На круги своя

NC-17
В процессе
38
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 59 страниц, 31 173 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 15 Отзывы 12 В сборник

Интерлюдия. Дазай

Настройки
Дазай не верил в константы — в мире, где всё можно было просчитать, предугадать или сломать, не было места для вещей, которые существовали бы вне зависимости от его воли и действий. Он понял это ещё подростком, и эта мысль — простая и холодная — сопровождала его столько, сколько он себя помнил. Люди были переменными — ненадёжными, предсказуемыми в своей непредсказуемости, живущими от желания к желанию, обстоятельства — уравнениями, а он сам был тем, кто решал эти уравнения или, если решение не находилось, просто стирал их с доски и начинал заново. И Дазай не ждал, что что-то изменится, потому что изменения в его картине мира не были случайным стечением обстоятельств, а всегда становились следствием продуманного плана или его собственной воли, а не потому что «звёзды так сошлись» или «судьба распорядилась», как любили оправдываться многие. Но Чуя оказался исключением. Не потому что Дазай так решил и позволил этому случиться, а потому что так вышло и с этим нельзя было ничего поделать. Его появление в жизни Дазая и стало теми пресловутыми звёздами, сошедшимися под нужным углом, потому что Чуя не поддавался расчётам и не вписывался в рамки, он просто был — шумный, вспыльчивый импульсивный. И его присутствие стало чем-то настолько же естественным, насколько неестественным оно должно было бы казаться, если бы Дазай потрудился задуматься об этом. Он не помнил точно, когда впервые заметил это странное, почти неуловимое ощущение, которое возникало у него в присутствии Чуи, — как будто пустота, всегда жившая внутри, ненадолго отступала. По первости Дазай даже растерялся, потому что оно было настолько чужеродным, что ему казалось, будто его впихнули в чужое тело, и поначалу он списывал это на адреналин, на общий накал их взаимодействия, на что угодно, кроме того, чем это было на самом деле. Хотя он, если честно, сам до конца не понимал, что это было, но где-то на подсознательном уровне чувствовал, что такие вещи, если дать им название, могут стать слишком реальными и причинить боль, а боль Дазай, несмотря на многочисленные попытки суицида, не любил. Однажды, в ту самую ночь, которую Чуя — пусть Дазай об этом и не знал — потом прокручивал в голове ещё много раз, он проснулся среди ночи в старой токийской квартире, где они застряли на несколько суток в ожидании подкрепления. Это была обычная ситуация — им и раньше приходилась отсиживаться в местах и похуже, спать в одном помещении и коротать дни в обществе исключительно друг друга, но в тот раз что-то отличалось. И Дазай, проснувшийся от какого-то шума за окном, не лёг обратно, а вместо этого сел и уставился на Чую, который мирно посапывал на диване, выгнав его спать на полу. Он смотрел на него — на мерно вздымающуюся грудь, на расслабленные черты лица и подрагивающие ресницы — и едва ли не впервые в жизни чувствовал себя обычным человеком, внутри которого есть что-то, кроме холода и скуки от предсказуемости жизни. И это было даже приятно — ощущать что-то, кроме гложущей пустоты, даже несмотря на то, что источником этого был человек, которого Дазай клялся убить чаще, чем говорил «доброе утро». Позже, когда они вернулись в Йокогаму и жизнь пошла в обычном ритме, он иногда возвращался мыслями к этой ночи — не специально, скорее, по инерции, как возвращаются к чему-то, что не можешь объяснить и потому не можешь забыть. Не для того чтобы анализировать, а просто потому, что свыкся, наконец, с этим ощущением и осознал, что теперь не просто ловит его неосознанно, а вполне сознательно хочет почувствовать это снова. Потому что быть живым, оказывается, не так уж плохо. Впервые Дазай поддался этому желанию на недостроенном офисном здании в районе Минато Мирай, куда они забрались после особенно удачной миссии, прихватив с собой бутылку краденого виски. Они сидели на бетонном перекрытии семнадцатого этажа, свесив ноги в пустоту, и передавали её друг другу, болтая о всякой ерунде, как обычные подростки. Чуя рассказывал что-то про своё детство в «Овцах» — как они воровали еду и прятались от полиции, как Ширасэ однажды упал в реку, пытаясь стащить чужую лодку, как они впервые попробовали алкоголь и Чую стошнило прямо на чужие ботинки. Дазай слушал, улыбался краем рта и думал, что Чуя сейчас был совсем не похож на того взбешённого пятнадцатилетнего пацана, которого он когда-то встретил в Сурибачи. Он изменился, стал старше и сдержаннее, даже когда это касалось Дазая, — по крайней мере, больше не бросался с ним в драку прямо посреди собраний, а дожидался их окончания, — но тот огонёк, который заставил его когда-то подумать «а этот тип может быть интересным» никуда не делся. А потом Чуя засмеялся над своей же историей, и смех у него был неожиданно открытый, почти мальчишеский, без обычной колючести и агрессии. Дазай на секунду замер, глядя на него, и вдруг снова почувствовал, как что-то внутри сдвигается и мир становится чуть более реальным. Тогда ему захотелось поймать этот момент и сделать его ещё более ощутимым, и он, не думая, подался вперёд и поцеловал Чую. Он ожидал чего угодно — что тот тут же оттолкнёт его, ударит или разразится воплями о том, что Дазай совсем охренел, потому что это было логично и в его характере. Но вместо этого Чуя напрягся и задержал дыхание, а потом вдруг ответил, настолько агрессивно и несдержанно, что сложно было понять — он сам так сильно хотел этого поцелуя или просто пытался таким странным образом выразить всю злость, которую испытывал к напарнику. Но Дазаю было глубоко плевать: он, привыкший всё анализировать и просчитывать, в этот раз предпочёл не копаться в чужих мотивах и не пытаться разобраться, что это значит. В конце концов, не всё в жизни требовало объяснений. После этого случая всё между ними изменилось, пусть поначалу Дазай и пытался это отрицать перед самим собой, потому что именно такие перемены он старательно избегал. Одно дело — разовая вспышка, импульсивное действие под влиянием момента, которое всегда можно списать на адреналин или алкоголь, совсем другое — систематическое повторение, которое постепенно превратилось в привычку, без которой ты уже с трудом представляешь свою жизнь. Но его непреодолимо тянуло к Чуе или, скорее, к тому ощущению живости, которое появлялось только с ним, и это происходило снова и снова — между миссиями и перепалками, по пьяни и на трезвую голову, иногда в убежищах, куда их забрасывали задания, иногда прямо в кабинете, когда штаб опустел, — и Дазай, который привык контролировать всё, вдруг обнаружил, что не хочет это останавливать. Ему было удобно — да, именно это слово он использовал потом, в разговоре с Чуей, и оно было правдой, но не всей. За удобством стояло то, что Дазай никогда не озвучивал, — странное, почти пугающее ощущение того, что он не один, и чужое тепло, которое он не надеялся когда-то почувствовать и, что самое главное, даже не знал, что нуждался в нём. Это было непривычно, даже немного некомфортно, потому что Дазай никогда не стремился к привязанностям и даже считал их проявлением слабости, но и отказываться от того, что происходило между ними с Чуей, не собирался. Потому что он стал для Дазая той самой константой, в которые он не верил, — единственным исключением, существование которого он принял, даже не пытаясь понять. А потом умер Ода, и всё рухнуло. Точнее, и рушиться-то было особо нечему — его смерть наложилась на тот период жизни Дазая, когда внутренняя пустота дала о себе знать с новой силой, и ни близость Чуи, ни что-то, смутно напоминающее дружбу между ним, Одой и Анго не могли разогнать её. Он неделями чувствовал, как она разрастается внутри, пускает корни, лишая его тех моментов человечности, к которым он успел привыкнуть. Мори сказал бы, что это депрессия, но Дазай предпочитал не кидаться в медицинские термины, потому что знал, что такова его суть, — как ни пытайся, полноценным человеком ему не стать. И сидя тогда на грязном полу рядом с умирающим Одой, слушая его последние слова, он задумался — а что, если друг был прав? Что, если его настоящим местом была не мафия, а та, другая сторона, где людей спасают, а не пытают, чтобы выведать нужную информацию? Эта мысль была одновременно революционной и бессмысленной: с одной стороны, Дазай никогда не тяготел к борьбе за справедливость, с другой — он и к мафии особых чувств не испытывал. Он не был предан организации так же сильно, как Чуя или Акутагава, скорее, считал её удобным инструментом, поэтому, если особой разницы между добром и злом действительно нет, то почему бы не попробовать сыграть за другую сторону? Тянуть с реализацией своего замысла Дазай не стал и покинул штаб поздно ночью, когда коридоры были пусты, а единственным свидетелем его ухода стал охранник на проходной, который слишком боялся его, чтобы задавать вопросы. Он задержался лишь ненадолго, чтобы спонтанно, в каком-то странном порыве установить взрывчатку под машиной Чуи. Дазай сам до конца не понимал, зачем сделал это, — то ли ради прощальной шутки, чтобы напоследок позлить напарника, то ли ради реального членовредительства, хотя, если бы он и правда хотел задеть Чую своим поступком, то подорвал бы мотоцикл его мёртвого друга, а не машину, которая для него ничего не значила. Ему не хотелось думать о том, что это было своеобразным актом заботы, попыткой отвлечь Чую на что-то более простое и раздражающее в моменте, чтобы тот не зацикливался на причинах его побега. Потому что, Дазай знал, Чуя зациклится, будет гадать, не имеет ли к этому какое-то отношение, а не просто злиться на предателя. Он не винил себя за это — в конце концов, они не давали друг другу никаких обещаний и он не обязан принимать каждое своё решение с оглядкой на напарника, — но что-то глубоко внутри, в той части сознания, которую Дазай предпочитал игнорировать, неприятно царапало при мысли о том, как Чуя узнает о его исчезновении. Поэтому он решил оставить этот «подарок», чтобы напоследок ещё раз напомнить, какой он на самом деле мудак, а потом запретил себе даже думать о Чуе, потому что это больше не имело значения — у него была цель, и всё, что хоть как-то было связано с мафией, в неё не вписывалось. Это оказалось ожидаемо просто — Дазай всегда умел контролировать своё сознание, отметая нежеланные мысли на подлёте, пока они не успели обосноваться у него в голове. Через месяц это вошло в привычку, а через полгода он окончательно убедил себя, что Чуя такой же фантом, как и всё прошлое — был или не был, какая разница? Воспоминания, конечно, никуда не делись, их Дазай стереть по собственной воле не мог, поэтому просто отодвинул их куда подальше, не вороша без повода и не предаваясь ненужной ностальгии. И это, как и обрубить мысли о Чуе в принципе, тоже оказалось несложно, потому что жизнь, которую он теперь вёл, к ностальгии совсем не располагала. Эта жизнь была серой, но не в смысле унылой, а настолько однообразной, что порой отличить один день от другого было практически нереально. Дазай, мучимый бессонницей, засыпал и просыпался, когда придётся, полностью забив на распорядок, и проводил дни, ничего не делая, перемещаясь между захудалыми барами и съемными квартирами, которые менял каждые несколько недель. В деньгах он не нуждался — за время работы в мафии у него на счетах скопилась приличная сумма, поэтому необходимости искать способы заработка не было, и он мог себе позволить просто существовать, убивая время, потому что где-то светиться было ещё слишком рано. Алкоголь занимал в этом существовании особое место — не как способ забыться, а как способ заполнить пустоту хотя бы на время. Дазай не напивался до беспамятства, не искал утешение на дне бутылки, он просто пил, потому что это было хоть каким-то занятием. Виски, саке, иногда что-то покрепче, если день выдавался особенно бессмысленным, — Дазай не был привередлив. Когда-то он ходил в бары, когда-то пил дома, лёжа на кровати или футоне и глядя в потолок. Он не строил планов на жизнь, не размышлял о своих дальнейших действиях, впервые позволив себе не просчитывать всё на несколько шагов вперёд. Дазай знал, что в будущем наступит момент, когда настанет время действовать, и что он это почувствует, поэтому просто ждал, не пытаясь торопить события. Иногда, очень редко, когда виски оказывалось больше обычного, а внутренние барьеры ослабевали, он ловил себя на том, что думает о Чуе. Не специально, мысли сами уходили в запретную сторону, и каждый раз, чуть потерявший контроль из-за выпитого, Дазай поддавался, позволяя себе задуматься о том, кого решил вычеркнуть из головы ещё несколько месяцев назад. Он думал о том, как Чуя отреагировал на его уход — наверняка разозлился и орал, может, крушил мебель в своём кабинете или, что вероятней, в кабинете Дазая, который теперь пустовал. Думал, ищет ли он его, и, если да, то как далеко продвинулся. О том, что Чуя, со своим упрямством, мог бы, наверное, найти его, если бы Дазай не заметал следы со всем присущим ему мастерством. Но идти дальше этих поверхностных размышлений он себе не позволял, потому что думать о Чуе глубже значило бы признать, что он скучает, а в этом Дазай не признался бы даже самому себе. Но было кое-что, от чего не получалось отмахнуться так же легко, как от мыслей, — то ощущение тепла и реальности происходящего, которое появлялось, когда Чуя был рядом, и заставляло пустоту внутри отступить. Оно никогда не возникало само себе, и Дазай, сам того не замечая, начал скучать не по Чуе, а по тому, что чувствовал рядом с ним. Именно поэтому где-то в середине своего серого существования, когда дни окончательно слились в одну монотонную массу, ему пришло в голову проверить — можно ли получить это ощущение с кем-то другим. Не то чтобы он верил в успех, скорее, это был эксперимент, попытка убедить себя, что дело не в конкретном человеке, а в самой близости как таковой. Потому что привязываться к конкретному человеку было бы глупо, а уж к тому, кого ты добровольно оставил в прошлом, — тем более. Сначала Дазай решил попробовать с женщиной, потому что, раз уж его абстрактно привлекали представитель обоих полов, стоило выбрать человека, который исключит любую связь с Чуей. А если бы он выбрал мужчину, то она — на уровне одинаковости тел, тактильности и непрошенных сравнений, — всё равно существовала бы, пусть и косвенная, а Дазай к этому не стремился. Он не гнался за попыткой заменить Чую, но и не хотел, чтобы кто-то другой хоть отдалённо напоминал о нём. Просто для чистоты эксперимента. Она была красивой или, возможно, достаточно настойчивой, чтобы Дазай счёл её подходящим вариантом. Он познакомился с ней в баре — кажется, она сама подсела к нему, привлечённая то ли его внешностью, то ли той аурой отстранённости, которую некоторые находили загадочной, — и после нескольких бокалов они оказались в её квартире. Дазай не запомнил ни её имени, ни лица, ни того, как именно всё произошло, — только ощущение пустоты, которое не исчезло даже в момент близости, и лёгкую брезгливость пополам со скукой, когда после она пыталась завязать разговор. Он ушёл, как только она задремала, и забыл о ней ещё до того, как закрыл за собой дверь. С мужчиной Дазай попробовал позже, из всё того же праздного любопытства, с мыслью, что, может быть, дело в этом и с мужчиной будет иначе. Возможно, гонясь за непохожестью на Чую, он допустил ошибку и для того, чтобы пустота отступила, мозгу нужна была тактильная память, более угловатое мужское тело, к которому Дазай привык, а не мягкие женские изгибы. Однако и эта «гипотеза» не оправдала себя — со случайным парнем он тоже не получил ничего, кроме физической разрядки и раздражения от того, что тот слишком долго возился с презервативом, будто видел его впервые в жизни. Дазай лежал потом, глядя в потолок, пока его безымянный партнёр молча одевался и уходил, и думал, что когда-то у него было иначе. Раньше рядом с ним был человек, с которым даже молчание не тяготило, а близость не требовала усилий, потому что всё происходило само собой — на адреналине после миссии, на волне ссоры или просто потому что оба этого хотели. Это было так же естественно, как прикрывать друг друга во время заданий или расправляться с противниками, действуя настолько слаженно, что для изменения тактики достаточно одного только взгляда напарника. С Чуей всегда были эмоции — злость, раздражение, азарт, иногда странное, ни разу не названное словами тепло, — и именно они делали всё остальное настоящим, а без них любое прикосновение было просто механикой, лишённой смысла. Додумывать эту мысль Дазай не стал, задвинул её туда же, куда отправлял всё, что касалось Чуи — в самый дальний угол сознания, к которому запретил себе приближаться. Но неприятный осадок остался, потому что, вместо того, чтобы подтвердить свои догадки, Дазай их развеял и понял, что дело было не в поле, абстрактном желании или физиологии — оно было в человеке. В одном-единственном человеке, которого он оставил за спиной, и никакие попытки заменить его кем-то другим не могли заполнить ту пустоту, которую когда-то, сам того не замечая, заполнял Чуя. Нужный момент, которого Дазай ждал, наступил через два года бессмысленного существования: однажды утром он проснулся и понял — пора. Это не было озарением, скорее, холодным осознанием того, что он слишком долго пробыл на дне и пора уже возвращаться к действиям, в конце концов, целью ухода из мафии было не то, чтобы гнить в паршивых квартирах, заливая в себя алкоголь. Слова Оды никуда не делись за эти два года, и Дазай, всегда доверявший только собственным расчётам, впервые решил довериться кому-то ещё. Он выследил Танеду — руководителя Особого отдела по делам одарённых — с той же лёгкостью, с какой когда-то выслеживал врагов мафии. Встреча вышла короткой и деловой: Дазай не стал ходить вокруг да около и сразу изложил суть — ему нужно место, где он мог бы помогать людям, и плевать, насколько это будет законно с точки зрения бюрократии. Танеда, человек умный и видавший виды, не стал спрашивать, зачем бывшему исполнительному директору портовой мафии вдруг понадобилось играть в героя. Вместо этого он спросил, не хочет ли Дазай вступить в Вооружённое детективное агентство, и Дазай согласился раньше, чем тот успел договорить. Не то чтобы он горел желанием работать именно с ними, но это был самый простой и логичный способ исполнить обещание, данное Оде. К тому же Дазай был наслышан о них, так как босс в прошлом имел какие-то дела с их директором. Поначалу он лишь наблюдал со стороны и прикидывал, что представляет собой этот крошечный коллектив, который на тот момент насчитывал всего четыре человека, если не учитывать тех немногих сотрудников, что были заняты исключительно бумажной работой. Дазай быстро понял, что здесь от него ждут не жестокости и хладнокровия, а скорее наоборот — человечности, участия, может быть, даже тепла. И Дазай, который привык носить маски и менять их в зависимости от обстоятельств, выбрал новую: ленивый весельчак, человек без прошлого, который не скрывает его намеренно, но и выдавать на блюдечке информацию о себе не станет. Эта роль была удобной — она не требовала излишней открытости или настоящих эмоций, но при этом оставалась в рамках ожиданий коллег. Дазай шутил, отлынивал от работы, разыгрывал Куникиду, флиртовал с официантками и всем своим видом демонстрировал, что ничего не воспринимает всерьёз. Этот образ, совсем как новая одежда, которую он выбрал для себя, вступив в Агентство, подошёл ему настолько идеально, что иногда он сам почти верил, что действительно изменился, а не играет очередную роль. Почти. — Дазай! — голос Куникиды разорвал утреннюю тишину агентства, сотрудники которого ещё до конца не проснулись и поэтому вместо работы зевали или заваривали себе кофе в надежде взбодриться. И Дазай, который как раз устроился на диване и собирался прикинуться, что его здесь нет, недовольно застонал. — Хватит валяться! Я уже неделю жду от тебя отчёт, подними свою ленивую задницу и напиши его наконец! — Куникида-кун, — Дазай приоткрыл один глаз и посмотрел на него с выражением вселенской усталости, — тебе не кажется, что ты стал каким-то слишком нервным? Уверен, это потому что ты слишком много работаешь и только о бумажках и думаешь. Может, выпьешь чаю? Почитаешь книжку? Или возьмёшь выходной для разнообразия? Соблюдение баланса между работой и отдыхом — важный фактор, а ты, кажется, скоро начнёшь ломать карандаши от стресса, а это уже попахивает профессиональным выгоранием, — менторским тоном продолжил он. — Я вот всегда его соблюдаю, поэтому как раз собирался… — Спать! — перебил его Куникида и тут же ткнул пальцем в стопку бумаг, лежащих на краю стола. — Если не напишешь отчёт до конца дня, я лично привяжу тебя к стулу и буду держать в офисе, пока ты не сделаешь это. — Не знал, что ты такой жестокий, — с притворным удивлением в голосе ответил Дазай, мысленно усмехнувшись тому, что Куникида и понятия не имел, что не существовало таких пут, из которых он не мог бы выбраться, поэтому его угроза была пустой. Но с дивана всё-таки поднялся и с выражением бесконечного страдания на лице направился к своему столу, демонстративно шаркая ногами, как обиженный ребёнок. Куникида этим представлением не вдохновился, а только довольно хмыкнул, поправил очки на переносице и водрузил перед ним те бумаги, на которые указывал ранее. Дазай придвинул их к себе и сделал вид, что заполняет, хотя на самом деле опять бездельничал, потому что мысли его были далеко. В Агентстве было непривычно тихо, но дело было не в отсутствии фоновых звуков — их здесь, наоборот, было предостаточно, — а в смысле отсутствия напряжения, которое постоянно сопровождало жизнь в мафии. Здесь люди просто выполняли свою работу, болтали с коллегами и смеялись над дурацкими шутками, а не смотрели друг на друга с подозрением или размышляли, вернутся ли живыми со следующего задания. Это было странно и немного тревожно — как будто он всё время ждал подвоха, который никак не случался. — Дазай-сан! — на этот раз его окликнул Кенджи, который ворвался в офис, как всегда сияя открытой мальчишеской улыбкой. — В порту опять какие-то подозрительные типы! Куникида-сан сказал, чтобы я шёл с вами, если вы, конечно, не против! — Я против, — немедленно отозвался Дазай, откладывая ручку. — Но Куникида-кун и так сегодня нервный, не буду давать ему ещё поводов. Пошли, Кенджи-кун, покажем эти подозрительным типам, что такое справедливость, — с деланным весельем в голосе заключил он. Кенджи засиял так, будто ему только что подарили щенка, и Дазай, глядя на эту искреннюю, совершенно незамутнённую радость, вдруг почувствовал себя некомфортно. Кенджи был хорошим парнем — простым, честным, лишённым той двойной морали, которой в совершенстве владели и сам Дазай, и большинство его бывших коллег. Он работал в Агентстве, потому что действительно верил в то, что делает, и считал, что простым добрым разговором можно решить многие проблемы. Рядом с ним Дазай чувствовал себя самозванцем, которым, по сути, и являлся, потому что вступил в Агентство не из искренних побуждений, а потому что следовал чужой последней воле. К моменту, когда они вернулись в офис, все уже собрались и окончательно проснулись, поэтому помещение наполнилось привычным гулом: Танидзаки что-то обсуждал с Наоми, которая сидела у него на коленях и не обращала ни малейшего внимания на осуждающий взгляд Куникиды, Рампо лениво листал газету, время от времени отпуская комментарии о том, как скучно ему живётся, Йосано что-то печатала, и только Фукудзавы не было — он закрылся у себя в кабинете, работая с бумагами. Дазай прошел к своему столу и уселся, закинув ноги на столешницу. Кенджи принялся что-то рассказывать Танидзаки, активно жестикулируя и чуть не сбив со стола пустую чашку. Наоми звонко рассмеялась, глядя, как её брат одновременно пытается не потерять нить повествования и уворачиваться от его размашистых движений. Рампо фыркнул, не отрываясь от газеты, и посетовал, что в этом городе давно не было дел, достойных его гениальности. Всё это было так обыденно и нормально, что Дазай на мгновение забыл, где он и кем был раньше. — Дазай-сан! — оклик Ацуши вырвал его из задумчивости. Тот стоял у двери, уже наполовину одетый для выхода на улицу. — Рампо-сан отправил меня в магазин за вкусняшками, и я подумал, может, и вам что-нибудь нужно? Я могу купить, чтобы вы не отвлекались от работы! — с преувеличенном энтузиазмом в голосе закончил он, начисто игнорируя тот факт, что Дазай вообще-то был только рад любому поводу увильнуть от своих обязанностей. Дазай моргнул, возвращаясь в реальность. Ацуши смотрел на него с той смесью почтительности и неуверенности, которая всегда появлялась у него, когда он обращался к нему, как будто до сих пор не знал, как стоит к нему относиться — как к спасителю, наставнику или равному, учитывая, что они были коллегами. Иногда Ацуши напоминал ему щенка — неловкого и неуклюжего, но бесконечно искреннего. И Дазай знал, что парнишка и правда искренне благодарен ему за спасение, и это, как и многое другое в Агентстве, было для него в новинку, потому что в мафии он не привык к такой открытости — там благодарность была, скорее, валютой, которую использовали в своих целях. — Спасибо, Ацуши-кун, мне ничего не надо, — слегка улыбнувшись, ответил Дазай. — Но если ты так сильно хочешь мне помочь, то можешь заполнить за меня отчёт, — он широким жестом указал на разложенные по столу бумаги. Пробормотав что-то про то, что он бы с радостью, но Куникида наверняка прибьёт его за это, Ацуши слегка неловко улыбнулся, и Дазай, глядя на эту улыбку, вдруг подумал о том, что, возможно, Ода был прав. Возможно, в том, чтобы спасать людей, действительно был какой-то смысл — не глобальный и способный изменить весь мир, а значимый для одного-единственного человека, для которого чужое решение стало отправной точкой новой жизни. Ацуши был живым доказательством того, что его действия — не просто попытка исполнить чужую волю, а что-то, что может приносить реальную пользу. Это было не следование абстрактной идее, а помощь конкретному человеку, который совсем недавно был обречён на убогое существование бездомного или даже смерть, а теперь стоял перед ним и улыбался, зная, что впереди его ждёт светлое будущее. Мысль о том, что он вообще способен на такое — спасать, а не разрушать, — была непривычной и немного некомфортной, но Дазай позволил ей задержаться в голове чуть дольше обычного. А потом, как это часто бывало, одна мысль потянула за собой другую, и он вдруг вспомнил Акутагаву, которого когда-то так же подобрал. Акутагава тогда был диким, озлобленным мальчишкой, живущим по законам улиц, и Дазай увидел в нём потенциал. Разница состояла в том, что он думал о нём, не как о человеке, который заслуживает спасения — ему вообще было плевать на такие философские вопросы, — а как об инструменте, который можно отточить и использовать на благо организации. Дазай тренировал его — жестоко, совершенно не считаясь ни с его чувствами, ни с болью, потому что считал, что иначе толку от него будет не больше, чем от рядового бойца, несмотря на огромный потенциал, скрытый в его способности. Он стал для него одновременно спасителем и мучителем и, честно говоря, никогда не задумывался, правильно ли поступал, потому что результат был важнее страданий случайного мальчишки. Сейчас, вспоминая об этом, Дазай тоже не испытывал ни вины, ни сожалений, но что-то внутри всё равно неприятно сжалось. Контраст между тем, как он вёл себя с Ацуши и как когда-то поступил с Акутагавой, был слишком очевидным, и Дазай вдруг поймал себя на мысли, что не знает, какая из этих версий его самого была настоящей. Та, что без колебаний ломала людей, если это приносило пользу? Или та, которая могла протянуть руку отчаявшемуся сироте и предложить ему место в коллективе, который наверняка вскоре заменит ему семью? Он не мог ответить на этот вопрос и, пожалуй, не был уверен, что хочет знать ответ, потому что что-то подсказывало, что он ему не понравится. Отмахнувшись от этих мыслей, Дазай вернулся к отчёту, в заполнении которого так и не продвинулся и на страницу. В конце концов, Куникида, который скоро вернётся с обеда и устроит ему очередную выволочку с нудным бубнежом про ответственность и корпоративную этику, был куда более насущной проблемой, чем абстрактные размышления о том, насколько он изменился за эти годы и изменился ли вообще. Момент, когда всё пошло не так, наступил неожиданно — хотя, по логике вещей, Дазай должен был его предвидеть. Точнее, он знал, что был в Агентстве один человек, который наверняка раскусил его с самого начала, едва взглянув на нового сотрудника своим фирменным прищуром гения, который видит людей насквозь. Но Рампо, при всей своей проницательности, был слишком ленив и слишком равнодушен к чужим тайнам, чтобы тратить время на их разглашение. Ему было плевать на прошлое Дазая — ровно так же, как и на прошлое любого другого человека, если оно не касалось лично его или его сладостей. Поэтому он сделал вид, что ничего необычного в том, что теперь у них работал бывший мафиози, не было, и продолжил так же решать загадки, которые подкидывала жизнь, и жаловаться на скуку, когда интересных дел долго не попадалось. И Дазая это вполне устраивало — он предполагал, что Рампо его раскусит, но и не сомневался, что тот не станет болтать об этом на каждом углу. Проблема заключалась в том, что вместе с гениальностью Рампо обладал потрясающей неспособностью считывать уместность момента и вовремя закрывать рот. Поэтому, когда однажды Йосано в его присутствии в очередной раз отпустила какой-то едкий комментарий о Мори и его приспешниках, Рампо, вынув изо рта леденец и даже не подумав о последствиях, как бы между делом заметил: — Да ладно тебе, даже среди них есть нормальные ребята. Дазай, например, вообще был правой рукой босса, а теперь спасает бедных сироток и попавших в беду дам, — договорив, он сунул леденец обратно и откинулся на спинку стула с таким безразличным видом, будто только что сообщил, что скоро начнётся дождь, а не то, что все эти годы с ними работал бывший убийца. Тишина, повисшая в офисе, была такой плотной, что казалось, даже сидевшие в соседнем помещении секретари перестали печатать. Йосано замерла посреди комнаты и медленно повернулась к Рампо, потом посмотрела на Дазая, и её взгляд стал настолько холодным, будто она вдруг увидела перед собой не дурашливого коллегу, а человека, который лично перед ней в чём-то провинился. — Что? — тихо спросила она таким тоном, которым обычно выносят смертный приговор. Рампо в ответ лишь пожал плечами и закрыл глаза, так и не поняв, что только что сделал, и оставив Дазая разбираться с последствиями. А они не заставили себя долго ждать. Йосано не стала кричать и устраивать сцен — она вообще не была склонна к истерикам, — но когда она заговорила, её голос был ледяным. Она потребовала Дазая ответить, какого чёрта он посмел скрывать это всё это время, работать с ней бок о бок, зная, что она пережила по вине Мори. Он не стал оправдываться — в первую очередь потому, что не считал нужным строить свою жизнь с учётом чужих травм, к которым, к тому же, не имел никакого отношения. Дазай знал, как Мори поступил с Йосано, но честно ответил, что не видит смысла обсуждать прошлое, которое нельзя изменить, и что сейчас он работает в Агентстве, а это, по его мнению, что-то да значит. Йосано не приняла этот ответ — она честно сказала, что не сможет доверять человеку, который когда-то был приближённым сломавшего его человека, даже несмотря на то, что сейчас он перешёл на «светлую сторону». И хотя она не стала устраивать публичный скандал, Дазай знал, что теперь всё изменится. Так и получилось — дальше всё покатилось по цепочке, и уже через несколько дней о его прошлом знало всё Агентство. Атмосфера в офисе изменилась, Дазай всё чаще чувствовал на себе слишком долгие взгляды коллег, когда они думали, что он не замечает. Видел, как они невольно настораживаются рядом с ним, словно он был бешеным зверем, который может в любой момент вцепиться в глотку, пусть и пытались держаться, будто ничего не произошло. Куникида старался быть профессионалом и не давать личным предрассудкам повлиять на его отношение, но Дазай видел, как тот смотрит на него теперь: с подозрением и плохо скрываемым разочарованием. Куникида верил в справедливость, в чёткие границы между добром и злом, и теперь эта вера подверглась испытанию, потому что Дазай Осаму, его коллега, с которым он бок о бок работал последние два года, спасая жизни людей, оказался тем, который раньше эти жизни отнимал. Для Куникиды, который буквально жил по расписанию и имел список требований для самых неожиданных вещей, это наверняка стало настоящим ударом, потому что то, что подобный Дазаю мог измениться, неожиданно став хорошим парнем, не вписывалось в его картину мира и казалось нереалистичным, особенно учитывая, что Дазай буквально начал работу в Агентстве с вранья, утаив своё прошлое. — Куникида-кун, — позвал его Дазай как-то раз, когда тот, проходя мимо, никак не прокомментировал, что тот сидит, закинув ноги на стол, а не занимается чем-то полезным, — ты сегодня какой-то подозрительно спокойный. Неужели наконец прислушался к моим советам и решил, что отдых важнее заполнения бумажек? Куникида на секунду замер, а потом ровным официальным тоном ответил: — Просто не вижу смысла тратить время на того, кто всё равно не изменится. На этом он ушёл, оставив Дазая со смутным ощущением, которое нельзя было назвать обидой, скорее, осознанием того, что Куникида, возможно, верил в него больше, чем можно было предположить. А теперь эта вера исчезла, и Дазай не был уверен, хочет ли он её возвращать. С Танидзаки было иначе — он не стал открыто выражать свою враждебность или разочарование, но то, как он теперь смотрел на Дазая, говорило само за себя. В его глазах появился страх, при разговоре он нервно теребил край рукава и отводил взгляд, иногда замолкая слишком надолго, будто боялся сказать что-то неправильно. Его поведение было практически комичным, но вызывало, скорее, раздражение, потому что поводов для такого отношения не было. Можно подумать, что от того, что все теперь знали правду о Дазае, он теперь только и думает о том, как бы их всех прирезать. Рампо так и остался невозмутим — когда новость окончательно разлетелась по Агентству, он только фыркнул и сказал, что не понимает, с чего все так переполошились: вот он знал правду с самого начала и не видел в этом ничего особенного. Простоватый Кенджи не понял и половины того, о чём шептались в офисе, поэтому искренне недоумевал, почему все вдруг начали вести себя странно и сообщил, что надеется, что всё скоро наладится и все опять станут друзьями. И Дазай, глядя на него, думал, что, возможно, именно такие люди, как Кенджи, и есть та самая «светлая сторона», о которой он задумывался, решив исполнить волю Оды. Ацуши пытался держаться как обычно, но получалось у него плохо — он слишком очевидно нервничал. Он разрывался между благодарностью за спасение и осознанием того, кем на самом деле был его спаситель, и этот внутренний конфликт читался на его лице с той же ясностью, с какой читались все его эмоции. Дазай не пытался ему помочь — во-первых, он не считал себя обязанным облегчать кому-то моральные терзания, а во-вторых, Ацуши должен был сам разобраться в том, что для него важнее: чужие слова или собственный опыт. И только Йосано оставалось непреклонной — для неё не оставалось оправданий тому, что Дазай делал в мафии, и она не собиралась делать вид, что верит в то, что он изменился. Однажды, когда они случайно остались вдвоём в офисе, он вдруг подняла голову от компьютера и спросила: — Ты хоть знаешь, что он сделал со мной? — В общих чертах, — глухо отозвался Дазай, не отрываясь от книги, которую читал от нечего делать. — Тогда ты должен понимать, почему я не могу делать вид, что ничего не было. Что ты был его приближённым. Может, если бы ты не скрывал этого изначально, я бы отнеслась проще, но ты скрыл, и теперь я не могу не думать, насколько ты можешь быть похож на своего босса, — если бы Дазай не знал Йосано достаточно хорошо, то подумал бы, что она пыталась оправдаться, но это было совершенно не в её характере. Скорее, она хотела избежать недосказанности и дать понять, что доверять ему, как раньше, уже не сможет. И это было максимально порядочно с её стороны — лучше сказать напрямую, чем пытаться делать вид, что ничего не произошло, а за спиной бросать настороженные взгляды. Дазай ничего не ответил — просто кивнул и вернулся к чтению. Да и что он мог сказать? Что сожалеет? Это было бы неправдой — он не жалел о том, что скрыл своё прошлое, а за поступки Мори тем более не нёс ответственности. Что не был похож на своего босса? Это было бы оправданием, в которых Дазай не нуждался. Что он изменился? Это ещё предстояло доказать, в первую очередь — самому себе, потому что за время работы в Агентстве Дазай так и не был уверен, что в нём произошли какие-то фундаментальные перемены. Поэтому он промолчал, и Йосано, кажется, поняла его молчание правильно — во всяком случае, больше она эту тему не поднимала. Но её слова застряли в голове, и Дазай, прокручивая их снова и снова, вдруг начал замечать то, на что раньше не обращал внимания. Он никогда не задумывался о лицемерии коллег — до этого момента ему было достаточно того, что они приняли его, пусть и не зная всей правды. Но теперь, когда правда вскрылась, их реакция заставила его посмотреть на них иначе. Куникида был педантом, чья жизнь полностью держалась на идеалах, но они легко рушились при столкновении с реальностью — он просто не знал, как относиться к человеку, который мог легко переметнуться с одной стороны на другую. Фукудзава, при всём своём благородстве, когда-то был наёмником и сотрудничал с Мори, и Дазай знал, что их с боссом связывало нечто большее, чем просто деловые отношения. Рампо был гением, но его мотивация всегда была эгоистичной — он помогал людям не потому что искренне хотел их спасти, а чтобы потешить самолюбие, и легко отказывался от дел, которые считал недостойными своей гениальности. Танидзаки казался мягким и ведомым, но был способен на жестокость, когда дело касалось его сестры, — Дазай лично видел, как он однажды едва не придушил случайно ранившего Наоми бандита, и то, какая ненависть светилась тогда в его глазах, совсем не вязалось с привычным образом безобидного парня. Кенджи и Ацуши он в расчёт не брал: первый был слишком наивным и жизнерадостным, чтобы заморачиваться интригами, а второй — благодарным за спасение, и эта благодарность в итоге перекрывала все сомнения, которые он испытывал по отношению к Дазаю. И только Йосано была честна до конца. Но Дазая это не задевало в том смысле, в каком могло бы задеть обычного человека. Ему было плевать на то, что о нём думают, он не нуждался в чужом одобрении и уж тем более не собирался оправдываться. Его раздражало другое — то, как эти люди стали смотреть на него, будто забыв о том, что сами были не ангелами. Они принимали его, пока видели ту личность, которую он придумал для них, — ленивого весельчака-суицидника, борющегося вместе с ними за справедливость. А теперь, когда правда вылезла наружу, их отношение изменилось, и это было доказательством того, что они ничуть не лучше него, раз готовы резко поменять мнение из-за прошлых поступков и забыть, что ещё пару дней назад этот человек им нравился. Думая об этом всё чаще, Дазай осознал — светлая сторона не для него. Он честно пытался: помогал людям, спас Ацуши, следовал словам Оды и делал всё, чтобы они не оказались пустым звуком, но этого было недостаточно. Недостаточно, чтобы изменить его сущность, которая стала фундаментальной основой его поступков и суждений. Даже работая на детективов, Дазай часто ловил себя на мысли, что вместо того, чтобы тратить время на бесполезные мирные допросы, можно было просто вогнать подозреваемому под ногти пару игл, и он бы тут же выдал нужную информацию. Он отмахивался от таких идей, убеждая себя, что это больше не для него и теперь он действует другими методами, но то, насколько легко, практически на автомате они возникали в голове, говорило само за себя. Он не был «светлым», не был «хорошим», он был Дазаем Осаму, демоном-вундеркиндом, бывшей правой рукой босса, и, сколько бы он ни помогал людям, эта часть его сущности никуда не делась. И когда Дазай понял это окончательно, решение пришло само собой — вернуться в мафию было не просто логичным, а единственно верным вариантом. Потому что там ему не надо было притворяться и строить из себя того, кем он не являлся. Ода был прав — Дазай действительно не видел особой разницы между добром и злом, считая эти понятия очень условными и зависящими от точки зрения, но в одном друг ошибся — он никогда не был хорошим человеком и пытаться им стать больше не собирался. Как когда-то и с уходом из мафии, Дазай не стал тянуть — сообщил Фукудзаве, что увольняется, собрал вещи и, оставив ключи под ковриком у двери своей комнаты в общежитии, навсегда покинул Агентство. Разница была лишь в том, что теперь он уходил не в пустоту, а в конкретное место. Мори принял его с едва заметной улыбкой и таким выражением лица, по которому было понятно, что он совершенно не удивился возвращению Дазая, а может, даже ждал его. Их разговор был недолгим: босс удостоверился, уверен ли Дазай в своём решении, коротко ввёл его в курс происходящего в мафии и напоследок с лёгкой иронией в голосе поинтересовался, как ему работалось под началом Фукудзавы. Он вернулся в свой старый кабинет, который до сих пор пустовал, что ещё раз подтверждало догадки о том, что Мори рассчитывал на его возвращение, и провёл там какое-то время, сидя в кресле и глядя в стену. Всё было почти так же, как четыре года назад, только сам Дазай теперь был другим — не лучше, не хуже, просто другим, — и это немного раздражало своей неопределённостью. Однако времени на рефлексию у него не было — надо было возвращаться к ритму жизни мафии, входить в курс текущих операций и решать другие насущные вопросы. Например, увидеться с Чуей. Дазай не пошёл к нему сразу — сначала пришлось разобраться с ненавистной ему бюрократией и оформить всё официально, потому что, несмотря на всю незаконность их организации, у Мори была какая-то странная страсть к тому, чтобы каждое хоть немного важное действие было задокументировано. Подписывая кипу бумаг, Дазай думал о том, как Чуя отреагирует на их встречу. Думать, конечно, было особо не о чем — он наверняка будет в ярости, возможно, даже попытается его ударить, но Дазай надеялся, что за этой яростью, как обычно, последует примирение, потому что так было всегда. Они ссорились и мирились, орали друг на друга и снова работали вместе, и Дазай привык к тому, что Чуя — единственная константа в его жизни, которая не меняется, сколько бы он ни накосячил. И эта уверенность — глупая, ничем не подкреплённая — была тем, что заставило его тем вечером отправиться в бар. Он выбрал небольшое заведение на нейтральной территории, где они часто сидели вдвоём, и Дазай надеялся, что Чуя, со своим упрямством и верностью привычкам, продолжает туда заходить. Ожидание оправдалось: Накахара был там, сидел в углу, пил виски и смотрел в одну точку с выражением вселенской усталости на лице. У Дазая от этой знакомой, пусть и оставленной в прошлом картины внутри что-то едва ощутимо дрогнуло, потому что было немного странно снова видеть Чую вот так, спустя четыре года разлуки и молчания. Он опустился на соседний стул, всем своим видом демонстрируя расслабленность и даже некоторую наглость, зная, что это наверняка выведет Чую из себя, и решив действовать привычными методами. Тот медленно повернулся, и в его глазах промелькнуло узнавание, а потом они потемнели, потому что Чую, очевидно, захлестнула та самая ярость, которую Дазай ожидал увидеть. — Чуя, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал легко и небрежно, как раньше. — Давно не виделись. Ответом ему была тишина, а потом случилось то, на что Дазай никак не рассчитывал. Чуя не орал и не кидался на него с кулаками, наоборот, говорил предельно спокойно, пусть едва уловимая дрожь в голосе и то, как разлетелся бокал в его руке, говорили о том, что его переполняют эмоции. А потом он так же спокойно поднялся и, бросив через плечо «Мне не о чем говорить с предателем», скрылся за дверью, будто Дазай был пустым местом, не заслуживающим больше и секунды его внимания. Он так и остался сидеть с двумя стаканами, со своим — целым, и осколками чуиного, которые бармен не убрал, побоявшись, видимо, вмешаться. Глядя на растекающийся по стойке виски, Дазай думал, что Чуя, похоже, всё-таки не был константой — он изменился и, кажется, его уход сыграл в этом не последнюю роль. Осознание этого было неприятным, почти болезненным, и Дазай, который привык контролировать свои эмоции, вдруг понял, что не может отмахнуться от этого так же легко, как отмахивался от всего остального. Чуя действительно считал его предателем, и Дазай прекрасно понимал, что речь шла совсем не о предательстве организации. Его слова, пусть спокойные и без крика, были полны яда, которого Дазай не слышал в них никогда, как бы сильно они ни ругались, и от этого становилось понятно, что это было не просто злостью, которую можно переждать. То, что происходило между ними сейчас, требовало другого подхода, и Дазай пока не знал, какого именно. Он допил свой виски, бросил на стойку несколько купюр и вышел в темноту, чувствуя, как пустота внутри разрастается с новой силой, становясь тяжелее и мрачнее, чем когда-либо. Собрание, на котором Мори объявил о возвращении Дазая, он пропустил намеренно — босс не настаивал на его присутствии, а сам Дазай не горел желанием становиться мишенью для чужих взглядов и поводом для пересудов, которые наверняка бы возникли, явись он перед всем исполнительным комитетом без предупреждения. Не то чтобы он боялся осуждения — ему было всё равно, но и лишний раз становиться невольным участником бессмысленной театральщины не хотелось, потому что и без этого хватало поводов для головной боли. О том, что Чуя и там был резко против, Дазай узнал позже из обрывков разговоров и сплетен, которые распространялись по мафии куда быстрее официальной информации. Более того, он не просто высказал своё несогласие, а вспылил настолько сильно, что едва не переступил черту, за которой начиналось нарушение субординации. Это было ожидаемо: Чуя всегда был эмоциональным и, очевидно, за эти четыре года так до конца и не научился контролировать свои порывы в моменты особой злости. Однако Дазай предпочёл не заострять на этом внимание — он был уверен, что Чуя перебесится и остынет, как это случалось всегда, надо только подождать, а пока можно заняться делами. Проблема — совершенно неожиданная и непредвиденная — заключалась в том, что дела не помогали отвлечься. Дазай ловил себя на том, что в перерывам между бумагами и инструктажами думает о Чуе, невольно задаваясь вопросом, чем он мог сейчас заниматься и не отпустило ли его уже достаточно, чтобы попытаться выйти на диалог. Или о том, как Чуя теперь на него смотрел — с холодом, который не был свойственен ему раньше, и это раздражало, потому что Дазай слишком привык к другому. К тому, что Чуя, каким бы взрывным ни был его характер, всегда отходил, но теперь привычная схема вдруг дала сбой. Через несколько дней после собрания он решил проверить, насколько всё плохо, и заявился к Чуе в кабинет. Как и раньше — без стука, просто вошёл, всем своим видом демонстрируя, что ничего не изменилось. Чуя сидел за столом, перебирая бумаги, и, когда поднял голову, в его взгляде не было ни удивления, ни злости, а только мрачное презрение, которое Дазай никогда раньше не видел, направленным на себя. Он никак не отреагировал ни на подкол о внешнем виде, ни на упоминание того, что скоро они, возможно, будут снова работать в паре — просто сидел, сверля его всё тем же враждебным взглядом, а потом ровным тоном сообщил, что Дазай выполнил своё поручение и может идти, будто он был каким-то мальчиком на побегушках. Но он не уходил, а продолжал болтать лёгким, почти пренебрежительным тоном: про свой старый кабинет, про кружку на подоконнике, про пятно от чернил на стене. Говоря это, Дазай внимательно следил за реакцией Чуи, пытаясь понять, где проходит граница и как далеко он может зайти, прежде чем тот сорвётся. Потому что ему было необходимо, чтобы он сорвался — ярость была понятна и привычна, Дазай знал, что с ней делать, в отличие от этой новой, совершенно неестественной холодности. А потом Чуя вдруг спросил: — Тебя это забавляет? И Дазай понял, что да, забавляет, потому что голос Чуи прозвучал ниже, чем обычно, с той интонацией, которая появлялась, когда он начинал терять контроль, а это значило, что до него всё ещё можно достучаться, главное — понять, за какие ниточки дёргать. А потом всё веселье неожиданно пропало, потому что Чуя продолжил и его слова звучали неприятней, чем Дазай ожидал: про четыре года, про то, как он переметнулся к врагу, закончив тем, что того, видимо, вообще не ебёт всё, что он сделал. И тогда Дазай спросил — почти искренне, хотя и понимал, что вопрос прозвучит как издёвка: «А должно?», потому что действительно не понимал, почему ему вменяют в вину его поступок, который никогда не был направлен против Чуи, — просто так вышло. Накахару его ответ, ожидаемо, не устроил — теперь он говорил резко и зло, уже не сдерживая эмоций: про то, что два года считал Дазая мёртвым; что тот знал, через что он прошёл с «Овцами», и всё равно поступил так же. И где-то на середине его тирады Дазай вдруг осознал: он действительно знал — и про «Овец», и про то, чего Чуе стоило начать кому-то доверять, но никогда не думал об этом в контексте своего ухода. Для него эти два события не имели друг к другу никакого отношения, а вот для Чуи, как выяснилось, имели. И от этого осознания внутри всколыхнулось какое-то неприятное ощущение, отдалённо напоминающее чувство вины. Он замолчал, когда Чуя закончил, потому что едва ли не впервые в жизни не знал, что сказать. «Я не умею извиняться» — это было правдой. «Я сделал то, что сделал, и так, как посчитал правильным» — тоже. И даже «наверное, я сожалею» было сказано искренне, хоть и прозвучало жалко даже для его собственных ушей. Чуя смотрел на него, и Дазай видел, как в его глазах ярость сменяется чем-то другим — усталостью, разочарованием, может быть, даже горечью, — прежде чем он наконец вынес приговор: — Вали отсюда. Просто съебись, чтобы я тебя не видел. Дазай мог бы продолжить спорить, мог бы отпустить какую-нибудь шутку или едкий комментарий, чтобы свести на нет весь разговор и выбесить Чую окончательно, возможно, даже спровоцировав на драку, но вместо этого молча поднялся и вышел из кабинета. Как ни странно, теперь Дазаю не хотелось его бесить, гораздо важнее было понять, как исправить ситуацию и вернуть всё на круги своя. После того разговора в кабинете Дазай выжидал несколько дней, давая Чуе время остыть, или, наоборот, надеясь, что отсутствие реакции с его стороны заставит того задуматься. Но когда они снова встретились на миссии, ничего не изменилось. Чуя был холоден и профессионален — работал чётко, слаженно, прикрывал спину, но делал это так, будто рядом с ним был не Дазай, а любой другой боец, с которым его свели обстоятельства. И это, надо сказать, выводило Дазая из себя, потому что он совсем не привык, чтобы его вот так игнорировали, особенно Чуя, человек, который раньше заводился с одного взгляда в свою сторону. Он ненавидел чувствовать себя беспомощным, но этот «новый» Чуя вызывал именно это чувство — с ним не работали привычные методы, а новых Дазай пока не придумал, потому что был слишком самоуверен, чтобы признаться себе, что крупно облажался. И именно эта беспомощность вкупе с раздражением привели к тому, что случилось дальше, когда они остались на складе одни. Всё началось с обычной попытки заговорить — про миссию, про то, как они сработались, будто всё было, как раньше, — хотя на самом деле Дазай в очередной раз пытался вывести Чую на эмоции. Но реакции снова не последовало — Чуя отвечал коротко и нехотя — и Дазай чувствовал, как раздражение внутри разгорается всё сильнее, поэтому он и сделал то, что делал всегда, когда слова заканчивались: шагнул вперёд и поцеловал его. Это не было актом нежности, а скорее отчаянной и достаточно подлой попыткой пробить стену, которую Чуя выстроил между ними, и показать ему, что он может сколько угодно строить из себя недотрогу, но от правды не убежишь. И он почти поверил, что сработало — Чуя замер, как замирал раньше перед тем, как ответить на поцелуй, — а потом губу вдруг обожгло резкой болью, и Дазай, преждевременно празднующий свою победу, даже не сразу понял, что тот его укусил. А после Чуя его оттолкнул и назвал трусом с таким презрением в голосе, что на секунду стало некомфортно. Когда он ушёл, Дазай так и остался стоять посреди склада, вытирая кровь с губы и думая, что что-то между ними в этот момент сломалось окончательно. Когда Чуя не пришёл на работу на следующий день, Дазай невольно насторожился — напарник был предсказуем в своей ответственности и относился к тому типу людей, которые готовы завалиться на работу даже с температурой под сорок, поэтому его отсутствие посреди рабочей недели не могло не вызвать подозрений. Однако он запретил себе думать об этом и с головой погрузился в отчёт о вчерашней мисси, вопреки обычаю решив написать его самостоятельно, а не скидывать на Чую, как делал всегда. На следующий день он вернулся. Дазай увидел его в столовой — Чуя сидел за столом один, ел и просматривал какие-то сводки с таким видом, будто ничего не произошло. Он не выглядел злым или расстроенным, скорее, спокойным и безразличным, и когда Дазай, решив проверить реакцию, сел за соседний стол, лишь молча кивнул ему и вернулся к документам. Это было… странно. За прошедшие недели Дазай успел привыкнуть и к эмоциональным всплескам, которые выдавал Чуя поначалу, и к деланному равнодушию, на которое он переключился чуть позже, но его спокойствие было чем-то новым. Как будто за день отсутствия он окончательно перебесился и пришёл к выводам, которые, Дазай чувствовал, могли ему не понравиться. К совещанию, которое Мори собрал через несколько дней, Дазай подходил уже с пониманием, что между ними что-то изменилось — возможно, необратимо, — но понимать и принимать — разные вещи. Он всё ещё цеплялся за мысль о том, что это — обычная ссора, и Чуя отойдёт, как десятки раз до этого, но понял, что ошибся, когда он во время не успевшей толком начаться перепалки посмотрел на него через стол и почти буднично сказал: «Я думал, ты хотя бы теперь понял, что цель не всегда оправдывает средства. Видимо, я в очередной раз ошибся». И разочарование, которое звучало в его голосе, было хуже любых криков и оскорблений. Вернувшись домой после работы, Дазай пошёл по привычке умыться и, поймав своё отражение в зеркале, невольно зацепился взглядом за запекшуюся ранку на губе и вдруг осознал, что Чуя, кажется, был прав — он действительно ничего не понял. Дазай никогда не задумывался о том, что мог ранить его своим уходом, как долго Чуя ждал хоть какого-то объяснения, как много сил потратил на то, чтобы построить жизнь без него. Он не видел в своём побеге ничего предосудительного и был уверен, что Чуя его поймёт и примет, как принимал и раньше, несмотря на раздражение и скандалы. Но, видимо, в этот раз обида была так глубока, что было недостаточно просто явиться снова и делать вид, что ничего не произошло, ожидая, что то безмолвное понимание, которое всегда существовало между ними, исправит всё само собой. Вечером того же дня Дазай стоял перед дверью квартиры Чуи, чувствуя то, чего не испытывал уже очень давно, — неуверенность. Он не знал, что скажет, когда дверь откроется, не был уверен, что Чуя вообще станет его слушать. Они никогда не разговаривали о том, что происходило между ними, не интересовались, что творится в головах и на душе друг у друга, поэтому эта идея, какой бы здравой она ни была, казалась ему заведомо провальной. С прежним Чуей — тем, что вспыхивал и остывал, — можно было не разговаривать, а просто быть рядом, но нынешний требовал чего-то другого, чего Дазай давать не умел, но, глядя несколько часов назад на свою пострадавшую губу и прокручивая в голове совещание, неожиданно для себя понял, что хочет научиться. Именно поэтому он стоял сейчас здесь, переминаясь с ноги на ногу, как нерешительный подросток, прежде чем нажать кнопку звонка. Когда дверь открылась и Чуя — в домашней одежде, с мокрыми после душа волосами, — увидел его, в первую секунду на его лице отразилось удивление, которое тут же сменилось настороженностью. Дазай смотрел на него и ждал реакции, и, когда её не последовало, просто сказал: — Нам надо поговорить, — стараясь не думать о том, куда этот разговор может завести.
Примечания:
38 Нравится 15 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (1)