...
28 мая 2026 г., 17:02
Примечания:
Я могла бы дописать аушку по благим с лестаппенами или начать выкладывать новый макси по растаппенам, но мы находимся в той точке истории, где я выбрала слушать Девида Боуи и писать мини на тему, в которой не разбираюсь.
Иногда Максу казалось, что он умер в первые же сутки полёта. Ну серьёзно. Что всё, что происходит с ним последние полтора года — это такая специфическая, очень подробная галлюцинация гаснущего мозга. Слишком уж здесь было тихо. Не та тишина, которую можно ухватить ушами — уши как раз улавливали ровный, как белый шум, гул систем жизнеобеспечения, попискивание телеметрии, собственное дыхание в микрофоне гарнитуры. Эта тишина была другой. Она давила не на перепонки, а на что-то под коркой, на ту часть сознания, которая привыкла, что мир — это хаос, звуки, случайные касания, необходимость уворачиваться от людей в коридоре. Здесь уворачиваться было не от кого.
Стекло иллюминатора холодило лоб. Макс стоял, прижавшись к нему, как дурак, и смотрел на бесконечную черноту, разбавленную россыпью немигающих огней. Раньше, в другой жизни, он думал, что космос — это про скорость. В картинге он в шесть лет понял: если ты быстрее всех, ты неуязвим. Отец орал с обочины, трасса гремела под картом. Это была жизнь. Потом трассы сменились на центрифуги, перегрузки, тренажёры, симуляции отказов систем. Всё равно про скорость. Про то, как влететь на орбиту, как состыковаться, как успеть за три секунды принять решение, которое либо спасёт тебя и миссию, либо превратит в облако плазмы. А это… это было не про скорость. Это был бесконечный дрейф. Он разгонял не карт за копейки, а многотонную махину за миллиарды, но ощущение было такое, будто он застыл в янтаре.
Один.
Не, с ним всегда был ЦУП. Голоса в гарнитуре. Дежурные фразы, чек-листы, сухие сводки. Они говорили, он отвечал. Иногда ему казалось, что он разговаривает сам с собой, просто немного поехавшей крышей. С экипажем он попрощался ещё на орбите Марса, когда они отстыковали спускаемый модуль и ушли вниз, в рыжую пыль, а он остался на орбитальной станции — ждать, проводить эксперименты, обеспечивать ретрансляцию, следить за автоматикой на поверхности. Они спустились, а он остался. Так было задумано. Он сам вызвался. "Идеальный кандидат для длительной изоляции", — написали в его характеристике, и Макс тогда хмыкнул, потому что это звучало как издёвка, но по сути было правдой. С людьми у него всегда получалось через пень-колоду.
С одним человеком получалось. Когда-то. Очень давно.
Воспоминание о Джордже Расселле пришло даже не как воспоминание — как фантомная боль в давно ампутированной конечности. Макс поморщился. Этого ещё не хватало. Стоит только немного расклеиться, как подсознание подсовывает самое паршивое.
Они познакомились мальчишками, на отборочных курсах. Джордж тогда был похож на взъерошенного цыплёнка — тощий, с торчащими в разные стороны тёмно-русыми волосами, с этими своими дурацкими высокими скулами и голубыми глазами навыкате, в которых навсегда застыло выражение ужаса перед окружающим миром. Макс его сразу невзлюбил. За акцент, за то, как он смотрел на инструкторов — не просто слушал, а впитывал, как будто хотел запомнить каждую интонацию. А потом выяснилось, что у Джорджа мозги работают с какой-то совершенно запредельной скоростью в области, где у Макса была зияющая пустота — систем связи, протоколов, радиочастот. И Макс, который всё схватывал на лету, который физически ощущал, как работает гравитация и аэродинамика, который мог по вибрации двигателя понять, что именно идёт не так, — Макс впервые уткнулся в стену. Система связи «Даль» для него была чёрным ящиком. А для Джорджа — открытой книгой.
Их тогда посадили в пару на симуляции. В симуляции Джордж вытаскивал их из цифрового шторма, когда Макс уже готов был разнести пульт кулаком, а Макс выруливал модуль из такого положения, от которого у Джорджа белело лицо и пропадал дар речи. После одной особенно жёсткой симуляции, когда они оба, мокрые, злые и счастливые, выбрались из капсулы, Джордж вдруг посмотрел на него своими стеклянными глазами и сказал: "Ты ебанутый псих и адреналиновый наркоман". И Макс тогда, лыбясь как придурок, толкнул его плечом и ответил: "Ты тоже ничего, для нëрда".
Это была дружба. Настоящая. Та, от которой у Макса внутри всё переворачивалось, потому что он не знал, что так бывает. У него были "друзья" в картинге — ребята, с которыми он дрался на трассе и иногда вне её, а потом мог выпить газировки и пойти разбирать двигатель. Но это было не то. С Джорджем можно было молчать. С ним было не стыдно. С ним было… тепло. Он был первый человек, который не ждал от Макса удара в спину. И когда Макс сам это понял — ему стало страшно.
