Соль

NC-21
В процессе
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 119 страниц, 64 718 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 9. Голоса

Настройки
Декабрь пришёл не с календарём, а с запахом - металлическим, острым, как лезвие, которое провели по языку, и ты чувствуешь привкус крови, но не знаешь, откуда она, и боишься посмотреть в зеркало, потому что вдруг увидишь, что это ты истекаешь, и никто не замечает, и не остановит, и не перевяжет, и ты умрёшь, стоя на коленях перед иконами, которые смотрят и молчат, и их молчание громче любого крика. Григорий проснулся от того, что кто-то дышал ему в затылок - не отец, не мать, кто-то другой, кого не должно быть в этой комнате, где иконы смотрят своими чёрными глазами и ждут, когда он ошибётся, чтобы записать его грех в ту книгу, которая откроется на Страшном суде. Он резко обернулся - никого. Только пустота, и тишина, и трещина на потолке, которая стала длиннее, и он знал, что это не его воображение, он измерял её каждое утро, с тех пор как вернулся из того заведения, и она росла, и он рос вместе с ней, и они станут одним целым, когда потолок рухнет, и тогда не нужно будет больше просыпаться, и бояться, и ждать. Таблетки, которые давал Геннадий, больше не работали. Вернее, работали, но не так, как раньше - они не приносили облегчения, не гасили тревогу, не заполняли пустоту. Они просто делали его вялым, сонным, безразличным, но пустота оставалась, и она требовала заполнения, и он давал ей то, что у него было, - таблетку за таблеткой, блистер за блистером, пока однажды Геннадий не сказал: - Хватит. Диман дал кое-что другое. Это сильнее. Григорий смотрел на маленький пакетик с белым порошком, который Геннадий держал в руке, и чувствовал, как внутри него, в том месте, где раньше было сердце, разгорается что-то похожее на голод. Не физический - душевный, тот, который не утолить едой, и водой, и сном, и молитвами, и постом, и стоянием на коленях. Тот, который можно утолить только одним - тем, что заставит его чувствовать, или, наоборот, перестать чувствовать, и он не знал, чего хочет больше, и не хотел знать, потому что знать - значит выбирать, а выбирать он не умел, он умел только терпеть, и ждать, и надеяться, и не верить, и снова ждать. - Что это? - спросил он, и его голос звучал сдавленно, как будто кто-то зажал сонную артерию и давит глубоко вовнутрь. - Соль, - ответил Геннадий. - Диман сказал, это для тех, кому уже не помогают колёса. Он сказал, это... это даёт то, чего не хватает. Заставляет чувствовать. Или не чувствовать. Я не понял. Но он сказал, это сильнее. Григорий взял пакетик. Пальцы не дрожали - они уже привыкли к таблеткам, и к ожиданию, и к пустоте, и к тому, что ничего не меняется, и ничего не будет меняться, пока он не умрёт, или не исчезнет, или не найдёт то, что заставит его почувствовать себя живым. Он не знал, что это будет, и боялся, и надеялся, и не верил, и снова ждал. Первая доза соли была другой. Не той, к которой он привык. Не мягкой, не расслабляющей, не убаюкивающей. Она ударила в голову, как удар, и мир вокруг стал другим - ярче, громче, быстрее. Григорий слышал, как стучит его сердце, и этот стук был громче, чем шум машин за окном, и громче, чем голос Геннадия, который что-то говорил, и громче, чем тишина, которая звенела в ушах, и он не мог остановить этот стук, и не хотел, потому что стук - это жизнь, и он чувствовал себя живым, в первый раз за долгое время, и это чувство было таким острым, что оно вырезало узоры, кровоточило, и он не знал, как его остановить, и не хотел, потому что если боль уйдёт, то уйдёт и жизнь, и останется только пустота. - Как ты? - спросил Геннадий, и его голос доносился откуда-то издалека, как будто Григорий смотрел на него через толщу воды, и всё плыло, и расплывалось, и он не мог сфокусироваться, и не хотел, потому что в этом размытом мире не было трещин, а было только тепло, и свет, и чувство, что он летит, и не может упасть, потому что падать некуда, и нечем, и незачем. - Хорошо, - ответил Григорий, и это была правда. В первый раз за долгое время - правда. Он не заметил, когда эффект прошёл. Очнулся на холодном полу, с головной болью, с сухостью во рту, с чувством, что его выпотрошили и забыли зашить, и он лежит, и смотрит в потолок, и ждёт, когда кто-то придёт и зашьёт, но никто не приходит, и он истекает, и умирает, и не может умереть, потому что смерть - это роскошь, которую он не может себе позволить. - Гриш, - услышал он голос Геннадия. - Ты меня слышишь? - Слышу, - прошептал он, и его голос был приглушённым, как магнитола которую выкрутили на минимум. - Так нельзя, - сказал Геннадий, и в его голосе Григорий услышал что-то, чего не слышал раньше, - не страх, а что-то похожее на отчаяние, как у человека, который смотрит, как тонет его единственное спасение, и не может нырнуть, потому что не умеет плавать, и стоит на берегу, и кричит, и никто не слышит, и вода смыкается над головой, и пузыри поднимаются на поверхность, и лопаются, и исчезают, и ничего не остаётся. - Можно, - ответил Григорий. - Я сам решаю. Он врал. Он ничего не решал. Его решения принимал кто-то другой, и он просто инструмент, которым пользуются, и выбрасывают, когда он ломается, и никто не чинит, потому что чинить некому, и незачем, и некогда. Отвратительно, но он уже поставил на себе крест. Он начал принимать соль регулярно. Каждый день, иногда два раза в день, иногда три, когда эффект проходил слишком быстро, и пустота возвращалась, и она была больше, чем раньше, и он не мог её вынести, и принимал новую дозу, и снова летел, и снова падал, и снова вставал, и снова летел, и снова падал, и так по кругу, как мальчик на велосипеде, который наматывает круги вокруг школы, и не знает, зачем. Он худел. Не постепенно, как от таблеток, а стремительно, как будто кто-то вырезал куски его тела и выбрасывал их, и он смотрел на себя в зеркало и не узнавал - скулы выпирали, глаза впали, кожа стала серой, как туман, как всё вокруг, и он был таким же серым, и таким же пустым, и таким же неживым, и только когда соль входила в его кровь, он становился цветным, и ярким, и живым, и ненадолго забывал, кто он, и где он, и почему ему так больно. Дома он прятал пакетики под половицей, в той самой, где скрипела доска, и мать не замечала, и отец не замечал, и иконы не замечали, потому что иконы - это просто доски с красками, и они не видят, и не слышат, и не чувствуют, и им всё равно, что происходит под их чёрными глазами, и что мальчик, который стоит на коленях и молится, на самом деле не молится, а ждёт, когда закончится вечер, и он сможет уйти в свою комнату, и достать из-под половицы заветный пакетик, и вдохнуть, и забыться, и не чувствовать. Первые галлюцинации начались через две недели. Сначала просто звуки - шёпот, который доносился из-за стены, и Григорий знал, что за стеной никого нет, и соседи спят, и мать спит, и отец спит, но шёпот был, и он говорил на языке, которого Григорий не понимал, но смысл улавливал - осуждение, и страх, и ненависть, и ещё что-то, что он не мог назвать, и не хотел, потому что названия дают форму, а форма - это ограничение, а он не хотел ограничивать то, что не понимал, и не мог контролировать, и не мог остановить. Потом появились тени. Они жили на стенах, в углах, под кроватью, и когда Григорий смотрел на них, они замирали, и ждали, и он знал, что они ждут, когда он заснёт, чтобы подойти ближе, и коснуться его, и забрать то, что у него осталось, - может быть, душу, может быть, память, может быть, просто остатки надежды, которые он ещё не потерял, и не знал, что они у него есть, и не знал, что их можно потерять, и не знал, что когда они исчезнут, он исчезнет вместе с ними, и останется только оболочка, и тени будут жить в ней, и смотреть на мир его глазами, и говорить его голосом, и никто не заметит подмены, потому что подмена - это не подмена, это эволюция, и он эволюционировал в то, чем всегда был, - в пустоту, в тень, в трещину на потолке. Однажды ночью он проснулся от того, что кто-то сидел на его кровати. Не отец, не мать, не тот мальчик из заведения - кто-то другой, кто был похож на человека, но не был человеком, потому что у него не было лица, только овал, и на этом овале не было глаз, и носа, и рта, но Григорий знал, что этот кто-то смотрит на него, и знал, что этот кто-то хочет что-то сказать, и знал, что если он заговорит, то уже не сможет остановиться, и будет говорить вечно, и никто не услышит, потому что этот кто-то - не настоящий, и Григорий - не настоящий, и всё, что происходит, - не настоящее, и только страх настоящий, и он липкий, и тяжёлый, и он душит, и не отпускает, и Григорий сидит на кровати, смотрит на безликое существо, и ждёт, когда оно исчезнет, или заговорит, или сделает что-то, что разорвёт этот порочный круг, и тогда можно будет выдохнуть, и упасть, и умереть, и не бояться больше никогда. - Ты грешен, - сказало существо, и голос его был похож на голос отца, и на голос Геннадия, и на голос того мальчика из заведения, и на голос самого Григория, когда он говорит сам с собой в пустой комнате, и никто не слышит, и он может говорить правду, и не бояться, потому что правда - это единственное, что у него осталось, и он не хочет её терять, и боится, и знает, что рано или поздно потеряет, потому что правда - это слишком тяжело, и слишком больно, и слишком страшно, и он не может носить её в себе, и не может выбросить, и не может забыть, и не может принять, и остаётся только смотреть на безликое существо и ждать, когда оно уйдёт, или когда он уйдёт, или когда они уйдут вместе, и тогда наступит тишина, настоящая, не та, которая звенит, а та, которая не издаёт ни звука. - Знаю, - ответил Григорий, и это было правдой, и он не боялся этой правды, потому что бояться было уже нечего, и он устал бояться, и устал прятаться, и устал притворяться, и хотел только одного - чтобы существо исчезло, и чтобы тишина стала настоящей, и чтобы он мог закрыть глаза, и не открывать их никогда. Существо не исчезло. Оно сидело на кровати всю ночь, и Григорий сидел напротив, и они смотрели друг на друга, и никто не говорил ни слова, и только тишина звенела, и трещина на потолке росла, и Григорий чувствовал, как она растёт, и не мог её остановить, и не хотел, потому что если трещина перестанет расти, то и он перестанет существовать, а существовать - это боль, и он привык к боли, и не представлял жизни без неё, как не представлял жизни без икон, и без молитв, и без отца, и без Геннадия, и без таблеток, и без соли, и без всего, что делало его тем, кем он был, - треснутым, пустым, живым, мёртвым, всем и ничем одновременно. Утром Григорий пошёл в школу. Он не спал - он уже не помнил, когда спал в последний раз. Сон стал роскошью, которую он не мог себе позволить, потому что во сне приходили тени, и безликие существа, и тот мальчик из заведения, и Геннадий, который смотрел на него и молчал, и его молчание было громче любого крика, и Григорий просыпался в холодном поту, и смотрел на потолок, и ждал, когда наступит утро, и можно будет принять новую дозу, и забыться, и не чувствовать. Он сидел за партой, и Геннадий сидел рядом, и они не разговаривали - уже не разговаривали, как раньше. Слова стали лишними, и тишина стала их языком, и они говорили на этом языке, и понимали друг друга, и это было страшнее любых слов, потому что тишина не врёт, и тишина не прячет, и тишина не спасает, она просто есть, и ты в ней, и ты не можешь выйти, потому что выхода нет. Учительница объясняла новую тему. Григорий не слушал - он смотрел на парту, и вдруг ему показалось, что парта говорит. Не словами - звуками, похожими на скрип, на шёпот, на треск, и он не понимал, что она говорит, но чувствовал, что это важно, и что она говорит ему что-то, что он должен услышать, иначе случится что-то непоправимое, и он не сможет это исправить, и будет жалеть, и плакать, и молиться, и никто не услышит, потому что парта - это не Бог, и не Геннадий, она просто доска с резьбой, и на ней писали сотни учеников до него, и будут писать после, и их слова останутся на ней, как остаются следы на снегу, и снег растает, и следы исчезнут, и никто не вспомнит, что здесь кто-то шёл, и думал, и чувствовал, и боялся, и надеялся, и умирал. - Что говоришь? - спросил он вслух, и класс замолчал, и все посмотрели на него, и учительница перестала говорить, и Геннадий замер, и Григорий понял, что сказал это вслух, и что парта не говорила, и что это была галлюцинация, и что он сходит с ума, и что это конец, и что конца не будет, и будет только бесконечное повторение, как у заевшей пластинки, и трещина на потолке будет расти, и звон в ушах будет усиливаться, и он будет тонуть в этом звоне, и никто не услышит его криков, потому что крик - это слабость, а слабых не слушают. - Григорий, ты слышишь меня? - спросила учительница, и её голос был встревоженным, и Григорий слышал этот голос, и знал, что нужно ответить, и не мог, потому что язык не слушался, и мысли путались, и парта смотрела на него своими невидимыми глазами, и ждала, когда он снова заговорит, и он знал, что если заговорит, то уже не сможет остановиться, и будет говорить вечно, и никто не поймёт, и все будут смеяться, и он будет сидеть и смотреть, как они смеются, и не будет знать, что делать, и не будет знать, как остановить этот смех, и как вернуться в тот момент, когда парта ещё не говорила, и он был нормальным, и никто не смотрел на него с жалостью и страхом. - Он болен, - сказал кто-то из класса, и Григорий узнал голос - это был Толстый, который всегда боялся Геннадия и смеялся над Григорием, и теперь он смеялся, и его смех был как нож, и Григорий чувствовал, как этот нож входит в него, и не может вытащить, и истекает кровью, и никто не замечает, и только Геннадий смотрит на него, и в его глазах Григорий видит не жалость, а что-то другое, что он не может назвать, и боится назвать, и хочет, чтобы Геннадий отвернулся, и не смотрел, и не видел, как он разрушается, и не знал, что это он, Геннадий, разрушает его, и что без него Григорий, может быть, и не выжил бы, но и не умирал бы так медленно, и так больно, и так стыдно. Учительница вызвала мать. Григорий сидел в коридоре на скамейке и ждал, и смотрел на стену, на которой кто-то нацарапал неприличное слово, и это слово было закрашено краской, но краска облупилась, и буквы проглядывали сквозь неё, как призраки, которые не могут умереть, потому что их никто не хоронил. Мать пришла через час - заплаканная, растерянная, с красными глазами, и когда она увидела Григория, она не обняла его, не спросила, что случилось, не сказала, что всё будет хорошо. Она просто стояла и смотрела на него, и в её глазах было то же самое, что в глазах икон, - осуждение, и страх, и пустота, и ничего больше. - Что ты сделал? - спросила она, и её голос дрожал, и Григорий слышал эту дрожь, и знал, что она боится не за него, а за себя, и за отца, и за репутацию, и за то, что скажут люди, и что подумают, и что сделают, и он не мог её винить, потому что сам боялся того же, и сам жил в этом страхе, и сам не знал, как из него выйти, и не знал, есть ли выход, и не знал, хочет ли знать. - Ничего, - ответил он, и это была правда. Он не сделал ничего. Он просто слушал, как парта говорит, и отвечал ей, и это не было преступлением, и не было грехом, и не было болезнью - это была правда, и правда была такой, что от неё хотелось спрятаться, закрыть глаза, заткнуть уши, но нельзя, потому что правда уже сказана, и она живёт своей жизнью, и она растёт, и заполняет собой всё пространство, и ты не можешь дышать, потому что она заполнила и лёгкие, и горло, и рот, и ты задыхаешься, и не знаешь, как вытолкнуть её обратно, и как забыть, и как сделать вид, что ничего не было. Психиатр был старым, с усталыми глазами, и пахло от него лекарствами и чем-то кислым, и Григорий сидел напротив и смотрел на него, и ждал, когда он заговорит, и боялся, и не боялся, и знал, что этот разговор ничего не изменит, и что он скажет то, что от него хотят услышать, и получит рецепт, и будет принимать таблетки, и они не помогут, потому что таблетки - это не соль, и не спасение, и не смерть, а просто отсрочка, и он устал отсрочивать, и хочет, чтобы всё закончилось, но не знает, как, и не знает, когда, и не знает, будет ли конец, или его не будет, и будет только бесконечное продолжение, и он будет сидеть в этом кабинете, и смотреть на этого старика, и ждать, когда он скажет что-то, что спасёт его, но он не скажет, потому что не может, и не умеет, и не знает, как. - Ты принимаешь какие-нибудь вещества? - спросил психиатр, и Григорий покачал головой. Он врал, и они оба это знали, и это знание висело между ними, как та самая тишина, которая звенит, и от которой хочется кричать, но нельзя. - Нет, - сказал Григорий, и это слово было таким же пустым, как и всё, что он говорил в последнее время, и как он сам, и как его жизнь, и как его будущее, которого не было, и не будет, и никогда не было. Психиатр выписал антидепрессанты - лёгкие, для начала, и сказал принимать каждый день, и приходить на приёмы, и не пропускать, и рассказывать, если станет хуже. Григорий кивал, и думал о том, что он не будет их принимать, потому что они не помогут, и потому что он уже нашёл то, что помогает, и это не антидепрессанты, и не молитвы, и не пост, и не стояние на коленях, а маленький пакетик с белым порошком, который ждёт его под половицей, и который сделает его живым, хотя бы на несколько часов, и это лучше, чем быть мёртвым, и это лучше, чем быть пустым, и это лучше, чем ничего. Он спрятал рецепт в карман, и вышел на улицу, и сел на скамейку, и смотрел на серое небо, и ждал, когда наступит вечер, и можно будет пойти в заброшенную пекарню, и встретиться с Геннадием, и получить новую дозу, и забыться, и не чувствовать, и не помнить, и не бояться. Он не заметил, как пролетело время, и как стемнело, и как зажглись фонари, и как пошёл снег - серый, мокрый, тяжёлый, и он сидел и смотрел, как снежинки падают на его руки, и тают, и исчезают, и думал о том, что он такой же, как эти снежинки, - временный, холодный, неживой, и когда-нибудь он тоже растает, и исчезнет, и никто не вспомнит, что он был, и дышал, и чувствовал, и хотел, и боялся, и умирал каждый день, и воскресал, и снова умирал, и так по кругу. А как разорвать этот порочный круг он не знал, это было его зоной комфорта к которой они привык. Ну или это была лишь его больная фантазия. Ночью ему приснился Геннадий. Они стояли на крыше, и ветер дул, и снег падал, и Геннадий смотрел на него, и в его глазах Григорий видел то, чего не видел наяву, - нежность, и страх, и надежду, и отчаяние, и всё вместе, и он хотел дотронуться до его лица, и почувствовать тепло, и сказать что-то важное, но язык не слушался, и руки не двигались, и он стоял, и смотрел, и знал, что это сон, и что скоро он проснётся, и Геннадий исчезнет, и останется только пустота, и тишина, и трещина на потолке, которая растёт. - Гриш, - сказал Геннадий во сне, и его голос был таким же, как наяву, - хриплым, грубым, но в нём было что-то, что заставляло Григория верить, что он не один, что кто-то есть, что кто-то видит его, и это «кто-то» - Геннадий, и он не уйдёт, и не предаст, и не бросит, и будет смотреть, и ждать, и надеяться, и не верить, и снова ждать, и это ожидание будет длиться вечность, и это будет их жизнью, и их смертью, и их воскресением, и всем, что у них есть, и всем, что у них будет. - Ген, - ответил Григорий, и проснулся. В комнате было темно. Иконы смотрели. Трещина на потолке стала длиннее. И кто-то дышал за его спиной - тот, безликий, безглазый, безротый, и Григорий знал, что это не сон, и что он не проснётся, и что это будет длиться вечно, и он не сможет закрыть глаза, и не сможет отвернуться, и будет смотреть на этот овал, и ждать, когда он заговорит, и бояться, и надеяться, и не верить, и снова ждать, и это ожидание будет его наказанием, и его проклятием, и его единственной молитвой, которую никто не слышит, и на которую никто не отвечает. -Ну давай, попробуй осудить меня...- в его тоне был вызов, но страх ни чем не скроешь, особенно перед тем, кто даже лица не имеет. Он достал из-под половицы пакетик, насыпал немного на фольгу, поджёг. Дым поднялся вверх, и Григорий вдохнул его, и мир стал другим - ярче, громче, быстрее, и стук сердца заполнил всё пространство, и тишина перестала звенеть, и безликое существо исчезло, и иконы отвернулись, и трещина на потолке перестала расти, и он почувствовал себя живым, в первый раз за долгое время, и это чувство было таким прекрасным, и окружающим, он не знал, как его остановить, и не хотел, ведь останется только пустота. Григорий лежал на кровати, смотрел на потолок, и улыбался. Улыбка была кривой, и чужой, и страшной, и он не видел этого, потому что в комнате не было зеркала, и иконы не отражали, и никто не смотрел, и он был один, с пустотой, и тишиной, и трещиной, которая ждала, когда он заснёт, чтобы продолжить свой бег. В то время как Григорий погружался в свой ад, Геннадий жил другой жизнью. Он не принимал наркотики - он видел, что они делают с Григорием, и боялся, и знал, что если попробует, то не сможет остановиться, и станет таким же, как он, пустым, и сломанным, и мёртвым. Но он пил - всё больше и больше, и это было его спасением, и его проклятием, и его единственным способом забыть о том, что он делает с Григорием, и о том, что он не может остановиться, и о том, что он не хочет останавливаться, потому что когда Григорий смотрит на него стеклянными глазами и говорит «хорошо», он чувствует себя нужным, и это «нужным» заполняет ту пустоту, которую он носил в себе годами, и он не хочет от этого отказываться, даже если это убивает их обоих. Однажды вечером он оказался на вписке. Не помнил, как пришёл, не помнил, кто его позвал, не помнил, зачем согласился. В квартире было душно, пахло алкоголем, табаком и чем-то ещё - сладковатым, приторным, как от гниющих фруктов, и Геннадий сидел на диване, пил водку из пластикового стаканчика, смотрел на незнакомых людей, которые смеялись, и танцевали, и целовались, и не замечали его, и это было хорошо, потому что когда тебя не замечают, ты можешь исчезнуть, и никто не спросит, куда ты делся, и зачем, и почему. Анечка была здесь. Та самая, из параллельного класса, с белой косой и голубыми глазами, которая когда-то была для него просто «не отвратительной», а теперь стала кем-то другим - может быть, возможностью, может быть, ошибкой, может быть, просто телом, которое могло бы согреть его, и он не знал, почему он смотрит на неё, и почему ему не всё равно, и почему он хочет, чтобы она подошла, и боится, и ждёт, и надеется, и не верит, и снова ждёт. Она подошла сама. Села рядом, улыбнулась, и в её улыбке было что-то, что Геннадий не мог назвать - не кокетство, не флирт, а что-то похожее на жалость, и это «что-то» было хуже, чем любая насмешка, потому что жалость - это признание того, что ты слабый, а слабых бьют, и он не хотел быть слабым, и не хотел, чтобы его жалели, и хотел, чтобы она ушла, и хотел, чтобы она осталась, и не знал, чего хочет больше, и пил, и смотрел на неё, и видел не её, а Григория, и это было страшно, и это было неправильно, и это было единственной правдой, которую он не мог отрицать. - Ген, ты какой-то грустный, - сказала Аня, и её голос был мягким, как пух, и Геннадий слышал этот голос, и знал, что она не виновата, и что она не понимает, и что она не знает, что творится у него внутри, и что он сам не знает, и что он никогда не узнает, и что это незнание будет его проклятием, и его оправданием, и его приговором. - Нормально, - ответил он, и это слово было таким же пустым, как и всё, что он говорил в последнее время, и как он сам, и как его жизнь, и как его будущее, которого не было, и не будет, и никогда не было. Она налила ему ещё, и он выпил, и мир стал расплывчатым, и звуки стали приглушёнными, и тело стало чужим, и он смотрел на свои руки, и не узнавал их, и думал о том, что, наверное, это и есть свобода - не чувствовать, не помнить, не думать, и это было похоже на то, что чувствовал Григорий, когда вдыхал дым, и Геннадий вдруг понял, что они не такие разные, и что он тоже ищет забвения, и что он тоже хочет умереть, хотя бы на время, и что он тоже не может остановиться, и что он тоже разрушает себя, просто по-другому, и это «по-другому» не делает его лучше, и не спасает, и не оправдывает. Аня взяла его за руку. Её пальцы были тёплыми, и Геннадий почувствовал это тепло, и оно было чужим, и неправильным, и он хотел отдернуть руку, но не отдернул, потому что тело не слушалось, и мысли путались, и он смотрел на её лицо, и видел не её, а Григория, и это видение было таким ярким, что он почти поверил, что Григорий здесь, и что они не одни, и что всё будет хорошо, и что он может дотронуться до него, и почувствовать тепло, и сказать что-то важное, и быть услышанным, и не бояться, и не ждать, и не надеяться, и не верить, а просто быть. - Пошли, - сказала Аня, и Геннадий встал, и пошёл за ней, и не знал, куда они идут, и не хотел знать, потому что знать - значит выбирать, а выбирать он не умел, он умел только бить и молчать, и идти за той, кто не был Григорием, и смотреть на её спину, и видеть не её, а его, и это раздвоение разрывало его на части, и он не знал, как склеить себя, и не знал, нужно ли, и не знал, есть ли клей, и есть ли руки, которые смогут удержать осколки, пока они не высохнут. Они зашли в пустую комнату. Геннадий не знал, чья это комната, и не хотел знать, потому что знание - это ответственность, а ответственность - это бремя, а бремя он не хотел нести. Аня закрыла дверь, повернулась к нему, и в её глазах Геннадий увидел то, чего не видел раньше, - не жалость, не кокетство, а желание, и это желание было таким же, как у него, и таким же пустым, и таким же отчаянным, и он знал, что она тоже ищет забвения, и что она тоже хочет умереть, хотя бы на время, и что она тоже не может остановиться, и что они оба тонут, и тянутся друг к другу, чтобы не утонуть в одиночку, и это не любовь, и не страсть, и не спасение, это просто два утопающих, которые хватаются за соломинку, и не видят, что соломинка - это они сами, и они не спасут друг друга, а утонут вместе, и это будет их финалом, и их наградой, и их наказанием. Она поцеловала его. Её губы были мягкими, и тёплыми, и Геннадий закрыл глаза, и представил, что это Григорий, и что он не один, и что тот, кого