не хотел никого убивать, - продолжал он, глядя на тёмный силуэт Чжэнси, который стоял рядом и слушал не перебивая, и в его неподвижности не было ни осуждения, ни сочувствия, было только терпеливое, почти бесконечное ожидание, которое Мо не заслуживал, но которое принимал с благодарностью, смешанной со стыдом. - Я просто сорвался, разозлился, хотел сделать больно. И я сделал. Но когда ты упал и кровь пошла… я испугался. Не за тебя... за себя. Я подумал: «Вот оно. Я стал им. Я убийца». Он затушил окурок о подошву кроссовка, бросил его в грязь и посмотрел на Чжэнси, пытаясь угадать по его лицу, что тот думает, но лицо Чжэнси было спокойным, непроницаемым. - Потом ты очнулся, - сказал Мо, и его голос стал тише, почти шёпотом. - Ничего не помнил. А я ждал, что ты меня вычислишь и придёшь мстить или в полицию заявишь. Но ты просто… забыл. И этот белобрысый, Цзянь И, он мог бы меня сдать, но он тоже молчал. Он просто пил и бил стены. И я понял, что я не отец. Отец не мучился. Отец сказал: «Я защищал семью» и спал спокойно. А я не сплю до сих пор. Они дошли до того самого места, где тёмное, въевшееся в асфальт пятно выделялось на сером фоне, как что-то чужеродное, которое не смыли дожди, не стёрли ветры, как будто сама земля отказывалась забывать то, что случилось здесь в тот день. Чжэнси опустился на корточки, провёл пальцами по шершавому асфальту, и на его лице, впервые за весь разговор, появилось что-то, похожее на напряжение. Он поднялся с корточек, отряхнул пальцы от серой, въедливой пыли, которая, казалось, пропитала собой всё вокруг, и посмотрел на Мо не сверху вниз, не с высоты своего спокойного превосходства, а просто как человек смотрит на другого человека, который только что вывернул перед ним душу, и не знает, что с этим делать, но понимает, что просто так уйти уже не может, потому что между ними образовалась какая-то новая, ещё не окрепшая связь, сотканная из боли, стыда и того странного облегчения, которое наступает, когда тайна перестаёт быть тайной. - Я не помню, - сказал он, и его голос, всё такой же ровный и спокойный на первый взгляд, вдруг наполнился какой-то новой, доселе незнакомой глубиной, как будто в нём, под слоем той ледяной невозмутимости, которую Чжэнси носил в себе как броню, вдруг проступило что-то живое, тёплое, почти уязвимое, и это «что-то» было связано не с Мо, не с камнем, не с больничной палатой, а с тем, кто ждал его сейчас дома или, может быть, просто сидел на подоконнике и смотрел на темнеющее небо, не зная, что здесь, на пустыре, решается не только судьба Мо, но и его собственная. - Но я знаю, что если бы всё повторилось, я сделал бы то же самое. Я защищал его. Потому что он… потому что он для меня не чужой. Он мой самый близкий...друг. Тот, кого я не могу отдать. Мо слушал, и в его глазах, обычно злых и готовых к атаке, вдруг проступило что-то похожее на понимание. - Я не прошу прощения, - сказал Мо, и его голос прозвучал твёрже, чем он сам ожидал, потому что в этой твёрдости была не гордость, а скорее отчаянная попытка удержать себя на плаву, не развалиться на части прямо здесь, под этим серым, низким небом, которое, казалось, давило на плечи, напоминая о том, что жизнь не спрашивает разрешения, когда решила ударить. - Я знаю, что прощения нет, но я хотел, чтобы ты знал: я не хотел убивать. Я не хотел, чтобы ты умирал. Я просто… я просто не умею останавливаться, когда во мне закипает эта дрянь. Когда внутри всё кричит, что надо бить, а голос разума молчит, потому что я его никогда не слушал. Я мудак, знаю. - Ты пришёл, - сказал Чжэнси, и в его голосе, лишённом всякой торжественности, звучала простая констатация факта. В ней читалось признание того простого и трудно давшегося Мо шага, на который решаются далеко не все, особенно такие колючие, замкнутые и привыкшие решать всё кулаками, а не словами парни. - Ты мог промолчать, как делал всё это время, мог сделать вид, что ничего не было, мог забить и спрятаться за спины тех, кто тебя покрывал, но ты пришёл и рассказал. Это, блядь, не ноль, - добавил он, и это редкое для него ругательство, вылетевшее спокойно и без надрыва, вдруг сделало его речь не грубее, а наоборот, человечнее, ближе к тому Мо, который привык разговаривать на таком языке. - Это не «прости», я не прошу прощения и не жду его, но это что-то. И я это вижу. Мо опустил голову, чувствуя, как к горлу подступает противный, горячий комок, который он так старательно давил в себе годами, и подумал о том, что, чёрт возьми, впервые в жизни кто-то сказал ему, что он не чудовище, не «сын убийцы», не тот зверь, который не умеет останавливаться, когда внутри закипает эта дрянь, а просто человек, который однажды ошибся, и который теперь пытается эту ошибку исправить. - А ты? - спросил он, поднимая голову и впервые за весь этот долгий, выматывающий разговор глядя Чжэнси