Утонувший в водах Мельма

R
В процессе
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 23 страницы, 9 633 слова, 2 части
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки

Роман “Утонувший в водах Мельма”Автор Бойко. М.В.

Содержание

2123 год: города идут по расписанию - дроны правят погодой, роботы берут на себя рутину, закон жёстко чертит границу: человек - человек, машина - инструмент; за периметром иногда будто на секунду «гаснет свет». На этой гладкой карте есть тёмное место - Мельм: лес, где навигаторы забывают дорогу, тропы упрямо смещаются, а связь превращается в мягкую, неестественно ровную тишину. Андрей Лёвин, человек цифр и сбоев, возвращается туда, где в детстве всё было на своих местах. С ним проводник, маяк и простое правило «до темноты - назад». Но чем ближе к Мельму, тем отчётливее ощущение, что здесь кто-то выставляет «эталон» не только шуму. Кто задаёт эту тишину и зачем? Почему знакомые места спорят с памятью? И что услышит тот, кто наконец замолчит? Ответов здесь нет - они начинаются там, где карты перестают совпадать.

Глава 1

      Роман «Утонувший в водах Мельма»       1 часть — редакция              Глава 1       Я бегу. Воздух тёплый, пахнет смолой и мокрой травой. Солнце прыгает пятнами по коре. Мы несёмся между соснами, смеёмся, толкаемся плечами.       — Догони! — кричит кто-то справа.       — Не подглядывай! Я считаю! — орёт другой, зажимая глаза ладонями.       — Раз… два… три…       И мы в разные стороны: кто за валежник, кто в папоротник. Я перепрыгиваю через корни, щёлкаю палкой по стволам, кидаю шишки, чтобы «отвлечь». Мох пружинит, как матрас. Птица срывается с ветки прямо перед носом, я взвизгиваю и смеюсь.       — Сюда, сюда! — шепчет кто-то из кустов.       Я падаю рядом, мы давимся от смеха, закрываем рты кулаками, чтобы не выдать дыхание. Слышно, как тот, кто «водит», ломится где-то слева, ворчит: «Всё равно найду!» Мы переглядываемся и рвёмся дальше. По лежачему стволу балансирую, руки в стороны. На секунду представляю: это мост через реку, и я акробат. Прыг, и снова мох; иголки щекочут щиколотки. Где-то глухо бухает дятел, запах смолы сильнее. Я счастлив и быстрый, как будто лес мой.       Потом будто кто-то убавил звук. Смех ребят отходит назад, как если закрыли дверь. Солнце прячется за ветки; тени вытягиваются и сразу делаются длинными, слишком длинными. Я оборачиваюсь: никого.       — Эй! Я тут!       Лес молчит. Только щелчок, как палка переломилась, и снова тишина. Иду туда, где кажется знакомо: ель, куст, кочка… всё одинаковое. Сердце толкается в горле.       — Ребята? Ребята-а?       Ответа нет. Темнеет быстро, будто кто-то прибрал солнце рукой.       Нога наступает на мягкое. Хлюп. Переставляю другую, она уходит глубже. Холод моментально лезет в сапоги. Дёргаю. Держит. Снова дёргаю, ещё хуже: грязь тянется липко, как будто хватает.       — Мама! — вырывается само. Никто не отвечает.       Пытаюсь шагнуть назад, правой уходит опора. Падаю на руки, пальцы проваливаются в чёрную скользкую массу. Она лезет под ногти, мерзко. Сапог чавкает и остаётся в жиже; босая ступня мгновенно леденеет, сводит.       — Папа говорил… не лезь в болото, — шепчу и глотаю слёзы. Они горячие, а воздух вдруг холодный, как лёд.       Хватаюсь за тонкий корень, он тянется, как резинка, и срывается. Осока царапает голень. Вода поднимается до колена.       — Помогите! — кричу. Голос тонкий, чужой, и тут же глохнет, как будто его съели.       Темнота сгущается. Неба как будто нет, сверху просто тёмная крышка. Дышать тяжело, каждый вдох как через мокрую тряпку. Во рту металлический мерзкий вкус. Тянусь к кочке, она расползается в руках, как мокрый хлеб.       — Домой… я хочу домой, — говорю совсем тихо, чтобы не реветь, но всё равно реву.       Вода уже у бедра. Рвусь всем телом и ухожу глубже. Холод упирается в живот. Пальцы скользят, не за что зацепиться. Лес как будто отступает. Никого. Только моё хриплое «а-а…» и хлюпанье внизу.       Раскрываю рот, чтобы позвать ещё раз, и в него вместе с криком лезет мокрое, липкое. Захлёбываюсь и слышу: ш-ш-ш.              Тот же звук, но другой. Не болото — масло на сковороде. Ш-ш-ш.       