***
Ему было двадцать два. В этом возрасте кровь кипит. Он знал это раньше, до монастыря, когда жил у родителей, когда помогал отцу в поле, когда видел парней из соседней деревни — как они смотрели на девушек, как шептались о чем-то, как убегали в лес по вечерам. Он тогда не понимал, зачем. А теперь — понимал. Слишком хорошо понимал. Только его взгляд искал не девушек. Он перестал смотреть на братьев во время трапезы. Опускал глаза в миску с похлебкой и смотрел только в дерево стола. Потому что если поднимет взгляд — обязательно увидит чью-то шею, чей-то кадык, чьи-то пальцы, сжимающие кружку. И мысли вернутся. А они возвращались всегда. В бане, куда монахи ходили раз в месяц, Антон отворачивался к стене. Стыдливо прикрывал себя руками, хотя другие братья мылись спокойно, не обращая внимания на наготу. Он не мог. Потому что если смотреть — то только на одного. А смотреть на отца Арсения голым он боялся больше, чем ада. Потому что знал: в аду он еще не был. А эти мысли — уже ад. Однажды ночью случилось то, чего он боялся больше всего. Он проснулся от того, что ряса между ног была мокрой и липкой. Антон сел на лежанке, дрожа. Сердце колотилось так, что, казалось, разбудит весь дортуар. Он не понимал, что произошло. Никто ему не объяснял. Отец Эгидий говорил о грехе блуда, но только в общих словах — «не возжелай, не прикасайся, не оскверняйся». А про то, как тело само, без спроса, выдает то, что прячет душа, — про это молчали. Антон нащупал в темноте тряпицу, вытерся. Рясу пришлось стирать в ледяной воде, на рассвете, пока остальные спали. Пальцы онемели. Вода пахла железом и камнем. Он не знал, что это называется «поллюция». Он знал только, что это грязно. Что это грех. Что это — его тело предало его. На следующей исповеди он снова промолчал. Сказал только: «Согрешил нечистыми снами, отче». Отец Арсений спросил: — Это были сны о женщинах? Антон замер. Сердце ухнуло вниз. — Не о женщинах, отче, — выдавил он. Долгая пауза. — О мужчинах? — голос отца Арсения был ровным. Слишком ровным. — Да, отче, — прошептал Антон. И приготовился к худшему. Но отец Арсений только сказал: — Это тяжелый грех, сын мой. Ты должен бороться с ним. Читай «Отче наш» каждый раз, когда приходит нечистая мысль. И клади земные поклоны. Я назначу тебе епитимью: сорок дней поста на хлебе и воде по средам и пятницам. — Благодарю, отче, — сказал Антон. И вышел. Он не знал, что в ту ночь отец Арсений не спал. Стоял на коленях перед распятием и шептал: «Господи, прости меня. Господи, дай мне сил. Господи, не искушай меня больше, чем я могу вынести». Антон не знал. Думал, что страдает один.***
Дни шли. Исповеди повторялись. Антон приходил, говорил о «нечистых помыслах», получал епитимью и уходил. Отец Арсений становился строже. Вопросы — точнее. Каждый раз он спрашивал: «Были ли у тебя мысли о мужчинах?» И Антон каждый раз отвечал: «Да, отче». Они играли в странную игру. Оба знали правду. Оба делали вид, что правда еще не названа. А правда была в том, что Антон думал об отце Арсении каждую секунду. Во время молитвы — о его голосе. Во время работы — о его руках. Ночью — о его теле. Ему снилось, как отец Арсений входит в его келью. Как садится рядом. Как кладет руку ему на затылок, как на исповеди, только не отпускать грехи, а... Антон просыпался в липком поту и шел умываться ледяной водой. Он носил власяницу. Колючую, жесткую. Она впивалась в кожу, оставляла красные полосы на бедрах и спине. Он спал на голых досках, без подстилки. Он постился по средам и пятницам, как назначил отец Арсений — хлеб и вода. Иногда он не ел и в другие дни. Просто потому, что еда напоминала ему о земном. А он хотел быть бесплотным. Как ангел. Как тот, кто не чувствует. Но тело не слушалось. Однажды, когда Антон мылся в бане и увидел отца Арсения — голого, с мокрыми волосами, с водой, стекающей по груди и животу, — он почувствовал, как кровь ударила в голову, в пах, в каждую клетку. Он отвернулся так резко, что ударился плечом о косяк. Выбежал наружу, не одевшись. Стоял на холодном ветру, дрожал, сжимал кулаки и шептал: «Господи, забери. Господи, забери. Господи, забери». Не забрал. Через два дня была исповедь. Антон подошел к решетке, встал на колени. Дерево под ним было холодным — он уже привык. — Благослови, отче. — Благослови, сын мой. Пауза. Антон сжимал пальцы, чтобы не дрожать. — Согрешил, отче. Нечистыми помыслами. Гордостью. Унынием. Праздными словами в трапезной. — Это всё? — спросил отец Арсений. Антон поднял глаза на решетку. Тень капюшона. Глаза, которые смотрели прямо на него. Ждали. «Скажи. Скажи. Скажи». — Да, отче, — сказал Антон. — Это всё. Отец Арсений помолчал дольше обычного. — Господь милостив, — сказал он наконец. — Иди с миром. Но помни: тот, кто утаивает грех на исповеди, не получает отпущения. Ты утаил что-то, сын мой? Сердце Антона пропустило удар. — Нет, отче, — прошептал он. — Я сказал всё. Он соврал. На исповеди. Таинство не засчиталось. Грех остался на нем — старый и новый, грех лжи. Он вышел из исповедальни с пустотой внутри. Такой сильной, что захотелось лечь на пол и не вставать.***
После той исповеди Антон перестал есть почти совсем. Кусок хлеба утром. Миска пустой похлебки вечером. Иногда он отдавал свою порцию брату Луке, который с радостью съедал за двоих. Брат Лука считал Антона святым. А Антон считал себя мертвецом. Он худел. Ряса висела мешком. Лицо заострилось, скулы выпирали, глаза стали огромными и темными. Он напоминал ходячую икону — того, кто уже одной ногой в раю. Но в раю его не ждали. Тело не унималось. Оно требовало. Оно кричало каждую ночь. И Антон не знал, как его заставить замолчать. Он пробовал бить себя — плетью из сыромятной кожи, которую выпросил у брата-инфирмария «для умерщвления плоти». Кровь текла по спине, прилипала к рясе, но внутри — внутри ничего не менялось. Он пробовал стоять на коленях на горохе — брат Андреас рассказывал, что так делают святые. Горох впивался в кожу, боль была острой, но через минуту он привыкал. А мысли — они возвращались. Отец Арсений. Его руки. Его губы. Однажды ночью Антон проснулся от собственного стона. Он понял, что в полусне кончил, просто от того, что кто-то — не человек, тень — прикоснулся к нему. Он заплакал. Тихо, в подушку, чтобы никто не услышал. «Я больше не могу, — думал он. — Я больше не могу это носить. Это сожрет меня изнутри». Завтра была исповедь. Он решил: скажет всё. Или умрет.***
На следующий день он не ел совсем. С утра пошел к колодцу, облился ледяной водой, чтобы притупить чувства. Зубы стучали, кожа горела, но внутри — внутри был только холод. Он не работал. Сказался больным. Брат-инфирмарий посмотрел на его бледное лицо, покачал головой, дал настойки из трав. Антон вылил ее в угол кельи, как только тот ушел. Он молился. Весь день. Стоя на коленях, лбом в камень, пока лоб не начал кровоточить. — Господи, если я умру сегодня ночью, прими мою душу, — шептал он. — Я не хотел. Я не просил. Ты создал меня таким. За что? Он не ждал ответа. И не получил. Вечером он пошел к вечерне. Стоял, не поднимая головы. Когда служба кончилась, монахи разошлись. Антон остался. Он ждал, пока стихнут шаги. Пока хлопнет тяжелая дверь. Пока в церкви не останутся только свечи, тишина и он. Отец Арсений уже был в исповедальне. Антон подошел. Остановился перед дверцей. Рука замерла над деревянной ручкой. Сердце колотилось где-то в горле. Дыхание сбилось. Пальцы дрожали. «Я могу уйти. Скажу, что заболел. Скажу, что не готов. В следующий раз». В следующий раз он не придет. Он повесится. Или бросится в реку. Он открыл дверь. Встал на колени. Дерево под ним было холодным, как всегда. Но сейчас — особенно. — Благослови, отче, — сказал он. Голос не дрожал. Только — чужой. Как будто не он говорил, а кто-то другой. — Благослови, сын мой, — ответил голос из-за решетки. Антон замолчал. Тишина длилась. Пять секунд. Десять. Двадцать. — Я слушаю тебя, — сказал отец Арсений. Тихо. Спокойно. Без давления. Антон закрыл глаза. — Отче, — начал он. И замолчал снова. Пальцы сжимали край рясы так, что побелели костяшки. — Отче, я... — голос сорвался. — У меня есть грех. Тяжелый. Я не знаю, как его назвать. Но если я не скажу — я умру. Голос из-за решетки помолчал. — Говори, — сказал отец Арсений. — Говори всё, сын мой. Здесь — только ты, я и Господь. Господь не осудит кающегося. А я... я не имею права осуждать. Я здесь, чтобы отпускать грехи, а не множить их. Антон открыл глаза. Сквозь решетку он снова увидел тень капюшона. И глаза — темные, внимательные. Они смотрели прямо на него. — Отче, — сказал Антон. — Я впадаю в нечистые помыслы. Постоянно. Каждый день. Каждую ночь. Я не могу молиться, потому что думаю... думаю о теле. О мужском теле. Отец Арсений молчал. Антон сглотнул. Горло было сухим, как песок. — Я думаю о том, как прикасаюсь к чужой коже. Как целую. Как... — он зажмурился. — Как делаю то, чего делать нельзя. — Ты хочешь сказать, — голос отца Арсения был очень тихим, — что тебя влечет к мужчинам? Антон кивнул. Потом вспомнил, что в темноте кивок не виден. — Да, отче, — прошептал он. — Влечет. И я не знаю, что с этим делать. Я молюсь. Я бью себя. Я ношу власяницу. Но ничего не помогает. Я просыпаюсь по ночам в липком поту, с мыслями... с мыслями о... Он замолчал. — О ком? — спросил отец Арсений. Антон поднял глаза на решетку. На тень за ней. «Скажи. Скажи правду. Он не может тебя наказать — печать исповеди. Никто не узнает. Никто». — О вас, отче, — выдохнул Антон. И замер. Тишина стала плотной. Казалось, ее можно резать ножом. Свечи потрескивали. Где-то за стеной ухнула сова. Антон не дышал. — Я знаю, — сказал отец Арсений.