прямо в глаза, не отводя взгляда, не пряча его в землю, не пытаясь спрятаться за привычной грубостью, за вечным «отвали» и «не твоё дело». - Ты поэтому влез? Потому что он свой? Потому что близкий? Потому что не мог по-другому, даже если бы знал, что тебе прилетит камнем по башке? Чжэнси не ответил сразу, он просто смотрел куда-то за спину Мо, туда, где в сгущающихся сумерках уже зажглись первые фонари, и их жёлтый, дрожащий свет падал на мокрый асфальт, разбиваясь на тысячи мелких бликов в лужах, и думал о том, что, наверное, любовь это не когда тебе хорошо, а когда ты готов упасть, чтобы поднялся другой, и даже не помня, зачем ты это сделал и кто этот другой, всё равно знаешь, каждой клеткой, каждым нервом, каждым тупым, ноющим шрамом на затылке, что это было правильно. - Да, - сказал он наконец, и это «да» вырвалось из него не как героическое признание, а как обычный выдох, которым человек подтверждает то, что и так давно знает, просто раньше не было повода или смелости сказать это вслух. - Потому что он свой. Я помню, как он заснул у меня на плече в автобусе, и я не разбудил его, хотя моя остановка была раньше. Я помню, как я лежал в больнице, а он сидел рядом и не уходил. Я помню его руки, когда он их разбивал о стены, и его глаза, когда он смотрел на меня и боялся спросить, помню ли я его. Я помню всё, кроме одного - почему. Почему я позволял ему всё это? Почему не прогонял, когда он лез обниматься, почему терпел его вечные «Чжэнси~и» и дурацкие шутки, почему внутри становилось тепло, когда он смеялся? Этого я не помню. Но я знаю, что если бы всё повторилось, я сделал бы то же самое. Я защищал его не потому что я герой и не потому что так надо, а потому что не мог иначе. Потому что он для меня не чужой. Он свой. Самый свой. Мо слушал, и в его глазах, обычно злых и готовых к атаке, вдруг появилось глухое, почти болезненное понимание, потому что он сам, когда смотрел на отца, не мог понять, как можно убить человека и спать спокойно, а теперь видел перед собой человека, который готов был умереть за другого и даже не мог объяснить, зачем. - Ты ему это скажешь? - спросил Мо почти требовательно, потому что он уже прошёл через этот ад рассказанной правды и знал, как важно, чтобы тот, кому она предназначена, услышал её, а не гадал, высасывая из пальца ответы на вопросы, которые даже не заданы. - Он же сохнет по тебе. Он каждый день ждёт, что ты скажешь что-то такое, от чего он перестанет бояться, что ты с ним из жалости или по привычке. А ты молчишь. Я тебя спрашиваю: ты ему это скажешь или так и будешь молчать? Чжэнси посмотрел на него долго, внимательно, и в его взгляде вдруг проступило что-то почти уязвимое, как будто он сам не до конца знал ответ на этот вопрос, но уже понимал, что молчать дальше нельзя, потому что его молчание это не защита, а пытка. - Скажу, - ответил он, и это слово прозвучало твёрже, чем он сам ожидал. - Не сегодня, может, не завтра, но скажу. Потому что он заслужил услышать, что он не один. И что я здесь не из жалости и не из чувства долга, а потому что без него… без него я не знаю, кто я. Я помню всё, что он делал для меня, помню каждую его глупую улыбку и каждый его дурацкий подкат, но я не помню, когда я начал на это отвечать. Не головой, а внутри. Когда я перестал хотеть его оттолкнуть. Этого я не помню. Но я знаю, что люблю его. И, наверное, это он должен узнать. Мо кивнул, не говоря ни слова, потому что сказать было нечего. Потом Чжэнси развернулся и пошёл к выходу с пустыря, туда, где горели фонари и где его ждала та самая обычная жизнь, в которой, оказывается, было место и для признаний, и для страха, и для надежды, которая, как оказалось, не умирает даже после того, как камень разбивает голову и стирает память. - Чжэнси! - крикнул Мо, когда тот уже почти скрылся за поворотом, и голос его, сорвавшийся на надорванный крик, прозвучал в тишине пустыря резко. - Скажи ему! Скажи, что он не один! Что он тебе не безразличен! Он заслужил это услышать! Не от меня, а от тебя! Чжэнси не обернулся, не кивнул, не подал никакого знака, что слышал, но его шаг, ровный и спокойный, вдруг стал чуть медленнее, едва заметно, так, что можно было принять за случайность, за усталость, за обычную смену ритма, но Мо понял: это ответ.. И этого обещания, зашифрованного в едва замедлившемся шаге, Мо хватило с лихвой. Потому что в нём было всё, что нужно: и то, что Чжэнси услышал, и то, что он не отвернулся, и то, что он, возможно, даже прислушался к этим дурацким, выкрикнутым в темноту словам. И это было важнее любых громких признаний, любых пафосных клятв, потому что оно не требовало ответа и не ждало благодарности. Оно просто было, как было то самое «да», сказанное минуту назад, и этого Мо показалось достаточно, чтобы наконец-то выдохнуть и, может быть, впервые за долгое время заснуть без кошмаров.