Они разругались перед самым распределением в экипажи. Из-за чего — сейчас Макс и сам не смог бы внятно объяснить. Какая-то ерунда, какая-то мелочь, которая выросла в крик. Джордж кричал, что Макс безответственный, что его "интуиция" — это просто дурная самонадеянность, которая однажды убьёт всех, кто окажется рядом. Что он не умеет работать в команде. Что на него нельзя положиться. Макс орал в ответ, что Джордж — трус, канцелярская крыса, которая срёт кирпичами при мысли о том, чтобы отойти от протокола. Что его педантичность — это страх жизни. Что его система "Даль", на которую он молится, — просто груда железок, которая разобьётся о реальность так же, как разбился бы сам Джордж, если бы не Макс. Они стояли нос к носу в пустом ангаре, и Макс помнил, как бешено пульсировала жилка на виске у Джорджа, как неестественно на него глядели голубые глаза на побледневшем лице. "Ты конченый, Ферстаппен. Ты подохнешь один, и всем будет плевать", — выплюнул тогда Джордж. "Лучше подохнуть одному, чем стать таким, как ты", — рявкнул Макс.
Их растащили. Больше они не разговаривали. Джорджа направили в ЦУП, в отдел связи — мозги у него были золотые, злопамятное начальство тоже имелось. Макса — в экипаж. Полтора года он был на станции. Полтора года они не обменялись ни словом. Полтора года Макс делал вид, что не смотрит в личное дело офицера связи, когда оно случайно попадалось в рассылках.
А теперь у него аварийная ситуация, отказ целого блока экспериментальной установки — реактора на холодном синтезе, который он должен был тестировать — и, судя по диким скачкам данных, через час, может два, у него либо критический перегрев, либо разгерметизация контура с выбросом такой дряни, что и могилы не останется. Ручной протокол аварийного отключения не сработал. Автоматика выдавала ошибку за ошибкой. С земли, из ЦУПа, Норрис, молодой оператор, который вёл его смену, нервно зачитывал инструкцию, которую Макс знал наизусть, но которая не помогала. "Перезагрузи контроллер ещё раз, Макс… попробуй вручную подать питание на клапаны… нет, не эти, жёлтые… нет, нет, красные, точно красные…" Голос у Ландо был испуганный, и от этого Максу хотелось выть. Мальчишка. Хороший парень, но он не понимал. Никто из них не понимал эту установку так, как Макс. Но и Макс не понимал, что делать с тем адом, который сейчас нарастал в отсеке С.
— Мистер Ферстаппен, — в динамике раздался новый голос, спокойный, с лёгкой хрипотцой, голос Пиастри, старшего смены. — Мы пытаемся связаться с инженером-разработчиком. Время подлёта аварийной команды — два часа одиннадцать минут. Мы не успеваем.
— Я заметил, — процедил Макс, глядя на температурный график. Тот загибался вверх, как трамплин. — У меня тут ещё минут сорок, может, час. Потом всё.
Пауза. Долгая.
— Макс, — голос Оскара стал каким-то неестественно ровным, таким голосом говорят, когда хотят сообщить, что всё очень плохо, но мы держимся. — Мы… мы нашли того, кто знает протоколы «Даль-4». Он может попробовать перепрошить систему вручную с земли, через ваш терминал. Это единственный вариант. Он… в общем, он сейчас войдёт в канал.
У Макса внутри всё оборвалось и тут же взмыло к горлу комком ледяной желчи. Он знал только одного человека, который знал «Даль-4» на таком уровне. Протокол, который они создавали вместе. Который так и не был до конца принят, потому что после их ссоры Джордж ушёл из проекта, а Макс — в космос.
Он не успел ничего ответить. В наушниках что-то щёлкнуло, гул помех на секунду смолк, и в наступившей вакуумной тишине раздался голос. Сухой, сдержанный, с интонацией "я-тут-самый-умный", от которой у Макса в былые времена моментально сводило скулы.
— Ферстаппен. Доложите о состоянии подсистемы С-12. Конкретно — показатели давления в контуре накопителя. Только не надо геройствовать, я вижу телеметрию, мне нужно подтверждение.
Макс закрыл глаза. Вот, значит, как. Он не стал тратить время на приветствия.
— Давление семнадцать и три десятых, растёт на две десятых в минуту. Температура теплоносителя четыреста сорок и растёт, — отчеканил он.
— Понял. — Голос Джорджа был таким, будто они расстались вчера вечером, а не орали друг на друга полтора года назад. — Теперь слушай сюда. У тебя ложное срабатывание аварийной защиты. Реактор не пошёл вразнос, это глюк контроллера. Он не даёт команду на клапаны сброса. Я сейчас зайду в твой терминал через свой старый инженерный доступ. Ты должен будешь вручную подать питание на аварийный контур, когда я скажу, но не раньше, иначе будет пиздец. Понял?
— С чего ты взял, что это ложное срабатывание? — Макс сам не знал, зачем спорит. Просто не мог вот так сразу принять, что этот тип опять всё знает лучше.
— Потому что я вижу сырые данные, Ферстаппен, — раздражëнно ответил Джордж. — Ты видишь только обработанный сигнал, который тебе рисует графический интерфейс. А я смотрю на то, что контроллер получает на входе. У тебя всё в порядке, система просто оглохла и ослепла.
— А если нет? — тихо спросил Макс.
— Тогда через три минуты мы оба узнаем, что я ошибся, — отрезал Джордж. — Давай, Макс, у тебя мало времени. Открой панель доступа три-альфа.
Макс оттолкнулся от иллюминатора и поплыл в сторону реакторного отсека, чувствуя, как сердце грохочет где-то в горле. Не от страха за реактор. От этого голоса. От того, что он опять слышит это "Макс" — не "Ферстаппен" или, упаси боже "мистер Ферстаппен", Джордж сам, наверное, не заметил, как назвал его. Ну и ладно.
— Панель открыта, — буркнул Макс, выдирая предохранитель.
— Хорошо. Теперь жди. Мне нужно пробиться через их новый брандмауэр. Господи, как будто специально всё запаролили так, чтобы никто не мог ничего исправить… Кто это делал? Ландо?
— Карлос, — машинально ответил Макс.
— А, ну да. Это многое объясняет. У него всегда был талант всё усложнять.
Макс фыркнул. Старая привычка. Джордж всегда находил минутку, чтобы пройтись по чьей-нибудь некомпетентности, даже в критической ситуации. Это бесило. И в то же время, чёрт возьми, успокаивало.
Как будто мир снова вставал на свои привычные, пусть и кривые, рельсы.
— Слушай, — Макс не узнал свой голос. — А с чего ты вообще согласился?
Тишина. Только шорох помех.
— Оскар очень убедительно попросил. Сказал, что больше некому. И что ты… — Джордж запнулся.
— Что я — что?
— Что ты до этого три дня не выходил на связь по психологическому протоколу. И Оскар, он… в общем, он решил, что тебе может быть нужен не просто инженер, а… кто-то, кто тебя знает.
Макс прижался лбом к холодному металлу стойки. Три дня он не отвечал на обязательные сеансы психолога. Потому что нечего было отвечать. Потому что, если бы он открыл рот, он бы сказал первое, что крутилось на языке: "Я хочу разбить здесь всё. А потом вскрыть себе вены куском обшивки. Меня здесь ничего не держит". Он представлял, как бы это выглядело в отчёте. "Астронавт М. Э. Ферстаппен демонстрирует признаки острой депрессии и суицидальные наклонности. Рекомендовано списание". Отец бы сказал, что он всегда был слабаком. Джордж… Джордж бы просто посмотрел на него своими голубыми льдинками и, наверное, ничего не сказал бы. Но внутри у него всё бы поджалось. Макс знал это выражение его лица. Как тогда, в симуляции, когда Макс впервые пошёл на безрассудный риск, и они едва не разбились. Джордж не кричал. Он просто смотрел. И этот взгляд был страшнее отцовского крика.
— И ты решил, что ты — тот самый? — голос Макса прозвучал глухо. — Решил, что я всё ещё твой… твой проект?
— Я решил, что не хочу, чтобы ты подох, идиота кусок, — резко ответил Джордж, и в его голосе впервые за всё время прорезалось что-то живое, настоящее, а не этот его отвратительно спокойный тон. — Даже если ты заслужил. Даже если ты сам этого хочешь.
Макс вздрогнул.
— С чего ты взял, что я этого хочу?
— Потому что я тебя знаю, Ферстаппен, — выдохнул Джордж. — Ты ни за что не попросишь о помощи, потому что тебе кажется, что это слабость. Ты бы предпочёл сдохнуть на этой станции в одиночестве, чем признать, что тебе страшно.
Макс молчал. Слова застряли в глотке, как рыбья кость. Всё, что он хотел бы сказать — "ты был прав", "я конченый", "я клоун", "прости меня, я не знаю, что со мной не так", — всё это застряло. Он не мог.
— Твой доступ открыт, — голос Джорджа снова стал деловым, — готовься к ручному пуску. По моей команде замкнёшь контакты три и семь. Сначала три, потом семь. Ни в коем случае не одновременно. Понял?
— Понял.
— И Макс… — пауза. — Давай без фокусов.
Макс не ответил. Он подплыл к щитку, нашарил нужные контакты. Он думал о том, что Джордж, этот мудила с манией всё контролировать, пробивал сеть, чтобы спасти его шкуру. Думал о том, что они разругались из-за ерунды, которая теперь кажется даже не смешной — просто стыдной, как детская драка в песочнице. Думал о том, что, когда всё это кончится, он, наверное, снова не сможет сказать ему ни слова. Но сейчас, в эту секунду, это было неважно. Важно было то, что в наушниках, вместо гула систем и писка аварийных датчиков, снова звучал родной голос.
— Готов. Жду команду.
— Замыкай третий.
Макс зажмурился и сжал контакт. По отсеку разнёсся низкий гул — заработали клапаны.
— Давление стабилизировано, — доложил он.
— Хорошо. Теперь седьмой.
Макс вдохнул и сделал последний шаг. Гул сменился ровным, спокойным гудением. Температура на графике дрогнула и медленно поползла вниз. Он стоял, прижавшись к стойке, и слушал, как Джордж на земле выдыхает что-то похожее на ругательство.
— Готово, — сказал Макс. — Реактор заглушен. Ты был прав. Это был глюк контроллера.
— Я знаю, — голос Джорджа был усталым, — Я же говорил.
Смерть.
Макс думал о ней постоянно. Не как о чём-то страшном. Как о чём-то… простом. Вот она, рядом. Всегда. Достаточно не замкнуть контакт. Или замкнуть не тот. Или просто открыть шлюз. Или наглотаться какой-нибудь дряни из химического отсека. Или, если совсем по-честному, просто перестать есть. Лечь в спальный мешок, отвернуться к стенке и не вставать. Организм — штука хрупкая, он долго не протянет без топлива. Вариантов была масса, и Макс, к своему стыду, перебрал их все. Не как план действий, нет. Как… меню. Как смотришь на витрину с едой, которую тебе нельзя, и просто представляешь вкус.
В детстве смерть была другой. Она была быстрой, гремящей, воняющей горелой резиной и бензином. Ты входишь в поворот, тебя выносит, удар — и всё. Или не всё. Или ты встаёшь и идёшь ругаться с папаней. Отец мог завестись с пол-оборота, и понеслось. Макс стоял, вцепившись в гаечный ключ или в собственный локоть, и смотрел на эту жилку — синюю, пульсирующую, страшную — и думал: ну давай. Лопни. У него же давление, ему нельзя так орать, ему врачи говорили. А он орёт, орёт, и лицо наливается свекольным, и слюна летит, и воздух в гараже становится спёртым и горячим, как перед грозой. И Макс стоял и ждал: вот сейчас у него там что-то переклинит, какой-нибудь сердечный приступ, инсульт — он не разбирался в терминах, ему было восемь или девять. Он просто смотрел и представлял, как это лицо вдруг замрёт, застынет, как перекошенная маска, и наступит тишина. Навсегда. И тогда — всё. Никто не орёт. Никто не говорит, что ты слабак. Никто не смотрит так, будто ты ошибка, которую не исправить. Он никому об этом не рассказывал. Да и кому расскажешь? «Здравствуйте, я Макс Ферстаппен, и я мечтал, чтобы мой отец сдох от удара прямо во время очередной нотации». Звучит не очень. И всё же, в картах была скорость, был риск, был адреналин. Смерть была частью игры. Здесь, в космосе, она была… тишиной. Идеальной, абсолютной тишиной, которая ждала его за тонкой обшивкой корабля. Не враг, не друг. Просто условие среды. Как вакуум. Как абсолютный ноль. Просто факт.
Иногда ему казалось, что он уже умер. Что та секунда, когда его капсула отделилась от марсианского модуля, и он остался один на орбите, — это и был момент его смерти. А всё остальное — затянувшаяся, бесконечная агония умирающего мозга. Потому что нормальный человек не может столько времени провести в замкнутом пространстве без единого живого лица вокруг и остаться нормальным. Нормальные люди сходят с ума. Нормальные люди бьются о стены. Нормальные люди плачут. Макс не плакал. Макс просто перестал чувствовать грань между "я жив" и "я мёртв". Какая разница, если ты всё равно один? Если твой голос долетает до Земли с задержкой, а лица тех, кто с тобой говорит, — это просто пиксели на экране? Если до ближайшего живого человека — миллионы километров?
Он думал о том, что если бы он умер, никто бы не заметил. Ну, в смысле, заметили бы, конечно. ЦУП поднял бы тревогу. Ландо, наверное, расстроился бы. Отец… отец, наверное, сказал бы, что всегда знал, что Макс — слабак. Мать заплакала бы. Но ещё же был Джордж... Точно.
Какой ужас.
Джордж, который сидит сейчас где-то там, в ЦУПе, в своём безупречно чистом отсеке, и смотрит на телеметрию своими голубыми, как июльское небо, глазами. Которого он не видел полтора года. Которого он послал к дьяволу в последнюю их встречу. И который сейчас, услышав, что Макс на грани, бросил всё и пришёл.
И от этого был ещё больший ужас. Потому что Макс не знал, что с этим делать.
Любовь. Какое идиотское, бабское, нелепое слово. Макс никогда не думал о себе в таких категориях. У него были девушки — ну, как были. Одна в старшей школе. Потом ещё одна, на подготовительных курсах, но она быстро поняла, что Макс не из тех, кто будет носить цветы и говорить комплименты. Он и не говорил. Ему казалось, что все эти отношения — просто игра, ритуал, который надо пройти, чтобы получить галочку в личном деле. "Социально адаптирован. Семью завести способен". Какая, к чёрту, семья? У него никогда не было нормальной семьи. Семья — это поле боя, где каждый сам за себя.
С друзьями было не лучше. В картинге "друзьями" назывались те, с кем ты ещё не начал враждовать до такой степени, что хочется перекусить ему сонную артерию. На курсах — те, с кем ты мог выпить пива и не бояться, что они воткнут тебе нож в спину при удобном случае. Макс не знал, что такое дружба, пока не встретил Джорджа. И когда он это понял — ему стало страшно. Страшно не потому, что Джордж был парнем. А потому что Джордж был Джорджем. Человеком, который знал его настоящего. Не "Макса Ферстаппена, лучшего пилота", не "сына Йоса", не "перспективного кандидата". А просто Макса. Который боится одиночества. Который не умеет просить о помощи. Который иногда, очень редко, хочет, чтобы его просто обняли и сказали, что всё будет хорошо.
И Джордж это делал. Не обнимал, нет — они оба были слишком для этого… закрытыми, что ли. Но он смотрел. Он слушал. Он был рядом. И от этого внутри у Макса всё переламывалось пополам, потому что он не знал, что с этим чувством делать. Это было как стоять на краю обрыва и смотреть вниз. Страшно. И в то же время хочется прыгнуть.
Они разругались, потому что Макс испугался. Испугался того, что Джордж для него значит. И решил, что проще всё сжечь самому, чем ждать, пока оно сгорит случайно. Лучше уж самому вырвать себе сердце, чем доверить его кому-то, кто может его разбить. Это была его обычная тактика. Работала безотказно.
До этого момента.
— Ты ещё здесь? — спросил он, и голос прозвучал хрипло, по-дурацки.
— Здесь, — ответил Джордж. — Куда я денусь.
Макс закрыл глаза. Звёзды за иллюминатором никуда не делись. Космос всё так же был чёрен и безразличен. Но внутри, где-то под рёбрами, в той самой пустоте, которая была его домом последние полтора года, что-то дрогнуло. Что-то крошечное, жалкое, едва живое. Как росток, пробивающий асфальт.
Он не знал, любовь ли это. Он вообще мало что знал о любви. Но он знал, что когда Джордж говорит "я здесь", мир на секунду перестаёт быть просто вакуумом с россыпью огней. Он становится местом, где можно жить. Даже если ты заперт в консервной банке в миллионах километров от Земли. Даже если ты всё ещё не знаешь, как жить. Даже если тебе всё ещё хочется умереть.
— Знаешь, какая штука, Джордж…
Макс услышал свой голос будто со стороны. Как в старых симуляциях, когда ты уже нажал не ту кнопку, уже понял, что сейчас всё пойдёт к чёрту, но остановиться не можешь. В голове билось: «Заткнись, Ферстаппен, заткнись, заткнись», — но рот жил своей жизнью, и слова лезли наружу, как пена из проколотой банки с сидром, которую потрясли перед открытием.
— Какая? — голос Джорджа был настороженным. Макс почти увидел, как он сейчас сидит там, в ЦУПе, сцепив руки в замок, и хмурит свои дурацкие густые брови.
— Я тебя, кажется, люблю. Ужасно, правда? Это я, наверное, гей. Или как это там называется. Не знаю. Никогда не разбирался во всей этой херне. Вот такая вот глупость. Казалось бы, ну что за бред. Я. Ты. Мы с тобой даже не разговаривали полтора года. Я послал тебя к чëрту при последней встрече. Ты меня, наверное, ненавидишь. И правильно делаешь, я бы сам себя ненавидел на твоём месте.
Но даже когда он это говорил, в голове всплывало другое. Не ссора и не крик в пустом ангаре, а то, как Джордж на втором курсе притащил ему суп в контейнере, потому что Макс третьи сутки сидел на энергетиках и протеиновых батончиках, готовясь к зачёту по орбитальной механике. Как поставил контейнер на стол, буркнул «ешь, придурок», и ушёл, даже не дождавшись спасибо. Как потом, когда Макс свалился с температурой, Джордж сидел у его койки и читал вслух конспекты по системам связи — нудным голосом, от которого клонило в сон. Как Джордж всегда, всегда знал, когда Максу плохо, даже если тот молчал. Даже если тот орал и швырялся вещами, делая вид, что всё в порядке. Как Джордж смотрел на него своими пронзительно голубыми глазами и говорил «я же говорил», и это бесило до скрежета зубовного, но в то же время это было единственное, что возвращало Макса в реальность.
— Я, кажется, уже года два, может, три, пытаюсь это в себе передавить, перемолоть, сделать вид, что это не так, — выдохнул Макс, ещё сильнее прижимаясь лбом к холодной обшивке отсека. — Думал — ну, это просто потому, что ты единственный, кто ко мне по-человечески. Думал — это просто дружба такая, у меня же никогда не было нормальной дружбы, я просто не знаю, как она работает, вот и путаю. А потом появился ты. И я не знал, что с этим делать.
Он перевёл дыхание. Продолжать было страшно, но молчать — ещё страшнее.
— Ты же знаешь, я не умею просить о помощи. Вообще. Мне проще сдохнуть, чем сказать кому-то это. Но тебе я… тебе я хотел сказать. Всегда. Понимаешь? Когда было плохо — я думал о том, чтобы написать тебе. Когда было хорошо — я думал о том, чтобы рассказать тебе первому. Я сидел в этой консервной банке, смотрел на звёзды и думал: вот бы сейчас сюда Джорджа. Просто чтобы он был. Просто чтобы сидел рядом и молчал. Или читал мне нотации о том, что я неправильно заполняю логи. Или рассказывал про свои дурацкие протоколы. Что угодно. Лишь бы ты был.
Макс помолчал.
— Меня с тебя кроет, Расселл. Просто пиздец. Всё в тебе меня бесит. То, как ты жуёшь нижнюю губу, когда думаешь. Как ты раскладываешь карандаши по их размеру, серьёзно, кто так делает? Как ты смотришь на меня, когда я делаю что-то безрассудное. Меня кроет с тебя, Джордж. Всегда крыло. С самого первого дня, когда ты вошёл в аудиторию. Я думал: «Ну всё, этот меня доведёт». И довёл. До того, что я сижу тут, в миллионах километров от Земли, и признаюсь тебе во всём этом говне, хотя обещал себе никогда, никогда этого не делать. Потому что я думал — ты меня пошлёшь. Потому что я думал — ты слишком правильный и умный для такого, как я.
Потому что я думал — ты заслуживаешь кого-то, кто не разваливается на куски, кто не орёт на инструкторов, кто не выпрыгивает из окон второго этажа просто потому, что это быстрее, чем идти по лестнице. Я думал, ты заслуживаешь нормального человека. А я — я не нормальный. Я контуженный придурок, который не может заплакать, даже когда ему хочется, потому что папочка в детстве выбил из меня все слёзы вместе с мозгами.
Но я думаю о тебе, Джордж. Постоянно. Каждый день. Я прокручивал в голове нашу последнюю ссору и жалел, что не заткнулся. Жалел, что не сказал тебе тогда то, что говорю сейчас.
Макс замолчал. В наушниках было тихо.
— И когда Оскар сказал, что ты зайдёшь в канал, я… знаешь, я чуть не разревелся. Как дурак. Просто от того, что услышу твой голос. Что ты всё-таки пришёл. И даже если ты меня ненавидишь — ты всё равно пришёл. Потому что ты — это ты. И ты пришёл спасать мою шкуру, хотя я тебе… в общем, ты понял.
Он сжал переносицу пальцами.
— В общем, — сказал он, стараясь вернуть голосу хотя бы видимость спокойствия, — ты, кажется, хотел узнать, что со мной не так. Вот. Это. Я люблю тебя. Можешь теперь сказать мне, какой я идиот, мудак, пидор и прочее и прочее, что придëт к тебе в твою светлую голову. Я готов. Валяй.
Он замолчал. Тишина в эфире стояла такая, что можно было услышать, как остывает реактор в соседнем отсеке.
— Джордж? Ты ещё здесь?
Ответом ему был звук. Странный. Как будто кто-то пытается вдохнуть и не может. Или пытается выдохнуть, а воздух застрял где-то на полпути.
— Джордж?!
— Заткнись, — голос был сдавленный, какой-то придушенный, — Просто... заткнись на секунду. Дай мне... дай мне подышать.
Макс замер. В динамиках слышалось частое, сбитое дыхание. Почти как при панической атаке. Он знал этот звук. У самого бывало, после особенно жёстких перегрузок на центрифуге, когда тело уже справилось, а мозг ещё нет.
— Ты там как? — спросил он осторожно.
— А ты как думаешь, мудила?! — в голосе Джорджа прорезалась истеричная нотка, — Ты сидишь там, в миллионах километров от меня, и говоришь мне такие вещи, и ты... ты вообще понимаешь, что ты делаешь?! Ты понимаешь, что я не могу сейчас просто взять и... и ничего не могу! Я даже до тебя добраться не могу, пидарас! Я даже по лицу тебя ударить не могу, а ты этого заслуживаешь, ты этого очень заслуживаешь, потому что так нельзя, Ферстаппен, так просто нельзя! Ты ëбнутый!
Джордж почти кричал. Вернее, пытался кричать шёпотом — наверное, чтобы не привлекать внимание других операторов в ЦУПе. От этого получалось ещё хуже. Ещё более надрывно.
— Ты полтора года молчишь! Полтора года делаешь вид, что меня не существует! Я читаю отчёты о твоей миссии, я смотрю на твою телеметрию, я вижу, что ты не спишь сутками, что у тебя там депрессия на депрессии, что ты на грани, а я ничего не могу сделать, потому что ты сам решил, что я — враг! А теперь ты говоришь мне это! После всего! После того, что ты мне сказал тогда, в ангаре! Ты вообще соображаешь, что ты творишь?!
Макс слышал, как на том конце что-то упало. Кажется, Джордж смахнул со стола какую-то аппаратуру. Или кружку. Или что там у них в ЦУПе стоит на столах.
— Я не врал тогда, — сказал Макс, и голос его был странно спокойным, как будто весь страх уже вышел из него вместе с признанием, и осталась только пустая, звенящая честность. — То, что я сказал... это было неправильно. Я знаю. Я испугался. Я испугался того, что ты для меня значишь. И решил, что проще всё зарубить на корню самому, чем ждать, пока ты поймёшь, какой я на самом деле, и уйдёшь сам.
— Какой ты на самом деле?! — Джордж всё ещё задыхался, но уже не кричал. — Ты думаешь, я не знаю, какой ты на самом деле? Я знаю тебя с шестнадцати лет, Макс! Я знаю, что ты кричишь во сне, когда тебе снится злющий ебанутый отец! Я знаю, что ты не ешь перед экзаменами, потому что у тебя сводит желудок от нервов, а иногда ты даже дрищешь! Я знаю, что ты трижды перепроверяешь шлюзы, даже когда автоматика показывает зелёный! Я знаю, что ты боишься одиночества больше, чем смерти, и именно поэтому ты сам себя в это одиночество загоняешь, чтобы никто не успел тебя бросить первым! Я знаю тебя всего, идиот!
Макс закрыл глаза.
— И ты всё равно пришёл, — прошептал он.
— Да, — выдохнул Джордж, и в этом выдохе было всё: и ярость, и обида, и усталость, — Потому что я тоже. Хоспади, Макс, я тоже. Ты думаешь, я бы стал пробивать доступ к секретному протоколу через три уровня брандмауэра ради кого-то ещё? Ты думаешь, я бы стал рисковать своим допуском, своей карьерой, всем, что я строил последние десять лет, ради кого-то, кто мне безразличен? Ты правда думаешь, что я не пробовал тебя забыть? Не пробовал выкинуть тебя из головы и жить нормальной жизнью?
Он замолчал. А потом вдруг издал звук — не то смех, не то всхлип.
— Мы с тобой два идиота, Ферстаппен. Я сижу тут, в ЦУПе, и реву, как последний дурак. А ты там, в своëм корыте, говоришь мне, такие вещи, и я даже не могу тебя ударить со всей дури за то, что ты ждал полтора года, чтобы это сказать. Я даже обнять тебя не могу. Я ничего не могу.
Макс открыл глаза. Звёзды за иллюминатором расплывались в мутные пятна.
— Когда я вернусь... — начал он.
— Когда ты вернёшься, — перебил его Джордж, — я первым делом дам тебе в морду. А потом, наверное, поцелую. Или наоборот. Ещё не решил. Но ты мне для этих целей нужен живым.
И Макс, который не плакал уже лет пятнадцать, который пережил пиздец в семье, карьеру, изоляцию, космос и собственную голову, которая каждый день предлагала ему меню из ста способов покончить со всем этим, — Макс уткнулся лбом в холодную обшивку корабля и замер.
Внутри что-то происходило. Что-то огромное, тектоническое, какое-то смещение пластов, которое он не мог ни контролировать, ни назвать. В горле стоял ком, глаза щипало, и на какую-то долю секунды ему показалось, что вот сейчас, сейчас оно прорвётся, и он всё-таки разревётся как ребёнок.
Но когда он был мелким, за такое отец пиздил.
И Макс, конечно же, решил, ещё будучи пиздюком, что больше не будет плакать.
И он этого не делал.
Ни когда разбивал карт на тренировке и ломал ключицу.
Ни когда мать ушла из дома.
Ни когда хоронил первого инструктора.
Ни когда Джордж сказал ему в лицо, что он конченый и подохнет один.
Слезные железы как будто атрофировались. Зато прекрасно развились другие вещи. Например, способность орать так, что стены дрожат. Или бить кулаком в металлический шкафчик, не чувствуя боли. Или холодеть изнутри и становиться абсолютно, противоестественно спокойным именно тогда, когда нормальные люди впадают в панику. Это было удобно. Это было практично.
Это сделало его лучшим пилотом на курсе, лучшим кандидатом в программу, лучшим оператором на этой станции. Правда, это же, походу, сделало его эмоциональным инвалидом, который не может выдавить из себя ни слезинки, даже когда единственный человек в мире, которому он не безразличен, говорит ему такие вещи.
Макс ухмыльнулся в обшивку. Ухмылка наверняка вышла кривая, жалкая, ну и ладно.
— Знаешь, Расселл, — сказал он, — у тебя ужасный вкус на мужчин. Просто катастрофический. Я тебе как друг говорю. Ну, или как парень. Кем я там теперь тебе прихожусь.
В наушниках повисла пауза. Потом Джордж издал звук — что-то среднее между смехом и стоном.
— Хоспаде, Ферстаппен.
Макс услышал, как Джордж шумно выдохнул.
— Ладно, допустим, с моим вкусом на мужчин мы разобрались, — сказал Джордж, и голос его приобрёл язвительную интонацию, которая всегда появлялась, когда он собирался прочитать Максу лекцию. — Но давай поговорим о твоём вкусе. В одежде например. Потому что это, Ферстаппен, катастрофа похлеще моей.
— Чего? — Макс даже отлип от стены от неожиданности.
— Того. Я клянусь, если ты вернёшься на Землю и опять натянешь свои дурацкие скинни-джинсы, которые ты таскал ещё на курсах, и эту свою серую толстовку, которая выглядит так, будто ею полы мыли, а потом сушили на реактивном выхлопе… Я не знаю, что я сделаю. Но что-то радикальное.
— Эй! Это моя любимая толстовка, между прочим.
— Она ужасна, Макс! Она просто ужасна. И эти твои кроссовки, которые ты принципиально не меняешь, пока они не начнут разваливаться на ходу. Я годами это терпел и молчал, потому что не имел права голоса. Но теперь, — он сделал драматическую паузу, — теперь, когда мы выяснили, что мы друг другу…
— Парни, — подсказал Макс, ухмыляясь.
— Допустим. В общем, теперь у меня есть определённые привилегии. И я намерен ими воспользоваться. Первым делом, когда ты приземлишься, я переверну весь твой гардероб вверх дном. Выброшу половину. Сожгу вторую половину. И куплю тебе что-нибудь приличное. Что-нибудь, что не выглядит так, будто ты ограбил секонд-хенд на окраине и потом спал в этой одежде неделю. Я серьёзно, Макс. Ты больше не будешь позориться.
— Ты не посмеешь, — сказал Макс с нажимом.
— Вообще-то посмею, — отрезал Джордж, — У меня теперь есть привилегии. Я их заслужил. Так что теперь, — он сделал паузу, явно наслаждаясь моментом, — теперь ты будешь одеваться как нормальный человек. Как тот, у кого есть парень с хорошим вкусом.
— Парень с хорошим вкусом, — повторил Макс. — Ты слышишь себя со стороны?
— Слышу. И мне нравится. А тебе, Ферстаппен, придётся смириться. Надо было думать головой. Теперь всё. Обратного пути нет. И, богом клянусь, ты будешь носить мерч нашего отдела, а не эту твою драную рекламу гоночной команды, которую ты таскаешь с подросткового возраста. Хватит. Ты уже не гоняешь карты за копейки. Ты пилот исследовательской миссии. Одевайся соответственно.
— Ну ты и мудак, — сказал Макс, но улыбка расползалась по лицу помимо его воли.
— Я в курсáх, — ответил Джордж, — Но теперь ты от меня никуда не денешься. Так что привыкай.
Макс откинулся назад, насколько позволял отсек, и уставился в потолок.
— Договорились, — сказал он наконец. — Но толстовку я без боя не отдам.
— Это мы ещё посмотрим, — ответил Джордж.
В наушниках что-то зашуршало — кажется, Джордж наконец-то откинулся в своём кресле, выдохнул, потёр лицо ладонями. Макс слышал это движение, хотя не видел. Знал его наизусть. Сотни часов в одной аудитории, в одном тренировочном центре, в одной симуляции — он выучил все его привычки.
— Я не знаю, какое у тебя там время по бортовому, — сказал Джордж устало, — и не хочу считать. Но у меня тут полпятого утра по Хьюстону. Почти ночь проговорили. Или утро. Сложно сказать.
— Я сбил все ритмы ещё в первом месяце. Сейчас даже не скажу, день или ночь. Просто цикл: работа, еда, телеметрия, сон. Без привязки к солнцу. Солнца тут, знаешь ли, маловато.
— Представляю. Я, наверное, пойду попробую поспать. Если получится. После такого разговора уснуть будет непросто. Но попробовать стоит. У меня завтра смена в девять.
Макс помолчал. Покрутил в голове вопрос, который вертелся на языке. Спросить или не спросить? Раньше он бы не спросил. Раньше он вообще не спрашивал таких вещей. Но теперь, кажется, правила поменялись.
— У тебя всё ещё бессонница? — спросил он наконец.
Джордж хмыкнул.
— Спасибо, что спросил. Как видишь, особо никуда не делась. Но я пытаюсь. Мелатонин, режим, немного спорта, бегаю перед сном, всё как полагается. Иногда даже помогает. Правда, сейчас ты меня совсем утомил своими дурацкими диалогами, так что, может, и засну.
— Обращайся, — ухмыльнулся Макс. — Я могу утомлять профессионально. Это одна из моих компетенций. В личном деле должно быть записано.
— Не записано, — сказал Джордж. — Я проверял. Когда ты улетел, я запросил твоё личное дело.
Макс моргнул.
— Ты запросил моё личное дело?
— Ну да. Там было написано «рекомендован к длительным автономным миссиям, высокий уровень стрессоустойчивости, склонность к самостоятельному принятию решений». И ни слова про то, что ты умеешь утомлять дурацкими диалогами. Я был пиздецки разочарован.
— Бюрократы, — буркнул Макс. — Вечно упускают самое важное.
— Вот именно.
— Иди уже, Расселл, — сказал Макс тихо. — Я тут справлюсь. Реактор заглушен, я жив, всё в порядке.
— Обещаешь?
— Обещаю. Я теперь под твоим надзором. Ты же сам сказал — у тебя привилегии. Буду отчитываться.
— Вот и правильно. Я проверю. Завтра. Или сегодня. Когда проснусь. В общем, жди.
— Жду.
Щелчок. Связь не прервалась, но Джордж, кажется, отключил микрофон. Макс остался один в своём корабле, в своей тишине, в своём космосе.
Он посмотрел на свои руки, сжал их в кулаки, потом разжал. Улыбнулся.
Толстовку он, конечно, не отдаст в лапы этому монстру. А вот своë сердце с превеликим удовольствием.
В конце концов, оно всё равно уже несколько лет как не его. Лежит где-то в ЦУПе, в верхнем ящике стола, между идеально разложенными карандашами и папкой с протоколами «Даль-4».
Пусть Рассел сам разбирается, что с ним делать.
У него с этим всегда было лучше.
Примечания:
https://t.me/+3f74gvMuOBcwZjAy
я завела тгк с вбросами к новым работам, коллажами, мемами!!!!
там уже есть смешные приколы по предстоящему макси 😼