Запах приходит первым: тёплый хлеб, кофе. От батареи тянет сухим жаром. От окна мокрым асфальтом. Дождь барабанит по стеклу мелко и ровно.       Я резко раскрываю глаза и вдыхаю, как будто меня действительно вытолкнули наверх. Простыня шершавит ладонь. Потолок наш. Кухня наша.       — Андрю-у-у, завтрак остывает! — Марина из кухни, голос тёплый, с утренней хрипотцой.       — Иду, — отвечаю. Голос выходит нормальный, сухой. Будто проверяю: работает.       Ноги на холодный паркет. В прихожей зеркало ловит меня вскользь: бледный, глаза чуть красные, волосы в сторону. В ванной пахнет мятной пастой и влажным полотенцем. Кран сначала сипит, потом ровнеет. Ледяная струя бьёт по ладоням; умываюсь, и остатки сна стекают по шее за ворот. Щётка скрежещет по зубам, ритм знакомый, успокаивающий. Пальцы сами ложатся на шею, нащупывают ямку под челюстью.       Тук-тук. Тук-тук.       Убираю руку. Усмехаюсь отражению: двадцать семь лет, а всё проверяю, как будто может пропасть.       — Дурак, — говорю вслух.       Мята забивает привкус ржавчины, который почему-то ещё держался на языке.              На кухне тепло. Крышка кастрюли подрагивает и цокает; на сковороде ш-ш-ш, уже не из сна. На столе: две тарелки, ломоть хлеба, соль в плошке, кружки. Марина стоит боком к окну, волосы в небрежный хвост, на запястье тонкая тёмная резинка.       — Садись, — говорит. — Подогрела суп, налила кофе, но он уже остывший. Долить?       — И так пойдёт.       Сажусь, отрезаю хлеб. Аккуратнее, чем обычно, чтобы крошки не ускакали. Намазываю масло тонко, соль щепоткой.       — Снилось что-то? — Марина ставит яичницу, пододвигает хлебницу локтем. — Ты ворочался.       — Вода. Темно. Болото какое-то. Глупость.       — Угу-угу… — кивает, режет хлеб. — Опять новости перед сном листал?       Она кивает на экран: бегущая строка «Город-лайф»: «В лесном массиве "Мельм"…» Свайпом гашу строку. Привычка.       — Просто накрутил себя. Бывает.       — Угу. — Она садится напротив, подпирает щёку рукой. — Ладно, слушай. Ты видел вчера вечером поправку? Ту, про интеграцию.       — Краем. Что-то про лаборатории.       — Не что-то. Запретили переносить сознание в носители. Окончательно, с санкциями. У нас в чате климатологов половина возмущается, половина говорит «ну и правильно».       — А ты?       — А я не знаю, — она пожимает плечом. — С одной стороны, понятно зачем: чтобы не было этих историй, как в Тайбэе. С другой, Андрей, представь: человек умирает, и единственный способ его сохранить — это... — она делает неопределённый жест.       — Его уже нет. Есть копия.       — А копия говорит, что это он. И его мама тоже говорит, что это он.       — Закон говорит: человек — это человек, машина — инструмент. Чёткая граница.       — Чёткая, — усмехается она. — Как мой «профиль дождя». Очень чёткая. До первого инвертора.       Я жую яичницу и думаю, что она права. Чёткие границы у нас вообще любят. Дроны, которые подбирают осадки под жалобы жителей, не стоят в стороне от закона, они его воплощение: порядок, протокол, всё на своих местах. Просто иногда инвертор сдыхает, и дождь идёт не в ту сторону.       — Какие планы на сегодня? — спрашивает она.       — Обычный день. Утром капсула, потом приём, после запрос в архив. Скучно, и хорошо.       — Скучно — это хорошо. А у меня смена, районный кластер веду.       — Оп-па. Значит, это ты учишь дронов издеваться над людьми?       — Это соседний модуль, — смеётся. — У них ночью инвертор сдох, тянули на резерв; вот и «дёргало» дождь.       Я смотрю в окно. Секунду назад лило, а сейчас уже солнце.       — Видишь? Опять выкрутили.       — «Пауза на дренаж» на минуту.       — Да сколько можно. То льёт, то парит. Непонятно, что надевать.       — Не ворчи, — тычет в меня ложкой. — Через минуту снова включат морось.       — И ради чего этот цирк?       — Жалобы. Люди просят «не хлестать по окнам во время утреннего сна», ветер вчера выносил мусор на трассу, поэтому резали порывы. Плюс деревья: листья ещё держатся, им шок не нужен.       — А, демократия. Каждый голосует картой жалоб, а дрон исполняет. Только почему-то всегда идёт не тот дождь, который заказывали.       — Потому что у дрона нет души. Только протокол.       — Значит, я ещё нужен.       — Мда… — Марина покачала головой. — Возьми плащ, Андрей. И нормальные носки.       — Возьму.       — Потом не говори «я же предупреждала».       — Я всегда это говорю, — морщится, отпив остывший кофе. — Долить?       — Не, так бодрее.       — И не геройствуй сегодня.       — Именно. Скучный день, скучная дорога, скучные подписи. Мечта.       — Договорились. И напиши мне, не пропадай.       — Не пропаду.       Марина целует в щёку. Запах её духов обволакивает шею, как тёплый шарф.              Во дворе мокро и светло. Машина под клёном, вся в липких листьях. Соседская робособака узнаёт по метке, подбегает, трётся о штанину и гудит на низкой частоте: «радуюсь, не кусаю».       — Тяпа, фу! Ко мне! — Серёга с балкона. — Электровошь, отстань от человека!       Писк у него на браслете, пёс садится «виноватый», уши-антенны слегка колеблются.       — Андрюха, привет! Передай своей: пусть уже или льёт, или нет. Во дворе не знаю что уже, прямо уж «баня по-чёрному».       — Передам. И Тяпе ботоваленки купи.       — Та уже ищу, — бурчит.       Счищаю листья, сажусь, завожу. Радио «Ладожск FM»:       — Доброе утро, северный пояс! С 8:20 до 8:21 пауза на дренаж, дальше лёгкая морось. «Центр-Север» извиняется за ночную «ёлочку»: инвертор ушёл на пенсию.       — Вечером показ снеговых машин в зелёной зоне. Просьба: бабушек не пугать, детей можно.       — По «Мельму»: штаб объявил жёлтый режим. Ночью нашли обрывки верёвки и следы костра у старой просеки. Добровольцев просят не лезть: связь рваная.       Переключаю на музыку. Еду.       На перекрёстках стоят ИК-сушки: люди проходят сквозь невидимый тёплый поток и уже сухие, будто дождя и не было. Над набережной «профиль осадков»: слева морось, справа гуще, между ними сухой коридор для велосипедистов. Два сервисных дрона тянут кабель вдоль реки; ниже по воде шаркают уборочные лодки, собирают листья сетками. 2123-й живёт ровно: по расписанию, по протоколу, по жалобам. Мне нравится эта ровность. Большую часть времени.              Парковка у кластера свободная. Турникет пикнул, лифт дзынькнул, плащ на сушилку, рюкзак под стол.       Наш «остров» у окна уже живой. Игорь машет:       — Здорово, Уполномоченный. Сегодня без героизма?       — Очень хочется. Кто первый?       — Бабушка из одиннадцатого: строители с восьми всё в плёнку обтянули, в туалет через окно приходится лезть. У внука выпускной. Стресс высокий, — добавляет Оля, не поднимая взгляда от своего экрана.       — Принял.       Включаю «стеклянный стол», подключаю капсулу. Бабушка появляется на экране: аккуратная, в платке, держится, но видно, что не спала.       — Слушаю вас. Своими словами.       — Сынок, мы не против ремонта, правда. Но они в восемь утра, как будто нас нет. Двери заклинили, санузел заблокировали, сказали «по регламенту». А у Лёшеньки выпускной сегодня в обед, штаны белые, парадные, фирмы «MonFlet». Я им говорю: подождите хоть до двенадцати. А они мне распечатку суют: вот, мол, план работ утверждён, всё законно.       — И законно, — говорю, — и неправильно. Это разные вещи. Я уполномоченный по человеческим исключениям: там, где регламент не учёл человека, решаю я. Смотрю ваш адрес.       Разворачиваю план, нахожу заявку. Первый перенос в месяц за счёт города, льгота действует. Сдвигаю старт на три часа, открываю коридор к санузлу, ставлю отметку «чистый проход» для выхода.       — Итак: сегодня работы начнутся в одиннадцать тридцать, в десять тридцать по подъезду пройдёт уборщик, чтобы ни одной крошки на пороге. На вашем браслете через минуту будет подтверждение и QR для строителей. Стоимость переноса с вас: ноль.       — Ноль? — переспрашивает она.       — Ноль. Льгота покрывает. Если рабочие будут спорить, жмите «вызов специалиста», попадёте на меня лично. Ничего не объясняйте, просто жмите.       — Спасибо тебе, родной. Я уж думала — ругаться идти.       — Ругаться — крайний случай. С днём выпускного Лёшу.       Капсула гаснет. Оля кивает:       — Хорошо. Про «ноль» сразу сказал, это важно. Люди на цифрах застревают, потом не слышат ничего больше.       — Записал себе на второй год работы.       — Следующий, — говорит Игорь, уже наливая себе кофе.       Следующий — мужчина лет сорока пяти, Вадим Олегович, открывает с видом человека, который уже потратил на это дело слишком много нервов.       — Мне нужно использовать диагностический прибор. Старый. Модель 2091 года, производство «Медика-Сёо». Официально снят с сертификации в 2118-м. Но он работает. И мать ему доверяет. Ей восемьдесят девять лет, она его знает тридцать лет, она к нему привыкла, а новые устройства её пугают. Она нажимает не те кнопки, начинает нервничать, давление скачет. Врач говорит: «Берите сертифицированный». Я говорю: «Она не берёт». Врач говорит: «Я ничего не могу сделать». Я иду к вам. Вы чем-то можете помочь?       Хороший вопрос. Смотрю базу. В регламенте медоборудования есть пункт «экспериментальное применение несертифицированного устройства под наблюдением специалиста» — для паллиативных случаев и пациентов с когнитивными особенностями. Восемьдесят девять лет, привязанность к прибору, страх перед новым — это подходит.       — Есть вариант, — говорю. — Оформляется протокол «адаптивного наблюдения». Прибор используется, но с условием: раз в месяц результаты сверяются с сертифицированным устройством у врача. Небольшая бумажная работа с его стороны, но большинство соглашаются. Хотите, я сам ему напишу сопроводительное письмо от нашей службы?       — Напишите, пожалуйста.       Пока составляю письмо, Вадим Олегович смотрит на меня с тем выражением, которое я хорошо знаю: смесь облегчения и лёгкого изумления.       — Я с этим уже три недели хожу, — говорит он. — В больнице сказали «нельзя». В страховой сказали «не наш вопрос». В городской цифровой службе вообще не поняли, о чём я. А у вас за пятнадцать минут.       — У меня профессия такая, — отвечаю. — Я нахожу пункт, который другие не читают до конца.       — Зачем тогда вообще нужны все эти... — он делает жест в сторону условного «они», — если потом всё равно нужен живой человек?       — Хороший вопрос, — говорю. — Я над ним работаю.       Вадим Олегович уходит с письмом. Игорь смотрит на меня поверх своего стакана.       — «Я над ним работаю», — повторяет он. — Это ты так красиво сказал или правда думаешь?       — Думаю иногда, — говорю. — Редко.       — И что думаешь?       — Ну если завтра все системы сработают идеально, я останусь без работы. И что этого, скорее всего, не случится. И что это немного грустно.       Оля поднимает взгляд:       — Почему грустно? Ты хочешь, чтобы они ошибались?       — Нет. Я хочу, чтобы им не нужно было ошибаться для того, чтобы я был нужен. Это разные вещи.       Игорь смотрит на меня секунду, потом кивает и идёт за следующим. Оля что-то записывает. Я смотрю в окно: снаружи дрон-погодник делает третий круг над кварталом и чего-то ждёт. Может, тоже команды от человека. Может, просто калибруется.       К обеду очередь у автомата.       — Ну что, Уполномоченный, — Игорь тянется за стаканом, — подвиги отменяем?       — Подвиг — это когда все заранее лажанулись. Давайте без.       — Запишем, — усмехается Оля. — В брошюру «Как разговаривать и не орать».       — Или «Как найти пункт, который никто не читал», — добавляет Игорь.       — Это уже расширенное издание.       В 16:15 браслет вибрирует: Марина пишет зайти в магазин, хлеб, йогурты, зёрна, сухое окно 18:50, если не сорвут. «Зайду», — отвечаю.       По домам. Морось ровная. До машины двадцать шагов.              Список короткий: хлеб, йогурты, зёрна. Беру батон с тёплой коркой, два йогурта «без сахара», пачку со средней обжаркой и ореховым профилем.       На выходе очередь буксует. Касса моргает жёлтым: «Платёжный шлюз. Повторная попытка 1/3». Люди терпят; кто ворчит, кто листает ленту. Передо мной мужчина лет под шестьдесят: усы как у киношного штабс-капитана, белая шляпа под углом, пальто явно дорогое. В пальцах папироса с длинным мундштуком, не горит, внутри нельзя, но держит как флаг.       — Ну вот, — бормочет он, — когда всё отдали железкам, железки и встали. А мы стоим, как дураки. Раньше кассирша кивнула — и пошёл.       Я усмехаюсь краем рта. Он ловит, переводит взгляд на мою корзину.       — Молодой человек, у вас кофе в зёрнах? — кивает на пачку.       — Угу. Домой.       — Правильно. Кофе — последнее убежище нормального разговора, — хмыкает. — Осталось дождаться, пока эта прелесть перестанет тупить.       