он так долго искал, наконец нашёл его, и не отпустит, и не уйдёт, и не предаст, и будет смотреть на него, и ждать, и надеяться, и не верить, и снова ждать, и это ожидание будет длиться вечность, и это будет их жизнью, и их смертью, и их воскресением. Они упали на кровать. Геннадий не помнил, как разделся, не помнил, как раздел её, не помнил, кто сделал первый шаг, и кто сказал первое слово, и кто застонал первым. Он помнил только запах - не её, а чужой, незнакомый, неправильный, и он вдыхал этот запах, и задыхался, и хотел, чтобы это закончилось, и хотел, чтобы это продолжалось вечно, и не знал, чего хочет больше, и смотрел на её лицо, видел не её, а Григория, это видение было таким реальным, что он почти поверил, что Григорий здесь, и что они вместе, что всё, что было до, - не имеет значения, и что только этот момент имеет значение, что он должен запомнить его, и сохранить, и не забыть, и не потерять, и не разрушить, потому что это - единственное, что у него есть, и единственное, что у него будет, и единственное, что у него когда-либо было. - Гриш, - прошептал он, и Аня замерла, и посмотрела на него, и в её глазах Геннадий увидел не боль, не обиду, а что-то похожее на понимание, и это понимание было хуже, чем любая боль, потому что оно означало, что она знает, и что она не винит его, и что она понимает, что он не с ней, и что он никогда не будет с ней, и что она для него - просто тень, просто замена, просто ошибка, которую он совершил, потому что не мог больше терпеть, и не мог больше ждать, и не мог больше надеяться. - Гриша? - спросила она, и Геннадий не ответил, потому что не знал, как объяснить, что Гриша - его единственное спасение, и его единственное проклятие, и его жизнь, и его смерть, и всё, что у него есть, и всё, что у него будет, и что он не может без него дышать, и что он умирает каждый день, когда не видит его, и что он готов убить, и умереть, и сгореть, и воскреснуть, лишь бы ещё раз увидеть его глаза, и услышать его голос, и почувствовать его дыхание на своей коже. Она встала, оделась, и вышла, не сказав ни слова. Геннадий остался лежать на кровати, смотреть в потолок, на котором была трещина, и думать о том, что он только что назвал другого человека именем Григория, и что это имя - как молитва, и как проклятие, и как единственное слово, которое имеет значение, и которое он не может произнести вслух, когда Григорий рядом. Он закрыл глаза, и увидел Григория. Тот стоял на краю обрыва, и ветер дул, и снег падал, и он смотрел вниз, и Геннадий знал, что сейчас он прыгнет, и хотел крикнуть «не надо», и не мог, потому что язык отнялся, и голос сел, и он стоял, и смотрел, как Григорий падает, и летит, и исчезает в темноте, и только тишина звенит, и трещина на потолке растёт, и он не может её остановить, и не хочет, потому что если трещина перестанет расти, то и он перестанет жить, а точнее цепляться за собственное существование. Он проснулся утром на чужой кровати, в чужой комнате, с чужой простынёй, и не помнил, как оказался здесь, и не хотел помнить, и встал, и оделся, и вышел на улицу, и пошёл в школу, где его ждал Григорий, и он смотрел на него, и видел, как тот бледен, и худ, и пуст, и знал, что это он, Геннадий, сделал его таким, и что он не может это исправить, и что не хочет, и что будет продолжать, потому что без Григория он никто, и с Григорием - никто, и разница только в том, что когда Григорий рядом, пустота становится меньше, и тишина становится тише, и трещина на потолке перестаёт расти, хотя бы на время, и это время - единственное, что у него есть, и он цепляется за него, как цепляются за жизнь, когда знают, что скоро умрут, и не хотят умирать, боятся, надеются, не верят, и снова ждут.
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник