***
Оскар ненавидел перемены. Ненавидел этот липкий августовский зной, пробирающийся даже сквозь накрахмаленный воротник новой формы, ненавидел запах полироли и старых книг, которым пропитался каждый коридор Велтон-Холла, и особенно сильно ненавидел прощальный взгляд отца — сухой, оценивающий, будто смотрит не на сына, а на балансовый отчёт за квартал. — Надеюсь, здесь из тебя сделают человека, — произнёс мистер Пиастри, поправляя галстук Оскару механическими движениями. — Никакой ерунды. Только учёба. Твоя стипендия — это не подарок судьбы, Оскар, это аванс, который ты должен отработать. Помни об этом каждую минуту. Поступишь в Оксфорд на инженерное — тогда и поговорим о том, что ты чего-то стоишь. Оскар сдержал тяжёлый вздох, привычно упаковывая его куда-то глубоко в диафрагму, и просто кивнул. Спорить с отцом было всё равно что доказывать кирпичной стене, что она недостаточно хорошо пропускает свет: бессмысленно и энергозатратно. Проводив родителя взглядом до самого поворота, он подхватил чемодан и ступил в прохладный полумрак общежития, где пахло так, словно сама История справила здесь нужду: плесенью, трубочным табаком и чьими-то разбитыми амбициями. Комната, значившаяся в его направлении как «Восточное крыло, сектор 4В», оказалась залита солнцем и хаосом. — О, ты, должно быть, мой сосед! — белозубая улыбка на загорелом лице, кудри, торчащие во все стороны, босые ноги, и руки, перепачканные чем-то отдалённо напоминающим древесный уголь. Сосед, судя по всему, прибыл сюда засветло и уже успел оккупировать подоконник армией скетчбуков, угольных палочек и смятых фантиков от ирисок. — Я Ландо. Будем знакомы, да? Ты проходи, не стесняйся! Я тут немного разложился, но ты пихни моё барахло куда-нибудь в угол, ничего страшного. Главное, не наступи на череп — это учебное пособие, а не чей-то прах. Хотя кто их разберёт, этих преподов, может, и прах. Оскар моргнул раз, другой, пытаясь осмыслить плотность информационного потока, и только и смог выдавить: — Я… Оскар. Пиастри. — Оскар, — повторил Ландо, словно пробуя имя на вкус. — Оск… Можно я буду звать тебя Оск? Ну, когда мы станем друзьями, конечно. А мы ими станем, тут к бабке не ходи. Потому что, во-первых, ты выглядишь как человек, которому не помешает немного веселья в жизни, во-вторых, у тебя рубашка застёгнута на все пуговицы — это криминал, надо срочно исправлять, а в-третьих, нам с тобой делить сортир и горечь бытия до самого Рождества. Оскар почувствовал, как уголки его губ предательски дрогнули. То ли от нелепости ситуации, то ли от неожиданной теплоты, с которой этот взлохмаченный смерч произнёс «Оск». Он не привык к такому. Дома его называли исключительно полным именем и то — редко, чаще обходясь молчаливыми кивками за ужином. — Хорошо, — сказал он, и это короткое слово прозвучало как капитуляция. Не перед Ландо, нет. Перед тем странным, щекочуще-тревожным предчувствием, что жизнь в Велтоне будет отличаться от всего, что он знал раньше. Они только начали разбирать вещи (Оскар — методично раскладывая рубашки, Ландо — хаотично запихивая носки в ящик с галстуками), когда дверь без стука распахнулась и в комнату буквально ввалился вихрь. — Норрис! Ты притащил ту дурацкую саксофонную насадку, что мы купили на Брик-лейн? — спросил юноша, плюхаясь на кровать Ландо, даже не потрудившись снять обувь. — О, свежая кровь! Ты, должно быть, новенький! Я — Макс, Макс Ферстаппен. Можно просто Ферстаппен. Или «Эй ты, псих», тут как пойдёт. — Не слушай его, он преувеличивает степень своего безумия для драматического эффекта, — встрял брюнет с пронзительными зелёными глазами и улыбкой, от которой, наверное, таяли все девушки в радиусе мили. — Я Шарль. Шарль Леклер. А это Джордж и Алекс, наши добровольные голоса разума. Мы живём этажом выше, но тусуемся в основном здесь. — Приятно познакомиться, — коротко кивнул Джордж, поправляя очки и с интересом разглядывая стопку учебников Оскара. — О, «Основы термодинамики»? Уважаю. Ты, значит, естественно-научный? — Инженерное направление, — подтвердил Оскар. — Соболезную, — фыркнул Макс. — Ландо, гляди, он тебя за пояс заткнёт по всем техническим предметам. Может, хоть он тебя научит не подрывать химическую лабораторию раз в семестр. — Это был творческий эксперимент! — возмутился Ландо, запуская в Макса подушкой, и комната наполнилась гвалтом, смехом и той особенной, искрящейся энергией, которую Оскар прежде наблюдал только со стороны — из окна библиотеки, пока другие дети играли в футбол. Теперь он оказался внутри. И это было… странно. Но не неприятно. Звук тяжёлых шагов по коридору заставил Макса резко заткнуться и принять вертикальное положение с ловкостью, выработанной годами практики в школах-интернатах. Остальные подтянулись. Ландо побледнел. Оскар не понял, в чём дело, пока дверь не открылась во второй раз, являя мужчину, в котором порода и власть читались так же ясно, как тиснение на дорогом кожаном портфеле, что он сжимал в руке. Мистер Норрис, без сомнения. Те же кудри, только усмирённые бриолином, те же глаза, но лишённые смешинок, тот же нос, разве что глядящий на всех присутствующих с высоты несокрушимого превосходства. — Отец, я… Мы просто знакомились с новым соседом, — начал Ландо, и Оскар поразился тому, как в один миг весь его фейерверк эмоций и радости погас, сменившись смиренным, почти заискивающим тоном. — Вижу, — сухо обронил мистер Норрис, окидывая взглядом замерших юношей. — Молодые люди, будьте добры, оставьте нас. Макс, Шарль, Джордж и Алекс ретировались с такой скоростью, будто за ними гнались все демоны преисподней. Оскар, застигнутый врасплох, замешкался на секунду дольше, поймав на себе колючий взгляд старшего Норриса, но всё же выскользнул в коридор. Дверь, впрочем, захлопнулась неплотно, и он, прижавшись спиной к холодной стене, стал невольным свидетелем. — Я получил письмо от твоего куратора, Ландо. Что это за чушь про драматический кружок? — голос отца звучал как удар хлыста, размеренный и безжалостный. — Это не чушь, отец. Новый учитель литературы сказал, что у меня есть талант, и предложил мне попробовать себя в «Сне в летнюю ночь». Это всего лишь небольшая роль, репетиции по вечерам, они не помешают учёбе… — Не помешают? — перебил мистер Норрис, и Оскар услышал, как Ландо судорожно вздохнул. — Твоя успеваемость по химии упала на полбалла. Ты хочешь стать врачом, Ландо. Мы это обсуждали. Твой дед был врачом, я был лучшим хирургом в своём выпуске. Это семейное дело, твоё будущее, твоя стабильность! А ты собираешься тратить драгоценное время на кривляния на сцене? Я категорически запрещаю. Завтра же пойдёшь к директору и откажешься от этой затеи. — Но я не хочу быть врачом! — голос Ландо сорвался на крик, полный отчаяния, и Оскар вздрогнул, вжавшись в стену. — Я хочу… я хочу заниматься тем, что люблю. Театр, живопись, — я не знаю пока точно, но это моё, понимаешь? Моё! — Твоё? — ледяное спокойствие отца было страшнее любого крика. — Тебе семнадцать. Ты не знаешь, что твоё. А я знаю, что лучше для тебя. Пока ты живёшь в моём доме и учишься на мои деньги, ты будешь делать то, что я скажу. Медицинский факультет Оксфорда. Никаких театров, никаких красок, никакой ерунды. Ты понял меня? Повисла долгая, звенящая пауза. — Да, сэр, — прошелестел Ландо. В этом шёпоте не было согласия, только слом и горькая, беспросветная покорность. Шаги простучали к выходу, и Оскар едва успел сделать вид, что изучает трещину на стене с беспрецедентным научным интересом. Мистер Норрис прошёл мимо, не удостоив его и взглядом, а затем воцарилась тишина. Оскар постоял ещё минуту, собираясь с духом, и тихо приоткрыл дверь. Ландо сидел на краю кровати, сжимая в побелевших пальцах смятый листок с эскизом театральной маски. Сейчас он выглядел так, будто из него вынули весь внутренний свет, оставив лишь пустую, тонкую оболочку. — Он всегда так? — тихо спросил Оскар, присаживаясь рядом, но не касаясь, боясь нарушить хрупкое равновесие чужого горя. Ландо горько усмехнулся, не поднимая глаз. — Всегда, Оск. Добро пожаловать в мою жизнь, где единственный допустимый цвет — серый, а единственная допустимая профессия — та, что выжигает из тебя всё человеческое в операционной под лампой дневного света. Прости, что тебе пришлось это слышать. Первый день в школе, а ты уже в эпицентре семейной драмы. Оскар не знал, что сказать. Но что-то в этом юноше, в его потухшей улыбке и дрожащих ресницах, заставило его поступить так, как никогда бы не поступил «правильный» Оскар Пиастри: он осторожно, почти невесомо накрыл чужую ладонь своей. — Мне жаль, — сказал он просто. Ландо вздрогнул, поднял на него удивлённые, всё ещё влажные от непролитых слёз глаза. — Спасибо, — выдохнул он, и уголки его губ дрогнули в слабом подобии улыбки. — Знаешь, Оск… мне кажется, мы всё-таки подружимся. И Оскар, сам того не ожидая, кивнул. Потому что в этом хаосе чужой боли, нелепых ирисок и разбросанных угольных палочек он впервые за долгое время почувствовал себя не одиноким.***
Первый день в Велтон-Холле обрушился на Оскара всей тяжестью традиций, от которых, казалось, прогибались даже дубовые балки трапезной. Утро началось с колокола — медного, требовательного, безжалостного, — а продолжилось церемонией в главном зале, где директор Вассëр, с лицом человека, пережившего все круги ада и оставшегося крайне недовольным сервисом, зачитывал свод правил тоном, не предполагавшим возражений. — Традиция, дисциплина, совершенство, — чеканил он, сверля зал глазами-буравчиками. — Вот три столпа, на которых стоит Велтон. Всякое отклонение от них — это червоточина, и мы, как опытные хирурги, вырезаем её без колебаний. В прошлом году, — тут он взял театральную паузу, — один подававший надежды студент решил, что ночная вылазка в город за сигарами — достойное развлечение для будущего джентльмена. Вместо джентльмена он получил отчисление и билет в один конец до дома. Я надеюсь, нынешний набор не разочарует нас. Макс, сидевший в ряду прямо перед Оскаром, едва заметно фыркнул, и Шарль пихнул его локтем в бок. После завтрака, состоявшего из безвкусной овсянки и чая, отдававшего жестью, началась настоящая учёба. Первым уроком значилась химия у мистера Боттаса — человека с настолько нордическим спокойствием, что, казалось, даже взрыв в лаборатории вызвал бы у него лишь лёгкое недоумение и просьбу убрать осколки. Увы, на практике ограничились решением унылых уравнений, и Оскар, справлявшийся с ними на автомате, позволил своим мыслям уплыть далеко-далеко, в комнату с разбросанными угольными набросками и кудрявым соседом, который сейчас старательно рисовал карикатуру на мистера Боттаса в тетради. Ландо поймал его взгляд, подмигнул и тут же был вызван к доске, где, разумеется, с треском провалился, не зная ответа. Но даже это его ничуть не смутило — он вернулся за парту с таким видом, будто только что сорвал овации. Латынь у мистера Вильнёва — с повадками отставного военного и любовью к внезапным вопросам — заставила вздрогнуть даже Макса, а математика у мистера Райкконена прошла под аккомпанемент монотонного бубнежа и редких, убийственно лаконичных комментариев. Оскар начал было подозревать, что весь Велтон — это один гигантский механизм по превращению живых мальчишек в бездушные шестерёнки, но тут настал черёд урока английской литературы. В класс они заходили с привычной опаской, ожидая очередного ментора с указкой и застывшим выражением лица, но вместо этого из коридора донёсся свист — лёгкий, мелодичный, совершенно неуместный в этих стенах, — а затем в дверном проёме возник человек, не похожий ни на одного преподавателя Велтона. Он был молод, светловолос, с живыми голубыми глазами и улыбкой. — Доброе утро, джентльмены. Я — мистер Феттель, но если вдруг захотите называть меня «О капитан, мой капитан!», я не обижусь, — он прошёлся вдоль доски, не глядя в учебник, и внезапно замер, указав на дверь. — А сейчас — все встаём и выходим в коридор. Нет, это не пожарная тревога. Просто мы начинаем урок не здесь! Они проследовали за ним в холл, где в стеклянных витринах покоились спортивные кубки, пожелтевшие грамоты и — самое главное — фотографии выпускников прошлых лет. Парни из дагерротипов глядели на них надменно и обречённо, и Оскар вдруг понял, что эти глаза, эти причёски, эти туго затянутые галстуки — всё это повторяется год за годом, десятилетие за десятилетием, сжимая жизненный путь до узкой прямой. От мысли стало не по себе. — Смотрите внимательнее, — голос Феттеля понизился до заговорщического полушёпота. — Они такие же, как вы. Те же амбиции, те же страхи, тот же прыщ на подбородке, который они пытались скрыть от фотографа. И сейчас, из глубины времени, они обращаются к вам с одним-единственным словом. Слушайте. Прислушайтесь хорошенько… В наступившей тишине, нарушаемой лишь сквозняком и биением собственного сердца, Оскар почти услышал это слово — не ушами, а каким-то странным, внутренним чутьём. Ландо рядом затаил дыхание. — Carpe diem, — прошептал Феттель, и по спинам пробежал холодок. — Ловите момент, мальчики. Сделайте свою жизнь необыкновенной! Потому что, — он обвёл их взглядом, и каждому показалось, что этот взгляд обращён лично к нему, — из этих стен вы выйдете либо живыми, либо… нет, мертвецами вы тоже выйдете, но куда страшнее выйти живым трупом, который всю жизнь делал то, что велели, и ни разу не спросил себя: а чего хочу я? Вернувшись в класс, они получили приказ открыть учебник на предисловии доктора Притчарда, где сухо и наукообразно объяснялось, как «измерять величие поэзии». Мистер Феттель зачитал пару абзацев таким тоном, будто декламировал рецепт слабительного, а затем, скорчив гримасу отвращения, вынес вердикт: — Это не критика. Это эксгумация! Эксгумация поэзии, которую некий Притчард сначала убил, а потом препарировал, раскладывая рифмы по баночкам с формалином. Джентльмены, я прошу вас, нет — я умоляю, вырвите эти страницы. Прямо сейчас. Всё введение — в клочья! Класс замер. Макс ухмыльнулся, явно оценив шутку, но рука Ландо уже потянулась к листу. Резкий звук рвущейся бумаги разрубил тишину, и вслед за первым разрывом последовали другие. Оскар, повинуясь скорее стадному инстинкту, чем осознанному решению, тоже ухватил край страницы и потянул. Шершавая бумага поддалась с неожиданной лёгкостью. В этот момент — под аккомпанемент хруста, смеха и скандирования «Carpe diem!» — ему показалось, что он впервые за шестнадцать лет сделал что-то по-настоящему опасное. И по-настоящему своё. К тому моменту, как они собрались в столовой, новоиспечённые «свободные умы» гудели, как растревоженный улей. Ландо, раскрасневшийся и взъерошенный, размахивал вилкой, доказывая Джорджу, что Феттель — гений и что такое преподавание литературы перевернёт их представление о мире. Алекс и Шарль оживлённо спорили, не придёт ли завтра директор Вассëр с инквизиторским списком вырванных страниц. Макс же хранил загадочную улыбку, которая не сулила ничего хорошего. — Вы ещё не всё знаете, — объявил он и с видом фокусника извлёк из портфеля потрёпанный ежегодник Велтона, год выпуска которого давно канул в Лету. — Пока вы тут жевали картофельное пюре, я покопался в библиотечном архиве. И смотрите, что нашёл. Он раскрыл книгу на странице, где среди прочих выпускников значился некий Себастьян Феттель. А под фотографией, на которой учитель литературы смотрел на мир с той же лукавинкой, только моложе и без морщин, значилась приписка: «Основатель и вдохновитель Общества мёртвых поэтов». — Общество мёртвых поэтов? — переспросил Ландо, и в его глазах вспыхнул опасный, почти маниакальный огонёк, который всегда предвещал грандиозный замысел (и грандиозные проблемы заодно). — Что это ещё за чертовщина? Ответа пришлось ждать до вечера. Они нашли учителя в аллее за преподавательским корпусом — Феттель стоял, прислонившись к старому дубу, и задумчиво смотрел на темнеющее небо. Услышав шаги, он не обернулся. — Мистер Феттель? — позвал Ландо, останавливаясь в нескольких шагах. — Сэр, можно вас на минутку? Тишина. Феттель даже не шевельнулся. — Мистер Феттель! — повторил Ландо громче. Тот же результат. Макс, стоявший рядом, недоумённо переглянулся с Шарлем. Джордж кашлянул в кулак. Но Ландо вдруг улыбнулся уголками губ, сделал шаг вперёд и произнёс нараспев, будто пробуя пароль на вкус: — О капитан, мой капитан? Феттель мгновенно обернулся и улыбнулся. — А, мистер Норрис! — воскликнул он с такой интонацией, будто только что заметил целую толпу учеников перед собой. — Прошу прощения, я, кажется, задумался. Задумался так глубоко, что не слышал ровным счётом ничего, — он подмигнул Ландо. — Чем могу быть полезен, джентльмены? — Мы нашли кое-что в библиотеке, — Ландо кивнул Максу, и тот извлёк из портфеля старый ежегодник, раскрытый на странице с фотографией Феттеля. — Выпуск Велтона... и приписка внизу. «Общество мёртвых поэтов». Там написано: «Основатель и вдохновитель». Что это было? Расскажите. Феттель молчал несколько секунд, переводя взгляд с одного лица на другое. Потом жестом пригласил их присесть на парапет, опустился рядом, достал из внутреннего кармана портсигар и закурил. Оскар мысленно сделал очередную зарубку в списке запретных вещей, которые на его глазах творил этот человек. — Общество мёртвых поэтов, — произнёс он, и слова повисли в морозном воздухе, как дым от его сигареты. — Боюсь, джентльмены, вы раскопали нечто, о чём директор Вассëр предпочёл бы навсегда забыть. Что ж, — он усмехнулся, — раз уж вы спросили, я расскажу. Но учтите: это информация не для учебника. Он затянулся, выпустил струйку дыма в сумерки и продолжил, понизив голос до заговорщического полушёпота: — Мы собирались по ночам. Уходили из общежития после отбоя, пробирались через лес — тогда он был ещё гуще и темнее, чем сейчас, — и шли к старой индейской пещере. Вы, наверное, знаете это место? Нет? Отыщите — оно того стоит. В пещере мы зажигали свечи и читали стихи. Чужие, свои — неважно. Важно было другое: в те минуты, в том круге света, слова переставали быть просто словами. Они обретали... вкус. Запах. Плоть. Они становились нашими. Мы ими жили. Мы пропускали их через себя. Он помолчал, разглядывая тлеющий кончик сигареты. — Ночью, в пещере, мы сбрасывали все обязательства, как змея сбрасывает старую кожу. Мы читали Торо, Уитмена, Шелли, Китса — всех тех, кто осмеливался говорить миру «нет». И мы сами становились немного поэтами. Пусть плохими, пусть неуклюжими, — он усмехнулся, — но поэтами. — А девушки? — вдруг спросил Макс, и все уставились на него. — Ну, вы брали девушек в Общество? Феттель расхохотался — открыто, искренне, — и хлопнул себя по колену. — Нет, Ферстаппен, девушек мы не брали. И знаете почему? Не потому, что были против, а потому, что до смерти боялись, что они увидят, какие мы на самом деле дураки. — Он подмигнул Шарлю, который немедленно залился краской. — Но сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что зря. Нам не помешало бы немного здравого смысла в этом царстве романтического безумия. Он затушил сигарету о подошву ботинка и поднялся. — Впрочем, это всё было давно. Сейчас я — всего лишь скромный учитель литературы. — Но оно ещё существует? — Ландо подался вперёд, и в его глазах горел тот самый огонь, который Оскар уже научился узнавать. — Общество мёртвых поэтов, я имею в виду. Феттель посмотрел на него долгим взглядом — оценивающим, но тёплым. Перевёл взгляд на Оскара, на Макса, на Шарля, на Джорджа. И улыбнулся — чуть грустно, чуть ободряюще. — Это, джентльмены, решать не мне. И не директору Вассëру. И вообще никому, кроме вас самих. Я своё отчитал. — Он подхватил портфель и, уже уходя, бросил через плечо: — Пещера всё ещё там. Если вы достаточно смелы, чтобы её найти, — что ж, значит, вы достаточно смелы, чтобы в неё войти. Только будьте осторожны. Духи мёртвых поэтов до сих пор там, — он обернулся, и в его улыбке промелькнуло что-то заговорщическое. — И они любят стихи. Особенно плохие. Так что, если соберётесь — запасайтесь рифмами. Он растворился в сумерках, а Ландо всё ещё сидел на парапете, глядя ему вслед. А потом он повернулся к остальным, и Оскар уже знал, что Ландо скажет, ещё до того, как он открыл рот. — Мы сделаем это. Сегодня ночью. Мы возродим Общество мёртвых поэтов. План был безумен. План был опасен. План предусматривал побег из общежития после отбоя, пересечение тёмного, полного корней и скрытых ручьёв леса и поиск пещеры, о которой знали только по сбивчивому описанию Феттеля: «Идите к ручью, там, где два дуба образуют арку, сворачивайте на тропу, которой нет». И всё же ровно в полночь пять теней — Ландо, Оскар, Макс, Шарль и Джордж (Алекс струсил, сославшись на усталость, но поклялся прикрыть их в случае проверки) — выскользнули через окно цокольного этажа, стараясь не разбудить даже мышей. Ночь пахла прелой листвой и чем-то сладким, тёплый сентябрьский ветер трепал волосы, и Оскар, спотыкаясь о корни в полной темноте, чувствовал, как страх постепенно уступает место азарту. Пещеру нашли почти чудом — сырой зев в скале, скрытый зарослями папоротника, — и, зажигая припасённый Максом фонарь, они расселись на холодных камнях, кутаясь в форменные блейзеры. Первым, разумеется, вызвался Ландо. Он встал, откашлялся и, глядя в колеблющееся пламя свечи, прочёл — нет, прожил — «Неизбранную дорогу» Фроста с такой страстью, что даже цикады снаружи, казалось, притихли. Макс декламировал что-то вызывающе-бунтарское, Уитмена кажется. Шарль, краснея, прошептал сонет собственного сочинения, и Джордж толкнул его в плечо, догадавшись, кому он посвящён. Потом настала очередь Оскара. — Я… я не могу, — выдавил он, чувствуя, как горло сжимает паника. Все взгляды — особенно один, орехово-зелёный, горящий интересом, — обратились к нему. — Я правда не умею. Я никогда… — Тише, Оск, — Ландо мягко, но настойчиво вложил ему в руки потрёпанный томик Китса. — Не обязательно читать вслух. Просто про себя. Сейчас ты здесь, с нами, и это уже бунт. Это уже поэзия! Оскар сглотнул, опустил глаза в книгу, и строки поплыли перед ним. Но странное, доселе незнакомое тепло разливалось в груди. Он был здесь. Он был частью чего-то. И, кажется, это «что-то» и называлось жизнью. Обратно они пробирались уже в предрассветных сумерках, мокрые от росы, охрипшие от шёпота и переполненные ощущением, что этой ночью они обвели вокруг пальца не только директора Вассëра, но и саму смерть. Засыпая в своей кровати, Оскар смотрел на силуэт Ландо в противоположном конце комнаты. Тот уже спал, безмятежно раскинув руки и что-то бормоча во сне — должно быть, снова декламировал. «Carpe diem», — подумал Оскар, и впервые за долгое время улыбка сама собой тронула его губы. Завтра будет новый день, новые уроки и, возможно, новая вылазка. Но сегодня он был счастлив.***
Осень в Велтоне вступала в свои права медленно, но неотвратимо: каштаны за окнами трапезной покрывались ржавчиной, утренний туман всё дольше не желал отступать, а расписание, казалось, с каждым днём становилось всё более удушливым. Впрочем, теперь у Оскара — да и у всех остальных — появилось то, чего не могли отнять даже самые монотонные уроки: ожидание ночи. Не столько самой ночи, сколько того момента, когда они вновь соберутся в пещере, вдали от дортуаров, надзирателей и обязательств, чтобы читать стихи до хрипоты, рассказывать глупые истории и чувствовать себя живыми. Ландо, разумеется, сделался душой этого предприятия. Он приходил на каждое собрание с новым стихотворением — то чужое, то своё, — декламировал с таким жаром, что даже сырые стены пещеры, казалось, подавались вперёд, чтобы слушать. Макс, верный своей роли бунтаря, однажды явился с саксофоном, украденным из музыкального класса, и попытался исполнить «свободную джазовую импровизацию», которая больше напоминала предсмертные крики раненого тюленя. Шарль, которого днём всё чаще видели с томиком сонетов и мечтательным выражением лица, читал стихи о любви — такие пылкие, что Джордж многозначительно переглядывался с Алексом и делал пометки в блокноте, обещая выяснить, кому именно они адресованы. Джордж и Алекс, впрочем, тоже не отставали: первый притащил однажды «Божественную комедию» на языке оригинала и мужественно продирался сквозь терцины, а второй устроил целую лекцию о какой-то сложной метафоре в переведённом стихе, которую никто не просил, но которую все, на удивление, выслушали. Оскар поначалу оставался молчаливым наблюдателем. Каждый раз, когда Ландо или кто-то ещё предлагал ему прочесть что-нибудь вслух, он качал головой, прятал взгляд и чувствовал, как предательски краснеют щёки и кончики ушей. Но его не торопили. Ландо, который в обычной жизни был нетерпелив как ребёнок, здесь проявлял почти невероятную деликатность: просто садился рядом, иногда касался плеча, иногда оставлял на его коленях раскрытый томик, но никогда не давил. — Ты не обязан, Оск, — сказал он однажды, когда они возвращались через ночной лес, немного отстав от остальных. — Знаешь, мой отец всё время говорит, что я обязан. Обязан быть врачом, обязан носить фамилию с гордостью, обязан соответствовать. А здесь, — он обвёл рукой тёмные кроны, — здесь никто никому ничего не обязан! Ты заговоришь, когда будешь готов! Оскар ничего не ответил, но где-то глубоко внутри, под слоями застенчивости и неуверенности, медленно начало прорастать что-то новое. Днём, разумеется, приходилось возвращаться к реальности, и реальность эта состояла из бесконечных формул, дат, правил склонения латинских глаголов и прочих прелестей академической жизни. Но даже в ней находились просветы — и имя им было «уроки мистера Феттеля». Прошло, наверное, недели три с памятного первого занятия, когда Феттель вошёл в класс и, не говоря ни слова, забрался на учительский стол. Класс замер. Ландо, сидевший, как обычно, у окна, перестал рисовать в тетради и во все глаза уставился на преподавателя. — Джентльмены, — произнёс Феттель, обводя взглядом аудиторию с высоты своего нового положения, — я стою здесь не для того, чтобы возвыситься над вами. Я стою здесь, чтобы напомнить себе — и вам — что на вещи нужно смотреть с разных точек зрения. — Он сделал паузу и, усмехнувшись, добавил: — Ну же, чего вы ждёте? По очереди, прошу. Забирайтесь. Первым, само собой, вызвался Макс. Он вскочил на стол с таким энтузиазмом, будто всю жизнь только этого и ждал, покрутился на месте и заявил, что с этой точки директор Вассëр кажется не таким уж страшным — просто маленьким лысым человечком. Шарль последовал за ним более осторожно, но, оказавшись наверху, не удержался от смеха. Джордж залез с видом учёного, проверяющего гипотезу, и тут же начал анализировать угол обзора. Алекс сначала колебался, но под дружный гул однокурсников сдался. Ландо взлетел на стол одним гибким движением — и, оказавшись наверху, протянул руку Оскару. — Давай, Оск, — шепнул он. — Не дрейфь. Оскар сглотнул, чувствуя, как внутри всё сжимается от неловкости, но взгляд Ландо — тёплый, подбадривающий, с искоркой азарта, — сделал своё дело. Он вскарабкался на стол, и на секунду, когда голова чуть закружилась от высоты, ему показалось, что он видит мир иначе. Не просто классную комнату, а что-то большее. — Вот теперь вы мыслите как свободные люди, — заключил Феттель, спрыгивая со стола. — И запомните: всякий раз, когда вам покажется, что мир сузился до размеров экзаменационного билета, — заберитесь на стол. Или хотя бы на стул. Обещаю, помогает. Но самым важным днём — днём, который Оскар запомнит на всю жизнь, — стал другой урок, случившийся неделей позже. Феттель объявил, что сегодня они будут говорить о поэзии не как о мёртвом предмете, а как о живом опыте, и что каждый из присутствующих должен будет произнести хотя бы одну строчку. Не заученную, не вычитанную, а свою. Рождённую здесь и сейчас. Первым, разумеется, вызвался Ландо. Он вышел к доске и, почти не задумываясь, выдал четверостишие о ветре, который ломится в окна Велтона, требуя свободы. Класс зааплодировал. Макс прочитал что-то вызывающее и ритмичное, Шарль — снова сонет, на этот раз на французском, и румянец на его щеках был красноречивее всяких слов. Джордж произнёс гекзаметр собственного сочинения, Алекс — трогательное хокку. А потом настала очередь Оскара. Феттель остановил свой взгляд на нём, и в классе повисла тишина. Оскар почувствовал, как кровь отливает от лица, как ладони становятся влажными, а язык прирастает к нёбу. — Мистер Пиастри, — мягко произнёс Феттель, — прошу вас. — Я… я ничего не сочинил, — выдавил Оскар, глядя в парту. — Я не умею. Простите. Феттель не стал стыдить его, не поставил двойку. Он медленно подошёл ближе, остановился рядом и произнёс почти ласково: — Мистер Пиастри, я верю, что внутри вас скрывается целая вселенная слов, которая боится показаться на свет. Давайте попробуем ей помочь. Встаньте, пожалуйста. Оскар встал. Ноги дрожали, но он подчинился. Ландо, сидевший рядом, едва заметно коснулся его руки — одно короткое, ободряющее прикосновение, — и это придало ему крупицу мужества. — Идите к доске, — продолжал Феттель. — Закройте глаза. Нет-нет, не подглядывайте. Просто закройте. А теперь… я хочу, чтобы вы выпустили наружу то, что сидит внутри. То, что вы никогда никому не показываете. Для начала — простой звук. Дикий, первобытный крик. Йоп! Оскар стоял с закрытыми глазами, чувствуя, как горло сжимает спазм. Весь класс смотрел на него. Он слышал чьё-то сдавленное хихиканье — кажется, Макса, — но Феттель шикнул, и хихиканье стихло. — Йоп, мистер Пиастри. Просто звук. Выпустите его. Громче! — Йоп, — прошелестел Оскар едва слышно. — Громче! Это не просьба, это приказ. Йоп! — Йоп! — голос сорвался, получилось жалко и неуверенно, но Феттель уже подхватил: — Ещё! Пусть вас услышат даже на первом этаже! Йоп! — ЙОП!!! — заорал Оскар, и его собственный крик, вырвавшись из горла, прокатился по классу как гром. Сердце заколотилось где-то в горле, щёки запылали, но странное, пьянящее чувство свободы захлестнуло его. Он услышал, как Ландо зааплодировал первым, а за ним — все остальные. — Отлично! — голос Феттеля звенел торжеством. — Не открывайте глаза! А теперь я хочу, чтобы вы… увидели картину. Не думайте, не анализируйте, просто скажите, что вы видите. Перед вами что-то есть. Что это? Оскар, всё ещё прерывисто дыша, попытался сосредоточиться. Тьма под веками дрожала, плыла, а потом вдруг оформилась в образ. — Я вижу… я вижу мокрый лист, — прошептал он. — Мокрый лист, — эхом повторил Феттель. — Какой он? — Он… он прилип к стеклу. За окном дождь. Серый, холодный, осенний. Лист — кленовый, он жёлтый, но уже с коричневыми пятнами. Он дрожит. Ветер пытается оторвать его, но он держится. Из последних сил. Он один. — И что ещё? Говорите, не останавливайтесь! — подталкивал Феттель, и Оскар, уже не контролируя себя, продолжил — слова полились сами, будто кто-то открыл шлюз: — Ему страшно. Он знает, что рано или поздно сорвётся. Полетит вниз, в грязь, в темноту, где его никто не найдёт. Но прямо сейчас… прямо сейчас он всё ещё на окне. И сквозь него проходит свет. Тёплый, жёлтый свет из комнаты, где кто-то зажёг лампу. И пока есть этот свет, он будет держаться. Даже если ветер сильнее. Даже если зима уже близко. Он замолчал, открыл глаза и увидел, что в классе стоит абсолютная тишина. Феттель смотрел на него с выражением, которое Оскар никогда раньше не видел на лице взрослого, — это было восхищение. Ландо… Ландо сиял так, будто это не Оскар, а он сам только что выиграл поэтический турнир, и в его глазах стояли слёзы. — Вот видите, мистер Пиастри, — произнёс Феттель, нарушая молчание. — Вам было что сказать. Всем вам есть что сказать. Просто нужно иногда… закрыть глаза и позволить себе ЙОПнуть. Прозвенел звонок, но никто не спешил расходиться. Оскар вернулся на своё место на ватных ногах, и Ландо, не стесняясь никого, крепко, быстро сжал его ладонь под партой. — Это было… Оск, это было невероятно. Ты невероятный. Я знал! Я с самого начала знал! Оскар не нашёлся с ответом, но его молчание говорило больше любых слов. Следующий урок мистера Феттеля начался не в классе. Вместо привычного кабинета он велел всем надеть пальто и выходить во внутренний двор Велтона — мощёный, с голыми платанами и памятником какому-то давно забытому епископу. — Сегодня, джентльмены, мы займёмся практической философией, — объявил он, прохаживаясь вдоль строя учеников, пока те ёжились на пронизывающем октябрьском ветру. — Не пугайтесь, никаких конспектов. Только ноги и голова. Итак, упражнение первое: всем встать в круг и начать ходить. Просто ходить. В любом направлении. В любом темпе. По моей команде. Макс немедленно зашагал с утроенной скоростью, едва не сбив Джорджа. Шарль двинулся медленно, задумчиво глядя под ноги. Алекс пристроился за Ландо, а тот, разумеется, пытался идти задом наперёд. Оскар замялся, не зная, куда себя деть, и в итоге просто поплёлся по кругу, глядя в спину идущего впереди. — Стоп! — скомандовал Феттель через минуту. Все замерли. — А теперь обратите внимание: вы начали каждый в своём ритме, но что произошло спустя несколько секунд? Вы стали подстраиваться друг под друга. Сами того не замечая, вы зашагали в ногу. Раз, два, левой, правой — как солдаты на плацу. Посмотрите на свои ноги. Посмотрите на ноги соседа. Оскар опустил взгляд. Так и есть: они все — даже Макс, даже Ландо — теперь шагали в одном ритме. Это произошло само собой, без приказа, без команды. Просто потому, что так делали все. — Вот он, джентльмены, — голос Феттеля стал тихим, — главный парадокс человеческого существования. Каждый из вас рождается уникальным. У каждого — свой темп, свой шаг, своя длина ноги и своя внутренняя скорость. Но проходит совсем немного времени, и вы начинаете оглядываться на других. Вы начинаете подгонять себя под общий ритм. Не потому, что так удобнее — хотя и поэтому тоже. А потому, что быть не-как-все — страшно. Быть собой — страшно. Но, — он сделал паузу и обвёл взглядом каждого, — я хочу, чтобы вы попробовали. Прямо сейчас. Пойдите по кругу ещё раз. Но на этот раз — каждый в своём темпе. Не смотрите на других. Слушайте только себя. Они двинулись снова. Оскар зажмурился, попытался сосредоточиться на собственном дыхании, на ритме сердца. Он сделал шаг — медленный, неуверенный. Рядом кто-то протопал быстро, кто-то запнулся. Справа раздалось хихиканье, слева — чьё-то раздражённое «эй, куда прёшь?». Но он не открывал глаз. Он шёл. Медленно. Своим шагом. И в какой-то момент понял, что больше не слышит чужих ног — или, точнее, слышит их как далёкий шум, не имеющий к нему отношения. — Достаточно! — голос Феттеля прозвучал весело. — Открывайте глаза. Оскар открыл. Он стоял на другом конце двора, далеко от остальных, и Ландо — растрёпанный, раскрасневшийся, — смотрел на него откуда-то из центра круга и улыбался так, будто Оскар только что совершил подвиг. — Мистер Пиастри, — Феттель подошёл ближе, и его голубые глаза сияли, — вы только что доказали мою теорию. Вы шли дольше всех и дальше всех, но главное — вы шли сами. Запомните это ощущение. Именно оно пригодится вам куда больше, чем знание латыни или таблицы Менделеева. — Он повернулся ко всем: — Большинство людей проживают жизнь, маршируя в ногу с толпой, и даже не замечают этого. Они идут туда, куда идут все, делают то, что делают все, думают то, что думают все. И только единицы осмеливаются задать вопрос: «А куда, собственно, иду я?» Будьте этими единицами. Даже если ваш шаг окажется нелепым, смешным, слишком быстрым или слишком медленным — это ваш шаг. Единственное, что у вас по-настоящему есть. В этот момент мимо двора проходил директор Вассëр. Он остановился, нахмурился, наблюдая за хаотично бредущими по кругу учениками, и демонстративно покачал головой, прежде чем скрыться за дверью административного корпуса. Макс, заметив это, тихо фыркнул: — Кажется, чей-то шаг только что укоротился на пару дюймов. — Ферстаппен! — беззлобно окликнул его Феттель. — Ваш шаг — единственное, что я не могу укоротить при всём желании. Так что пользуйтесь. Класс рассмеялся, а Оскар, возвращаясь в строй, поймал на себе взгляд Ландо. Тот ничего не сказал — только чуть заметно кивнул. И Оскар, сам не понимая почему, вдруг почувствовал, что его шаг — каким бы неуверенным он ни был — впервые в жизни ведёт его в правильную сторону. Прошло ещё несколько дней. Октябрь перевалил за середину, и однажды утром Оскар проснулся с осознанием, что ему исполнилось семнадцать. Он никому не сказал — не потому, что не хотел, а просто по привычке. Дома дни рождения никогда не были праздником; мать писала короткую открытку, отец ограничивался рукопожатием и напоминанием о том, что ещё один год прошёл, а до Оксфорда всё ещё далеко. Оскар уже успел позавтракать в одиночестве и собирался идти на латынь, когда в коридоре его перехватил дежурный и сообщил, что в канцелярию пришла посылка на его имя. Посылка! Это было неожиданно. Он спустился вниз, расписался в получении и отнёс аккуратный коричневый свёрток в комнату. Ландо, который как раз пытался нарисовать ракурс «снизу вверх» и потому лежал на полу, водрузив ноги на кровать, тут же оживился: — О-о-о, что это у нас? Подарок? День рождения? Почему ты молчал?! — Ну… я не думал, что это важно, — пробормотал Оскар, разворачивая бумагу. — Сейчас посмотрим. Внутри оказался футляр, а в футляре — набор дорогих чертёжных перьев, точно такой же, какой ему подарили в прошлом году. И в позапрошлом. Оскар замер, глядя на аккуратно уложенные инструменты — перо, рейсфедер, кронциркуль, — и на его лице отразилось сложное чувство: не разочарование даже, а какая-то глухая, привычная тоска. — Ого, — Ландо вскочил с пола и заглянул через плечо. — Это что… Это то, что я думаю? Они тебе прислали тот же самый набор? Во второй раз? — В третий, — бесцветным голосом поправил Оскар. — У них… у отца есть знакомый в фирме, которая их производит. Он считает, что это самый практичный и уместный подарок для будущего инженера. — В третий раз! — Ландо всплеснул руками. — Оск, это ужасно! — он вдруг замер, и на его лице проступило выражение, которое обычно предвещало либо гениальную идею, либо катастрофические последствия. — Слушай… а пойдём-ка. — Куда? — На крышу. — Ты с ума сошёл. На крышу нельзя, это закрыто, и к тому же идёт дождь… Но Ландо уже схватил футляр, накинул пальто и потащил Оскара за руку по коридорам и лестницам, пока они не оказались перед неприметной дверью, ведущей на чердак. Дверь, как выяснилось, запиралась на хлипкий замок, который Макс научил Ландо открывать шпилькой для волос («На всякий случай, пригодится!» — и ведь пригодилось). Через минуту они уже стояли на мокрой от дождя крыше Велтон-Холла, под низким серым небом. — Хорошо, — Ландо перевёл дыхание и протянул Оскару футляр. — Вот. Держи. — И что мне с ним делать? — Ты знаешь, что делать, — Ландо шагнул к самому краю, и ветер взъерошил его и без того непослушные кудри. — Ты не обязан быть тем, кем тебя хотят видеть родители, Оск. Ты не обязан принимать подарки, которые тебе не нравятся. Ты не чернильница, в которую они могут макать перо каждый раз, когда им вздумается! Ты — свободный человек! — Он широко улыбнулся, и в этой улыбке было столько веры, столько нерастраченной любви, что у Оскара защемило в груди. — Давай! Зашвырни их куда подальше! К чертям собачьим! Оскар посмотрел на футляр, перевёл взгляд на Ландо, затем снова на футляр. Всё его существо — послушное, вымуштрованное годами воспитания — кричало: «Не смей! Это дорого! Это подарок! Тебя накажут!». Но был и другой голос, тихий, но упрямый, тот самый, что прошептал стих в классе Феттеля. Он сказал: «Давай». И Оскар размахнулся — неумело, неловко, — и отправил коробку с перьями в долгий полёт над мокрыми кронами. Футляр сверкнул в воздухе, описал дугу и исчез где-то в зарослях, даже не стукнувшись о землю. Несколько секунд они стояли молча. Потом Ландо зааплодировал — громко, восторженно, — и Оскар, сам того не ожидая, рассмеялся. — С днём рождения, Оск, — сказал Ландо, отсмеявшись, и, порывшись в кармане, извлёк оттуда нечто маленькое, завёрнутое в фантик от ириски. — Вот. Это, правда, не очень дорогое, но… В свёртке оказался крохотный компас. Старый, видавший виды, но всё ещё исправно указывающий на север. — Ты всё время говорил, что тебе нужно сверяться с картами, когда вы ходили в пещеру, — пояснил Ландо, слегка краснея. — И я подумал: вдруг когда-нибудь ты захочешь найти дорогу не только в лесу, но и… ну, в жизни. В общем, дарю. И не смей выбрасывать, иначе я тебя утоплю в ручье, честное слово. Оскар сжал компас в ладони. Металл был холодным, но руку почему-то жгло — жгло, наверное, от того, как крепко он его сжимал. — Не выброшу, — пообещал он, и это слово прозвучало как клятва. — Спасибо, Ландо. За… за всё. Дождь усилился, и им пришлось поспешно спускаться вниз, пока их не хватились. Но прежде чем нырнуть обратно в люк, Оскар бросил последний взгляд на серое небо и впервые за долгое время почувствовал: что-то изменилось. Жизнь, между тем, текла своим чередом. Экзамены неумолимо приближались, и даже самые отчаянные бунтари вынуждены были уткнуться в учебники. Их с Ландо комната превратилась в штаб-квартиру по выживанию: книги громоздились на каждом свободном пятачке, чертежи Оскара мирно соседствовали с набросками Ландо. Оскар сидел за столом, пытаясь объяснить Ландо основы химии — тот безнадёжно путал валентность и молярную массу, периодически отвлекаясь на то, чтобы пририсовать колбам в учебнике лица, — когда в комнату без стука ввалился Макс. В руках он держал какой-то помятый листок и выглядел при этом до безумия счастливым. — Слушайте все! — объявил он, плюхаясь на кровать Ландо. — Я совершил величайшее открытие со времён Архимеда, выбежавшего голым на улицу. — Ты тоже собрался бегать голым? — лениво поинтересовался Шарль, появляясь в дверях следом за ним с томиком Шекспира под мышкой. — Почти. Глядите! — Макс развернул листок, и все увидели напечатанное на машинке объявление. — В Хенли-холле, это в десяти милях отсюда, в эту субботу будет театральный вечер. И там, — он сделал театральную паузу, — будет присутствовать некая мисс Александра Сен-Млё, племянница тамошнего ректора. Шарль, бледнеешь? Правильно бледнеешь! Потому что это та самая девушка, на которую ты пялился весь благотворительный приём у директора. Шарль действительно побледнел, потом покраснел и, кажется, даже вспотел. Информация о том, что прекрасная незнакомка, с которой он обменялся всего парой слов и с тех пор не мог думать ни о чём другом, будет в каких-то десяти милях, повергла его в состояние, близкое к панике. — Но… но как мы туда попадём? — пробормотал он. — Увольнительные дают только до шести, а театр наверняка закончится позже. И к тому же нужно разрешение… — Разрешение? — Макс фыркнул. — Леклер, дружище, ты в Обществе мёртвых поэтов или где? Никаких разрешений! Мы просто… эвакуируемся. Тихо и без суеты. Я знаю, где взять старый отцовский Форд, он всё равно стоит без дела. План такой: в субботу после отбоя мы уходим через цоколь, я беру машину, и мы едем в Хенли. Ты читаешь этой мисс Сен-Млё сонет, она падает в твои объятия, все счастливы. Вуаля! — А бензин? А если заметят? — засомневался Джордж, который, как всегда, оказался поблизости с учебником по физике. — Бензин есть, заметят — не заметят, — отмахнулся Макс. — Кто с нами? Ландо тут же поднял руку, сверкая глазами. Оскар, поколебавшись мгновение, кивнул. Джордж и Алекс, обменявшись взглядами, тоже согласились — куда же без них. До субботы оставалось три дня, и эти три дня прошли в лихорадочном предвкушении. Шарль то и дело репетировал какие-то строфы перед зеркалом, Макс водил воображаемую машину по коридору, издавая звуки мотора, а Ландо… Ландо пребывал в состоянии особенной, не совсем понятной Оскару эйфории. На вопрос, в чём дело, он отвечал уклончиво: «Да так, одна идея», — и прятал улыбку. В субботу вечером, когда колокол пробил отбой и дортуары погрузились в тишину, пятеро заговорщиков выскользнули наружу. Ночь стояла морозная, ясная, и луна освещала дорогу так ярко, что в этом свете даже можно было читать. Старый Форд, припрятанный Максом за сараем, завёлся с третьей попытки (и с четвёртой, если считать ту, когда Макс перепутал педали и чуть не въехал в курятник), и вскоре они уже мчались по просёлочной дороге, подпрыгивая на ухабах. В Хенли они прибыли за пять минут до поднятия занавеса. Зал был полон, пахло пыльным бархатом и духами, и вся эта обстановка — такая непохожая на аскетичный Велтон — кружила голову. Шарль, увидев в третьем ряду темноволосую девушку с высокой причёской, едва не лишился чувств. Спектакль он, кажется, не запомнил вовсе — все два часа просидел как на иголках, а когда зажёгся свет, Макс самым бесцеремонным образом подтолкнул его к мисс Сен-Млё. — Иди, поэт! Твой выход! Шарль, заикаясь и краснея, пробормотал что-то про Шекспира, про красоту, про то, что готов умереть за один её взгляд — в общем, полный набор. Девушка, вопреки опасениям, не рассмеялась и не позвала охрану, а, наоборот, улыбнулась и даже позволила поцеловать ей руку. — Я поговорил с ней, — повторял он на обратном пути, сидя на заднем сиденье и глядя в потолок машины с блаженной улыбкой. — Я поговорил с ней! Она сказала, что я милый! — Милый! — передразнил Макс. — Это провал, Леклер. «Милый» — это то, что говорят про котят и мягкие игрушки. Ты должен был быть опасным и загадочным! Но ничего, для первого раза сойдёт. Джордж и Алекс наперебой обсуждали спектакль, критикуя игру актёров. Ландо сидел на переднем сиденье и молчал, глядя на дорогу. Оскар заметил, что его друг то и дело касается какого-то листка, торчащего из кармана. — Что это у тебя? — спросил он тихо. — Потом, — так же тихо ответил Ландо, и в его голосе прозвучала странная нотка — не то обещание, не то тревога. — Сначала вернёмся. Потом я расскажу. Вернулись они незадолго до рассвета, замёрзшие, но счастливые. Красться обратно в дортуары пришлось в тишине — где-то на первом этаже храпел дежурный преподаватель, мистер Боттас, и будить его никому не хотелось. Оскар уже снимал ботинки, мечтая о подушке, когда Ландо вдруг уселся на свою кровать, включил ночник и развернул тот самый листок. — Помнишь, я говорил про идею? — начал он, и Оскар сразу понял: сна не будет. — В общем… я хочу попробоваться на роль в «Сне в летнюю ночь», здесь, в Велтоне. У нас ведь тоже будет постановка в конце семестра, мистер Феттель говорил. Главная роль — Пак. Я хочу её сыграть. Оскар сел на кровати, уже предчувствуя неладное. — Но… твой отец ведь запретил тебе даже думать о театре, — осторожно сказал он. Глаза Ландо сверкнули тем самым опасным, решительным блеском, который Оскар уже научился узнавать. — Мой отец не знает, — произнёс он, и в комнате повисла звенящая тишина. — И не узнает. Это будет мой собственный выбор. Мой carpe diem. Ты со мной, Оск? Ты поддержишь меня? Оскар посмотрел на листок — программку прослушиваний, — потом на Ландо: взлохмаченного, уставшего после ночной авантюры, но горящего изнутри таким ярким пламенем, что, казалось, сама тьма отступает. — Поддержу, — сказал он.***
Утро после возвращения из Хенли началось для Оскара с ощущения, будто он всё ещё спит и видит самый странный, самый яркий сон в своей жизни. Голова гудела от недосыпа — они вернулись в дортуары лишь под утро, — ботинки всё ещё были влажными от ночной росы. Но самым удивительным было не это. Самым удивительным было то, как на него смотрел Ландо. Не так, как раньше — с весёлым снисхождением к «скучному соседу». Теперь в его взгляде сквозило что-то новое, похожее на сообщничество, на тёплое признание. Будто та ночная поездка — украденный Форд, тряска на ухабах, безумный побег ради Шарля и его прекрасной незнакомки — сплавила их в нечто большее, чем просто два парня, волей случая оказавшихся в одной комнате. А может, думал Оскар, всё началось даже раньше — там, в пещере, при свете фонаря, когда Ландо снова назвал его «Оск» и не потребовал ничего взамен. — Держи, Оск, — Ландо, уже успевший сбегать в столовую и вернуться, сунул ему в руку яблоко — слегка помятое, явно украденное из вазы на раздаче, — и плюхнулся на свою кровать, даже не потрудившись скинуть обувь. — Ты вчера был великолепен. Нет, правда! Сидел такой в машине, глаза по блюдцу. А в пещере, недавно, ты вцепился в этого дурацкого Китса, будто он тебя укусить мог, но ты же читал. Я видел, как шевелились твои губы. Ты читал Китса, Оскар Пиастри! — он картинно прижал руку к сердцу. — Я горжусь тобой так, будто ты мой нерадивый сын, который наконец-то выучил таблицу умножения. — Очень смешно, — пробормотал Оскар, но яблоко взял и даже улыбнулся. — Кстати, о сыновьях и их нерадивых отцах, — Ландо резко посерьёзнел, и в комнате будто потемнело. Он сунул руку в карман и вытащил оттуда смятый листок. Программка прослушиваний в Велтонский театр. — Я решил. Я всё же пойду на прослушивание. Оскар перестал жевать. — Ты серьёзно? «Сон в летнюю ночь»? Здесь, в Велтоне? Ландо, ещё раз скажу, твой отец же… — Мой отец сказал много чего, — перебил его Ландо. — Он сказал «никакого театра». Но он не сказал, что я должен перестать дышать. Пока. — Он вскочил, заметался по комнате, подхватил со стола другой листок — с эскизом маски, который Оскар видел в первый день, — и принялся разглаживать его дрожащими пальцами. — Понимаешь, Оск, когда я на сцене, я… я живой. По-настоящему. Не так, как на химии у Боттаса или когда отец отчитывает меня за «неправильные» мысли. Я будто просыпаюсь. И Феттель прав: если не сделать этого сейчас, то когда? Когда мне стукнет сорок, и я буду вскрывать чью-то грудную клетку, мечтая о том, чтобы мне вскрыли череп и выпустили оттуда всех демонов несбывшегося? Оскар молчал. Он понимал. Не умом — тот, вышколенный отцом-инженером, твердил о субординации, о последствиях, о здравом смысле, — но где-то глубже, в том самом месте, которое впервые зашевелилось в пещере при свете фонаря, он понимал Ландо. — Я пойду с тобой, — сказал он наконец. — На прослушивание. Если ты, конечно, не против. Ландо замер, обернулся, и его лицо озарила такая благодарная, такая ослепительная улыбка, что у Оскара перехватило дыхание. — Оск, ты… ты чудо, ты знаешь? Ладно, договорились. Завтра после уроков. И, чур, если меня не возьмут, ты угощаешь меня той жуткой тянучкой из деревенской лавки, от которой слипаются зубы. — А если возьмут? — Тогда угощаю я. И не тянучкой, а целым миром, друг мой. Целым миром. Следующие несколько дней пролетели как одно размытое пятно. Днём — латынь, химия, математика и бесконечные формулы, от которых сводило скулы, а по ночам — пещера, стихи, смех и странное, пьянящее чувство свободы. Оскар постепенно начал узнавать то, чего не знал о себе раньше: ему нравилось слушать. Нравилось сидеть в углу на холодном камне, обхватив колени руками, и впитывать голоса друзей. Макс с его огненной, бунтарской поэзией — он читал битников так, будто сам родился в Сан-Франциско, а не в Хартфордшире. Шарль, который краснел и запинался на каждом втором слове, но продолжал читать свои сонеты, и каждый из них был посвящён «одному человеку» — и все делали вид, что не догадываются, кому именно. Джордж декламировал что-то из Йейтса. Даже Алекс, который поначалу отнекивался, однажды пришёл и прочитал простой стишок, но все аплодировали стоя. А потом настал день прослушивания. Они улизнули из кампуса под предлогом «посещения библиотеки Хенли-колледжа» — Ландо подделал записку от мистера Феттеля с таким мастерством, что Оскар всерьёз задумался, не практикуется ли он по ночам в подделке подписей. Театр оказался небольшим, пропахшим пылью и канифолью, но Ландо ступил на его подмостки с видом человека, вернувшегося домой после долгих странствий. Оскар сидел в тёмном зале, на галёрке, и смотрел, как его сосед читает монолог Пака. Это было… другое существо. Не тот Ландо, что разбрасывал носки по комнате, не тот, что сыпал глупыми шутками за завтраком, и даже не тот, что спорил с отцом, сжимаясь в комок. Это был Пак — озорной, свободный, не принадлежащий никому дух, и Оскар вдруг с пугающей ясностью понял две вещи. Первая: Ландо гениален. Вторая: он, Оскар, пропал окончательно и бесповоротно. Когда режиссёр — грузный мужчина с бородой и сигаретой в зубах — объявил, что роль Пака отдана «молодому мистеру Норрису», Ландо спрыгнул со сцены прямо в проход и кинулся к Оскару, сграбастав его в объятия. — Я сделал это, Оск! Сделал! Ты слышал? Я — Пак! — он отстранился, держа Оскара за плечи, и в его глазах плясали безумные, счастливые огоньки. — Ты принесёшь мне удачу. Ты мой талисман, понял? Без тебя я бы не решился. Оскар хотел сказать, что это неправда, что Ландо решился бы и без него, потому что он — огонь, а огню не нужен ветер, чтобы гореть. Но вместо этого он просто кивнул и, сам не понимая как, улыбнулся в ответ — широко, открыто, как никогда раньше. Репетиции начались на следующий же день и поглотили Ландо целиком. Каждый вечер, едва заканчивались уроки, он исчезал в театре и возвращался лишь к отбою — взъерошенный, охрипший, но сияющий так, будто внутри у него зажгли сотню свечей. Оскар, остававшийся в комнате один, ловил себя на том, что прислушивается к шагам в коридоре, и злился на себя за это. Ему казалось, что без Ландо комната теряла весь свой хаотичный уют, превращаясь обратно в стерильную келью. Впрочем, скучать ему не давали. Макс, воодушевлённый успехом Шарля в Хенли, объявил себя «главным советником по амурным делам» и теперь ежедневно проводил для Леклера «тренировки»: заставлял его декламировать сонеты перед зеркалом, учил «загадочно прищуриваться» и даже пытался объяснить, как правильно курить трубку, чтобы выглядеть поэтично (эксперимент закончился тем, что Шарль прокашлялся весь вечер, а комната пропахла табаком на неделю). Сам Шарль, впрочем, страдал молча и возвышенно. Мисс Александра Сен-Млё — та девушка из Хенли — прислала ему короткую записку с благодарностью за «чудесный разговор о Шекспире», и этот клочок бумаги теперь хранился у него под подушкой как величайшая реликвия. Он перечитывал его каждый вечер, а однажды признался Оскару, что начал писать ответное письмо, но уже порвал четырнадцать черновиков, потому что «ни один не передаёт и сотой доли того, что я чувствую». — Может, просто написать правду? — предложил Оскар, не отрываясь от учебника по термодинамике. — Правду? — Шарль горько рассмеялся. — Правда в том, что я — семнадцатилетний школьник, который понятия не имеет, как разговаривать с девушками, и который скорее умрёт, чем признается в своих чувствах первым. Думаешь, это подходящий текст для любовного письма? — Почему нет? Звучит искренне. Шарль посмотрел на него долгим взглядом, в котором смешались удивление и что-то похожее на благодарность, и в ту же ночь, при свете украденной из лаборатории свечи, начал пятнадцатый черновик. Октябрь подходил к концу, и с каждым днём становилось всё холоднее. Собрания Общества мёртвых поэтов теперь требовали особой отваги: пещера промерзала насквозь, ветер задувал в её зев, гася свечи, и им приходилось кутаться в украденные из дортуаров одеяла, сбиваясь в тесный круг, чтобы согреться. Но никто не жаловался. Напротив, в этой суровой обстановке было что-то первобытное, настоящее — то, чего так не хватало в начищенных коридорах Велтона. В одну из таких ночей Макс притащил с собой старенькую гитару — одолжил у кого-то из старшекурсников, — и, к всеобщему изумлению, неплохо заиграл. Ландо тут же принялся импровизировать слова — какую-то нелепую балладу про козу, которая мечтала стать оперной певицей, — и вскоре вся пещера уже хохотала, забыв о холоде, об экзаменах, о строгих правилах, поджидавших их за порогом. Оскар сидел рядом с Ландо, чувствуя плечом его плечо, и думал, что вот оно — то самое «carpe diem», о котором говорил Феттель. Не громкий подвиг, не эффектный бунт, а просто момент, когда ты счастлив, и ты знаешь это здесь и сейчас, и ничто не может у тебя этого отнять. Дневная жизнь, между тем, становилась всё более напряжённой. Оскар, как единственный, кто понимал в химии и математике, сделался неофициальным репетитором для всей компании. Ландо, Макс, Шарль, Джордж и Алекс теперь проводили вечера, сгрудившись вокруг его стола, и Оскар, запинаясь от непривычки говорить так много, объяснял им то, что сам понимал с лёгкостью. — Валентность, — терпеливо повторял он в пятый раз, пока Ландо рисовал в тетради карикатуру на директора Вассëра, — это способность атома присоединять или замещать определённое число других атомов. Нет, Ландо, не «почему», а «сколько». Посмотри на таблицу. — Я смотрю, Оск, честное слово смотрю, — Ландо поднял на него глаза, и в них плясали бесенята. — Но таблица на меня не смотрит. Может, если бы ты нарисовал эти чёртовы атомы в виде человечков? Скажем, водород — это такой маленький, пухлый, с одним усиком… — Не называй валентность усиком, — вздохнул Оскар, но уголки его губ дрогнули. — Это не усик, это связь. — Усик связи! — подхватил Макс, и Шарль, который до этого момента добросовестно пытался вникнуть, прыснул со смеху. Так проходили их вечера — за учебниками, шутками и редкими моментами тишины, когда каждый погружался в свои мысли. Оскар начал замечать, что Ландо всё чаще замолкает на полуслове, глядя в одну точку. Репетиции выматывали его, но он ни за что не согласился бы пропустить хотя бы одну. — Ты спишь вообще? — спросил Оскар однажды ночью, когда Ландо, вернувшись из театра далеко за полночь, рухнул на кровать, даже не сняв ботинок. — Сон — для слабаков, — пробормотал тот, не открывая глаз. — А я актёр, Оск. Мне положено быть трагически невыспавшимся и бледным. Это часть образа. — Ты и так бледный. И трагический. Иди умойся хотя бы. — Не могу. Ноги не идут. Оскар вздохнул, поднялся, налил в таз воды из кувшина и, не говоря ни слова, поставил его рядом с кроватью. Ландо приоткрыл один глаз, увидел таз, и на его лице медленно расплылась удивлённая, тёплая улыбка. — Ты обо мне заботишься, — произнёс он тихо. — Кто-то же должен. — Спасибо, Оск, — Ландо помолчал, а потом добавил, уже почти шёпотом: — Ты единственный, кто… не требует от меня ничего взамен. Понимаешь? Ни отец, ни учителя, ни даже ребята — все хотят, чтобы я был каким-то определённым. А ты просто… рядом. Это странно. И очень ценно. Оскар не ответил. Он боялся, что голос сорвётся или выдаст то, что он так старательно прятал глубоко внутри. Вместо этого он просто кивнул и вернулся к своему столу, делая вид, что изучает какие-то чертежи. Но в груди у него разливалось тепло — такое же, как там, в пещере, когда Ландо читал Фроста, и цикады замолкали, чтобы слушать. В середине ноября случилось событие, всколыхнувшее всю компанию: мисс Александра Сен-Млё прислала Шарлю второе письмо. И не просто письмо, а приглашение. Она писала, что будет проездом в окрестностях Велтона вместе с братом и что, если Шарль случайно окажется в деревне в субботу днём, они могли бы выпить чаю в местной кондитерской. Шарль прочитал это вслух дрожащим голосом, и комната взорвалась. Макс немедленно заявил, что это «судьбоносный момент» и что пропустить его — преступление против любви и поэзии. Джордж начал составлять список тем для разговора. Алекс советовал надеть тот бордовый свитер, который, по его мнению, «подчёркивал красоту глаз». В субботу Шарль ушёл, провожаемый напутствиями всей компании, и вернулся уже затемно — с пылающими щеками и таким выражением лица, будто он только что узрел божественное откровение. Он держал Александру за руку. Она задержалась, чтобы попрощаться с ним у ворот Велтона. — Она сказала, что я не похож на других, — шептал он позже, когда они вшестером собрались в своей комнате, и Ландо заварил какао на украденной плитке. — Она сказала, что мои стихи… что они заставили её плакать. Не от грусти, нет — от красоты. Вы понимаете? Мои стихи! — Мы понимаем, — улыбнулся Ландо, и Оскар увидел в его глазах что-то похожее на грусть. — Ты счастливчик, Шарль. Ты встретил кого-то, кто видит тебя настоящего. В эту ночь Оскар долго не мог уснуть. Ландо тоже ворочался, и в темноте было слышно, как он вздыхает. — Оск, — позвал он вдруг. — Да? — Как думаешь… меня кто-нибудь когда-нибудь увидит? Настоящего? Оскар помолчал, подбирая слова. А потом сказал — тихо, но твёрдо: — Я уже вижу. Ответом ему было молчание — долгое, звенящее. А потом Ландо шмыгнул носом и прошептал: — Спокойной ночи, Оск. — Спокойной ночи. Ноябрь принёс с собой не только любовные победы Шарля, но и новые неприятности. Макс, чья жажда бунта не знала утоления, придумал очередную «акцию»: установить на крыше главного корпуса самодельную радиоантенну, чтобы транслировать джаз на всю округу. Идея была настолько безумной и опасной, что Ландо немедленно согласился участвовать. Операция «Радио-свобода», как окрестил её Макс, потребовала нескольких недель подготовки. Джордж, разбирающийся в физике, помог собрать передатчик из старых радиодеталей. Алекс занимался отвлекающими манёврами: он должен был симулировать приступ аппендицита в медпункте ровно в тот час, когда Макс и Ландо будут забираться на крышу. Оскар и Шарль стояли на шухере. В ночь «икс» они сидели в цокольном этаже, затаив дыхание, и слушали, как по колонкам приёмника — старого, видавшего виды, — разливается голос: «Добрый вечер, Велтон! С вами радио "Свободный ум" на частоте твоей души. И первый трек, который мы поставим, посвящается нашему дражайшему директору Вассëру. Слушайте и наслаждайтесь!» Из колонок грянул Дюк Эллингтон. Где-то наверху, в дортуарах, послышались удивлённые голоса, смех, хлопанье дверей. Вся школа проснулась. Директор, как потом рассказывали очевидцы, выбежал из своей спальни в халате и ночном колпаке, крича что-то про «безобразие» и «отыскать немедленно». Макса и Ландо не нашли. Они спустились с крыши за минуту до того, как дежурные преподаватели начали обыск, и улизнули через подвал, где Оскар и Шарль уже ждали их. — Carpe diem, джентльмены!! — выдохнул Ландо, падая на пол и всё ещё дрожа от адреналина. На следующее утро состоялась общая линейка. Директор, багровый от гнева, произнёс речь о «моральном разложении», «попрании традиций» и «неблагодарных учениках, которые плюют в колодец, из коего пьют». Он пообещал найти виновных и наказать их со всей строгостью. Виновные стояли в строю с каменными лицами и не выдавали себя ни единым мускулом. Но атмосфера изменилась. Преподаватели стали пристальнее следить за студентами, проверки в дортуарах участились, и ходить в пещеру теперь приходилось с утроенной осторожностью. Феттель на уроках стал чуть более сдержанным, хотя его глаза всё так же искрились, когда кто-то из учеников выдавал что-то стоящее. История с радио, однако, оказалась лишь разминкой перед тем, что Макс устроил через несколько дней. На сей раз он превзошёл самого себя — и масштабом замысла, и его последствиями. Всё началось с того, что в почтовый ящик местной газеты «Велтонский вестник» — скучнейшего издания, которое никто не читал, кроме директора и школьного библиотекаря — пришло письмо. На бланке школы. С печатью, которую Макс каким-то чудом раздобыл (позже выяснилось — подкупил секретаршу коробкой шоколадных конфет и клятвенным обещанием «ничего противозаконного, миссис Хокинс, честное слово»). В письме от имени администрации сообщалось, что Велтон-Холл, «идя в ногу с прогрессивными веяниями современного образования», со следующего семестра переходит на совместное обучение. Девушки, говорилось в письме, будут приниматься на общих основаниях, и для них уже готовятся отдельные дортуары в западном крыле. «Вестник», разумеется, не стал проверять информацию — скандалы всегда продаются лучше опровержений — и напечатал заметку на первой полосе. Велтон взорвался. Родители засыпали канцелярию звонками с требованием объяснений. Попечительский совет экстренно собирался на заседание. Студенты гудели так, что на уроках невозможно было добиться тишины. Шарль, разумеется, немедленно замечтался об Александре и о том, что теперь они могли бы видеться каждый день. Джордж заметил, что, судя по стилю, автором письма был человек, решительно не знакомый с правилами деловой переписки. Оскар просто качал головой, предчувствуя грозу. Директор Вассëр провёл собственное расследование и вышел на Макса за рекордные два дня. Секретарша, перепуганная перспективой увольнения, раскололась мгновенно. И вот — час расплаты настал. На общее собрание согнали всю школу. Огромный актовый зал, где обычно проходили скучнейшие лекции о дисциплине и нравственности, на этот раз был набит до отказа. Ученики сидели рядами, перешёптываясь и обмениваясь догадками. В центре сцены, прямой как штырь, стоял директор Вассëр, и выражение его лица не сулило никому ничего хорошего. — Джентльмены, — начал он ледяным тоном, и шёпот мгновенно стих, — я собрал вас здесь, чтобы вы стали свидетелями того, что бывает с теми, кто попирает традиции этой школы. Мистер Ферстаппен, — он выдержал паузу, и в тишине кто-то нервно кашлянул, — соблаговолите подняться на сцену. Макс поднялся со своего места неторопливо. Он прошёл по центральному проходу, и сотни глаз следили за каждым его шагом. — Мистер Ферстаппен, — Вассëр возвышался над ним, как грозовая туча, — признаёте ли вы, что направили в газету ложное письмо от имени школы? Письмо, которое опозорило Велтон перед попечителями, родителями и всей округой? — Признаю, — ответил Макс спокойно, почти весело, и по залу пробежал ропот. — И вы понимаете, что за подобный проступок полагается исключение? В зале воцарилась гробовая тишина. Ландо вцепился в подлокотник кресла. Оскар перестал дышать. — Понимаю, — всё так же ровно ответил Макс. — Но прежде чем вы огласите приговор, сэр, я хотел бы сделать одно небольшое заявление. В конце концов, вы собрали всю школу. Разве не справедливо будет дать обвиняемому последнее слово? Вассëр нахмурился, явно подозревая подвох, но кивнул — что ещё он мог сделать на глазах у всей школы? — Благодарю, — Макс повернулся лицом к залу, и на губах его заиграла улыбка, которую Оскар слишком хорошо знал — улыбка человека, задумавшего нечто совершенно немыслимое. — Видите ли, джентльмены, я солгал не совсем. В Велтон действительно звонили. Прямо в канцелярию. И я совершенно случайно оказался рядом, когда миссис Хокинс отошла. Я снял трубку. И знаете, кто это был? Он сделал театральную паузу. Зал затаил дыхание. — Это был Бог. Да-да, не смотрите на меня так. Всевышний собственной персоной, по междугородной линии. Он сказал, что прочитал в «Вестнике» про совместное обучение и очень обрадовался. А ещё Он просил передать кое-что директору Вассëру лично. И прежде чем кто-либо успел среагировать — прежде чем Вассëр успел открыть рот, прежде чем преподаватели в первом ряду успели вскочить со своих мест, — Макс сделал шаг к краю сцены, вытащил из-за пазухи телефонный аппарат — тяжёлый, чёрный, с витым шнуром, неизвестно где раздобытый, — и с размаху поставил его на трибуну. Звук удара эхом разнёсся по залу. — Это вас, сэр, — произнёс Макс, глядя прямо в побелевшее лицо директора. — Вас хочет видеть Бог. Он сказал, что у Него есть пара вопросов по поводу вашего метода управления школой. И ещё Он просил передать, — Макс повысил голос, перекрывая нарастающий шум, — что девушки в Велтоне — это Его личная идея, и вы не имеете права Ему перечить! Зал взорвался. Кто-то кричал, кто-то смеялся, кто-то аплодировал. Алекс хохотал, согнувшись пополам. Ландо, забыв обо всём, свистел в два пальца. Оскар же смотрел на Макса и не знал, восхищаться его безумной отвагой или молиться о спасении его души. Директор Вассëр, багровый как перезрелый помидор, дважды хлопнул в ладоши, требуя тишины. Когда шум немного утих, он произнёс — медленно, будто забивал гвозди в крышку гроба: — Мистер Ферстаппен, вы сейчас же отправитесь в мой кабинет. Вы будете ждать там, пока я не приду. И когда я приду — а я приду сразу после этого собрания, — мы с вами поговорим. Очень серьёзно. — Как скажете, сэр, — Макс отвесил шутовской поклон, подхватил телефон и, всё с той же улыбкой, прошествовал к боковой двери. Прежде чем скрыться, он обернулся и бросил в зал: — Если кто-то хочет передать Богу сообщение — я принимаю заявки до вечера! Дверь за ним закрылась. В зале стоял оглушительный, звенящий гул. Оскар посмотрел на Ландо. Восторг и ужас смешивались на его лице в равных пропорциях. Потом улыбка медленно сползла, и он прошептал, почти не разжимая губ: — Его же исключат, Оск. Оскар ничего не ответил. Он думал о том, что Макс — при всей его браваде — знал, на что шёл. И всё равно вышел на сцену. В этом было что-то, от чего одновременно и захватывало дух, и щемило сердце. Что-то, чему их научил Феттель. Что-то, ради чего Ландо продолжал репетировать, даже зная, что отец его убьёт. Макса продержали в директорском кабинете весь остаток дня. А потом, когда солнце уже клонилось к закату, он появился в дверях трапезной — бледный, но с высоко поднятой головой. — Ну? — Ландо первым подскочил к нему. — Что он сделал? Макс молча закатал рукав. На предплечье краснели свежие следы розог, но Макс улыбался. — Исключение отменяется, — сказал он, и в голосе его звучала странная смесь боли и торжества. — Мой отец приезжает завтра. Будет лично извиняться перед попечительским советом. Но знаете, что самое смешное? — Он обвёл взглядом собравшихся вокруг него друзей, и улыбка его стала шире. — Когда Вассëр меня наказывал, я не издал ни звука. Ни единого. А он всё повторял: «Ну же, Ферстаппен, попроси прощения, и всё закончится». А я молчал. Потому что, парни… Он взял со стола стакан воды, выпил залпом и закончил: — Потому что тот, кто звонит Богу, не извиняется перед директорами. Ландо расхохотался первым. За ним — Шарль. Потом — все остальные. — Carpe diem, джентльмены, — провозгласил Макс. — Carpe diem! Ландо покачал головой, не зная — то ли смеяться, то ли злиться. Оскар просто молча пошёл рядом с Максом, когда тот направился в лазарет. Ему было страшно за друга, но ещё страшнее — за то, куда всё это катилось. А потом наступил декабрь. Репетиции «Сна в летнюю ночь» подходили к финальной стадии. Ландо пропадал в театре почти каждый вечер, а когда возвращался — измученный, но счастливый, — то падал на кровать и ещё долго бормотал во сне шекспировские строчки. Оскар, сам того не замечая, выучил монолог Пака наизусть. — Знаешь, что самое прекрасное в этой роли? — сказал Ландо однажды вечером, когда они сидели вдвоём в опустевшей комнате. За окнами падал снег, первый в этом году. — Пак не принадлежит никому. Ни королю фей, ни смертным. Он сам по себе. Он играет со всеми, но не подчиняется никому. Если бы я мог… Если бы я мог быть таким в жизни. Просто быть. Не чьим-то сыном, не чьим-то наследником. Просто Ландо. — Ты уже такой, — сказал Оскар, и сам удивился тому, как твёрдо прозвучал его голос. — Может, не для всех. Но для меня — да. Ландо повернулся к нему, и снег за окном бросал на его лицо причудливые тени. — Ты странный, Оскар, — произнёс он медленно. — Самый странный человек из всех, кого я знаю. И, наверное, самый важный. В этот момент Оскару показалось, что время остановилось. Снежинки за окном замерли в полёте, мир сузился до размеров их маленькой комнаты, и всё, что существовало — это Ландо, его глаза, его чуть приоткрытые губы, его взлохмаченные кудри, в которых запутался свет настольной лампы. — Я… — начал он, но в этот момент дверь распахнулась, и в комнату ввалились Макс и Шарль с криками: «Снег! Идём играть в снежки, пока патруль не вышел!» Момент рассыпался, как карточный домик. Ландо вскочил, уже крича что-то про «снежную битву века», и вылетел в коридор. Оскар остался сидеть, глядя на закрывшуюся дверь, и в его груди что-то болезненно сжалось — то ли сожаление, то ли облегчение, то ли странная смесь того и другого. Ближе к середине декабря в Велтон-Холле началась предпраздничная суета. Коридоры украсили остролистом, в трапезной появились имбирные пряники, и даже самые суровые преподаватели, казалось, чуть оттаяли. Ландо, вопреки обыкновению, стал ещё более напряжённым — премьера спектакля была назначена на двадцатое декабря, за день до начала рождественских каникул, и с каждым днём он нервничал всё сильнее. — Отец приедет на каникулы забирать меня, — сказал он как-то за завтраком, глядя в тарелку с овсянкой. — Если он узнает о спектакле… — Не узнает, — твёрдо сказал Макс. — Мы всё продумали. Он приедет двадцать первого, верно? Спектакль — двадцатого вечером. Он ничего не узнает. — А если кто-то расскажет? Директор? Преподаватели? — Директор сам будет в зале, — заметил Джордж. — Он всегда посещает школьные постановки. Но он не станет звонить твоему отцу, если только не случится что-то из ряда вон. — Например? — Ну, например, если ты не выйдешь на сцену, потому что запаникуешь, — усмехнулся Алекс. — Так что у тебя нет выбора, Норрис. Ты должен выйти и сыграть так, чтобы директор аплодировал стоя. Ландо слабо улыбнулся, но Оскар видел: страх никуда не ушёл. Он просто затаился, как зверь в норе, и ждал своего часа. За несколько дней до премьеры в Велтон неожиданно приехал мистер Норрис-старший. Не предупредив, не позвонив — просто появился в холле в середине учебного дня, когда Ландо был на репетиции, а Оскар — в лаборатории. Оскар узнал об этом от Шарля, который прибежал бледный как полотно. — Его отец здесь, — выдохнул он, хватая Оскара за рукав. — Он вызвал Ландо в кабинет директора. Я случайно услышал, как секретарша говорила с дежурным. Оскар похолодел. Не сговариваясь, они бросились к театру, но Ландо там уже не было. Они нашли его только через час — он сидел в своей комнате, на полу, прислонившись спиной к кровати, и смотрел в одну точку. — Он знает, — сказал Ландо безжизненным голосом. — Кто-то из преподавателей упомянул в отчёте, что я участвую в постановке. Отец приехал специально, чтобы… чтобы запретить. Официально. Через директора. — Он поднял глаза. — Мне нельзя играть, Оск. Он сказал, что если я появлюсь на сцене, он заберёт меня из Велтона. Навсегда. — Но… премьера через три дня, — прошептал Оскар. — У них нет дублёра. Спектакль… — Спектакль состоится, — Ландо горько усмехнулся. — Просто без меня. Кто-то прочитает роль по бумажке. Или вообще вырежет Пака. Какая разница? Это всего лишь театр, да, Оск? Всего лишь глупая детская забава. Так он сказал. Оскар молча опустился на пол рядом с ним. Они сидели так долго, не говоря ни слова, и за окном снова шёл снег — густой, белый, равнодушный к чужим драмам. — Ты не должен сдаваться, — сказал он наконец. — А что мне делать? Ослушаться? И тогда он действительно меня заберёт. И я больше никогда не увижу… — Ландо осёкся. — Не увижу вас. Никого. — Я не знаю, что тебе делать, — честно сказал Оскар. — Но я знаю одно: ты — Пак. Не потому, что получил роль. А потому, что ты уже им был задолго до прослушивания. И никто — ни твой отец, ни директор, ни сам король фей — не может у тебя этого отнять. Это твоё. Только твоё. Ландо посмотрел на него долгим, странным взглядом. — Иногда ты говоришь как Феттель, — сказал он. — Но ещё лучше. Потому что ты — это ты. Двадцатое декабря наступило морозным, ясным днём. Велтон гудел как улей: последние приготовления, украшение зала, суета за кулисами. Ландо с утра был тих и задумчив, и Оскар не решался спросить, какое решение он принял. Он просто был рядом. За час до спектакля, когда актёры уже собирались в театре, а зрители начинали заполнять зал — родители, преподаватели, студенты, — Ландо вдруг схватил Оскара за руку и утащил в пустой класс рядом с театром. — Я сделаю это, — сказал он, тяжело дыша. — Я выйду на сцену. Что бы ни случилось потом — пусть. Я должен. Понимаешь? Я должен. — Понимаю, — сказал Оскар, и его сердце колотилось где-то в горле. — Но если… если всё пойдёт не так… если отец действительно заберёт меня… — Ландо запнулся, и в его глазах блеснули слёзы. — Я хочу, чтобы ты знал: этот семестр был лучшим в моей жизни. Из-за тебя. Из-за всех вас. Но особенно из-за тебя. Ты — лучший человек, которого я когда-либо встречал, Оскар Пиастри. И я… Он не договорил. Вместо слов он шагнул вперёд и обнял Оскара — крепко, отчаянно, будто прощаясь. А потом отстранился, вытер глаза и улыбнулся той самой улыбкой, которой улыбался Пак, готовясь к очередной шалости. — Всё, хватит сантиментов. Мне пора. Увидимся после спектакля, Оск. И он ушёл — быстрым, лёгким шагом, оставляя Оскара стоять в пустом классе. Где-то в зале уже начинали настраивать инструменты, и звуки скрипки плыли по коридору, как обещание чуда.***
Зал был полон. Оскар сидел в третьем ряду, зажатый между Шарлем и Максом, и сжимал в руках программку — простой листок бумаги с отпечатанными именами актёров. «Пак — Ландо Норрис» — значилось там, и эти три слова жгли ему пальцы. Свет погас. Занавес дрогнул и поплыл в стороны, открывая декорации волшебного леса. Первые сцены прошли как в тумане — Оскар едва замечал других актёров, напряжённо всматриваясь в тень за кулисами, откуда должен был появиться Ландо. А потом — вот он. Выскочил на сцену с лёгкостью лесного духа, в костюме из листьев и перьев, с озорной ухмылкой и безумным блеском в глазах. — Я — Пак! — провозгласил он, и зал засмеялся ещё до того, как прозвучала первая шутка. Оскар смотрел, не в силах отвести глаз. Ландо был рождён для этой сцены. Он летал по подмосткам, жонглировал репликами, смешил, очаровывал, и каждое его движение дышало такой свободой, такой чистой, незамутнённой радостью, что у Оскара перехватило дыхание. Макс рядом с ним то и дело толкал его или Шарля локтем, шепча: «Ты видишь? Видишь?!», но Оскар и сам всё видел. Он видел, как в этот момент Ландо был по-настоящему жив — возможно, живее, чем когда-либо в своей жизни. А потом он заметил его. В глубине зала, у самой двери, стоял мистер Норрис-старший. Он не сидел — именно стоял, прямой как шомпол, с каменным лицом, на котором не дрогнул ни единый мускул. Оскар похолодел. Он попытался мысленно предупредить Ландо, но тот уже и сам заметил. На секунду — лишь на крохотную долю секунды — его взгляд застыл, встретившись со взглядом отца. А затем Ландо, словно приняв какое-то окончательное решение, выпрямился во весь рост и продолжил — ещё громче, ещё ярче, с такой отчаянной, безоглядной удалью. Монолог Пака в финале спектакля — «Если тени мы, не обессудьте…» — он произнёс, глядя прямо в зал. Нет, не в зал. Прямо на отца. И Оскар услышал в его голосе то, чего не было в шекспировском тексте: «Прощайте. Я сделал это. У меня получилось. И что бы теперь ни случилось — этот миг у меня не отнять». Занавес опустился под гром аплодисментов. Зал встал. Директор Вассëр аплодировал — сдержанно, но всё же аплодировал. Шарль кричал «Браво!», и Макс, кажется, прослезился. Оскар бросился к проходу, чтобы пробраться за кулисы, но дорогу ему преградила чья-то широкая спина. Мистер Норрис-старший уже стоял у служебного входа. Он не кричал, не ругался, не делал сцен — и это было страшнее всего. Он просто взял Ландо за плечо своей тяжёлой, властной рукой и произнёс ледяным тоном, не терпящим возражений: — Ты едешь домой. Немедленно. Завтра мы обсудим твоё будущее. И будь уверен: оно не будет иметь ничего общего с этим… этим балаганом. Ландо, всё ещё в костюме Пака, с блёстками на щеках и улыбкой, которая медленно таяла, как утренний иней, успел бросить один-единственный взгляд в сторону Оскара. В этом взгляде было всё: страх, извинение, мольба и странное, горькое торжество. А потом отец увёл его, и дверь захлопнулась. — Нет! — Оскар дёрнулся вперёд, но его удержали. Шарль и Макс схватили его за руки, что-то говорили, пытались успокоить, но он не слышал. В комнату Ландо не вернулся ни через час, ни через два. Оскар сидел на своей кровати, одетый, и смотрел на пустую кровать напротив. Там всё ещё лежали разбросанные наброски, валялся смятый фантик от ириски, стояла кружка с недопитым чаем. Всё было на своих местах, и всё было не так. — Может, его просто увезли на каникулы раньше? — предположил Джордж, который вместе с остальными пришёл поддержать Оскара. — Может, всё обойдётся? Но никто в это не верил. И Оскар не верил тоже. Где-то глубоко внутри, в том самом месте, где ещё сегодня вечером разливалось тепло от вида Ландо на сцене, теперь рос холодный, липкий страх. Наутро их разбудили не колоколом, а тишиной — той особенной, тяжёлой тишиной, которая бывает только перед самыми плохими новостями. А потом по школе поползли слухи: Норрис-старший забрал сына домой и объявил, что немедленно переводит его в военную академию. Только дисциплина, муштра и подготовка к медицинскому факультету. Мистер Феттель, узнав об этом, немедленно отправился к директору. Оскар случайно увидел его в коридоре — бледного, с плотно сжатыми губами, решительного. Он не слышал разговора за дверью кабинета, но результат был очевиден: Феттель вышел оттуда с таким лицом, будто ударился о стену. Директор ясно дал понять, что внутренние дела семьи не касаются школы, и что вмешиваться никто не будет. «Мистер Норрис имеет полное право распоряжаться будущим своего сына, — донёсся до Оскара обрывок фразы. — И вам, мистер Феттель, я настоятельно рекомендую не лезть не в своё дело». Следующие два дня прошли как в тумане. Начались рождественские каникулы. Большинство учеников разъехалось по домам. Оскар остался — его родители, вечно занятые, прислали короткую записку с позволением провести каникулы в школе. Шарль и Макс тоже задержались, не желая оставлять друга одного. Но никаких известий от Ландо не было. А потом настало утро двадцать третьего декабря. Оскар спустился к завтраку и увидел бледного, осунувшегося Макса, который стоял в дверях трапезной, держа в руках какой-то конверт. — Оскар, — голос Макса дрожал, — иди сюда. Сядь. — Что случилось? — спросил Оскар, хотя уже знал. Знал по глазам Макса, по тому, как Шарль, стоявший рядом, закрывал лицо рукой, по тому, как замерли все немногочисленные студенты, оставшиеся на каникулы. — Ландо… — Макс осёкся и просто протянул ему телеграмму. «М-р Норрис с прискорбием извещает, что его сын Ландо Норрис скончался в ночь на 23 декабря. Причина смерти устанавливается. Подробности позже.» Оскар прочитал это три раза. Четыре. Пять. Слова не имели смысла. Они были просто буквами, чёрными значками на жёлтой бумаге. Ландо не мог умереть. Ландо же был самым живым человеком из всех, кого он знал! Ландо танцевал на сцене, смеялся в пещере, бросал в него подушками и называл «Оск» так, будто это имя было драгоценностью. Как такой человек мог просто… перестать? — Это неправда, — сказал он вслух, и его голос прозвучал чужим. — Это какая-то ошибка. Может, он просто… может, это… Но он не договорил. Потому что увидел лицо Шарля — а Шарль никогда не умел скрывать свои чувства, — и по его щекам текли слёзы. — Где он? — услышал Оскар собственный голос, чужой и ломкий. — Я хочу его видеть. — Нельзя, — ответил Шарль. — Уже увезли. Отец забрал Ландо. Сказал, что... что не хочет, чтобы школа вмешивалась. Позже они узнали подробности. Ландо заперся в кабинете отца, взял его револьвер и выстрелил себе в сердце. Мать нашла его только утром. Предсмертной записки не было. Но все — все, кто знал Ландо, — понимали: он оставил её не на бумаге. Он оставил её там, на сцене, в свете софитов, в образе Пака — единственного существа, которое не принадлежало никому. Оскар не плакал. Он сидел в их пустой комнате, на кровати Ландо, и смотрел на стену, где всё ещё висел тот самый натюрморт, который Ландо повесил назло ему. Краски уже начали немного выцветать. Оскар помнил, как Ландо, стоя на табуретке с молотком в зубах, вбивал гвоздь и что-то напевал себе под нос — кажется, ту самую глупую балладу про козу, которую они сочинили в пещере. Оскар не мог сидеть. Он не знал, куда идёт — ноги несли его сами. Через коридор, мимо остолбеневших студентов, мимо дверей, за которыми ещё вчера звучал смех, — туда, куда глаза глядят. Он шёл и шёл, пока не оказался в пустом классе литературы, где Феттель впервые попросил их вырвать страницы из учебника. Он был там. Он сидел за своим столом, опустив голову на руки, и плечи его вздрагивали. — Мистер Феттель, — сказал Оскар, и его голос сорвался. — Это... это я виноват. Я должен был остановить его. Я должен был... — он не договорил, захлебнувшись слезами, и осел на пол. Феттель поднял голову. Его глаза были красными, но взгляд — ясным и твёрдым. — Это не ваша вина, Оскар, — сказал он тихо. — И не вина Ландо. И даже не вина его отца — не совсем. Это вина мира, который говорит мальчикам, что они должны быть кем-то, кем они не являются. Что есть только один правильный путь, и все остальные — ошибка. Ландо был не ошибкой. Он был чудом. Просто мир не сумел его вместить. Он подошёл к Оскару, опустился рядом с ним на пол, положил руку ему на плечо. — Мы будем помнить его, — сказал он. — И будем жить — так, как он хотел бы, чтобы мы жили. Carpe diem. Ловите момент. Сделайте свою жизнь необыкновенной. Он сделал. Пусть даже так. Но впереди были ещё долгие, мучительные дни. Директор Вассëр немедленно созвал собрание, на котором объявил о случившемся «с глубоким прискорбием» и призвал всех «соблюдать спокойствие и порядок». Затем началось расследование. Родители Ландо обвинили школу и лично мистера Феттеля в том, что их сын попал под «тлетворное влияние». Учеников вызывали к директору по одному, допрашивали, требовали признаний — о пещере, о ночных собраниях, о роли Феттеля во всём этом. Макс держался дольше всех. Он кричал на директора, называл его лицемером и отказался подписывать какие-либо бумаги. Через три дня его исключили. Шарль, Джордж и Алекс подписали то, что от них требовали, — каждый по-своему сломленный, каждый с потухшими глазами. Оскара тоже вызвали. В кабинете директора перед ним положили документ. На бумаге были изложены пункты, в которых Феттель обвинялся в «подрыве дисциплины», «вовлечении учащихся в деятельность, опасную для их психического здоровья» и «прямом или косвенном подстрекательстве к действиям, приведшим к трагическому инциденту». — Это ложь, — сказал он. — Простите? — бровь директора поползла вверх. — Это ложь, — повторил Оскар громче. — Мистер Феттель не подстрекал Ландо к… к тому, что случилось. Он учил нас думать. Чувствовать. Быть собой. Если это преступление, тогда… — Оскар! — резко оборвал его отец. Голос мистера Пиастри был похож на удар хлыста. — Ты хочешь погубить своё будущее? Ты понимаешь, что от твоей подписи зависит, останешься ли ты в этой школе? Если ты откажешься, тебя исключат. Твоя стипендия аннулируется. Никакого Оксфорда. Никакой карьеры. Ты этого хочешь? Оскар посмотрел на отца — чужого, далёкого человека, который никогда не спрашивал, чего хочет он сам, — и подумал о Ландо. О том, как Ландо стоял перед своим отцом и слушал те же слова. Те же угрозы. То же непонимание. — Я… — он запнулся. Перед глазами стояло лицо Ландо — не мёртвое, нет, а живое, смеющееся, с блёстками на щеках. «Ты мой талисман, понял? Без тебя я бы не решился». Но Ландо больше нет. И что бы он ни сделал сейчас — это не вернёт его обратно. И если он не подпишет, его вышвырнут отсюда, и тогда всё — всё, ради чего они жили эти месяцы, — исчезнет бесследно. Общество мёртвых поэтов, пещера, стихи при свете фонаря, Китс, которого он так и не прочитал вслух, — всё это обратится в прах. Рука дрогнула. Он взял перо и поставил подпись. Буквы расплывались перед глазами, и Оскар сам не понимал, как вывел их. — Вот и хорошо, — кивнул директор, забирая бумагу. — Вы поступили правильно, мистер Пиастри. Дисциплина и порядок — вот истинные столпы воспитания. Оскар вышел из кабинета и, не глядя на Джорджа и Шарля, которые ждали его в коридоре, бросился в свою комнату. Там он упал на кровать Ландо, уткнулся лицом в подушку, которая всё ещё пахла — нет, не чем-то конкретным, но чем-то, что чувствовалось только в Ландо, — и разрыдался. Зимний семестр продолжался — серый, безрадостный, лишённый красок. Новый учитель литературы, мистер Хюлкенберг, начал первый урок с того, что попросил открыть учебник на предисловии доктора Притчарда и «читать, вникая в каждое слово». Оскар сидел на своём обычном месте, и соседний стул — стул Ландо — был пуст. Пустота эта кричала громче любого звонка, и каждый раз, когда Оскар бросал на неё взгляд, в груди что-то сжималось — туго, больно, невыносимо. — Мистер Пиастри, — обратился к нему Хюлкенберг, — может быть, вы начнёте читать вслух? С первой страницы предисловия. Оскар медленно поднялся, чувствуя на себе взгляды одноклассников. Он посмотрел на учебник, из которого они когда-то вырвали страницы, а теперь они были снова здесь, аккуратно подклеенные чьей-то безжалостной рукой. Слова Притчарда о «графике значимости поэзии» и «математической точности рифмы» смотрели на него как старые враги. Он открыл рот, чтобы прочитать… …и в этот момент дверь класса тихо отворилась. На пороге стоял мистер Феттель. Он был одет в то же пальто, в котором пришёл в Велтон в первый день, но теперь оно казалось потёртым, а лицо — осунувшимся, прорезанным тенями, которых никто не замечал прежде. В руке он держал небольшой кожаный саквояж, и было ясно, что он пришёл забрать последние личные вещи из учительского стола. Класс замер. Хюлкенберг, стоявший у доски, обернулся и нахмурился, не зная, как реагировать — то ли потребовать удалиться, то ли сделать вид, что всё в порядке. Феттель обвёл взглядом притихших учеников, задержался на пустом стуле Ландо, потом на Оскаре — и в его глазах промелькнуло что-то неуловимое: боль, гордость, бесконечная усталость. — Прошу прощения за вторжение, — сказал он тихо. — Я только заберу свои вещи. И он прошёл к столу. Оскар смотрел на него, и горло перехватывало спазмом. Всё, чему учил их этот человек, всё, что они пережили вместе, — пещера, стихи, Китс, carpe diem, Ландо, — всё это вдруг сплелось в один тугой узел где-то в солнечном сплетении. Он больше не мог сдерживаться. Не мог сидеть и делать вид, что ничего не случилось. Он встал, шагнул к своему стулу, поставил ногу на сиденье и вскарабкался на парту. Дерево под ним чуть скрипнуло. — Мистер Пиастри! — воскликнул Хюлкенберг. — Что вы себе позволяете?! Немедленно слезьте! Но Оскар не слушал. Он стоял на парте, возвышаясь над классом, и смотрел прямо на Феттеля. Феттель замер у стола, не донеся руку до ящика, и их взгляды встретились. — О капитан, мой капитан, — произнёс Оскар. Голос его дрогнул, но не сорвался. Он прозвучал громко, отчаянно, как последний выстрел в тишине. Феттель вздрогнул. — О капитан, мой капитан! — повторил Оскар, и на этот раз голос окреп. И тогда Шарль — тихий, робкий Шарль, который всегда боялся нарушать правила, — медленно, словно во сне, поднялся со своего места и тоже залез на парту. Следом встал Джордж, потом Алекс, потом те, кто был с ними в пещере, — один за другим, стуча ботинками по дереву, они взбирались на столы и стояли, глядя на человека, который научил их быть свободными. — О капитан! Мой капитан! — прозвучал хор голосов, нестройный, но искренний, и в нём было больше правды, чем во всех страницах Притчарда, вместе взятых. Хюлкенберг отступил к доске, не зная, что делать. Феттель стоял неподвижно, потом перевёл взгляд с одного лица на другое, задержался на пустом стуле Ландо и на мгновение прикрыл глаза. А потом кивнул — коротко, едва заметно. — Спасибо вам, мальчики, — произнёс он хрипло. — Спасибо. Он подхватил саквояж и, не оборачиваясь, вышел из класса. Дверь закрылась за ним с мягким стуком, и воцарилась тишина. Оскар продолжал стоять на парте, глядя на закрытую дверь, и в его груди, среди боли и пустоты, впервые за долгое время затеплилось что-то похожее на покой. Ландо не вернуть. Но то, за что он боролся, то, чем он жил, — оно не умерло. Оно осталось здесь, в этой комнате, в этих юношах, стоящих на партах. И пока они помнят, пока они готовы вставать и говорить — ничего не кончено.