Касса снова пищит: «Повторная попытка 2/3». Слева выкатывается «живой помощник», парень в жилете с экзоперчатками. Через сервисный режим «пинает» кассу. Та пискнула — ожила. Очередь вздохнула и поползла.       — Видите? — кивает усач. — Кнопку всё-таки нажал человек. Я не против прогресса, я против скуки. Когда всё делает машина, истории заканчиваются.       Плачу, беру пакет. Мужчина остаётся рядом, будто решает, продолжать ли.       — Соседнее кафе, — говорит почти невзначай. — Пятнадцать минут, по чашке. Я плачу. Поговорим по-человечески.       Уже открываю рот, чтобы вежливо отказаться: жена ждёт, снеговые тесты... но почему-то слышу своё:       — Ладно. Пятнадцать минут.       — Прекрасно, — улыбается усами. — Пойдёмте, пока этот город не придумал нам занятие получше.              Кафе на углу, стеклянная коробка с тёплой полосой света. Внутри негромко гудит кофемолка; бариста собирает питчер, молоко плещется. Садимся к окну: за стеклом морось, свет на мокром асфальте длинный и мягкий.       — Михаил Васильевич, — представляется он, снимая шляпу и секунду задерживая её в руках, проводя пальцем по тулье, прежде чем аккуратно положить на соседний стул. — Главный редактор краевого журнала «Живые вести».       — Андрей. Приятно.       — Взаимно. Шестьдесят два года, а всё никак не научусь не ввязываться в истории. — Усмехается в усы. — Но, видимо, поздно переучиваться.       Меню он не открывает:       — Два американо.       И достаёт из внутреннего кармана плоскую металлическую фляжку с потёртой гравировкой «Полярник». Плещет прозрачную маслянистую жидкость в свой кофе, смотрит на меня вопросительно.       — Нет, спасибо.       — Амаретто. Итальянский, миндальный. Кофе без него — как газета без первой полосы. Вроде всё есть, а смысла нет.       — Вы всегда так ходите по магазинам? С фляжкой и папиросой?       — Папироса не горит, фляжка при деле. Это не эксцентричность, это логистика. — Он закручивает крышку, убирает. — А вы всегда соглашаетесь на кофе с незнакомцами?       — Нет. Вы первый за долгое время.       — Стало быть, что-то сказал правильно. Что именно?       — Про истории. Когда всё делает машина, истории заканчиваются.       — А, это. Я это говорю лет двадцать, уже рефлекс. — Он достал блокнот в тёмной обложке и короткий чёрный карандаш. — Не обращайте внимания, привычка.       Я смотрю на карандаш.       — Всё на бумаге?       — Заметили. — Покатывает его между пальцами. — Да, карандашом. Карандаш не врёт. Не перезагружается посреди ночи. Не просит обновлений и не сливает черновики в рекламный отдел.       — Это ведь обычный карандаш. Он ломается.       — Ломается, — соглашается он. — Поэтому точилка в левом ящике стола, и дома, и на работе. Не каждый готов к такой ответственности. Мой дед говорил, что застал тот момент, когда люди за год перешли с ручек, карандашей на планшеты и прочее цифровое. Дело было в далеком 2040. Вот в то время, как раз, остались немногие, кто браво защищал самое душевное, что может быть в писательском деле. Этот звук.. Когда водишь по бумаге.. — Он говорит это абсолютно серьёзно, и я не знаю: шутит или нет. Наверное, оба варианта одновременно. — Вы, значит, Андрей. А работаете кем?       — Уполномоченный по человеческим исключениям. В городской службе.       — По человеческим... — он чуть приподнимает бровь. — Это как понять?       — Там, где система решает по регламенту, а человеку нужно по-другому: решаю я. Ставлю подпись.       — То есть вы — зазор. Между протоколом и здравым смыслом.       — Можно так. Хотя на визитке написано иначе.       — На визитках всегда написано иначе. — Он усмехается, мешает сахар. — Значит, система не идеальна, раз нужен живой человек с правом подписи?       — Система достаточно хороша, чтобы справляться с большинством случаев. Но «большинство» — это не «все». А люди, которые не попадают в большинство, — они не меньше люди от этого.       — Хорошо сказали, — говорит он. — Могу записать?       — Пожалуйста.       Он действительно записывает. Карандашом. «Живые вести» — почему «живые»?       — Потому что мы ещё ходим ногами. Наши новости только те, за которыми репортёр сам сходил, без дронов, без пересказа нейросети. Ботинки в грязи — значит, новость настоящая. Дроны снимают красиво, но врут без совести, потому что у них её нет. ИИ, конечно, не врёт, он «улучшает», как любят говорить некоторые заступники. А от улучшенного правда дохнет. Благо остались еще люди, кому это по нраву, и их достаточно много.       — Конкуренты, наверное, не в восторге.       — Конкуренты зарабатывают в четыре раза больше. — Он пожимает плечом. — Зато я сплю хорошо. Относительно.       Кофе ставят на стол. Михаил щёлкает два пакетика сахара, сыпет, мешает долго и задумчиво. Потом, будто только что вспомнил:       — По радио слушаете? Про «Мельм».       — Слушаю. И стараюсь переключать.       — А зря. Там сейчас самое интересное, именно потому, что «без комментариев».       — Меня это напрягает. Но если по-честному, я же не там. Это где-то рядом на карте, а у меня работа, жена, ужин.       — Знаю. Так почти все и говорят. — Он смотрит в кружку. — У меня был репортёр. Семён Кравцов, тридцать лет, хорошие ноги, знал лес с детства. Пошёл туда три месяца назад. С диктофоном, с картой, с полным рюкзаком. Я ему говорил: осторожно, что-то там происходит. Он говорит: Михаил Васильевич, я там вырос, мне лес как коридор домой.       — И?       — Вернулся через неделю. Ботинки целые. Рюкзак целый. Диктофон пустой, ни секунды записи. Я его спрашиваю: Сёма, ну что там? Он говорит: «Не помню». Я говорю: что значит не помню, ты там неделю был. Он говорит: «Михаил Васильевич, я там был, это точно. Просто... не помню».       — Как не помнит?       — Вот так и сказал. Я ему: опиши. Он: ну, вот представьте, вы идёте, видите деревья, слышите птиц, всё нормально, только... тихо. Не в смысле «нет звука». А в смысле тишина отдельно от вас, вокруг, как будто вы внутри чего-то, что вас слушает. И потом просто — раз, и ты на опушке, и восемь дней куда-то делись.       Я смотрю на него. За окном дрон-погодник лениво тянет над набережной, чуть покачиваясь на ветру.       — Он сейчас как?       — Пишет обзоры городских кафе. Хорошо пишет, кстати. Слог улучшился. — Михаил Васильевич говорит это без иронии, и от этого как-то особенно неприятно. — Я отправил ещё двоих, парой, со страховкой и спутниковым маяком. Дошли до кромки, маяки пискнули, сигнал пропал на сорок минут. Потом вернулся сам. Они вышли на дорогу, пошатываясь. Говорят: «Сигнал просто пропал». Ничего больше.       Он приглушает голос:       — Слухи такие. Охотники из ближайших посёлков говорят: в лесу пропали огни, любые. Ни блуждающих, ни костров; как будто кто-то просто выключает свет, который там даже включить нельзя. Компасы крутит, браслеты молчат, собаки воют, но не идут. Дроны возвращаются без звука в логах, пустые, будто и не летали. Ночью видели колонну фургонов без номеров: матовые, с узкими окнами. На просеке отпечатки гусениц, как будто привозили что-то очень тяжёлое.       — Это могут быть учения. Или стройка какая-то закрытая.       — Могут, — соглашается он легко. — Только глушилки для учений светятся на радарах. Любая мощная штука в лесу светится. А у нас пусто. Ровный фон, понимаете? Не пустота, не помехи, а именно ровный. Как будто кто-то кладёт эталон тишины. Это не случайность, это работа.       — Откуда вы знаете, как выглядит «случайность», а как выглядит «работа»?       — Тридцать лет журналистики. — Он смотрит на меня. — Случайность выглядит неопрятно. Работа — аккуратно. Там аккуратно.       Я молчу. За окном морось переключилась, снова посильнее. Предсказуемо.       — Жутко, — говорю наконец.       — Я и не старался. Меня беспокоит другое: люди пропадают точечно, тихо, и каждый раз есть объяснение. Неосторожность. Нарушение маршрута. Потеря ориентации в тумане. Всё правдоподобно. Всё по отдельности. Но когда ты видишь двадцать таких объяснений за полгода, начинаешь думать: либо у нас эпидемия неосторожности, либо кто-то хорошо умеет объяснять.       Он смотрит на меня, прикидывает, из каких я.       — Вы откуда сами?       — Из Лютово. Рядом с Ладомелью.       — А, — говорит он, и в этом «а» что-то такое, как будто деталь встала на место. — Значит, знаете лес.       — Знал. В детстве.       Михаил Васильевич кивает, не комментирует. Достаёт блокнот, что-то записывает, убирает.       — Если вдруг вам будет что сказать, — он разворачивает ладонь с браслетом. — Я не кусаюсь. И не публикую без разрешения.       Подношу свой. Два лёгких движения, тихий «пик», вспыхивает карточка: «Михаил Васильевич Лагутин, "Живые вести", главред. Прямой канал: LAGUTIN.MV». Внизу девиз: «Проверено ногами».       — Мне пора. Жена ждёт. И у вас девиз обязывает, ногами же.       — Конечно. — Надевает шляпу одним движением. — Рад знакомству, Андрей. Берегите себя. И дождь — пусть будет по расписанию.       — Попробую договориться.       — С женой-климатологом у вас преимущество. — Улыбается в усы.       Жмём руки. Ладонь у него тёплая, сухая, крепкая.       Выхожу под морось. Пакеты шуршат. Вдалеке тихо жужжат снеговые машины, готовятся к показу. Иду к машине и ловлю себя: контакт на браслете мигает маленькой точкой — «Живые вести». Сажусь, завожу. Радио:       — Коротко: у старой лесной дороги временный КПП, просят разворачиваться. Связь нестабильна. Официальных комментариев всё ещё нет.       Переключаю на музыку. Дворники кланяются стеклу, город загорается неоновыми фонарями.              — Мам, привет. Я в машине, еду, — включаю громкую связь.       — Андрюш… ты за рулём, да? Я ненадолго. Ты… ты слышал? Про Колю.       Сердце делает крошечный сбой. Колян. Светкин. Ладомель.       — Какого Колю? — тяну, хотя понятно.       — Светкин, сын. Коля-Колян… Вы ж в детстве вместе с удочками бегали, у мельницы, помнишь? У него кепка с корабликом… Господи, — голос срывается, — пропал. Два дня уже. Света вся на успокоительных пластырях, руки ходуном.       Убираю ногу с газа.       — Где видели последний раз?       — Говорят, вечером пошёл к просеке, где старая переправа на болото. С охотничьим рюкзаком. Браслет отрубился, «нет сети». Ночью собаки выли, а утром у кромки нашли пустую фляжку и лоскут дождевика. А браслет молчит, Андрюш. Молчит, как из розетки выдернули. Мужики ходили, кричали, ничего. Участковый сказал: «Не лезьте. КПП, режим». А кому от этого легче?       Перед глазами всплывает стёжка из детства: мосток, корни, коричневая вода. Сжимаю руль сильнее, чем надо.       — Мам, не накручивай. Может, уехал к кому-то, сигнал пропал…       — Да к кому? В чате писали: ночью стояли фургоны без номеров, матовые, прожектора уходили в лес узкими полосками. Охотник Пашка сказал: «в лесу тихо неправильно». Он всю жизнь там, а тут как в вате. Шагов не слышно, и дрон вернулся пустой, без журнала. Это что?       Музыка глохнет. Сам нажал паузу.       — Света как?       — Плачет. Говорит: «Хотя бы кроссовки нашлись, хоть что-то». Утром приходили с опознавками: «Когда ушёл, что взял» — и ничего толком. «Не мешайте, не распространяйте». Секрет, видите ли. А это наш лес. Наш! Мельм — страшный, да. Но всю жизнь так жили. Теперь заборы, знаки, «прохода нет». На нашей земле…       Внутри поднимается тупое раздражение. «Нет комментариев». «Не мешайте». «Подождите». Хватит. Колян — не инфоповод. Живой человек. По крайней мере был.       — Мам, услышал. Свете напиши: если что, я на связи.       — Напишу. Только ты не… не суйся туда, слышишь? Я тебя знаю. Ты у меня с детства: «я только посмотрю». Не надо «посмотрю».       — Мам, я еду домой. Ужин, дела. Никто никуда не суётся.       — И слава богу. Маринке привет. Если что узнаю, сразу тебе.       — Держись. Свету обними.       Отключаю. Радио возвращается само, на низкой громкости:       — Коротко по «Мельму»: временный КПП перевели в усиленный режим; въезд закрыт даже для прессы. Формулировка: «профилактическая безопасность». Очевидцы сообщают о посторонних сигналах в эфире. Комментариев нет.       Выключаю радио. Город тянется по стеклу мокрой плёнкой. Пакеты шуршат на пассажирском сиденье: хлеб, йогурты, зёрна. Обычная жизнь здесь и сейчас.       Только внутри уже крутится: просто проветрюсь в выходные. Сгоняю в Ладомель. С охотниками поговорю. С края, с дороги. Не геройствовать. И Маринин голос в голове, без слов, только интонация. А я уже перебираю ориентиры: кочки, где коряга как рука. Ельник. Прямая к просеке.              Открываю дверь плечом: пахнет запечённой курицей с тимьяном и тёплым хлебом. За окном первые хлопья уже тают на стекле, показ снеговых машин отстрелялся. Марина у плиты помешивает соус; браслет на запястье мигает уведомлением.       — О, пришёл, — улыбается и тут же всматривается. — Ты как будто не доехал до дома. Что случилось?       Ставлю пакеты. Снимаю плащ.       — Мама звонила. Коля пропал. Светкин. Из Ладомели.       Ложка замирает.       — Наш Колян?       — Он. Два дня. Браслет молчит. У кромки нашли лоскут дождевика и пустую флягу.       Марина ставит огонь ниже, поворачивается.       — Сядь. Поешь сначала. И без рывков. А то я тебя знаю. Ты не спасатель.       — Поем. Всё равно поеду. Утром, пораньше. Хоть краем гляну. Это наш лес.       — Андрей… — трёт ладонью лоб. — Не рвись туда один. Там чёрт-те что творится. Позвони волонтёрам. Пусть они.       — Они уже «разберутся». А Колян — не пункт в отчёте. Я не полезу в трясину по грудь. Просто доеду, поговорю, пройду кромку. Иначе не могу.       Она молчит. Смотрит в окно, потом на меня.       — Ладно, — почти шёпотом. — Если уже решил, то хотя бы по-умному. Не один. Возьми кого-то, кто лес знает. Будь на связи. И если станет страшно: разворачиваешься. Без споров.       — Позвоню Палычу. Помнишь, сосед тёти Нади? Он Мельм знает лучше всех.       — Звони сейчас.       Вытягиваю браслет, подношу к губам:       — Палыч, вечер добрый. Это Андрей из Ладомели. У тёти Нади пацаном жил. Мы сети тебе таскали, а ты ругался.       Пауза, сиплый смешок:       — Андрюха-Пятак? Который в апреле с мостка шмякнулся? Живой, значит. Чего надобно?       — Коля, сын Светы, пропал. Надо пройтись у кромки, глянуть просеку, поговорить с охотниками. Выведешь?       — Условия такие, слушай. Не толпа, максимум двое. Никаких дронов и пищалок: всё, что лезет в эфир, оставим в машине. У каждого болотники, верёвка по десять метров, нож, свисток, фонарь не сетевой, компас железный и бумажная карта. Командую я: скажу «назад» — значит, назад. Риски — можем не вернуться. По оплате: половина сейчас, половина когда выйдем. Лучше не цифрой, привези фильтры к ручному насосу и батарейки к «лягушке». Встреча у старой водокачки, справа от въезда. В половине шестого. На своей приезжай.       — Буду. Понял.       — И мамке скажи, чтоб зря не ждала звонка каждый час, — бурчит и отключается.       Марина смотрит внимательно.       — Я слышала. — Пауза. — Иди собирайся. И маме напиши, чтобы не металась всю ночь.       Иду в кладовку. Достаю болотники, проверяю швы. Рюкзак пожёстче. Компас с красной стрелкой: отец говорил, оставь себе простой инструмент, он не умнее тебя, и в этом его сила. Бумажная карта лесхоза с его пометками, выцветшими, но точными, потому что он ходил ногами. Фляга, нож, аптечка, свисток. Отдельно: фильтры и батарейки для Палыча.       Марина подходит, поправляет лямку.       — Будильник пораньше. Пиши мне: когда выехал, когда с Палычем встретился, дальше каждый час. Два часа тишины, я поднимаю всех. Договор?       — Договор.       — И ещё, — говорит она, уже тише. — В магазине ты сказал, что встретил кого-то.       — Журналист. Лагутин, «Живые вести». Случайно. Он про Мельм много знает. Говорит, там не просто «нет сигнала» — там намеренно тихо.       Марина молчит немного.       — Он тебе дал контакт?       — Да. На браслете.       — Хорошо. — Она не говорит больше ничего, но я вижу, что она думает. Она всегда так: сначала принимает информацию, потом решает, что с ней делать. — Ты ему не обещал ничего?       — Нет. Просто поговорили.       — Ладно.       Потом она гасит верхний свет. На кухне остаётся только тёплая полоска над плитой — как дорожка к утру. Упирается лбом в моё плечо.       — Просто вернись. Ты мне нужен живой, слышишь?       — Слышу. Вернусь.              Утром: шапка в кармане, кот с важным видом у двери, лифт с секундой тишины на втором этаже. Набрал Марине: «6:10. Поехал. Буду писать по возможности». Отключил городской канал, включил старую волну, там шипело и иногда прорывались дальние голоса.       Проверил стрелку компаса. Та упрямо показывала на северо-восток — туда, где когда-то все дороги были понятными.       Я поправил зеркало заднего вида и нажал на педаль.       
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник