Китсунэби

NC-17
Завершён
29
автор
Размер:
39 страниц, 12 655 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник

Глава первая. Та, у которой девять хвостов

Настройки
Говорят, первую лису создала луна — в ту ночь, когда ей стало одиноко. Боги были заняты. Они всегда заняты — кроят небо, укладывают горы, спорят о том, куда течь рекам и где заканчивается море, и в этих спорах нет места тишине, нет места тому особому одиночеству, которое приходит, когда вокруг много всего, но ничего живого. Луна смотрела вниз на тёмные леса — густые, смолистые, полные запахов прели, сосны и мокрого камня — и думала, что им чего-то не хватает. Чего-то такого, что умело бы красть её свет и прятать его внутри себя. Носить его в крови. Светиться изнутри в самую тёмную ночь так, чтобы казалось — среди деревьев бродит маленький осколок неба, тёплый и живой и совершенно неуловимый. Она взяла горсть лунного света — того самого, густого, что стекает по воде и не тонет — и слепила лису. Та открыла глаза. Посмотрела на луну. Зевнула. Луна засмеялась — первый раз за очень долгое время — и отпустила её в лес. Так началась история.

***

Люди увидели лису и полюбили — сначала просто, как любят красивое и непонятное, потом с опаской, потом с тем особым чувством, которое живёт на границе между страхом и желанием и не может выбрать одну сторону. Потому что лиса оказалась существом невыносимо сложным. Она умела становиться человеком — красивым, всегда красивым, потому что луна не умеет делать некрасивых вещей. Она умела говорить человеческим голосом и смеяться человеческим смехом и плакать человеческими слезами — когда ей это было нужно, а нужно ей это было редко, потому что лисы не плачут от боли, они плачут только от скуки. Она умела войти в комнату и сделать так, чтобы мужчина забыл своё имя, а женщина — всё остальное, и оба были ей за это благодарны, пока могли быть благодарны хоть за что-нибудь. Хвосты считали годы. Один хвост — молодая, опасная по незнанию, как нож в руках ребёнка, который ещё не понял, что порежется. Три — уже умеет лгать так, что сама верит, уже знает, что у каждого человека есть место, где он мягкий, и это место можно найти, если не торопиться. Пять — научилась ждать. Это страшнее лжи и страшнее красоты, потому что терпение в руках существа без срока годности — это не добродетель, это оружие. Семь — видит людей насквозь, до самого дна, до той мутной тёплой грязи, которую они прячут даже от себя, и ничего не говорит, просто смотрит, просто улыбается чуть шире обычного. Девять хвостов — это уже не лиса. Это что-то, для чего в человеческом языке нет точного слова. Есть приближения — древняя, говорят. Бессмертная, говорят. Говорят, девятихвостая кицунэ видела, как рождались горы и как умирали боги, говорят, она помнит запах мира до того, как в нём появились люди — запах чистый, острый, немного холодный, как родниковая вода до первого прикосновения чужих губ. Говорят, смотреть ей в глаза — это как смотреть в колодец и понимать, что колодец смотрит в ответ, и видит куда больше. За всю историю Японии таких было трое. Беллатрикс была последней.

***

Она не помнила точно, сколько ей лет — не потому что забыла, а потому что перестала считать примерно тогда, когда счёт перестал что-либо значить. Время для существа с девятью хвостами течёт иначе — не медленнее и не быстрее, чем для людей, просто иначе, как река течёт иначе, чем дождь, хотя и то и другое вода. Она помнила этот лес до того, как он стал городом. Помнила запах тех деревьев — смолистый, густой, живой запах старого дерева, которое помнит богов не из книг. Теперь от того леса остались рощи на окраинах, задушенные каменными стенами с трёх сторон, и Беллатрикс иногда приходила туда ночью — просто постоять, просто вдохнуть то, что осталось, просто напомнить себе, что она была раньше этого города и будет после. В человеческом облике она была явлением. Не просто красивой женщиной — красивых женщин много, они рождаются и стареют и умирают, и их забывают через поколение. Беллатрикс была из тех лиц, которые не забывают, — не потому что они правильные, а потому что в них живёт что-то неправильное, что-то, что царапает взгляд и не отпускает. Слишком острые скулы, будто луна, когда лепила её, не рассчитала силу. Слишком тёмные глаза — такой темноты не бывает у людей, это была темнота старых лесов, темнота воды в глубоком колодце, темнота, в которой что-то живёт и смотрит. Волосы чёрные и непослушные, всегда чуть растрёпанные — она никогда не укладывала их полностью, всегда оставляла несколько прядей свободными, и в этом была такая намеренная небрежность, которая стоила дороже любой причёски. Рот — с постоянной полуулыбкой, в которой насмешка и что-то похожее на нежность жили бок о бок и никогда не договаривались, кому уступать. Она пахла — это замечали все, хотя никто не мог объяснить чем именно. Чем-то тёплым и острым одновременно, чем-то из детства илм из сна, каким-то запахом, который казался знакомым, хотя никто не мог вспомнить откуда. Потом люди понимали — или не понимали, это уже не имело значения, потому что к тому моменту им уже было всё равно. Мужчины теряли головы — быстро, безвозвратно, с выражением людей, которые падают и думают, что летят. Женщины сопротивлялись дольше. Это делало процесс интереснее. Беллатрикс любила все интересное.

***

За городом она числилась главой рода Блэк — древнего, богатого, окружённого таким количеством легенд и слухов, что настоящая легенда о ней тонула в них как игла в стоге сена и чувствовала себя там прекрасно. Род Блэк держал в руках торговые пути, имел дома в трёх районах, ссужал деньги тем, кто просил, и тем, кто не просил, но должен был попросить — разница была только в цене. О роде Блэк не говорили плохо не потому, что им нечего было сказать, а потому что те, кто говорил плохо, имели обыкновение исчезать — тихо, без следа, как будто их никогда и не было, как будто сам город забывал о них раньше, чем они успевали остыть. Никто не связывал эти исчезновения с Беллатрикс вслух. Вслух вообще многого не связывали. Она появлялась на городских праздниках — всегда безупречная, всегда чуть отдельная от всех, с тёко саке, который почти не пила, и взглядом, который замечал всё. Купцы кланялись чуть ниже, чем требовал этикет. Стражники находили поводы смотреть в другую сторону. Молодые даймё писали ей стихи на лучшей бумаге, запечатывали красным воском, передавали через слуг и ждали ответа с тем выражением людей, которые ждут приговора и надеются, что он будет мягким. Беллатрикс читала стихи. Иногда смеялась. Иногда скучала. Иногда приглашала авторов на чай — и тогда те исчезали, тихо, как уже было сказано, без следа. Бумага с их стихами оставалась на её столе ещё какое-то время, потом и она исчезала. Так продолжалось уже очень долго. Беллатрикс не скучала.

***

Родолфуса она заметила не потому что он был интересен — он не был интересен совсем, от него за версту несло тем особым самодовольством, которое вырастает в людях, когда их слишком долго не останавливают. Даймё средней руки, унаследовавший состояние и не унаследовавший ума, необходимого, чтобы понять: состояние это не навсегда, если им распоряжаться именно так, как распоряжался Родолфус, — то есть с размахом и без думы о завтра. Широкое лицо, тяжёлые руки, взгляд человека, привыкшего, что ему говорят «да» прежде чем он заканчивает фразу. Она заметила его потому, что он уставился на неё — грубо, без стеснения, с той прямолинейностью, которую пьяные мужчины принимают за честность. Время было позднее. Sake-я на Восточной улице — низкие столы, жёлтый свет бумажных фонарей, запах рисового вина и жареного угря, тихая музыка из-за ширмы, от которой хотелось закрыть глаза и не открывать. Беллатрикс сидела одна у дальней стены — она иногда приходила сюда просто посидеть, просто послушать, как гудит вечерний город за бумажными стенами, просто побыть в месте, где никто не кланяется и не боится, где можно выпить чашку саке и быть просто женщиной, а не явлением. Родолфус подсел без приглашения. — Одна? — сказал он с той интонацией, которая предполагала, что одна — это проблема, которую он готов решить. Беллатрикс посмотрела на него. Медленно, сверху вниз, тем взглядом, которым смотрят на вещь, которую рассматривают и не находят интересной. Потом взяла свою чашку и отвернулась. Родолфус не ушёл. Это уже говорило о нём многое — либо очень пьян, либо очень глуп, либо и то и другое в той пропорции, которая делает человека по-настоящему опасным для самого себя. — Я видел тебя на празднике, — сказал он, наливая себе саке с хозяйским видом человека, который уже решил, что он здесь хозяин. — Ты из рода Блэк? — Нет, — сказала Беллатрикс. — Врёшь. Она повернулась к нему — медленно, очень медленно, и улыбнулась. Той улыбкой. Он на секунду потерял нить разговора, это было видно по тому, как его лицо чуть сплыло, стало мягким и растерянным, — рефлекс, тело реагировало раньше головы. — Значит, не вру, — сказала она. — Но ты продолжай. Мне интересно, куда это ведёт. Это был неверный ответ с её стороны — не потому что опасный, а потому что он принял интерес за приглашение. Такие, как Родолфус, всегда принимают внимание за согласие — это их природа, от неё не лечат. Он говорил долго. О своих землях — трёх деревнях к востоку от города. О своём доме — большом, с садом и прудом. О своей коллекции редких птиц, которых держал в клетках из золочёного дерева и которыми очень гордился. Беллатрикс слушала с тем выражением, которое можно было принять за интерес, если очень хотеть принять его за интерес. — Ты бы украсила мой дом, — сказал он наконец, наклоняясь ближе, от него пахло саке и чем-то жирным. — Я умею ценить красивые вещи. — Красивые вещи, — повторила Беллатрикс. — Редкие, — поправился он, решив, что это звучит лучше. — Редкие и необычные. Такие, которые другим не достаются. Она посмотрела на него — долго, очень долго, тем взглядом, который видит насквозь, до самого дна, до той тёплой мутной грязи, где живут настоящие желания, неприглядные и честные в своей неприглядности. Родолфус хотел владеть. Это было так просто и так старо — мужчина, который видит что-то красивое и думает: моё. Который не умеет представить другого способа отношений с красотой, кроме как запереть её и смотреть. Беллатрикс улыбнулась — медленно, с тем особым теплом, которое она умела создавать из ничего, из воздуха, из желания другого человека видеть именно это. — Расскажи мне про своих птиц, — сказала она.

***

В его доме было тихо, пахло деревом и лаком. Слуги разошлись — он отпустил их жестом, не глядя, привычным движением человека, который привык, что вокруг него выполняют приказы. Зажёг фонарь. Налил саке — хорошее, намного лучше того, что было в заведении, — и поставил перед ней чашку с видом человека, делающего подарок. Беллатрикс взяла чашку. Не пила. — Вот, — сказал он, указывая на клетку у стены. Клетка была большая — из золочёного дерева, с тонкими прутьями, с маленьким фонтанчиком внутри. Внутри сидела птица — маленькая, серая, с оранжевым пятном на груди. Она не пела. Она сидела на жёрдочке и смотрела в одну точку тем взглядом, который бывает у существ, которые перестали ждать. — Красиво, — сказала Беллатрикс. — Редкая, — с гордостью сказал Родолфус. — Горная. Обычно не даётся. Но если знать как — всё даётся. — Всё? — Всё, — подтвердил он и посмотрел на неё со значением, которое он, вероятно, считал тонким. Беллатрикс поставила чашку. Встала. Подошла к клетке и присела перед ней — близко, так что птица повернула голову и посмотрела на неё. Беллатрикс смотрела в ответ долго, не двигаясь, и что-то в этом молчании между ними двумя было таким, что Родолфус за спиной вдруг почувствовал неловкость — короткую, необъяснимую, которую он немедленно залил ещё одной чашкой саке. — Открой, — сказала Беллатрикс, не оборачиваясь. — Что? — Клетку. Открой. — Зачем? Она улетит. Беллатрикс встала и обернулась к нему. В свете фонаря её глаза были неправильного цвета — слишком тёмные, почти без блика, как вода в глубоком колодце ночью. — Именно, — сказала она. Родолфус засмеялся — он думал, что это игра, думал, что понимает правила, думал много чего. Он шагнул к ней и взял её за запястье — уверенно, по-хозяйски, тем жестом, которым берут то, что уже считают своим. — Ты пришла сюда не птиц освобождать, — сказал он. Беллатрикс посмотрела на его руку на своём запястье. Потом подняла глаза — и Родолфус впервые за весь вечер почувствовал что-то похожее на страх. Не потому что она сделала что-то страшное. А потому что выражение её лица не изменилось совсем — ни злость, ни холод, ни угроза. Просто спокойствие. Абсолютное, старое, такое глубокое, что рядом с ним его страх казался чем-то очень маленьким и очень человеческим. — Ты прав, — сказала она тихо. — Я пришла не за этим. Она не предупреждала. Такие, как Беллатрикс, никогда не предупреждают — это привилегия тех, кому нечего бояться. Пространство между ними схлопнулось в одно движение — плавное, почти ленивое, — и Родолфус отлетел к стене прежде, чем успел понять, что произошло. Фонарь качнулся. Тени поплыли по стенам. Птица в клетке забилась, застучала крыльями о прутья. Беллатрикс стояла посреди комнаты, и что-то в ней менялось — медленно сначала, потом быстрее, как меняется цвет неба на закате: не можешь поймать момент, но вдруг понимаешь, что синее уже стало красным. Линия плеч стала другой. Руки — другими. Из-под подола кимоно начали проступать очертания, которых там не должно было быть, — тёмные, живые, двигающиеся сами по себе. Девять хвостов разворачивались медленно, один за другим, как раскрывается веер, — чёрных с серебряными кончиками, каждый длиной с половину комнаты, и от этого движения по полу пробегала дрожь, как перед грозой. Глаза изменились последними. Стали тем, чем были всегда — не человеческими, никогда не человеческими, просто прятавшимися за человеческой маской достаточно долго, чтобы люди забывали смотреть внимательно. Теперь в них плескалась темнота старых лесов, темнота колодца, темнота, в которой живёт что-то, существовавшее ещё до того, как у страха появилось название. Родолфус смотрел на неё и не мог пошевелиться — не потому что был прикован, а потому что что-то в этом зрелище выключило в нём способность двигаться, выключило так же просто, как тушат свечу. Он открыл рот. Беллатрикс наклонила голову — этот жест остался человеческим, этот жест она любила и оставила себе. — Ты хотел редкую птицу, — сказала она, и голос её тоже изменился — стал глубже, полнее, как будто в нём зазвучало что-то, что обычно молчит. — Вот она. Она сделала один шаг. Птица в клетке закричала — резко, надрывно — и замолчала. Замок клетки щёлкнул сам собой, дверца распахнулась, и серая птица с оранжевым пятном вылетела в открытое окно, не оглянувшись. Последнее, что услышал Родолфус — тихий смех. Не злой и не торжествующий. Просто смех человека, которому стало немного легче, когда несправедливость наконец исправлена. Потом пришла тьма.

***

Что было дальше — слуги утром не слышали ничего. Это само по себе было странно: дом большой, стены не такие толстые, ночью звуки разносятся. Но никто ничего не слышал. Только один из них — старый, с плохим слухом, спавший у кухонного входа — сказал потом, что ему приснилась лиса. Большая, чёрная, с глазами как угли. Она сидела посреди двора и смотрела на него, и во сне он знал, что надо встать и открыть ворота. Он встал и открыл, хотя наутро не помнил зачем. Родолфуса нашли на рассвете. Он лежал у той самой клетки — дверца которой была открыта, птица улетела. Лицо его было обращено к потолку, глаза открыты. Выражение на лице было такое, как бывает у людей, которые в последний момент поняли что-то важное — слишком важное и слишком поздно. На полу вокруг него — россыпь чёрных волос, длинных и вьющихся, которые никому в этом доме не принадлежали. И запах — тонкий, почти неуловимый, тёплый и острый одновременно, тот самый, который все чувствуют и никто не может объяснить. Семья подняла охоту к полудню.

***

Беллатрикс уходила лесами в лисьем облике — девять хвостов за спиной, лапы почти беззвучно ступали по мёрзлой земле, запах хвои и ночи вокруг. В человеческом облике она носила броню из спокойствия, острых слов и полуулыбок. В этом облике броня была не нужна — здесь было только тело, скорость, ночной воздух, который бьёт в морду и пахнет всем сразу: лесом, городом и дымом чужих очагов. Она любила эти ночи. Первая стрела догнала её у реки — вошла в бок резко, с тем коротким горячим толчком, который всегда застаёт врасплох, даже когда ждёшь. Беллатрикс не вскрикнула. Сбилась с шага, потеряла ритм, перегруппировалась — всё это заняло меньше секунды, но секунды хватило, чтобы они приблизились. Заговорённые стрелы — это было неприятно, это означало, что кто-то потратил деньги и время и знал, что делает. Обычные стрелы её не брали уже несколько сотен лет, это был факт, с которым она привыкла жить. Вторая стрела — у старого моста, через плечо, с хрустом, который она почувствовала раньше, чем услышала. Третья — уже на окраине, где кончались поля. Она бежала, кровь её капала на мёрзлую землю и тут же темнела — маленькие пятна, след, который она не могла себе позволить оставлять. Охотников было много — больше, чем она думала, больше, чем стоила её голова по обычным меркам, что говорило о том, что семья Родолфуса была либо очень богата, либо очень оскорблена, либо и то и другое. Они отставали — но недостаточно. Беллатрикс с тремя заговорёнными стрелами в теле была всё ещё опаснее любого из них поодиночке, но они были не одни. Ей нужно было укрытие. Она почувствовала запах раньше, чем увидела свет — воду, хризантемы и что-то сладкое, почти незнакомое, тёплое, как чужой очаг. Богатый дом за высокой стеной, черепичная крыша тёмная на фоне неба, сад за оградой — живой и тихий и пахнущий так, как пахнут места, в которых время течёт медленнее. Беллатрикс не думала — с тремя стрелами в теле думать было роскошью. Прыгнула. Перемахнула через стену — неловко, задев верхний край и едва не потеряв равновесие, что было унизительно для существа её возраста и совершенно неважно прямо сейчас, — и упала в сад. Сад был прекрасен. Даже сквозь боль, даже сквозь кровь, которая текла по боку и становилась холодной, — она почувствовала это сразу, всем телом, как чувствуют места, в которых кто-то жил с любовью и это осталось в воздухе. Маленький пруд отражал луну целиком — чисто, без дрожи, как будто вода специально остановилась, чтобы удержать это отражение. Деревянный мостик над ним был старый, потемневший от времени и дождей, с мхом по краям, — из тех вещей, которые красивы именно потому, что никто не старался сделать их красивыми, они просто стали такими сами. Хризантемы белели вдоль дорожки, их лепестки в темноте светились чуть слабее луны и чуть ярче снега. И запах — хиганбана, она его почувствовала только теперь, острый и сладкий одновременно, запах цветка, который растёт там, где живые встречают мёртвых и никто из них не уходит прежним. Беллатрикс подняла голову. За открытой дверью — тёплый круг света от свечи, неподвижный и домашний в этой ночи, полной крови и бегства. В этом круге сидела девушка. Прямая спина — не выученная прямота придворного этикета, а та, что идёт изнутри, от человека, который просто так сидит. Тёмные волосы убраны небрежно, несколько прядей выбились, и она не замечала. Руки двигались привычно, уверенно — игла входила в ткань и выходила, входила и выходила, и на панно перед ней росли красные цветы. Хиганбана. Цветок смерти, вышитый спокойными руками в третью ночную стражу, в ту самую ночь, когда в её сад упало что-то древнее и раненое и совсем не безобидное. Девушка подняла глаза. Они встретились взглядами через весь сад — через пруд и хризантемы и запах хиганбаны, через ночь, которая стояла между ними плотная и тихая. Беллатрикс смотрела и думала — последней ясной мыслью перед тем, как боль и потеря крови взяли своё, — что у девушки очень красивые глаза. Тёплые. Живые. Совсем не испуганные — только удивлённые, только широко открытые, полные того любопытства, которое бывает у людей, не знающих, что некоторые вещи опасно рассматривать слишком внимательно. Мир накренился. Потемнел по краям — медленно, как чернила в воде. И схлопнулся.
Примечания:
29 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (2)