———
Холодильники вязко гудят на весь отдел молочки, почти убаюкивающе, или, может, у Су Бона просто до сих пор закладывает уши от весенней простуды, что содрала ему горло до красноты, и теперь приходится сосать леденцы от кашля, а по ночам просыпаться от того, что не можешь вдохнуть полной грудью, шарить в потемках по тумбочке, вслепую выискивая заветные соленые капли, лишь бы отвоевать себе еще хоть немного такого желанного сна. Просыпаться среди ночи Су Бон ненавидел. Потому что сразу хотелось курить. И приходилось тащиться на кухню, вставать у открытого окна и жадно тянуть под. Даже несмотря на то, что жижа пахла чем-то фруктово-ягодным, липко-сладким, почти безобидным на вкус, он все равно почему-то парился о том, что его детка будет дышать этим сахарным никотином. У окна было зверски холодно. Спину тут же брало мурашками, приходилось обнимать себя за плечи, втягивать в легкие теплый пар, насыщенный медленным ядом, сладкой химией и микропластиком, оседающим внутри тонкой пленкой. По сути, так Су Бон и простыл. Холод в их доме вообще не приветствовался. Термостат жарил на все двадцать пять градусов, из-за чего Танос вечно ходил в одной тонкой майке, а спать предпочитал вовсе без нее, и ночами потел так, что волосы с утра липли ко лбу влажными прядями, а без душа выйти на улицу казалось чем-то откровенно мерзким. Вот и постоял однажды такой, разгоряченный, сонный, перед распахнутым окном под ледяным ветром, пытаясь остудить голову. Освежился. Потом три дня валялся с температурой тридцать семь и два, ватным телом и головной болью, которая пульсировала в висках тупым ржавым гвоздем. Сейчас вроде оклемался. Но горло все еще саднит. Он палит в экран телефона, в заботливо скопированный из чужих заметок список продуктов, и уже в который раз внимательно перечитывает каждый пункт, сверяя его с тем, что лежит в тележке, машинально пересчитывая глазами упаковки черри, пока вокруг шныряют безразличные рожи, озабоченные собственным маленьким голодом. Собственной жизнью, которая, если вдуматься, у всех состоит из одного и того же унылого набора: купить пожрать, доехать домой, пережить вечер, проснуться утром и повторить этот круг по новой, пока однажды сердце просто не скажет «хватит» и не заглохнет в груди. Вечер пятницы всегда забит людьми под завязку. Очереди у касс пухнут. Тележки сталкиваются колесами. Чьи-то дети ноют. Чьи-то мужья устало молчат. Чьи-то жены раздраженно шипят в спину. И среди этого вязкого человеческого шума Су Бону жизненно необходимо заехать за продуктами по дороге домой. Ему обещали приготовить что-то романтическое. Посидеть вместе за ужином при свечах. Скромно отметить первый день весны. Танос, правда, у себя в голове прикидывает, что лично отмечает уже семь месяцев и семь дней собственной творческой агонии, семь месяцев и семь дней, как не может сложить слова в строки, строки в мысль, а мысль во что-то живое, что не стыдно было бы выплюнуть в мир. Но идея пасты с креветками и теплого салата цепляет чем-то почти домашним, почти нежным, и потому вино он выбирает быстро, схватив первую попавшуюся бутылку белого с ценником чуть выше среднего, будто это все еще может гарантировать вкус, а потом уже из отдела с алкоголем идет искать остальное среди этой толпы картонных людей, плоских, шелестящих пакетами и разговорами, как плохо написанные массовки в дешёвой пьесе. Сам Танос не лучше. Тоже старается никому не смотреть в глаза, не цепляться взглядом за чужие лица, не впускать в себя чужую жизнь, пока вокруг люди так же сверяются со списками или действуют по чистому порыву, выбирая ужин из внезапного, липкого, яркого «хочу», которое иногда управляет человеком честнее любых принципов. Какие-то подростки набирают энергетиков, ядерных сырных чипсов и ванильного мороженого на палочке. Ебнутые. В такой-то холод. У стенда с шоколадом какой-то ребенок уже почти катается по полу, захлебываясь ревом, пока мать, красная от злости и усталости, тащит его за руку, отчаянно пытаясь через логику и факты объяснить, что шоколад им нахрен не нужен, что пришли они вообще за другим, но, если честно, от визга ее чада хочется отвесить затрещину обоим. Какая-то пожилая пара косится на них исподлобья, и в этих взглядах Су Бон без труда считывает немой, почти солидарный приговор их методам воспитания. Сам он внимания особо не привлекает. Спасибо черной кепке Nike, скрывшей выкрашенные в фиолетовый волосы, и маске, закрывавшей половину лица. Так что Танос все так же спокойно стоит в отделе молочки среди безразличной толпы и все так же бегает глазами по списку. Вдох вырывается из горла тяжелым жаром и тут же, ударившись о плотную черную ткань, обжигает щеки. Маску приходится стянуть на подбородок, вытереть тыльной стороной ладони теплую испарину над верхней губой. Он устало опирается на застывшую тележку и, еще раз глубоко вздохнув, открывает телефонную книгу, находя нужный контакт. По вискам тут же противной трелью начинают виться гудки. Танос нервно постукивает пальцами по пластиковой ручке, мельком цепляя взглядом отросший цветной маникюр. С ногтей улыбаются смайлики, выведенные нейл-артом, и на секунду ему кажется, что скалятся они именно с него. Он сжимает ладонь в кулак, до короткой тупой боли. И тут же оживает, когда на том конце наконец берут трубку. — Зайка, привет. Он выдыхает это с полуулыбкой, и голос сразу хрипит, сорванный долгим молчанием, сначала тишиной салона собственной машины, потом этим бесконечным жужжанием супермаркета. — Ты мне тут написала йогурт, а… эм… какой именно? Танос тихо усмехается и, от внезапно подкатившей тревоги, катает тележку вперед-назад, баюкая собственные нервы с какой-то почти нелепой заботой. На том конце тут же радостно отвечают, щебечут, и губы Таноса растягиваются в кривоватой улыбке, пока он пытается удержать внутри очередной тяжелый вздох. — Как обычно, — повторяет Су Бон эхом. Веко дергается. Он окидывает взглядом стенд с йогуртами. Выбор там издевательски огромный: от обезжиренного диетического дерьма до сладких углеводных бомб с джемом, шоколадными шариками и прочей липкой хуйней, где от самого йогурта остается разве что название да порошковое молоко в составе. — Зайка… а как обычно это как? Он снова устало трет глаза, чтобы взгляд не расползался по цветным упаковкам, не вяз в них, не начинал рябить, и принимается слушать, как она с удивительной серьезностью объясняет ему, что они всегда едят один и тот же йогурт и никогда его не меняют, что было откровенной неправдой, но Су Бон спорить не хочет. Поэтому просто дослушивает до конца. То, как ее мелодичный голос с трепетным интересом рассуждает о кисломолочке. И только когда она подводит итог, он тоже коротко подводит свой: — Греческий. Окей. Возьму сразу три, раз мы всегда едим именно его. Шутка выходит вяло. Она не понимает. Только коротко говорит три волшебных слова. И он, уже тише, почти в себя, отвечает: — И я тебя. После чего сразу сбрасывает звонок. Он еще секунд пятнадцать просто пялится в телефон, зависнув в какой-то тихой прострации, рассматривая ее искренне смеющееся лицо на заставке контакта. На ней была тканевая маска с принтом панды, а волосы убраны плюшевой резинкой с огромным бантом. Он помнит, как щелкнул эту фотку в один из вечеров, когда они, развалившись перед телевизором, залипали в какую-то комедийную дораму с именитым актером и слегка дурацким сюжетом, где все нарочито переигрывали, а закадровый голос сыпал шутками почти раздражающе, но для того, чтобы не париться и хоть немного разгрузить голову, это почему-то работало идеально. Она тогда, несмотря на все его пререкания и нытье, налепила ему патчи под глаза, намазала нос черной пленкой, сокрушаясь из-за его черных точек, а он в отместку нащелкал вот этих дурацких фотографий и пригрозил выложить их себе в сторис в Instagram, чтобы все увидели ее истинную натуру, со съехавшим скинкером на лице и этой нелепой пандой. По итогу снимки просто осели у него в контактах. И теперь это воспоминание каждый раз тихо подъедает его изнутри, когда она звонит по мелочам и все так же смеется с экрана телефона. Он серьезно может слышать этот смех с фотографий. Иногда тот кажется даже живее, чем когда она смеется ему в трубку. — Как обычно, — снова растерянно повторяет Танос, роняя голову в плечи, тяжело, устало, с тем ощущением, будто в затылок и шею плеснули горячего свинца. Вдохи начинают сбиваться. Грудь неприятно стягивает. Приходится шумно втянуть воздух носом, переждать эту внезапную волну, дать себе короткую секунду тишины, а после выпрямиться во весь рост и молча стянуть с полки три упаковки греческого йогурта.———
— Малыш, тебе хорошо?.. Ми На срывается на стон и красиво выгибается дугой в пояснице. Ей, конечно, далеко до Мадонны, но тоже ничего. И Танос пока не решил, кого хочет видеть перед собой: Богоматерь или поп-королеву нулевых со всеми ее безумными прикидами, блестками и этой хищной, почти святой пошлостью. Сам вопрос какой-то тупой. У Су Бона на него нет внятного ответа. Он тяжело дышит, рассматривая ее подтянутое тело, сидящее на его члене, чувствует, как по виску медленно ползет капля пота, щекочет кожу, и лениво ведет ладонями по голым дрожащим бедрам, по гладкому теплу, по напряженным мышцам под тонкой кожей. — Ах… я скоро… Слова у нее срываются в сбившийся вдох. Голос мягко плывет по его торсу, сладкой хрипотцой оседает где-то под ребрами. Руками она упирается ему в грудь и двигается на нем медленно, уверенно, почти профессионально, бедрами раскатывая плавную, густую волну под собственные стоны. Длинные ногти скребут по напряженным мышцам, оставляя тонкие горячие дорожки, и она снова сладко срывается голосом, чуть закинув голову набок, открывая шею, тонкую, податливую, влажную от испарины. Все это должно возбуждать. И, наверное, возбуждает. Но внутри Таноса ощущение расплывается вязко, без формы, без ясного центра. Тело отзывается честно, по эрегированной памяти, а в голове все равно стоит какой-то тихий гул, звук, услышанный через стену. — Блять, детка… ты красивая, — Танос выдает заученную заготовку, мягко сжимая ладонями ее худые ляжки. Ми На улыбается через тяжелый, протяжный вдох. На лице у нее красиво ломаются брови от удовольствия, и эта искривленная гримаса делает ее неожиданно настоящей, почти трогательной в своей распущенной чувственности. Очередная плавная дуга прокатывается по его напряжённому тазу, и Танос сам срывается на глухой выдох, уже не особо пытаясь сдерживать голос, хотя внутри до конца так и не решает, сколько в этом настоящей страсти, а сколько хорошо выученной роли. Его бедра подмахивают на автомате, вырывая из Ми На короткий вскрик наслаждения. Она красивая. Красивая, как мраморное изваяние, Афина с полотен эпохи Ренессанса, только без ракушек и морской пены. Кожа гладкая, вылизанно-персиковая, мягкая, почти бархатная, и в самом начале, когда между ними все только закручивалось, Таносу даже казалось, что это тело как-то странно не вяжется с его большими руками. Ее волосы рассыпаются по худым плечам пережженной карамелью, липнут к влажной коже, спадают на лицо. Танос лениво ведет ладонями по ее гибкому телу, по знакомым изгибам, без особого интереса, но с заученной точностью, слишком хорошо зная, где именно Ми Не нравится, когда он задерживает прикосновение, где чуть сильнее сжимает плоть, где ведет мягче, ласкает. Линия талии. Острая тазовая кость. Большой палец кругом оглаживает выступ бедра, и Ми На снова выдыхает, снова красиво, до одури самозабвенно откидывается назад, открывая ему еще больше пространства для этой медленной прогулки по карте ее родинок. Ладонь Су Бона скользит ниже, рисует узор по низу ее подрагивающего живота, пальцами мягко проходит по пупку, нащупывает маленькую сережку, едва цепляет прокол. Она тихо стонет. Рука спускается еще ниже, задерживается на теплом влажном изгибе ее киски, в которой с каждым скачком пропадает его член в ультратонком презервативе, а потом снова лениво ползет вверх, по плоскому животу, по гладкой коже, обратно к ребрам. Нет, она правда очень красивая. Особенно когда экстазно запрокидывает голову, когда обеими руками собирает волосы на затылке, когда пальцами невольно касается припухших губ, когда стонет несдержанно, расслабленно качаясь на нем, вся растворенная в собственном удовольствии. Красивая. И до странного пустая. Танос иногда думает, что если вспороть ей грудную клетку, там окажется только розовое сердце в глиттере, видео из рилс с обзором на новую сумку Dior, липкие блески для губ и ворох сплетен, которые она вечером приносит на кухню после очередного бранча со своими “подружками”. Странная мысль. Почти злая. А ведь раньше Су Бон был уверен, что всем героиням порно не хватает именно ее лица. Хотя она все еще ему нравится. Он все еще любит ее до тошноты. За то, что знает ее насквозь. Каждую жилку. Каждую внутреннюю дрожь. Ход мыслей. Хрупкую архитектуру костей. Серьезно. У Ми На очень красивый скелет. И Танос пальцами ведет по кромке ее ребер, чувствуя, как под кожей гуляет дыхание, пока она срывается на почти плачущий вздох и едва заметно ускоряет ритм. Одна его ладонь крепко держит ее за тонкую талию. Другая ползет выше, ложится на грудь. Он сжимает мягко, лениво. Кружево царапает ладонь. Она даже лифчик не сняла, осталась в этом белом кружевном хлопке с нежно-розовым отблеском на ткани. И, если честно, Таносу не особенно хотелось смотреть на ее грудь. А вот трогать было приятно. Он слегка мнет ее по кругу, снова стягивает кожу там, где она становится мягче, податливее, подтягивает немного вверх и пальцами гладит выпирающую острую ключицу. Они порозовели от жара и стыда, и Таносу губами хочется мазнуть по их краю, порезаться, коснуться там, где будет слышно, как стучит в ритме их секса ее несдержанный пульс, поймать эту жилку, прикусить слегка, оставить свою метку, алеющее плотное пятно любви, на которое Ми На ночью будет жаловаться, закатывая глаза и пытаясь замазать его слоем люкс-консилера. Но ему правда надо. Надо знать, что она живая, все еще тут, все еще мягко оседает на его бедра, устало протягивая стоны. — Так х-хорошо… — срывается на вдохи. И Су Бон знает, что скоро она точно кончит, по тому, как мягко сжимаются мышцы влагалища, укутывая и его в это сдавленное, грязное тепло. Дыхание срывает на утробный стон. Он и сам уже близко, чувствует, как напрягаются собственные бедра, запутавшиеся в одеяле, и рукой хватает ее за голову сбоку, запутав пальцы в каштановых влажных волосах, притягивает к себе. Он, конечно, знает, что Ми На не особо любит грубость и вот эту его властность, но это его язык страсти, его способ сказать комплимент через тело, что-то из того, как сильно ему хочется обладать. Так что потерпит. А в Су Боне с приближением оргазма на секунду просыпается что-то действительно живое, от того, как окситоцин и эндорфины плещут в кровь, сгущая ее до состояния сладкого кленового сиропа. Он губами мажет ей по розовой щеке, приподнимается на локте и начинает грубее двигаться, вбиваясь в ее мягкое податливое тело, пока Ми На разлетается стонами еще громче, глотая звуки и его имя среди этого вязкого желания. Их губы сталкиваются в поцелуе. Танос целует ее так, будто этот поцелуй последний, сминая клубничные губы с напором, ныряя языком в приоткрытый рот, и ее дрожь снова низко отдается у него в груди, растягивается перебитой антенной, как старый телевизор на помехах, когда белый шум шипит в пустоту, и от этого по телу Таноса бегут серые мурашки. — Я тоже близко… — шепчет он потерянно ей в губы, сбиваясь с дыхания, ловит за затылок, чтобы снова поцеловать. Ми На только коротко кивает в ответ. Су Бон чувствует, как она дрожит, как ломаются мышцы, как поджимается ее живот в приближении к пику, и как она хватается рукой за изголовье кровати, чтобы не потерять это мнимое равновесие, пока он властно, почти нежно, держит ее за лицо. Ещё пара резких, сбитых с того плавного ритма, который она так заботливо выстраивала до этого, толчков, и Танос сжимает ее тощую ляжку почти до синяков, слегка замедляется, ловя темп их общего наслаждения, пока Ми На протяжно стонет ему в приоткрытые губы, а брови у нее ломаются в изгибе неподдельного удовольствия. Су Бон ловит сквозь прострацию импульсы того, как она сладко кончает, по тому, как сокращаются ее мышцы, по тому, как приятный влажный жар обволакивает его напряженный член. Это чувственно, хоть и немного избито. Она всегда пахнет в такие моменты чем-то цветочным, чем-то домашним, чем-то таким, что на секунду может усмирить шум в его башке, особенно когда он целует ее в тонкую шею, открытую ему в полном доверии, в этой почти слепой покорности. Она ведь знает, что у него мысли темные. На самом деле темные. Ему снятся черно-белые сны и кровавые революции. Иногда кажется, что он может кого-то убить, шею перегрызть, голову в целлофан затолкать и на шее затянуть пластиковую стяжку, зубы выбить из десен, чтобы с кровью, с воем, чтобы крошка эмали звонко осыпалась на асфальт. Даже когда он гниет. Даже когда пустота в нем растет, как черная дыра, жадно пожирая никчемные галактики собственного космоса. Су Бон злой. Она это точно знает. И все равно доверчиво подставляет свою красивую шею. Он целует ее, хотя скорее вяло мажется губами и носом по взмокшей коже, следом за ней тоже срываясь в разрядку, с приглушенным, хриплым стоном, удерживая ее за ногу так, чтобы она лишь мягко покачивалась взад-вперед, лениво растягивая его короткое, густое удовольствие, пока он тяжело дышит ей в покрасневшее ухо. После им надо всего пару минут на передышку, чтобы лёгкие перестали так сильно комкаться в горле, а напряжённые конечности наконец перестали мелко подрагивать от послеоргазменной неги. Буквально долю секунды, совсем немного, просто чтобы привести мысли в порядок, разобрать по полочкам грани собственного тела. И всегда это действительно лишь мгновение. Хотя Су Бону хотелось бы значительно дольше. Ему бы хотелось раствориться в ней до бесконечности. Да даже не важно, чтобы это была она. Хоть кто-то. Чтобы тепло заволокло грудь сизым туманом, чтобы остаться в запахе нагретой похоти и страсти, чтобы он сладко, чуть пережжённо осел на языке, пузырился, щекотал рифлёное нёбо. Танос хочет чувствовать до каждой мышцы, сколько именно капелек пота сейчас капает на его твёрдый живот, и сколько из них стекает по жилистым бокам, солёно впитываясь в матрас. Он хочет видеть, как над ним дрожат чьи-то ключицы, как искусанные губы шепчут любовный бред, как дорожки слёз подсыхают блестящими лентами на щеках, раскрасневшихся до багрянца. Чтобы всё было по-настоящему. Чтобы всё было, как в артхаусном кино. Чувствовать, как поджимает живот, прилипая к позвоночнику, как дрожит чужое нутро, в которое он только что посеял своё семя, и как теперь его член медленно обмякает внутри, всё ещё храня остаточное тепло близости. Достать бы этим до сердца. До горла. До чего-то живого, громкого, кричащего. И он тянет Ми Ну к себе, всё так же крепко удерживая за затылок, лбом упирается в её мокрый лоб, так что мягкие беби-волоски щекочут веки. Они целуются лениво, недолго, просто по привычке стягивая губы друг друга в этом порыве так называемой любви, или просто заученной близости. Ленивый поцелуй в губы. Потом Танос так же лениво целует её в висок, всё ещё срываясь на тяжёлые вздохи, а она почти игриво ведёт пальчиком с острым маникюром по резкой линии его челюсти и аккуратно сходит с него. Даже не сходит. Стекает. Тает. Заваливается по правую руку и укладывает голову ему на вздымающуюся крепкую грудь. Её наращённые волосы рассыпаются по нему тёплой карамелью, и он лениво накручивает прядь на палец, играясь с этой плавленой сладостью, всё ещё пытаясь отмыться от самого себя. Она тоже дышит тяжело, устало зевает, а Танос только косится на то, как на срезе её голого бедра блестит пот в свете настольной лампы, мягко искрится на коже, пока она так и лежит у него на груди. На это тоже уходит ещё пара затянувшихся минут, но тут уже вина самого Таноса. Как только гормоны многоэтажно осыпаются вниз по телу, по тонкой сетке внутренних регуляторов, он снова чувствует, как пустота начинает жрать его изнутри, как в голове на приторной сладости собственного гниения роятся жирные мухи, и от этого становится паршиво, до ломоты в зубах. Голубые глаза тухнут в темноте, пока он мягко гладит Ми Ну по затылку, перебирая пальцами спутанные волосы, а потом, тяжело вздохнув, выбирается из её домашнего тепла, садится сначала прямо, не обращая внимания на ленивую тяжесть в мышцах, и почти сразу спускает ноги с их разогретой постели. Паркет тут же кусает стопы холодом, до неприятной рези в пальцах, от этого контраста по спине бегут мурашки. Танос аккуратно стягивает наполненный презерватив, завязывает его и одним ловким движением отправляет в маленькую мусорку у тумбочки. Боксёры находит на полу, где-то у изголовья, натягивает уже стоя, потом медленно тянется вверх, выгибая замученную спину в приятной, чуть хрусткой дуге. Ми На следит за ним полусонно, всё так же валяясь на подушках полуголая, нежась в густом запахе их близости, и только когда он делает первый шаг прочь от кровати, слегка приподнимает голову и устало, с мягкой тревогой спрашивает: — Малыш, ты куда? И как она только это делает. В её голосе столько родного тепла, что Су Бону становится почти неловко за собственное желание уйти, оставить её одну в смятых простынях, в этом сонном уюте, в их маленьком тёплом мире, и в то же время внутри поднимается другое, тёмное, злое, такое безразличное и вымотанное, что хочется резко податься обратно, вцепиться пальцами в персиковую кожу, встряхнуть её за худые, острые плечи и проорать в лицо: «Покажи мне, что тебе не плевать». Чтобы рыдала, захлёбывалась, дрожала, чтобы страхом ломался голос, как тогда, пару лет назад, когда он в щепки ломал дверь в её квартиру, просто чтобы поговорить, а она рыдала за ней, зажимала уши ладонями от грохота и запиралась в ванной, спасаясь от его праведного, больного гнева. Сейчас всё не так. Сейчас Танос как будто проработал это со своим дорогущим психологом, потому что он зрелый, осознанный, не токсичный, не абьюзер, и умеет экологично проживать нахлынувшие эмоции, как стало модно говорить. — Курить, — бросает коротко, голос хрипит изза его сбитого дыхание, даже не оборачивается на неё, оставляя тонкий девичий силуэт Ми Ны тенями плыть на смятых хлопковых простынях, и спокойно, не подавая виду, выходит из нагретой сексом комнаты. Сначала в холодный тёмный коридор квартиры, там, в вытянутых декоративных зеркалах, пляшет его обнажённый силуэт, и дело даже не в том, что Су Бон в одних только трусах, а в том, как зримая тьма медленно даёт глазам привыкнуть к себе, пока он прошлёпывает босыми ногами до прихожей, туда, где запах любимых духов Ми Ны самый насыщенный, такой, что от него чешется слизистая. Сладковатый, с оттенком сирени и чего-то свежего, почти огуречного. Танос шморгает, чешет нос. Плитка с автоподогревом отзывается послушным теплом для хозяина, чуть ли не урчит, греет ступни так ласково, что, когда он снова сойдёт на холодный паркет, контраст почти полопает капилляры под ногтями. В этой квартире всё такое удобно-навороченное, что теряется даже какой-то разъебанный шарм. Нет, Танос точно не жалуется. Начинал-то он с не особо вычурной однушки, где тесную кухню и небольшую гостиную разделяла лишь тонкая перегородка, а спать приходилось на футоне, чтобы не забивать пространство. Квартирку, конечно, ему оплачивали родители, пока он был студентом, но это уже мелочи жизни, о которых Су Бон не особо любит думать. А так, если разобраться, он почти может считать себя тру. Долги родной матери выплатил, записал пару хитовых альбомов, засветился на обложках, успел вляпаться в громкий скандал, попрыгать в какой-то не особо выстрелившей группе с кучей трейни, прежде чем уйти в свой рэп. Треки крутили на повторе в клубах столицы, пока Танос с Ми Ной выбирал итальянскую мебель для гостиной и спорил о более подходящем дизайне санузла. Сейчас ему почти тридцать четыре. Стабильный доход, фанаты, концерты, интервью для журналов, мировой тур за плечами. Сейчас ему почти тридцать четыре, и ему кажется, что вся его жизнь завернута в шуршащую обёртку, продана за лям на лейбл, помечена как пройденная и аккуратно сложена на полочку рядом со всеми его достижениями и витаминами для хорошего сна. Зато мама им гордится и каждое лето летает за его счёт в Италию, отдыхать на море. Танос недолго роется в кармане кожаной куртки, быстро находит там заветный под с никотином на шесть и вкусом химозного персика, среди кучки смятых чеков и ключей от квартиры, берёт его с собой и лениво плетётся на кухню. И да, паркет после пола с подогревом реально почти выжигает кожу, так, будто он идёт по битым ледяным осколкам. Ручка из эко-пластика поворачивается со спасительным щелчком, и Су Бон открывает окно настежь, впуская в квартиру шум улицы и сквозняк. Тот лениво ползёт по его коленям, по плечам, по затылку, кожа мгновенно покрывается мурашками, и он ежится, складывая руки на груди в замок из уходящего тепла, морщит рожу от неприятного весеннего холода. Сладковатый дым наполняет вымотанные вздохами лёгкие и оседает там такой же сладкой плёнкой, пока Танос устало косится на проезжающие внизу машины, которые с высоты двадцать первого этажа расплываются в цветные точки, бликуют в лужах, в которые медленно превращается грязный талый снег. На следующей неделе обещали потепление, но Су Бон давно не верит синоптикам, поэтому не прячет зимние вещи и не переобувает ботинки на кроссы, зная, что ещё точно будет противно зябко, и ветер снова затрещит костями, забираясь ледяными пальцами за воротник. Сеул влажный, и от этого в горле всегда сыро, а глаза слезятся от запаха подкисшей грязи и духоты высоток. И Су Бон снова ловит себя на мысли о гнетущей бессмыслице, о том, какое же всё уродливое в это время года. Как там говорил Кьеркегор: «Наша жизнь представляет собой результат преобладающих в нас мыслей». И у Таноса для себя явно плохие новости. Он снова обхватывает губами мундштук своей электронки и тянет глубоко, пока жижа не выступает каплей на кончике вейпа и не начинает жечь слизистую неприятной приторностью. Танос брезгливо вытирает рот тыльной стороной ладони, морщится, будто эта несчастная одноразка виновата в том, что он пытается закурить свой блядский кризис, а вместо этого только ловит одышку на пробежках. Он косится на неё зло, тут же облизывает губы и выдыхает дым полупрозрачным кучерявым облаком. Тот поднимается выше, мешается со звёздами, редкими бликами цепляется за свет в окнах многоэтажки, и, похоже, не только Су Бон не может уснуть, не совершив перед этим свои заученные ритуалы. Сам же Су Бон уговаривает себя не броситься следом за этим дымом из окна и думает, что, наверное, всё же пора писать своему доктору о том, что его снова настиг вопрос о смысле, вцепился в горло и теперь не даёт спать. Но Танос снова отложит это на следующую неделю, а потом ещё на одну, и так дотянет до лета, где можно будет привычно обмануть себя вечными делами, громкими вечеринками, огнями сцены, визгом толпы. Но сейчас, прямо сейчас, хреново. Он снова затягивается, надеясь, что хотя бы закружится голова, но на этот раз трюк не срабатывает. Похоже, придётся ещё полночи лежать и пялиться в потолок, ведя бессмысленный разговор с незатыкающимся ублюдком у себя в голове. — Су Бон, всё хорошо? Из споров с внутренним голосом его вырывает мелодичный, чуть сонный голос Ми Ны. Она крадётся на цыпочках, то ли чтобы не ступать босой ногой на паркет, который из-за открытого окна теперь совсем ледяной, то ли чтобы не спугнуть его кровожадных, уставших демонов своей тихой походкой. Хотя, если честно, она всегда ходила удивительно бесшумно, когда цокот каблуков не отбивался эхом от стен и не звенел по нервам, отражаясь в стеклянных поверхностях. Как сейчас. Ми На подходит сзади, домашняя, распатланная, с ещё заметным румянцем на щеках, завёрнутая в плед так, что наружу выглядывают только голени, и утыкается холодным лбом ему в лопатку. — Не стой у окна, а то снова простудишься. Поучает, как всегда, нежно, с этой почти материнской заботой, которая его всегда немного бесила, но он молчит, только тише выпускает из лёгких дым и нехотя расслабляет плечи. Ми На зевает куда-то ему в спину, опаляя кожу тёплым дыханием, оставляет на острой кости лопатки невесомый поцелуй и начинает свои никчёмные попытки набросить на него плед. Это смешно до боли. Она ниже его на полторы головы, и Танос знает, что ей это чертовски нравится. Она сама постоянно ему об этом говорит, потому что может спокойно носить рядом с ним высокую шпильку или тяжёлую платформу на каблуке и всё равно оставаться этой своей милой, нарядной женственностью, в джинсовых мини, в красивых белых колготках с кружевным оттиском на худых бёдрах, на зависть всем подругам, которым достались парни ниже среднего роста. Но сейчас это просто смешно и неуместно. Попытки укутать его в своё маленькое укрытие раз за разом проваливаются, угол пледа вечно соскальзывает с широкого плеча, и Танос даже тихо хмыкает, пряча смешок в уголке губ, пока тонкие брови его любимой девушки всё сильнее хмурятся от сосредоточенности. Тогда он, почти по-рыцарски, решает всё же помочь. Мягко тянет её за руку чуть вбок, забирает одеяло, она тут же ёжится от холода, пока он накидывает плед себе на плечи, а после притягивает её обратно за хрупкое запястье, заключая в объятия и укутывая уже их обоих в это тёплое убежище. Она выдыхает. Он тоже. И в руке, помимо её тёплого тела, всё ещё сжимает свою одноразку. — Всё хорошо, — тихо убеждает он её. Себя, по большей части. — Просто задумался. Подбородок укладывает ей на русую мягкую макушку, а за окнами всё так же тянет мартовским холодом, всё так же монотонно воет ветер, и жизнь чертовски медленно течёт по этому спальному району. Машины всё так же изредка проносятся по большой дороге равнодушными цветными бликами, кто-то поздно возвращается домой, можно различить редкие фигурки жильцов, которые на секунду вспыхивают в желтоватом свете дворовых фонарей и тут же пропадают за козырьками подъездов. Эти скучные, ровные новостройки. В них Танос вдруг почти романтично чувствует себя персонажем Бойцовский клуб, сыгранным Эдвард Нортон, потому что в этом кондоминимуме теперь и есть вся его блядская жизнь, аккуратно расфасованная по комнатам, полкам и ежемесячным платежам. И иногда ему до ломоты хочется пустить сюда газ и щёлкнуть зажигалкой. Наверное, поэтому Су Бон и курит свои электронки. — О чем? Ми На не Марла Сингер, да даже не Хелена Бонем Картер, и Танос, наверное, даже рад, что Ми На немного ванильная и такая по-модному чистая. Всего пару раз курила с ним травку, и вынесло её с одного маленького косячка, и таких же пару жалких раз они нюхали кокаин на убитой неоновой вечеринке на студии его бывшего друга-торчка, который сейчас валяется по рехабам, или, может, вообще прахом стоит в металлической урне с инициалами в каком-нибудь поминальном бюро, всё ожидая, когда кто-то придёт, купит ему ячейку на местном кладбище, принесёт цветы, подожжёт пачули, постоит молча и уйдёт. Танос не особо знает, что с ним. Он не звонил и не писал ему уже лет шесть, примерно. Только иногда всё же вспоминал. Например, когда видел мелкий бисер в зиплоках в канцелярии, или чувствовал лёгкое жжение в носу, или смотрел на Ми Ну в те редкие моменты, когда она позволяла себе энергетик без сахара, а не воду, заряженную электролитами. Он теперь где-то не там. И разбежались они с тем другом на хреновой ноте. Вопрос налички, долгов, мутных обещаний. Су Бону, кстати, деньги так и не вернули, но он в итоге просто забил и решил не влезать в очередной конфликт, хотя кулаки чесались кому-нибудь разворотить лицо в мясо. Но всё закончилось экологично: блоком в инсте. Ми На удобнее заваливается ему в руки, прижимается голой спиной к его груди, чуть влажной от пота, и короткие прядки у её лица тоже ещё липнут к вискам. Танос чувствует кожей, покрасневшей от тонких царапин, застёжку её кружевного бюстгальтера, скользит взглядом по пластиковой раме окна и коротко отвечает вполтона: — Ты знаешь… всё ещё нихуя не выходит. Ни с музыкой. Ни с текстом. Широкое плечо нервно дёргается. Ми На сочувственно дует пухлые губы, старается заглянуть ему в лицо, чуть запрокинув голову назад, но в итоге только тихо вздыхает, давая короткий ответ: — Не переживай, напишешь ещё, — и у Таноса зубы крошатся от того, как сильно он сжимает резцы, просто чтобы не придушить её прямо сейчас, не сомкнуть руки на шее, не сломать позвонки, пока тело не перестанет трепыхаться в агонии и не свалится мёртвой, красивой, сломанной куклой на холодный пол. Ему нужна секунда, чтобы тихо втянуть воздух носом, так, чтобы она не заметила. Потом ещё секунда, чтобы не перебороть желание никотина и затянуться одноразкой, слегка выпуская её из объятий, хотя обычно он старается так не делать. Но сейчас уши закладывает от того, как быстро и гулко кровь стучит в висках. Ми На ловит этот короткий момент, перекручивается в его руках и встаёт к нему своим чудным личиком, поднимая тёплые карамельные глаза вверх, хлопая неестественно длинными ресницами, как дурочка. Настоящая тупая дура. Танос выдавливает улыбку, выученную до клыков, до оскала, вымученную до того, что начинают слезиться глаза, стирая с лица даже тень раздражения, и лишь изредка бегает зрачками по просторной кухне, стараясь мастерски притворяться кем-то, кем по факту никогда не был, снова играя свою приевшуюся роль. — Да… я… знаю. Напишу. Он тяжело глотает ледяной воздух, смешивает его с собственной сладковатой горячей слюной и горечью какой-то неясной, вязкой обиды, и, не в силах больше смотреть на неё этим изученным до малейшего срыва взглядом, только клонит голову ниже, легко чмокает в макушку и тут же, зарывшись руками в длинные мягкие волосы на затылке, прижимает к своей груди, машинально гладя, другой рукой откладывая вейп на подоконник. Ми На только хмыкает со смешком и обвивает тонкими руками его плечи, цепляется, как за последний смысл в этом мире, мажется мягкой щекой по чёрным линиям на его загорелой коже, дыханием щекочет плоть, сами мышцы, прижимаясь ближе, пока Танос в голове считает метрономом до десяти. Ми На никогда его по-настоящему не понимала. Не ловила сигналы, даже если бы он долбил SOS азбукой Морзе ей прямо по лбу, даже если бы выжигал фонариком свет ей в глаза, даже если бы рыдал в ванной, валяясь на грязном кафеле. Она будто просто этого не чувствовала. Не слышала, как шумит его кожа. Не понимала, как его дробят в стеклянную крошку собственные мысли. Только перепуганно и коротко, приглушённым шёпотом, бросала что-то о том, что ему надо обратиться к психиатру, выпить воды и подняться с пола. Хотя, опять же, раньше он считал это благословением, почти церковным светом. На его скомканном фоне она была такой нормальной. Она разобрала его на детские травмы, на смысловые нагрузки его раздутого эго, а потом сложила обратно так бережно, что ему какое-то время даже не хотелось сдохнуть. Она была его исповедью. И он молился на неё так, как молятся на Библию и Коран. Но в какой-то момент понял: излечить его душу невозможно, сколько ни меняй марлевые повязки. Они стоят, обнявшись, в полной кухонной тишине и резких присвистах жизни, что долетают обрывками с ночной улицы, ещё одну спасительную минуту, пока Танос снова коротко не целует её в макушку, тихо сказав: — Ладно, зайка, идём спать. Я устал. На самом деле Ми На очень хорошая. Даже несмотря на то, что та ещё выученная стерва, и иногда ему хочется её убить, а иногда хочется, чтобы у них это было обоюдно, чтобы и она тоже хоть раз мечтала молча придушить его подушкой или подсыпать крысиного яда в утренний кофе, который принесёт ему в постель вместе с протеиновыми панкейками в порыве своей несдержанной романтики, а потом выложит милую сторис в Instagram, пока он будет красиво захлёбываться пеной на простынях. Но Ми На редко думает о смерти. По сути, никогда. И Танос ни за что не променял бы её ни на кого другого. И дело даже не в том, что с ней привычно, спокойно и удобно. И не в том, что она очень нравится его маме. И даже не в том, как хорошо на ней сидит кружевное бельё под лёгкими летними сарафанами, когда тонкая ткань только сильнее дразнит воображение. Нет. Просто она кусок его жизни, который сложно было бы перечеркнуть даже самым жирным чёрным маркером, до скрипа, до продавленной бумаги. И, в общем-то, его это устраивает. Наверное. Но размышлять об этом слишком тяжело, почти как ковыряться пальцами в старом шве, поэтому Танос предпочитает просто принимать происходящее и лишний раз не спорить с судьбой. Она глухо и смазанно угукает куда-то ему в солнечное сплетение, снова отдаваясь в нём тонкой вибрацией, и тихий довольный смешок срывается с её припухлых губ, когда она наконец отлипает от его влажной тёплой кожи, а потом мягко берёт его за обе руки, будто всерьёз боится, что Танос в любую секунду может сорваться с места и убежать куда-то загнанным зверем, и тянет за собой в глубь кухни, тепло, немного игриво улыбаясь, окончательно выскользнув из плена нагретого одеяла. Танос тоже улыбается. По привычке копирует её свет. И, прежде чем окончательно поддаться её тягучим розовым чарам, оборачивается и быстрым хлопком закрывает пластиковое окно, снова запирая их в мягком гуле холодильника и уютной домашней тишине. А потом, коварно ухмыльнувшись, блеснув синевой глаз, делает стремительный шаг вперёд и, будто невзначай, по итогу всё же налетает на Ми Ну, легко подхватывает её на руки и закидывает себе на плечо. Она коротко заливается звонким, порывистым смехом, старательно комкая в руках слетевшее с него одеяло, потому что вообще-то им надо бы забрать его с собой и вернуть на кровать. Танос только горделиво вскидывает подбородок, удобнее перехватывает её под бёдра, слегка, почти лениво шлёпает по голой ягодице, обтянутой красивыми трусиками, ловит в ответ её дурашливое, наигранное возмущение, закатывает глаза и совершенно спокойно несёт обратно в спальню.———
Тёплые стерильные струйки воды скатываются по его подтянутому телу, оставляя за собой влажные сверкающие дорожки и россыпь мелких капель, быстро намочив его всего, с головы и до самых пяток. Пар из душа валит пушистыми клубами, заставляя зеркало густо запотеть, пока Танос настраивает воду под себя, бережно, почти трепетно поворачивая ручку смесителя. Чуть теплее обычного, чтобы расслабить и без того завязанные в крепкие узлы мышцы, прогреть тело после пробежки по холодному парку. У него всё ещё слегка ноют плечи, а икры тянет почти приятно-больной тяжестью. Наверное, сегодня он немного перестарался, решив, что лишние три километра точно избавят его от желания думать и хоть немного выжгут дебри собственного сознания, хотя по итогу голову теперь грызли мысли куда более приземлённые, но оттого не менее навязчивые, всё так же скребущие по наспех сшитым швам его черепушки прямо изнутри. Насколько вообще можно считать желанием загнать себя до дрожи в коленях бегом по Сеульскому парку селфхармом? Танос нехотя считает, что на все сто. И ещё сверху немного. И всё равно продолжает насиловать себя в спортзале, потому что когда-то тренер говорил, что спорт отличный способ снять напряжение, а этого сейчас Су Бону нужно было до ломоты в костях. Всё же лучше так, чем снова сидеть в неотложке в три часа ночи, накладывая себе четыре шва на порезанное запястье и убеждая врачей, что он просто неудачно разбил зеркало. Вода приятно омывает напряжённое мужское тело, бежит по изгибу плеч, там, где шея мягко спадает на ключицы, и Танос запрокидывает голову, позволяя теплу нежно гладить его по лицу, по горлу, по крепкой линии хребта, а потом стремиться ниже, туда, где под загорелой кожей лениво перекатываются напряжённые бицепсы. Срывается вниз каплями. Глухо бьёт в плитку рядом с расставленными ступнями. Катится по груди, по чёрным змеям его татуировок, обрисовывает крепкий подтянутый пресс плавными влажными перекатами, собирается в пупке, затекает ниже, на жилистые, сухие бёдра, по тазовым костям, по крепкому, живому рельефу тела, где всё кажется выточенным не красотой, а каким-то упрямым внутренним голодом. И Су Бон тянется за первым попавшимся шампунем на общей полке, хватает какой-то тяжёлый флакон с красивой серебряной вязью вензелей на этикетке и удобным чёрным дозатором. На всякий случай ещё раз проверяет, что это точно шампунь, а не бальзам, маска, флюид, мусс, средство для пилинга кожи головы или какой-нибудь крем для депиляции в формате выгодного объёма, вся та полезная химозная хрень, которой пользовалась его девушка, при том что волосы у неё были ниже задницы только потому, что были нарощены на эти пиздатые микрокапсулы, про которые она жужжала ему над ухом где-то месяц, пока не вырвала место у какого-то баснословно дорогого парикмахера и не приклеила их себе к голове, размахивая теперь густым длинным хвостом так, будто родилась с ним. Он только устало хмыкает и выдавливает себе в ладонь немного густой прозрачной жидкости. Ванная тут же наполняется приятным до умопомрачения запахом ириса и розмарина, с едва уловимой свежей мятной отдушкой. Всё, как любит Ми На: чтобы не приторно-сладко, но и не отдавало режущей кислятиной. Что-то лёгкое, цветочное, весеннее, с припиской «органический» на этикетке и составом, в котором нет никаких вредных парабенов и силиконов, которые, по её словам, забивают саму структуру волоса, делая его жёстким и упрямым. Су Бону, впрочем, не то чтобы есть до этого дело. Он даже не распенивает шампунь в ладони, сразу втирает густую прозрачную жижу в волосы, взбивая на макушке упрямыми круговыми движениями. Пряди тут же спутываются, и по его сосредоточенному лицу начинают мелко стекать подкрашенные фиолетовые капли, срываются вниз бледно-лиловыми ручейками и убегают в серебряный, натёртый до блеска сток. Танос массирует кожу головы пальцами, мягко, но с нажимом, втирая шампунь так, будто пытается растворить не только грязь, но и собственную память, спутанную клочьями где-то между извилин серого вещества и дымкой подсознания, которое снова, как назло, подбрасывает картинки, не щадя ни психику, ни выдержку. Он тяжело выдыхает, хмурится, чтобы в глаза не попала стекающая по вискам лиловая пена. Она размыливается в пушистые облака, приятно нагревается в ладонях, лениво сбегает по изгибу сильной спины вместе со всей невидимой, но ощутимой мерзостью, налипшей где-то глубоко под кожей. Постояв так ещё немного, словно разминая собственные мысли, Танос наконец возвращается под лейку душа, чтобы смыть шампунь с волос. Тёплая вода снова приятно окатывает тело и, если честно, приносит с собой какое-то секундное исцеление, почти сродни чуду, вроде документалок про Третий рейх или секса на подоконнике: странное, тёмное, необъяснимо живое. Она медленно разогревает мышцы до приятной сонной лени, до вязкой, почти животной тишины внутри. И как открывается дверь в ванную, он даже не слышит, хотя Ми На особенно и не скрывается. Подглядывать друг за другом без одежды, в пару и мыльной дымке душевой, давно перестало быть чем-то интригующим, как в первый год совместной жизни. Тела изучены вдоль и поперёк, и каждый знает другого до последнего небритого волоска и подозрительной родинки на мизинце. Так что смысла играть в смущение давно уже не осталось. Тем более матовые стеклянные дверцы душа всё равно прятали наготу за мягкой мутной пеленой, оставляя Ми Не разве что его мыльный силуэт да идеально вбитую в память картинку красивого, знакомого до последней жилки тела, которое она руками прощупала когда-то так тщательно, будто учила наизусть. Скукота, одним словом. — Блин, малыш, ну я же просила… Её голос эхом отбивается от потных кафельных стен просторной ванной. Танос лишь слегка дёргается, не ожидав этого звона, слишком уж глубоко провалившись в вязкую пустоту собственной головы и в ленивое наблюдение за тем, как пена собирается в мелкие жемчужные пузыри, тут же уплывая вместе с водой, не оставляя после себя ровным счётом ничего. Говор у Ми Ны чуть раздосадованный, где-то даже раздражённый, но Су Бону так же растерянно плевать. Он слушает её вполуха, продолжая смывать шампунь с волос. — Корзина для белья буквально рядом… Причитает она с недовольным бубнежом, цыкнув, наклоняется и подбирает с пола его насквозь пропотевшую спортивную одежду, хватаясь за ткань чуть ли не кончиками ногтей, скорчив брезгливую мордочку, будто держит в руках не мокрую футболку, а дохлую крысу. И тут же с тем же демонстративным отвращением швыряет всё в корзину, к куче такой же заношенной, пахнущей потом, кондиционером и чужой кожей одежды, которую на выходных, как обычно, закинут в стирку. — Прости… Неосознанно повышая свой хриплый голос на пару тонов, отвечает Танос, откидывает мокрые волосы назад, зачёсывая их пятернёй, и снова тянется за шампунем, чтобы повторить ритуал ещё раз. С первого захода не удалось как следует содрать с себя липкую корку усталости. — Ладно… Выдыхает она всё с тем же тихим, слегка переигранным раздражением, еле заметно подкатив глаза, но уже в следующую секунду лицо её вспыхивает плохо скрываемой радостью, с которой она, собственно, сюда и вломилась. Подходит ближе к душевой кабинке и мягко скребёт по стеклу ногтями, тонко, с сухим царапающим звуком, чтобы привлечь его внимание. — Можешь посмотреть? И теперь уже очередь Таноса незаметно закатывать глаза. Он коротко фыркает, потому что его тишину опять бесцеремонно вскрыли, как консервную банку, и искренне надеется, что причина этого вторжения хотя бы стоит того, чтобы оправдать, почему она вломилась в его влажную теплоту, в этот маленький стеклянный кокон пара, воды и редкого покоя, где можно хоть ненадолго отмыться от тревоги. Су Бон даже шампунь толком не смывает. Просто торопливо протирает лоб и глаза от душистой пены, смахивает влагу с ресниц и, с влажным шорохом отодвинув дверцу душевой кабины, выглядывает из-за матового стекла, даже чуть заинтересованно дёрнув подбородком, мол, ну давай уже, показывай, что там у тебя такого важного, и дай мне, чёрт возьми, вернуться под тёплые струи воды. В тонких пальцах Ми Ны зажат её новенький айфон с дурашливым пушистым брелком на чехле, который тихо позвякивает при каждом движении. Когда Су Бон стреляет в неё вопросительным взглядом, чуть приподняв бровь, она улыбается как-то совсем заговорщически, прикусывая щёку изнутри. Он замечает это сразу, по тому, как резче проступает линия её скулы. Танос всё ещё не совсем понимает, чего именно она от него хочет. На ярком экране обычная фотография, похоже, из какого-то бутика брендовой одежды. Это считывается мгновенно: по вылизанному свету, по ровным рядам платьев на заднем фоне, развешанных оттенок к оттенку, и даже по размазанному чёрному силуэту консультанта, который торопливо мелькает где-то в глубине магазина. На этом фоне стоит девушка. Лицо специально замазано, но фигурка у неё симпатичная. Даже слишком. Танос подмечает это автоматически, ещё до того, как успевает задуматься. Худощавая, с длинными ногами под лёгкой струящейся тканью, тонкой шеей, почти аристократичной, такой, которую, кажется, можно было бы переломить одной рукой. Ключицы острые, хрупкие, маленькие круглые плечи, тонкие запястья с выпирающими косточками суставов, длинные пальцы, локти, просвечивающие сквозь бледную бархатную кожу. Даже грудь маленькая, аккуратная, едва обозначенная под тканью. Кости у неё будто стеклянные. Хотя во вкусе Таноса всё равно всегда были чуть более спортивные фигуры. Как у Ми Ны. У Ми Ны, если честно, идеальное тело. По крайней мере, по скромному мнению Су Бона. Особенно когда она в этих своих обтягивающих блядских лосинах с мягкими складками на ягодицах, которые будто специально придуманы, чтобы сводить мужиков с ума. Примерно как сейчас. И Танос совершенно неосознанно скользит взглядом по её бёдрам, сравнивая с девушкой на фото, прежде чем снова перевести светло-голубые глаза на телефон в её руках, уже начиная логически догадываться, что вряд ли Ми На пришла сюда просто ради того, чтобы он оценил чужую фигурку в красивом сатиновом платье и тонком шарфике в тон ткани, небрежно обёрнутом вокруг шеи. — И? Су Бон снова дёргает подбородком, и с губ Ми Ны тут же слетает тихий, тёплый смешок, чуть шероховатый после рассвета. — Смотри, есть ещё такой вариант. И она снова не даёт ему никакого нормального контекста, просто смахивает фотографию пальцем. На экране тут же появляется почти такая же. Абсолютно. Только теперь платье не мягкого фисташкового оттенка, а чуть темнее, глубже, уходящее в приглушённый изумруд. И вот тогда Танос наконец начинает понимать, куда именно она пытается заставить его смотреть. На платье. Лёгкое сатиновое платье до тонких щиколоток, на едва заметных бретельках, мягко приталенное, струящееся по телу так, будто ткань вообще ничего не весит. Очень нежное. Очень летящее. Из тех, что идеально смотрятся на фотках в лесу среди полевых цветов, которыми потом забиты все ленты Instagram. Правда, он всё ещё не до конца понимает, зачем именно ему сейчас нужно на это смотреть. — Так что это? — вопрос снова повторяется, и Ми На, поджав губы, поворачивает телефон экраном к себе, ещё раз оценивая фотографии, будто от её взгляда ткань могла поменять оттенок. — Платье подружки невесты, ну, на свадьбу Сэ Ми, — отвечает она в пол-тона. Танос понимающе хмыкает, наигранно-осознанно задрав подбородок. Ми На тут же снова поджимает пухлые губы, превращаясь в какого-то модного критика из дешёвых миланских журналов девяностых, которые любили раздавать советы всем растерянным девочкам о том, какой цвет “обязательно должен быть в гардеробе этим летом”. Она хмурит брови и снова показывает ему экран: — Какой цвет тебе больше нравится? Су Бон думает секунду, чисто для вида ещё раз пролистнув фотографии мокрым пальцем. Сатин на экране мягко бликует, то уходя в холодную фисташку, то наливаясь приглушённым изумрудом, густым, чуть пыльным, как бутылочное стекло в полумраке бара. — Тёмно-зелёное, — коротко бросает он, уже почти разворачиваясь обратно под горячие струи воды. Не то чтобы ему было плевать. Просто Танос и правда чувствует этот цвет лучше. В нём было что-то правильное. Спокойное. Дорогое без истерики. Сэ Ми бы его точно поняла, стоило ему только начать что-то втирать про атмосферу свадьбы, про то, как этот оттенок лучше оттенит саму невесту среди всей толпы размалёванных кукол, которые почему-то тоже всегда ведут себя так, будто выходят замуж именно они. Су Бон вообще знал, что Сэ Ми всегда легче дышалось рядом с парнями. Когда-то она даже совершенно серьёзно предлагала ему самому влезть в шёлк и каблуки и пойти её подружкой невесты вместо всех этих одинаково улыбающихся девочек с идеально уложенными локонами. Танос тогда вежливо отказался. Ген Су, правда, пообещал подумать после шестой бутылки соджу на банкете. Но традиции оставались традициями. Особенно теперь, когда свадьбы окончательно превратились в вылизанный американский аттракцион с арками из живых цветов, выездными церемониями, дорогими фотографами и священником ради красивой картинки. Так что Сэ Ми с женихом вбухивали в это всё какие-то совершенно ебанутые деньги, и Су Бон, если честно, даже понимал почему. Людям хотелось сделать момент идеальным. Хотелось хотя бы один день прожить так, будто впереди их действительно ждёт что-то светлое, а не развод через пять лет и делёжка мебели. Хотя красивые фотографии всё равно останутся. Ми На тихо хмыкает себе под нос и снова ведёт взглядом по холодному экрану телефона, так что зелёные отблески отражаются у неё в зрачках чем-то почти болезненным. Потом важно кивает самой себе и быстро начинает что-то печатать пальцами. — Тогда фисташковое. — Я вроде выбрал тёмно-зелёное, — Танос хмыкает снисходительно, без злобы, но брови сами ломаются в ленивую дугу, пока он всё так же придерживается за стеклянную дверцу душевой, медленно обсыхая под остатками тёплой воды и лениво заглядывая Ми Не в экран телефона. И, как он и предполагал, его девушка уже с полной уверенностью строчит в общий девичий чат, что Су Бон выбрал фисташковое. Хотя это, очевидно, было пиздежом. — Первое правило: если парень что-то выбирает, надо брать противоположное. Вы вообще не разбираетесь в цветах, — дурашливо хихикает Ми На, коротко пожав узкими плечами и даже не взглянув на него. Выдаёт это с такой непоколебимой уверенностью, будто никогда не предстанет перед высшим судом за бытовое невежество. Танос только закатывает глаза и тихо фыркает себе под нос. Не то чтобы ему обидно. Скорее просто смешно. Он никогда не считал себя одним из тех ограниченных долбоёбов, которые на День святого Валентина скупают плюшевых медведей размером с холодильник и дарят девушкам одинаковые чехлы с разъезжающимися половинками сердца. Су Бон вообще был из тех мужчин, о которых девочки обычно говорят с интонацией лёгкой зависти. Он замечал новую укладку, видел разницу между холодным и тёплым подтоном помады на влажных губах, мог нормально объяснить, почему небесно-голубой подчёркивает кожу Ми Ны лучше, чем стерильный молочный, и всегда безошибочно чувствовал грань между “дорого” и “богато”. Даже разницу между лиловым и фиолетовым он когда-то выучил, пока его колорист вымывал из волос очередную кислотную дрянь под запах перекиси и жжёного кератина. Да и в целом внутренние настройки Таноса всегда были слишком тонко подкручены под эстетику мира. Он чувствовал текстуры, цвета, свет, воздух, чужие лица так, как чувствуют температуру воды обнажённой кожей. Отличал нежность от стерильности, красоту от вылизанной пустоты. Просто раньше от этого он задыхался эмоциями, ощущал всё до дрожи и ночных рыданий, а теперь это только сильнее разъедало его изнутри. И последние месяцы его сознание было занято совсем другим. Не душевным трепетом музыки. Даже не туром. Не контрактами. А тем, где красивее всего смотрелась бы его заплесневевшая могила. Пока лидировал вариант с августовским маковым полем. Чтобы красные лепестки липли к холодному камню, как подсохшая кровь, а ветер трепал бутоны, срывая с них последнюю пыльцу кристаллами мета. Но иногда Таносу казалось, что ему куда больше подошёл бы грязный переулок где-нибудь в эмигрантском районе: сырой бетон, нож под ребро и чужие ботинки, мелькающие перед глазами в луже бензиновой воды, кружащейся в танце с густой кровью. Что-то в этом было почти честное. Почти эстетически завершённое. Ми На, конечно, ничего такого в нём не замечала. За блеском цепей, татуировками, запахом его одеколона, дорогими куртками и этой идеально выученной уверенностью, с которой он водил свой спорткар и улыбался на интервью, всё ещё скрывался человек, которого удобно было любить. И спорить с этим образом у Су Бона давно не осталось сил. Он подвисает в собственных мыслях, перебирая в памяти обрывки Ларошфуко, как делал всегда, когда думал о смерти и надгробиях, пока Ми На, не закончив печатать, снова не поднимает на него свои тёплые карие глаза, будто пытаясь выловить оттуда хоть часть его внимания. Потом вдруг щурится, наклоняется ближе, и её брови снова ломаются в недовольстве. — Ты что, опять взял мой шампунь?! Она принюхивается к его мокрым волосам и тут же раздражённо цокает языком. Танос реагирует автоматически. В голове щёлкает тяжёлый железнодорожный переключатель, перекидывая его обратно в роль нормального человека. Лицо сразу становится мягче, светлее, почти виновато-невинное. Настолько хорошо отыгранное, что самому тошно. — А это был твой? — спрашивает он с искренностью профессионального актёра, будто в их ванной действительно мог оказаться шампунь какого-то загадочного третьего жильца. — Блин, малыш, ну серьёзно! Ну ты же знаешь, он французский, его в Корее нету! — Ми На заводится с пол-оборота, клацает зубами, и Танос снова ухмыляется, вскинув руку в жесте защиты и всецелой капитуляции, разве что белым флагом не машет. — Всё-всё, прости, я тебе целую коробку таких куплю. Она закатывает глаза и тут же несильно бьёт его по щеке, размашисто запихнув голову обратно в душевую кабинку и захлопнув дверцу. Су Бон смеётся скорее по привычке, почти из культурности. Просто потому, что Ми Не нравится его низкий хриплый смех, особенно когда тот бьётся о холодные стены ванной комнаты и вязнет в пару. Когда-то ей ещё нравилось, как об эти стены бились его хриплые стоны, когда они трахались в душе ещё до переезда в эту квартиру. Сейчас они уже так не делали. Будто всё это осталось частью чего-то прошлого, чего-то, о чём теперь можно было только вспоминать с больной ностальгической нежностью и почти художественной похотью. Страсть вообще гаснет тихо. Не красиво, не трагично. Просто фитильком. Глушится разговорами о доставке еды, списками продуктов, корзинами грязного белья и прочими бытовыми мелочами, которые незаметно обрастают вокруг отношений, как пыль на вентиляции. Не у всех, конечно. Но они с Ми Ной, похоже, всё-таки проиграли этот бой. Может потому, что никогда по-настоящему и не пытались залезть друг другу под кожу. Танос, конечно, не верил в родственные души, но всегда до болезненного хотел найти человека, в котором можно было бы потеряться окончательно. Так, чтобы писать о нём поэмы чёрной гелевой ручкой на полях блокнотов, а потом целовать каждую букву, слизывать чернила с бумаги вместе с собственным рассудком. А у них с Ми Ной секс в какой-то момент ограничился кроватью, разложенным диваном и иногда кухонной столешницей, когда в мышцах ещё находились крупицы былого безумия. Но и это постепенно сходило на нет. Медленно, почти незаметно, как затухающая температура тела. Когда вода снова катится по его крепким плечам, разогревая кожу до лёгких мурашек, Танос ещё пытается удержать улыбку уголками губ, но в итоге получает только кривую гримасу, отражающуюся в нечищеном смесителе чем-то почти мифологически уродливым. Будто рожа какого-нибудь северного духа, мелькнувшая между льдинами старых скандинавских сказок. Он только тяжело и бесшумно выдыхает через нос, поднимая голову выше и снова позволяя горячей воде зализывать его душевные раны. — Я, если честно, до сих пор поверить не могу, что Мин Су сделал Сэ Ми предложение раньше, чем ты мне, — Ми На снова кукольно меняет интонацию, и её мелодичный голос за матовым стеклом душевой звучит как старое радио в полупустой квартире: чуть шипящее, тёплое, с этой странной ламповой хрупкостью, будто сейчас вместо разговора о свадьбах оттуда должны политься военные баллады для поддержки духа в разбомблённом городе. Танос снова тяжело выдыхает и подкручивает горячую воду сильнее, почти до ожога, чтобы пар густел клубами, оседал на зеркале мутными каплями и медленно сползал вниз, как потёкшая ртуть. Похоже, сегодня он и правда решил свариться здесь заживо, до красной кожи и ватной пустоты в голове. — Если она ещё и забеременеет раньше меня, я вообще расстроюсь, — продолжает ныть Ми На с наигранной трагичностью, обиженно надувая губы. Уходить она явно не собирается, окончательно ломая его маленький ритуал тишины, в котором он обычно хотя бы на десять минут мог существовать без собственного сознания, сосредоточившись только на шуме воды, запахе шампуня и тепле, размягчающем мышцы. Он слышит, как хлопает крышка унитаза. Представляет почти безошибочно, как она устраивается сверху, поджав ноги, упираясь локтями в острые колени. Наверняка уже снова листает инстаграм, проваливаясь в бесконечную ленту чужих жизней, свадеб, макияжей и идеально сервированных завтраков, или складывает в корзину на Тао-Бао очередной ворох бесполезной ерунды для дома. Какие-нибудь полотенца цвета топлёного молока, декоративные наволочки с вышивкой “под ручную работу”, новый светильник, который будет светить абсолютно так же, как предыдущие пять. Ми На была жертвой перепотребления с этим её быстрым фэшном, эстетичными коробочками и скидками в приложениях, и Танос уже давно понял, что бороться с этим примерно так же бессмысленно, как пытаться руками остановить прилив. Он старается её не слушать. Выходит хуёво. Слишком громко стучат её ногти по экрану. Слишком громко она присутствует рядом. — Слышишь? — М-м? — отзывается он рассеянно, проводя ладонью по мокрому лицу. — Я на нашу свадьбу хотела бы взять основным цветом что-то лавандовое. Или, может, бежевое. Чтобы, знаешь… очень нежно было. Она тихо довольно улыбается, и Танос почти видит это сквозь матовое стекло. Голова у неё устало клонится набок, взгляд лениво скользит по его размытому силуэту за дверцей душа. А он только коротко усмехается себе под нос, не особо вдумываясь в собственные слова: — Может, кофейный? Типа мокко. — Можно, — Ми На улыбается ещё ярче, буквально засвечивая собой всю ванную комнату, и на экране телефона тут же начинают мелькать свадебные платья, белые, кремовые, атласные, вырезанные из чужих девичьих фантазий. — Я бы хотела штуки три. Одно для церемонии, одно для фотосессии, и ещё короткое на банкет, чтобы удобно было танцевать. И под каждое нужны отдельные туфли… Она снова смеётся мечтательно, мягко проваливаясь в свои сахарные картинки с арками, кольцами и свадебными колоколами. Всё равно платить за этот праздник жизни будут Су Бон и её родители, которые наверняка захотят для любимой дочурки церемонию размером с персональный рай, чтобы лепестки летели идеально по таймингу, а жених улыбался часов десять подряд, пока не начнёт сводить челюсть. Ми На уже роняет голову на сложенные руки и продолжает совсем тихо, почти мурлыча: — И нам точно нужно будет несколько фотографов… И танец хочу поставить с хореографом… Танос слушает вполуха. Точнее, делает вид. На самом деле у него уже начинает болезненно пульсировать под висками. Он ведь знает: Ми На давно мечтает о кольце. И он послушно подыгрывает этой мечте, листает с ней каталоги, обсуждает вкус многоярусных тортов, кивает на фотографии свадебных площадок, словно действительно движется туда же, в ту же сторону, в ту же счастливую взрослую жизнь. Хотя по факту он всё ещё не может выбрать даже между Cartier и Tiffany. Как будто правильный ювелирный дом способен решить проблему гораздо страшнее. Например ту, что он просто не готов. И даже не понимает почему. Все вокруг уже куда-то встроились. Женились. Съехались. Завели детей. Ген Су вообще через пять месяцев ждал ребёнка, и Танос до сих пор помнил тот тупой, животный шок, когда телефон выскользнул у него из рук и с треском ударился о кафель. Жизнь неслась куда-то вперёд, быстро, уверенно, с этой пугающей скоростью взрослого мира, где люди покупают страховки, обсуждают ипотеку и выбирают цвет детской комнаты. А он будто застрял. Все бежали. Один он стоял посреди дороги, не решаясь сделать шаг. И это одновременно душило его и оставляло странное чувство свободы. Как холодный воздух в прокуренных лёгких. Как обманчивое чувство, что все можно изменить. — …Мне кажется, я буду очень милой беременной. Мне прям пойдёт животик… Ми На выдыхает это почти нежно, рассматривая собственные ногти. В ванной становится невыносимо жарко. Пар густеет под потолком влажными слоями, оседает на коже липкой испариной. Танос медленно ведёт шеей в сторону, чувствуя, как что-то неприятно спазмирует под затылком. Её голос начинает давить на барабанные перепонки. Сердце колотится слишком тяжело, слишком громко, будто хочет проломить рёбра изнутри. То ли от кипятка. То ли от нервов. Дышать становится трудно. На секунду ему хочется просто рявкнуть. Грубо. Чтобы заткнулась. Чтобы валила нахрен из ванной и оставила его одного хотя бы на десять минут. Но вместо этого он только упирается обеими ладонями в прохладный кафель стены и опускает голову прямо под раскалённые струи воды. Волосы тут же намокают окончательно, тяжелеют и липнут к вискам. Горячая вода течёт по затылку, по позвоночнику, по напряжённым мышцам плечевого пояса, скользит по татуировкам, собирается в яремной впадине и срывается вниз прозрачными дорожками. Танос смотрит, как у его ног разбиваются капли. Как мелкие брызги летят по плитке. Как вода затапливает всё вокруг ровным белым шумом. Она попадает в глаза, в уши, под кожу будто тоже. И голос Ми Ны постепенно тонет где-то на фоне. Теперь он слышит только собственную кровь. Как она бежит по венам. Как гулко отдаётся в висках. Как пульсирует эхом всей его жизни, этой красивой, дорогой, вылизанной катастрофы. Вода на вкус почти нейтральная. Танос сильнее напрягает шею, вытягивая голову вперёд так, что начинают ныть позвонки. На короткое мгновение ему почти хочется, чтобы там внутри что-нибудь наконец не выдержало. Хрустнуло. Лопнуло к чёртовой матери. Чтобы он просто рухнул на мокрый кафель лицом вниз. Расплылся алым пятном. И всё вокруг наконец замолчало хотя бы на одну драгоценную секунду. Но вместо этого только горячая вода всё громче барабанит из начищенной душевой лейки, выбивая его из реальности окончательно и оставляя тонуть где-то глубоко, на вязком дне собственного сознания. ——— Раскрытый цветной чемодан лежит прямо посреди двухспальной кровати, застеленной симпатичным розовым пледом в мелкую вязку, купленным Ми Ной на каком-то очередном цифровом маркет-плейсе глубокой ночью под кофе и скидки “только сегодня”. Под тяжестью чемодана матрас проминается мягкой впадиной, хотя грязные колёсики всё равно не касаются ткани и висят в воздухе, ровно там, где заканчивается край этой покупной домашней нежности. По бокам аккуратными стопками разложены его вещи. Джинсы к джинсам. Футболки к футболкам. Толстовки к толстовкам. Бельё к белью и носкам, чтобы занимало поменьше места. Ему ещё нужно закинуть внутрь как минимум две пары новых брендовых кроссовок, свежий набор для бритья, зубную щётку, пасту, умывалку, увлажняющий крем, пару свитеров, которые он никогда в жизни не наденет, и, может быть, одну приличную рубашку, если вдруг в голову снова выстрелит эта пуля аскетичного эстетства, и Танос решит сходить в какой-нибудь вычурный мишленовский ресторан, чтобы в очередной раз проверить, почему люди так помешаны на сырых устрицах и вкусе дорогой соли на языке. Вдох срывается сам собой. Танос проводит ладонью по осунувшемуся лицу, будто собирая пальцами острые черты в одно целое, а потом тут же разглаживает их обратно. Горячая рука медленно съезжает на шею, проминая напряжённые мышцы под загорелой кожей. За последние дни под глазами у него залегли тяжёлые синяки этого почти священного недосыпа, который выедал глазницы изнутри. Мысли всё сильнее шумели в голове роем потревоженных насекомых, скреблись по черепу липкими лапками, царапали извилины прозрачными хитиновыми крыльями. Под кожей будто постоянно что-то жужжало. Он плохо спал. Плохо ел. Слишком много думал, лёжа ночами и глядя в выбеленный потолок, где в темноте иногда проступали серые тени от проезжающих машин, будто по комнате молча плавали призраки чужих фар. И почему-то Таносу всё чаще казалось, что он стоит на пороге чего-то большого. Чего-то, что вот-вот вспорет его жизнь тонким хирургическим лезвием. Хотя, возможно, это был просто очередной красиво выстроенный самообман. Но Су Бону всё равно был нужен этот перерыв. Новые улицы. Новый воздух. Хотя бы временная смена декораций для собственной медленно гниющей головы. Городской вылизанный шум окончательно начал его заёбывать, как и бесконечные пробки в центре, серый бетон высоток, одинаковые кофейни, одинаковые лица, одинаковая жизнь, в которой всё будто давно уже происходило по заранее написанному сценарию. Ему нужен был всплеск. Выстрел автоматной очередью прямо в затылок сознания, чтобы метафорическими осколками разнесло кости изнутри. Хоть какой-то удар по нервной системе. Нематериальный разряд тока, после которого немеют пальцы и дыбом поднимается пушок на коже, как когда тебя швыряют спиной в мокрый мартовский снег. Париж. Даже само это слово в его лексиконе звучало немного инородно. Не то чтобы Танос всю жизнь грезил Францией, как романтики-поэты или полудохлые художники, у которых за всю карьеру купили две картины, и то в диджитал-формате за крипту. Его скорее всегда тянуло в другую сторону. В детройтскую пыль промзон, в калифорнийский жар, где красные закаты липнут к стёклам дорогих машин, а горячие девочки в бикини мешают манговый сок с дешёвой водкой где-то на заднем дворе очередной виллы с бассейном. В пропащие улицы Бруклина. В Аризону с её выжженной пустотой. Или в Лас-Вегас, который светится ночью так, будто человечество специально построило город, чтобы красиво сдохнуть под неоном и спустить всю жизнь в рулетку. Европа всегда казалась ему слишком далёкой. Хотя по факту до неё было ближе, чем до половины Америки. Пара таможен, пересадка где-нибудь в Дохе или Стамбуле, если не переплачивать за бизнес-класс, и вот ты уже дышишь другим воздухом. Но в какой-то момент Таносу попалась очередная нишевая статья интернет-философа, написанная явно человеком с бессонницей, и привычкой курить в окно после трёх ночи. Там было что-то о кризисе идентичности. О том, что если жизнь начинает казаться пластиковой декорацией без смысла, нужно встряхнуть себя так сильно, чтобы внутренности поменялись местами, а глазные яблоки провернулись внутри черепа. Звучало как бред. Но бред, от которого почему-то неприятно кольнуло под рёбрами. Потом он вообще наткнулся на вырванную из какого-то письма цитату Боулдинга. Картинка была оформлена в этом псевдо-винтажном стиле, который так любят эстетствующие аккаунты: пожелтевшая бумага, gothic regular, потёртые края, будто сканировали письмо столетней давности. «В Париже я впервые смог дышать.» И Танос почему-то завис на этой фразе дольше, чем стоило бы. Смотрел на экран. На буквы. На этот искусственно состаренный фон. И чувствовал, как внутри снова начинает подниматься тот самый гул, который последнее время вообще не замолкал. Отчаяние вообще страшная штука. Оно заставляет интересоваться тем, что раньше казалось бессмысленным. И Танос внезапно начал гуглить вещи, на которые раньше бы даже не кликнул. Читал биографию какого-то американского романиста начала двадцатого века, пытаясь понять его измученной кожей. Тот тоже задыхался. Тоже не понимал почему. Конечно, давление американской элиты и расизм эпохи Су Бону были бесконечно чужды, но вот это животное желание перепридумать себя, содрать старую шкуру и собрать нового человека из обломков, он понимал слишком хорошо. А статьи, документалки и полупьяные эссе на ютубе только повторяли одно и то же: Франция веками тянула к себе людей пропащих искусства. Ещё с четырнадцатого века. Страна музеев, лени и саморазрушения. Страна, где кислотные рейвы могли длиться трое суток, а люди потом спокойно сидели утром на террасах с черным кофе и сигаретами, будто не пережили коллективный нервный срыв под техно. Страна борделей, старых книжных лавок, крыс в метро и культуры, в которой можно пить вино в два часа дня и всё равно считаться интеллектуалом, а не алкоголиком. И это всё до странного сильно отличалось от мира, в котором вырос Чхве Су Бон. От этого стерильного корейского глянца, где даже чужое безумие должно выглядеть социально приемлемо. А потом в какой-то момент он поймал себя лежащим на полу собственной студии, среди стен, обитых чёрным поролоном для звукоизоляции, и слушающим какой-то авангардный французский рэп. Совершенно не похожий на то, что обычно лежало у него в плейлистах. Грязный. Ломаный. Почти болезненный по звучанию. Но в нём определённо что-то было. Возможно, что-то именно то, чего самому Су Бону вечно не хватало под рёбрами. Билеты он купил почти сразу. За совершенно ебанутые деньги, потому что Танос уже давно разучился летать экономом. Теперь ему подавай широкие кожаные кресла, возможность вытянуть ноги и проспать половину полёта, не просыпаясь каждые пять минут от чужого локтя, плачущего ребёнка или человека, которому срочно понадобилось отлить именно через его колени. Нормальную еду, а не эту влажную пластиковую биомассу в контейнерах, и бесконечные плитки молочного шоколада с орехами, будто пассажиров откармливают перед гуманным забоем. И стюардессы. Су Бону всегда нравились стюардессы. Эти идеально выглаженные укороченные пиджаки, узкие юбки, собранные волосы, парфюм с чистой спиртовой горечью и ощущение стерильного флирта на высоте десяти тысяч метров. Что-то в этом было почти кинематографичное. Как старые европейские фильмы, где все курят, трахаются глазами и выглядят так, будто давно разрушили себе психику, но всё ещё красиво держат осанку. Он никогда не отказывал себе в мелком паршивом удовольствии поиграть в это. Стрелял взглядом из-под ресниц, чуть приспускал тёмные очки на переносицу, ухмылялся уголком рта так лениво и уверенно, что девушки почти всегда начинали хихикать чуть тише положенного. Закусывали губы. Сбивались на секунду с выученной интонации авиакомпании. И старательно делали вид, что не смотрят на него дольше необходимого. Танос же в такие моменты развлекал себя чужими фантазиями. Представлял, как одна из них позволила бы затащить себя в крошечный туалет где-нибудь в носу самолёта, где пахнет холодной водой, пластиком и духотой чужих тел. Просто задрать юбку, сдвинуть в сторону чёрное бельё, не раздевая толком никого. Что-то быстрое, грязное и совершенно бессмысленное. Как турбулентность. Хотя, если рядом была Ми На, он всё же держал себя приличнее. Ну, насколько Танос вообще умел быть приличным. Правда даже тогда всё обычно заканчивалось их привычной натянутой перепалкой уже где-нибудь у трапа, под шум чемоданных колёс и объявления на корейском. Дату вылета он выбрал на начало влажной весны. Потому что ему всю жизнь казалось: весной человек либо воскресает, либо окончательно сгнивает изнутри. Третьего будто не дано. Кости становятся мягче, мысли шумят громче, а душа начинает путать надежду с температурой тела. К тому же какой-то тревел-блогер с красивым уставшим лицом и французским “р” уверял, что Париж нужно смотреть именно весной. В период талой воды, цветущих деревьев и этого зыбкого городского тепла, когда Сена слегка выходит из берегов, а воздух пахнет одновременно мокрым камнем, сигаретами, свежей выпечкой и чьим-то вчерашним сексом. Когда люди снова начинают хотеть друг друга. Когда на улицах целуются с незнакомцами, сидят пьяные на набережных до трёх утра и делают вид, что жизнь ещё можно перепридумать заново. И Су Бон почему-то зацепился за эту мысль. За саму идею перехода. Будто между зимой и весной существует короткая трещина в реальности, где человек может стать кем-то другим. Или хотя бы ненадолго перестать быть собой. Так что он решил свалить на месяц. Посмотреть на Париж в его влажной, цветущей стадии распада. И, может быть, проверить, способен ли он сам ещё хоть что-то чувствовать, кроме усталости, шума в голове и желания однажды исчезнуть красиво. Танос складывает в руках свою пижаму: простую белую футболку, которая существовала скорее для приличия, и мягкие хлопковые штаны, чтобы, если верить отзывам с сайта, “кожа дышала во сне”. Для этого набора он определяет место на самом дне чемодана, в отделении “с замочком”. Не совсем по классическим правилам сборки, но Су Бона подобные мелочи волновали меньше всего. Этим чемоданом он пользовался так часто, что тот даже не успевал покрываться пылью в шкафу. Хотя ещё чаще сами чемоданы приходилось менять. Твёрдый пластик, плотная ткань, бумажные подкладки внутри, всё это плохо переживало аэропортовую жестокость грузчиков, которые швыряли чужие вещи так, будто люди никогда не перевозили в них ничего ценного. Отчасти это было правдой. Су Бон устало упирается ладонью в бок и ещё раз пробегается глазами по разложенному шмотью, машинально пересчитывая всё в голове, сверяясь с наспех набросанным списком в заметках. Хватит ли вещей до того момента, пока его окончательно не заебёт стирка, и он просто не пойдёт в какой-нибудь относительно приличный масс-маркет, чтобы заново собрать себе весь гардероб, как собирают временную личность под новый город. — Не маленький чемодан? — тихий голос Ми Ны мягко обволакивает его слух, когда она снова подкрадывается сзади и обвивает руками его талию, тут же складывая его в привычный плен объятий. Щекой лениво утыкается ему в бицепс, выглядывая из-за плеча. — Нормальный. Если чего не хватит, просто докуплю, — так же тихо отвечает Танос, даже не обернувшись к ней. Хотя уже мысленно понимает, что чистого белья на месяц ему точно не хватит. Ми На когда-то быстро отучила его выворачивать боксёры на другую сторону и носить их так, будто они всё ещё свежие после сушилки, коротко и очень красочно объяснив, насколько это, блять, мерзко. Вообще с появлением Ми Ны из жизни Таноса исчезло неожиданно много отвратительных вещей. Заплесневевшая еда в контейнерах по углам холодильника. Пыль на полках. Разводы от зубной пасты на зеркале. Засохшие капли воды на раковине. Оказалось, зеркало в ванной надо протирать почти каждый раз после того, как умываешься. Полотенца менять чаще раза в месяц. А ещё квартира может пахнуть не кислым потом, вейпом и бессонницей, а ягодными свечами, кондиционером для белья и чем-то сладким, домашним, почти уютным. И не то чтобы Таноса когда-то особенно волновали бытовые мелочи. Но жить с Ми Ной оказалось… приятно. Будто она медленно и очень аккуратно выскребла из его жизни часть гнили, к которой он сам уже привык как к естественному состоянию вещей. И поэтому, наверное, он всё ещё не планировал ничего заканчивать. — Блин… я точно не могу с тобой поехать? — Ми На снова наигранно обиженно дует губы, крепче сжимая его в объятиях, насколько вообще хватает её тонких рук, и тут же трётся лбом о его плечо, привлекая внимание. Потом с лёгким смешком заглядывает ему в глаза, чуть склонив голову набок. — Я не буду мешать. Ресницы хлопают слишком старательно, рожица получается максимально жалобная, почти сахарно-приторная. Смотрит исподлобья так, что становится похожа на один из этих дурацких смайликов с огромными глазами. — Пока ты будешь искать свою музу, я просто погуляю по Парижу… Схожу на Елисейские поля, посмотрю этот собор… и только в конце мы вместе съездим в Диснейленд?.. — романтично щебечет Ми На, прижимаясь плотнее. Её голос даже через ткань футболки тёплым дыханием оседает у него на коже. И Танос прекрасно знает, что всё это пиздёж. Она прилипнет к нему ещё в самолёте. Начнёт показывать подборки “обязательных мест”, куда им нужно сходить ради фотографий для Instagram, будет тянуть его за рукав по туристическим улицам, смеяться, крутиться под вывесками кафе и просить снять её “ещё раз, только нормально”. А если он всё-таки ухитрится ненадолго от неё сбежать, чтобы хотя бы попробовать остаться один на один с этой своей теорией французского полураспада, то вечером она всё равно вернётся и снова заполнит собой весь воздух квартиры. Будет рассказывать, как прошёл её день. Начиная с кофе утром и заканчивая голубями, воркующими у кого-то на подоконнике, потому что “это было похоже на них двоих”. Покажет новые покупки, расскажет, как продавщицы в бутике осыпали её комплиментами, будто это не входило в их прямые обязанности, а потом ещё заставит его выбирать лучшее селфи из сотни абсолютно одинаковых кадров, где менялся только угол солнца на её хайлайтере. И бла-бла-бла. Танос бы этого просто не выдержал. Он ведь именно от этого и пытался сбежать, если уж говорить честно. Не от Сеула даже. Не от работы. А от бесконечного человеческого шума, который лип к нему как влажная одежда. Так что брать Ми Ну с собой он не собирался. Даже если к виску приставят револьвер. — Детка, это не будет романтичной поездкой, — выдыхает он с мягким снисхождением, стараясь сделать голос спокойнее, теплее, пока разворачивается к ней лицом, всё ещё оставаясь внутри кольца её рук. — Я же говорил, я даже не знаю, где жить буду. Может вообще не в отеле… Понимаешь? Ми На снова недовольно дует губы, запрокидывает голову вверх и почти всем телом наваливается на него, острым подбородком упираясь ему в грудь. Танос аккуратно заправляет ей за ухо выбившуюся прядь из высокого хвоста. — Я хочу, чтобы всё было по-настоящему. И не хочу, чтобы ты таскалась со мной по каким-нибудь хуёвым районам. А если я вообще сниму квартиру где-нибудь в арабском квартале, тебя там точно быть не должно. Он, конечно, привирает. Потому что дело совсем не в заботе о ней. Точнее, не только в ней. Просто рядом с Ми Ной он никогда не останется по-настоящему один. А ему сейчас это одиночество было нужно почти физиологически. Как никотин. Как сон после трёх бессонных суток. Но звучит всё равно красиво. По-мужски. Почти благородно. И Ми На, кажется, это чувствует. Тяжело вздыхает, продолжая смотреть на него своими карамельно-карими из-под длинных ресниц, хотя и сама прекрасно понимает, что переубедить Су Бона уже не получится. Если он решил что-то, то проще сдвинуть бетонную стену. Она смиренно вздыхает ещё раз, а потом вдруг бубнит себе под нос уже совсем другим голосом, тревожным и чуть расстроенным: — Только ты тоже осторожно там… А то если тебя где-нибудь убьют, я останусь без парня. — Хорошо, — он улыбается мягко. Ладонь нежно ложится ей на щёку, большим пальцем сухо и тепло поглаживая высокую скулу, а после, скользнув чуть дальше, пальцами путаясь в её сатиновых волосах. У Ми Ны спокойно оседают узкие плечи, она прикрывает глаза, склоняя голову, ластясь под его горячую ладонь, полностью отдаваясь прикосновению такого родного человека и на секунду будто сбрасывая с себя всю эту наигранную стервозность, весь свой колючий девичий театр. — Буду тебе каждый день фотки скидывать, — почти шепчет Су Бон, понизив голос до этой послушной домашней хрипотцы, от которой у неё всегда слабели колени. Уголки его губ дёргает лёгкая улыбка. Ми На тоже улыбается, наконец приоткрывая глаза, и тянется к нему выше, ведомая его крепкой рукой, чтобы наконец коснуться губ Су Бона своими. На выдохе. Он придерживает её одной рукой за затылок, другая медленно скользит к узкой талии, невесомо ложась на изгиб и чувствуя даже через ткань домашней футболки её тепло. Ми На привстаёт на носочки, вытягивается навстречу, и её маленькие ладони с его боков лениво ползут выше, цепляясь пальцами за складки ткани на груди, пока она послушно отвечает на этот еле ощутимый поцелуй, мягко сминая его искусанные губы. Поцелуй выходит тёплым, долгим, ленивым. Даже не французским. В нём нет никакой киношной страсти, никакого голодного языка или пошлой драматичности. Просто они вдвоём на пару секунд зависают посреди собственной жизни. На кровати всё так же лежат аккуратные стопки одежды Таноса и раскрытый чемодан с распахнутой молнией, будто вспоротое брюхо. С улицы гудят машины, снизу тянет вечерним городским гулом, у соседей сверху опять что-то с грохотом валится на пол, а у Ми Ны на губах бальзам со вкусом спелой черники и дешёвой сахарной химии из круглосуточных магазинов. И Су Бону вдруг на секунду начинает казаться, что этот поцелуй их последний. Что ему бы стоило задержаться в нём чуть дольше, нормально попрощаться, запомнить её дыхание, тёплые пальцы на своей груди, этот черничный привкус и мягкость губ. Но ему всегда так кажется перед очередными вылетами. Будто каждый самолёт не в другую страну уносит, а в какую-то новую версию себя, где старое уже не приживается и медленно дохнет в багажном отсеке между чужими чемоданами. Так что он только чуть хмурит брови и, нехотя оторвавшись от её припухших губ, коротко целует Ми Ну в лоб, заглянув в её тёплые домашние глаза. — Обещаю, когда я вернусь, слетаем вместе куда-нибудь на острова, — снова тихо говорит Танос. И Ми На только коротко кивает, радостно улыбнувшись, тут же снова жмётся к нему крепче, руками уже заползая на широкую спину, будто пытаясь прижать его к себе сильнее, впитать в ладони его тепло, оставить на коже запах своих духов, чтобы он продержался на нём весь этот душащий месяц разлуки. Чтобы каждый раз, когда Су Бон будет утыкаться носом в ворот собственной футболки, между делом, машинально, он всё равно вспоминал о ней. Пересматривал их совместные фотографии в галерее. Слушал её голосовые по ночам. Скучал хоть немного. Су Бон тоже притягивает её ближе, уже почти по привычке тела медленно поглаживая по затылку, приглаживая растрепавшийся хвост, задержав дыхание на короткую секунду, будто внутри опять что-то неприятно дрогнуло под рёбрами. А потом всё же выпускает Ми Ну из рук и возвращается к чемодану.———
Хромированный огромный самолёт садится в аэропорту Шарль-де-Голль без пятнадцати девять утра. За бортом всего семь градусов тепла, зато солнечно, и в голубом мартовском небе лишь изредка плывут белые пушистые облака, так что по ощущениям было где-то на все одиннадцать. Пилот из динамика добродушно желает всем хорошего дня и отличного французского уикенда сначала на корейском, а потом так же чётко и выверенно на английском, без слышимого акцента, с поставленной дикцией и этим приятно-ленивым тёплым голосом человека, который явно уже половину жизни провёл над облаками и слишком хорошо умеет держать штурвал в руках. Пассажиры оживились ещё во время снижения, начиная неторопливо собирать вещи, себя и своих сонных детей, заранее готовясь к выходу. Танос тоже лениво потягивается в кресле, устало проводив взглядом одну из миловидных стюардесс с длинными красивыми ногами в бежевых колготках и узкой миди-юбке, аппетитно обтягивающей её зад. И это, конечно, была чистая пошлая сексуализация, но девушка так мило улыбалась ему весь полёт, даже поправила подушку, пока он дремал, что Таносу стало почти жалко выбрасывать её немного подтёкший номер телефона, аккуратно оставленный красивым почерком на бумажной салфетке вместе с утренним кофе. Впрочем, правило у Су Бона было простое: весь его небесный флирт должен оставаться в небе. Иначе исчезал сам интерес игры, переставало жечь азартом в венах, а Танос слишком любил это короткое адреналиновое электричество между людьми. Так что девушке он улыбается в последний раз учтиво и чуть снисходительно, скорее уже из привычной вежливости, даже не подмигнув напоследок, прежде чем забрать ручную кладь и сонно двинуться к выходу из самолёта, подавив тяжёлый зевок. Хотя было только утро. А впереди его уже ждала целая куча дел, с которыми хотелось разобраться до вечера. Франция встречает его привычным шумом проснувшегося города, который у Таноса уже будто выжжен на барабанных перепонках уродливым тавром. Иногда этот гул свербит так глубоко под черепом, что хочется разодрать себе ушные раковины до крови, лишь бы наступила тишина. Но здесь всё равно всё ощущается немного иначе. Ленивые пограничники в своих стеклянных окошках проверяют документы, хлопая влажными печатями по страницам паспорта, и бросают что-то вроде сонного: — Welcome to France. С таким размазанным акцентом, что Су Бон едва разбирает слова. Чемодан уже лениво ползёт по ленте выдачи, когда он проходит контроль. Всё как всегда. Танос забирает багаж, пересекает последние коридоры с уставшими людьми в форме и наконец выходит в просторный холл аэропорта. Выход D6. Голубая зона. И воздух по коже уже тянется французский. Люди суетятся неторопливо, сверяют билеты и номера выходов, кто-то вызывает такси, кто-то уже выглядит подозрительно пьяным для такого раннего часа, хотя, может, это просто его паранойя после бессонного перелёта. Но всё вокруг действительно будто движется медленнее. Расслабленнее. Даже хаос здесь какой-то вязкий. Из местного маленького старбакса тянет дешёвой французской попсой, кофе и свежей выпечкой. Где-то под потолком лениво колышутся флаги, кажется, в честь очередной дружбы народов, а на огромных экранах бесконечно крутится реклама духов, часов и чего-то ещё мучительно французского. Танос шныряет между людьми в поисках ларька, где можно купить местную симку, и всё вокруг пока кажется ему пластиковым. Будто наспех собранной декорацией, склеенной не очень талантливым театральным постановщиком специально для туристов, готовых жадно жрать любые впечатления. Спектакль уже начался. Скоро, кажется, кто-нибудь обязательно начнёт петь Марсельезу на ломаном английском, а остальные будут восторженно снимать это на телефоны. Танос предпочёл бы этот момент пропустить. Так что вместо культурного экстаза он просто покупает сим-карту, обменявшись с угловатым парнем за кассой короткими кивками, и почти сразу стремится выбраться из духоты аэропорта. Подальше от кондиционированного воздуха, туристической наигранности и этого стерильного ощущения транзитной жизни, где люди сутками существуют между странами, как забытый багаж. Он вообще никогда не любил аэропорты, хотя именно они всегда первыми встречали его в чужих странах. Но эти высокие стеклянные потолки, сквозь которые в глаза бил холодный солнечный свет, эти выбеленные стены, бесконечные табло и гул кондиционеров никогда не вызывали у него ничего, кроме усталого раздражения. Скорее просто часть рутины. Очередной вынужденный ритуал, который приходилось повторять из раза в раз. В его загранпаспорте уже почти не осталось свободных страниц. Всё давно было расфасовано визами, печатями и штампами других стран, расползающихся по бумаге, как метки хронического беспокойства. Симптом того, что Су Бон не умеет сидеть на месте. Ему постоянно нужно куда-то двигаться. Лететь. Ехать. Плыть. Да хоть бежать, ломая ноги в коленях. Добраться на попутках до соседней страны только ради того, чтобы в итоге понять: там всё абсолютно такое же, как и везде. Разве что птицы поют на другом языке. Танос вообще давно хотел набить себе татуировку на икре. Собрать в один patchwork все печати из своих паспортов за жизнь, красиво скомпоновать их друг на друга, а потом забить ногу за один сеанс, чтобы после сукровица текла под плёнку, кожу вело жаром, а ходить было тяжело ещё пару дней. И потом добавлять новые штампы каждый раз, когда он пересечёт очередную границу. Даже если это будут повторяющиеся страны. Наверное, с таким раскладом к сорока он забьёт себе всю ногу до бедра. А ближе к старости сам станет похож на собственный паспорт. Пока, правда, всё это существовало только в виде идеи, а недоделанный эскиз уже который месяц пылился у его тату-мастера. На улице дышать становится немного легче, хотя воздух всё ещё пахнет авиационным мазутом, пережжённой резиной и влажным бетоном аэропортной парковки. К подъездной полосе то и дело подкатывают машины, и почти из каждой вываливается какой-нибудь запыхавшийся пассажир, нервно выкатывая за собой маленький чемодан и явно опаздывая на рейс. Но Таносу, как обычно, плевать на чужие спутанные жизни. Он пытается поймать себе водителя из-за временного отсутствия мобильного интернета и невозможности вызвать Uber, и в итоге просто идёт на сделку с самим собой, разрешая немного переплатить. Хотя бы доехать до Триумфальной арки, а дальше уже разбираться по ситуации. Ну и по итогу в такси с него сдирают какие-то совершенно невозможные деньги, потому что эти европейские допотопные счётчики километража продолжают тикать даже тогда, когда машина намертво стоит в пробке на въезде в Париж. Из гула машин, визгливых клаксонов и раздражённого бурчания водилы, который то и дело хлопает ладонью по рулю, будто это хоть как-то влияет на ситуацию. Хотя, если подумать, влияет. Деньги ведь продолжают капать именно в тот момент, пока он просто сидит и смотрит на дорогу. Улицы постепенно становятся колоритнее, пока Танос пытается разобраться с новой симкой и новым номером, нервно объясняясь на английском с оператором мобильной связи. Интернет ему нужен сейчас, а не “в течение семи рабочих дней”, когда он уже окончательно потеряется среди этих арт-декошных фасадов, старой готики, соборов, винных лавок и крошечных кафешек с круглыми столами, за которыми люди будто рождаются сидеть с сигаретой и бокалом кислого вина. Разговор почти доходит до скандала. На том конце провода тяжело вздыхают и проглатывают половину гласных, словно сам французский язык слишком ленив даже для нормальной ссоры. Но в итоге договориться всё же удаётся. Правда, с Таноса тут же снимают ещё какую-то абсурдную сумму за “срочное автоматическое подключение”, которым, кажется, кроме него, вообще никто никогда не пользовался. Когда такси наконец доползает до красивой исторической арки недалеко от центра, Су Бон уже чувствует, как внутри начинает неприятно зудеть раздражение. Он сам вытаскивает чемодан и рюкзак из багажника, потому что сервис, хотя бы отдалённо похожий на тот, который ожидаешь от машины S-класса, для местных водителей, похоже, существует где-то в жанре научной фантастики. Зато смотреть на него косо и бубнить под нос маты на французском, когда он просит вернуть сдачу со ста евро, у водилы получается абсолютно прекрасно. И, честно, человек, выросший в правильной, вылизанно-вежливой Южной Корее, с такой наглости начинает охуевать почти искренне. Танос в Париже всего каких-то жалких два с половиной часа, а из него уже вытрясли приличную сумму абсолютно законными, но до отвратительного ублюдскими способами. И самое мерзкое, что он даже не успел толком наступить на местную брусчатку. Франция, судя по всему, щадить его тоже не собиралась. Будто он приехал не в столицу искусства, а сразу на казнь. Или революцию. Хотя в этом определённо был свой вкус. Гари. Крови. Выхлопных газов. Танос заранее обещал себе не беситься, если всё сразу пойдёт через жопу и совсем не так, как он это воображал. Планов он никогда не строил, ненавидел их почти физически, но вот фантазировать любил всегда. Особенно во время долгих перелётов, когда очередной американский сериал уже начинал вызывать тошноту, а смотреть шесть часов подряд в иллюминатор или в пустой блокнот становилось почти больно. Так что Париж он себе, конечно, придумал заранее. Пока выходит не очень. Хотя он ещё толком ничего и не видел, чтобы всерьёз захотеть сжечь этот блядский город дотла, как иногда мечтал сжечь Сеул. Или родной Кванджу со всеми его нудными музеями и памятниками архитектуры, от которых его мутило ещё со школьных экскурсий. Но Франция пока удивляла его всё-таки иначе. Культурного шока у него, конечно, не случилось. Зато теперь, когда позади осталась вся эта транзитная мясорубка, он впервые начинает чувствовать Париж не глазами, а кожей. Лёгкий северный ветер. Сырой воздух. Вонь дешёвого сыра, бензина и старого камня. И где-то глубоко под рёбрами медленно растекается Сена. Танос вдыхает глубже, до лёгкого треска в лёгких, и наконец позволяет себе на секунду замереть, рассматривая шумную площадь из-под стекол тёмных очков. И Триумфальная арка не зря так называется. Она и правда достойна всех триумфов сразу. Даже где-то символично, что именно здесь он договорился встретиться с одним из арендодателей, предлагавших жильё на месяц почти по вменяемой цене. На секунду у Таноса даже перехватывает дух, когда он смотрит на эту красоту. Ворота огромные, слегка сероватые, но от этого будто только лучше. Лепнина, римская помпезность, массивные барельефы, всё это захватывает взгляд в плен почти насильно. Действительно подарок, достойный короля. Через чур вычурный, местами почти смешной в своей роскоши, но всё равно до одури волшебный. Единственный минус, туристов дохуя. Все снуют туда-сюда, вытягивают руки с телефонами, пытаясь сделать очередное селфи, кто-то уже нервно ищет, как бы обойти очередь и прошмыгнуть мимо уставшей охраны без билета, кто-то перебирает сувениры, а кто-то, наоборот, судорожно держит сумку у груди, боясь местных карманников. Где-то в стороне топает школьная экскурсия, и дети зевают так мученически, будто их тащат не смотреть Париж, а на принудительную каторгу. Они в основном болтают между собой и мечтают поскорее вернуться домой играть в телефон. А вокруг всей этой какофонии по кругу непрерывно текут машины. Улицы расходятся от площади, как солнечные лучи. Деревья ещё голые после зимы, но сам город уже залит мягким мартовским светом, и в нём появляется что-то почти тёплое. Танос на секунду достаёт телефон, думая сфотографировать всё это, как делает любой нормальный турист, но почти сразу передумывает. Кажется, что снимок только испортит момент. Слишком живой он сейчас. Слишком настоящий. И, если честно, Су Бон воспринимает всё это почти как личное приветствие. Будто сам Людовик Четырнадцатый вместе со своей любовницей решили торжественно встретить его у ворот города. Так что телефон остаётся зажатым в руке, пока Танос ещё с минуту просто стоит посреди этого гула, впитывая в себя площадь почти до дрожи под кожей. И только навязчивый звонок наконец выдёргивает его обратно в реальность. Арендодатель что-то быстро лепечет в трубку на ломаном английском, жалуясь, что никак не может найти его среди туристов. ——— Это уже третья квартира, которую он смотрит за эти полдня, и третий человек, с которым приходится объясняться на английском, перекидываясь двумя совершенно разными акцентами. На этот раз это старый шестиэтажный дом в слегка барочном стиле. Или просто Танос нихуя не разбирается в фасадном искусстве шестнадцатого века. Но стены тут из светлого известняка, кремово-бежевые, местами обшарпанные и сколотые временем, зато по бокам вьётся ещё мёртвый, застывший в зиме плющ, который совсем скоро должен налиться зеленью и полезть вверх по стенам живыми венами. Ничего особенно вычурного. Скорее наоборот, дом выглядит уставшим, немного староватым, но именно это почему-то разгоняет кровь у Су Бона в нервную горячую пену. Всё здесь слишком сильно отличается от проклятых стеклянных коробок Сеула, от металлических спальных районов и того вылизанного кондоминиума, где у него на год вперёд оплачено парковочное место. Здесь хотя бы можно поднять голову и увидеть небо. Настоящее. Холодное мартовское солнце бьёт между крышами, а не отражается в сотнях одинаковых окон высоток. Улица узкая, вьётся между домами грязноватой сколотой брусчаткой, с низкими парапетами по краям и небольшими клумбами, где пока только остывшая земля, ещё не готовая к цветению. Люди ходят неторопливо, под ручку, и это уже не охуевшие от красоты туристы, а сами парижане. Высокомерные, сонные, красивые своей усталостью. Они щебечут на французском о чём-то своём, обсуждают ночи, любовников, чужие измены, политику, искусство, кофе, сигареты. Танос, конечно, почти ничего не понимает ни на слух, ни тем более на письме, но всё равно чувствует происходящее каждой жилой под кожей. Словно случайно провалился внутрь старого фильма с Каннского фестиваля. Рядом с треском проносится мопед. Где-то сверху на узком балконе парень курит, кутаясь в одну тонкую простыню, и бурно спорит с кем-то по телефону, дрожа от холода у шершавой стены. Мимо проходит молоденькая девушка с острыми ключицами и сладковатым дорогим парфюмом, который на секунду почти утягивает Су Бона за собой следом. Но его резко окликают. Женщина лет шестидесяти в строгой юбке-карандаше и абсолютно безумной цветастой блузке с рюшами у морщинистой шеи раздражённо машет ему рукой. На плечах у неё старое бежевое пальто, слегка выстиранное временем. Именно она и показывает ему квартиру. — Ah, allez, garçon. You will have plenty of time later to fall in love with the view. Now move, hm? Some of us have real things to do. Английский у неё ломаный, потрёпанный акцентом, но звучит это всё равно почти театрально. Она недовольно цокает языком и, не дожидаясь его, направляется к одной из кованых дверей, ведущих, судя по всему, во внутренний двор. — The small key is for the street door. The ugly one is for the apartment. Very Parisian system. Very stupid. Связка ключей раздражённо звенит у неё в пальцах, пока она впихивает один из них в старый скребущий замок. Танос только прикрывает кулаком губы, не сумев сдержать короткий смешок. Не столько из вежливости, сколько потому, что эта её ворчливая французская злость неожиданно кажется ему почти очаровательной. Танос только сдержанно кивает на её ругань про систему замков и дверей, будто придуманную ещё самим Королём-Солнце, а после подхватывает тяжёлый чемодан и без слов плетётся следом, исчезая за чёрной кованой дверью, от которой пахнет холодным металлом и сказками про полуразвалившиеся европейские замки. Внутренний двор красивый. Без всяких “почти”. И его красота пробирает по костям приятным сквозняком вперемешку с запахом сырости из канализационной решётки. Двор небольшой, ухоженный, и Танос сразу понимает, что через пару недель всё здесь утонет в зелени, будто весна просто разорвёт это место изнутри молодой жизнью. Дом стоит вытянутым квадратом, расползаясь на четыре маленьких подъезда, и молча смотрит на него старыми ставнями окон, за которыми пока ещё не горит свет. Где-то висят сухие цветы в горшках, в глубине импровизированного сада дремлет жирный чёрный кот, похожий на местного охранника спокойствия, а рядом с лавкой торчит наполовину забитая окурками металлическая пепельница, специально добавляя двору какой-то ленивой парижской чопорности. Недалеко от одного из подъездов ржавеет старый велосипед. Они идут дальше по кривоватой дорожке из той же сколотой брусчатки, а Танос машинально цепляется взглядом за то, как женщина впереди ведёт бедром слишком уж эффектно для своего возраста, откинув назад слегка подкрученные волосы. И он совершенно точно не отмечает про себя, что выглядит она весьма горячо. Женщина будто чувствует его взгляд и снова цокает языком, но уже мягче, довольно. — The apartment is under the roof, very top floor. No elevator, malheureusement… but you are a handsome young man, strong shoulders… you will survive. Она смеётся грудно и приятно, бросая на него оценивающий взгляд из-под слишком густых ресниц. Такой взгляд, от которого Су Бону на секунду становится слегка не по себе. Но он всё равно коротко смеётся в ответ, пожав плечами: — Well, I spent my whole life doing sports for moments like this. Climbing up to Paris apartments. — Ah, careful, garçon. You make it very difficult for me not to suddenly visit you one evening and hope to find you half-dressed. Она лениво машет рукой, переступая порог подъезда, и фраза звучит настолько спокойно, будто это вообще самая нормальная вещь в мире. Танос снова улыбается, но уже чуть более неловко, застряв где-то между этой приятной тягучей лестью и лёгким охуеванием от того, насколько легко ей даются подобные взгляды через плечо и эти полунеприличные фразочки. И продолжать этот странный диалог он решает не рисковать. Да, он прилетел во Францию расширять собственные границы, шатать своё мировоззрение и, возможно, проверять на прочность мораль, но явно не такими изощрёнными способами. По крайней мере не в первый же день. Так что Танос только тихо хмыкает себе под нос и, перехватив чемодан поудобнее, заходит за женщиной внутрь подъезда. Лестница винтовая, закручивается вдоль стен, и сам подъезд слегка обшарпанный, но всё ещё до странного приятный. Где-то даже романтично избитый. Как шлюхи в европейском кино про эскорт, где половина кадра это натужная фантазия режиссёра, а вторая половина уже слишком печальная правда, которую никто не хочет нормально проглатывать. Небольшие трещины расползаются по стенам, как синеватые капилляры под тонкой кожей век. Кривые, вытянутые, местами грубо замазанные побелкой, будто заклеенные дешёвыми аптечными пластырями. В подъезде тоже стоят цветы. Уже живые, зелёные, ухоженные. В вычурных тяжёлых горшках. Они дышат в этой старой духоте своим фотосинтезом, безвозмездно отдавая дому кислород, чтобы тот продолжал стоять ещё хотя бы пару десятков лет. И Таносу это пиздец как нравится. Он рассматривает всё с каким-то почти детским интересом. Длинные окна слегка грязноваты после зимы, но то тут, то там в них вставлены маленькие витражи, через которые солнечный свет падает на деревянные ступени радужной мозаикой. Цветные блики расползаются по лестнице, уже заигрывая с фантазией Су Бона, и смотреть под ноги становится почти невозможно. Он улавливает запах дешёвого стирального порошка, старого дерева, чьего-то дома. И ещё будто лёгкую спиртовую ноту, щекочущую нос. То ли вино, то ли вчерашний коньяк, то ли просто чужая жизнь, въевшаяся в стены. И почему-то от этого внутри становится удивительно спокойно. Они поднимаются всё выше. Женщина впереди бурчит себе под нос, возясь с замком резной деревянной двери и раздражённо ругаясь, что эта “сволочь” всегда заедает именно тогда, когда надо. — But when I needed to hide my lover from my husband, this damn door opened like butter, naturellement… Она фыркает себе под нос с акцентом, и Танос снова тихо смеётся, стараясь не выглядеть слишком уж заинтересованным её бесконечными историями. Наконец замок тяжело щёлкает. И женщина, победно выдохнув, распахивает перед ним дверь в мансардные апартаменты с огромными окнами и той самой террасой, которая на фотографиях обещала вид на весь Париж поверх черепичных крыш. — Well, look… this apartment is a little dramatic, a little difficult, and far too expensive for what she offers. You two will understand each other beautifully, — она снова цокает языком с неподдельным язвительным смешком, который оседает на костях мелкой вязью, будто тонкие трещины бьющие себя на старом фарфоре. Проходит дальше всё так же от бедра, шоркнув небольшим каблучком по потёртым доскам прихожей, и лениво ведёт плечом, уже готовая демонстрировать свои, как сама и выразилась, слишком драматичные и дорогие апартаменты. — What do you mean? — Танос хмыкает, ставит чемодан с глухим стуком в ритм её шагам, и по привычке почти сразу тянется снять обувь. Но быстро цепляется взглядом за туфли хозяйки, всё ещё остающиеся на её ногах, и тут же выпрямляется обратно, неловко оставляя кроссовки на месте. Для него это ощущалось почти неприлично. Дома за такое мать бы точно отвесила ему подзатыльник, напомнив, что чужой дом это не улица. Но в голове почему-то сразу всплывает вся та ночная философская дрянь про эффект случайностей, про теорию маленьких изменений, способных развернуть человеку новую реальность. Что-то про квантовые вероятности, новые сценарии жизни и прочую бессонную чушь, которую он вычитывал под утро, давясь холодным американо так, что пальцы потом дрожали от переизбытка кофеина. Так что Танос почти весело решает, что, возможно, даже такая мелочь уже что-то меняет. Хотя по факту он просто впервые в жизни заходит в чужую квартиру в обуви. Он тихо хмыкает себе под нос и, вопросительно вскинув бровь, идёт следом, уже внимательнее осматривая квартиру. — Mon garçon… who else comes to Paris young and alone? Spiritually exhausted poets, failed painters, musicians with broken hearts and no muse left… all searching for rooftops, beautiful views and tragic sunsets dramatic enough to suffer under, — она снова тараторит на своём ломаном английском, подхватывая его под локоть с неожиданной лёгкостью, и ведёт дальше по квартире, разрезая воздух тонкими пальцами с длинными кольцами. От неё пахнет терпкими духами, сигаретным дымом и чем-то ещё очень французским. Чем-то лениво-развратным, как старые фильмы, которые смотрят после полуночи под дешёвое вино. — People exactly like you. My third husband bought this apartment, you know. And do you know what he was? Она коротко усмехается, поднимая на него глаза. Танос в ответ тоже улыбается, чуть неловко, но локоть не убирает, позволяя ей держаться за него с этой странной театральной интимностью. И сам не замечает, как начинает втягиваться в её игру. — What was he? A painter, I assume. Since he liked beautiful views so much, — лениво предполагает Су Бон, почти копируя её манеру говорить. — Mon dieu, no, of course not. He was a lawyer. You think I would marry a poor artist? Jamais de la vie. Она отрезает резко, почти оскорблённо, будто Танос одной фразой поставил под сомнение весь её безупречно элегантный вкус и тщательно выстроенную надменность. А после с театральным, почти кабаретным вздохом добавляет уже ленивее: — But he was a man with a very sensitive soul, pauvre chose. Cried for weeks after the divorce. In the end he left me almost everything… including this apartment. И всё же срывается на смешок. Такой довольный, старческий, слегка хищный. Будто воспоминание о разводе оставило после себя не боль, а приятный осадок собственного цинизма, с которым обычно живут женщины, пережившие несколько “удачных” браков. Когда от любви в итоге остаются только обрывки воспоминаний, квадратные метры в хорошем районе и приличная сумма на банковском счету. Танос едва сдерживает хохот, только заинтересованно кивает, вслушиваясь в чужую жизнь так внимательно, словно пытается нащупать в ней что-то важное и для себя. И она, кажется, это чувствует тоже, снова снисходительно цокнув языком и наконец затаскивая его в просторную гостиную. Квартира пахла европейской стариной. Не музейной, вылизанной до блеска, а живой. Человеческой. Сыроватой. Такой, от которой начинало казаться, что если прислушаться чуть внимательнее, вместо редкого гула машин с улицы можно услышать далёкий цокот лошадиных копыт, крики извозчиков, звон пустых бутылок под мостовой и чей-то хриплый смех из времён, когда Париж ещё захлёбывался революциями, дешёвым вином и свободой, пахнущей потом, порохом и чужими духами. Сама квартира была не особенно большой, но пространство в ней расползалось удивительно свободно. Будто стены здесь когда-то снесли наспех, соединяя старые подсобки и чердачные помещения в одно странное богемное логово под крышей. Воздух стоял чуть пыльный, тёплый, пропитанный древесиной, старой штукатуркой и чем-то почти церковным, как в провинциальных европейских соборах, где камень за века успел напитаться дыханием тысяч людей. Молочный мартовский свет мягко растекался по комнатам. Не бил в глаза, а именно расползался, лениво скользя по полу и мебели, как театральный свет во время затянутой вечерней сцены. В солнечных лучах клубилась пыль, медленно кружась в воздухе красивым сонным вальсом. Под ногами тихо поскрипывал старый паркет. Потолки были невысокими из-за мансардного скоса, но это только добавляло месту интимности. Огромные стеклянные вставки под крышей резали комнату мягкими прямоугольниками света, отражаясь на слегка вытертом ковре с вычурной вышивкой. Под самым потолком тянулись тёмные деревянные балки, тяжёлые, старые, будто действительно держали этот дом на своих плечах уже не первое столетие. Стены были светлые, побеленные, но не стерильные. На них оставались следы чужих жизней. Небольшие пятна, тени от старых рамок, едва заметные отпечатки ладоней, потёртости возле углов и выключателей. И всё это точно не портило квартиру, а делало её настоящей. Обжитой. Будто здесь слишком долго любили, курили, ругались, трахались, спали до полудня и смотрели в окна во время дождя. Где-то по стенам тянулась тонкая лепнина, неожиданно сталкиваясь с совершенно обычной икеевской мебелью, которая стояла тут, как бедный родственник среди аристократии. Но взгляд всё равно цеплялся не за неё, а за странные старинные детали. За низкую антикварную тахту под окном, на которую свет падал так красиво, будто кто-то специально поставил её туда для художника и его натурщицы. За тяжёлый письменный стол у окна, полностью залитый солнцем. За нелепый офисный стул на колёсиках, который выглядел здесь почти комично. За старый неработающий камин с кирпичной рыжей трубой, уходящей в стену. Чуть дальше, возле двух деревянных колонн, стояли небольшие картины-зарисовки в дешёвых рамках, а за ними уже начиналась спальная часть квартиры. Огромная кровать, застеленная свежими белыми простынями и заваленная подушками с рюшами, выглядела почти неприлично роскошной для этого места. Рядом возвышался массивный резной шкаф, а дальше виднелся выход на террасу, прикрытый лёгкими шёлковыми занавесками. Поверх висели уже плотные тяжёлые шторы, способные скрыть всё что угодно. Любую чужую ночь, любой скандал, любую любовь, любой разврат. Кухня же по правую сторону выглядела куда проще. Узкая, вытянутая, вполне обычная. Всё та же икея, маленький стол возле окна, диван, какие-то бытовые мелочи, на которые Танос почти не смотрел. Потому что взгляд его всё равно снова и снова возвращался к этой огромной кровати. И он до сих пор не понимал, дело в банальном желании наконец нормально выспаться после перелёта, или в чём-то куда более грязном, низменном и по-французски опасном. — The layout is a little stupid… but if you wanted comfort, mon garçon, you would have stayed in one of those ridiculous modern hotels, oui? — женщина снова закатывает глаза под веки с таким видом, будто бросила в него окурком, а после почти ласково хлопает свободной рукой по его предплечью, прежде чем снова эксцентрично махнуть в сторону квартиры, рокочуще хмыкнув: — In Paris every square meter costs more than that horrible tower was ever worth. Especially here in Montmartre. Танос только кивает, не особо разбираясь в ценах на французскую недвижимость, и верит ей на слово с тем самым видом, будто спроси она его про квартиры в Южной Корее, и он бы вывалил в ответ целую кучу бесполезной риелторской херни, которая за последние годы намертво забила ему голову: проценты, залоги, районы, ипотечные ставки, квадратуру, парковочные места и прочую унылую терминологию, рассказанную очередным агентом по недвижимости с улыбкой человека, давно продавшего душу стеклянным новостройкам. Они оба знали, что она не спросит. И оба знали, что он не станет тратить на это воздух из лёгких. — So do not be surprised that every meter of this apartment is being used. We use every corner we can, — продолжает она, пока они стоят посреди просторной гостиной, залитой мягким молочным светом. Почти полупустой, по мнению Таноса. Тут при желании можно было бы даже станцевать медленный вальс, если не задевать мебель коленями. Он снова сдерживает смешок, продолжая слушать её короткую экскурсию по этим слегка уставшим, но до одури живым апартаментам. — Although… more furniture simply means more places to have sex. Она хмыкает, а Танос совершенно автоматически согласно кивает, ещё раз пробежавшись взглядом по квартире. И ведь правда. Тут тебе и кровать, и комод, и письменный стол, и этот нелепый офисный стул на колёсиках, и диван, и кресла, и антикварная тахта под окном. Да даже на кухонной столешнице было бы неплохо. Ну а в крайнем случае всегда оставался пол. Грубый старый паркет, на который можно рухнуть прямо в одежде, раздирая друг на друге ткань с той жадной, дурной страстью, после которой ноги дрожат ещё полчаса. Танос, наверное, выбрал бы именно пол. Чтобы колени потом саднило от шершавых досок. Чтобы занозы впивались в пальцы, пока он скребёт ногтями по паркету на грани оргазма. Чтобы протащить кого-то по ковру, смяв ворс, оставить на ткани влажные пятна пота, слюны и спермы. Чтобы парижский вечер лился в окна золотым светом, а под ладонями было чужое горячее тело и это почти животное желание, от которого внутри всё начинает медленно плавиться. От собственных мыслей у него едва заметно розовеют скулы. Из груди срывается короткий тяжёлый вдох. Он сглатывает, поймав себя на том, как слишком легко уже впускает в голову весь этот французский развратный кинематограф, будто местный воздух действительно заражён похотью и свободой, как плесенью старые стены. — And which place caught your attention, hm? I always liked the desk myself… very romantic. Having somebody beneath you while all of Paris glows outside the window, — она тут же замечает его лицо, коротко хохотнув, и удобнее цепляется за его локоть, окончательно выбивая Таноса из этих мыслей. — I was not… — выдыхает он смущённо, почти давясь словами. — Ah, that face tells me everything already. One little joke about sex and suddenly you are directing an entire dirty French pornography in your head, — перебивает она беспардонно, хрюкнув со снисходительным смешком, и снова тянет его за собой через просторную вытянутую гостиную, всё так же придерживая под руку. По-женски властно. Так умеют только дамы, перед которыми уже не один мужчина стоял на коленях, униженно признаваясь в любви где-нибудь под утро, между пустых бокалов и запаха чужих духов. Танос сглатывает, неловко поджав губы, и очень надеется никогда не оказаться следующим, кто будет целовать носы её туфель в приступе эмоционального французского саморазрушения, так что просто идёт следом, послушно слушая её голос. — Otherwise, it is just a normal apartment. Kitchen, old gas stove, nothing very special. The matches are in the drawer… and be careful when you light it, mon garçon. It would be a shame if something happened to that pretty face. Она небрежно машет рукой в сторону кухни, снова ведя бедром так лениво и естественно, будто флирт у неё давно стал бытовой моторикой тела. Танос прослеживает взглядом её жест и коротко кивает. — Living room, little improvised dining area… and mon dieu, when spring finally arrives, everything outside becomes so green. The view is beautiful for breakfast. Any girl… or pretty young man staying the night would fall in love immediately. Она снова бросает это будто невзначай, но с тем самым липким французским подтекстом, где никогда до конца не понятно, шутит человек или уже раздевает тебя глазами. Танос только усмехается в ответ. — I actually have a girlfriend. — Ah bon? And she is here in Paris? — тут же вскидывает она тонкую бровь, стрельнув глазами через плечо. — No… — Then you do not really have a girlfriend. И Танос снова давит смешок, нервно поведя плечами, потому что крыть этот аргумент ему внезапно нечем. А она лишь удовлетворённо цыкает языком и тянет его дальше, к узкой двери возле кухни студийного типа, которая почти бесшовно перетекала в гостиную, столовую и кабинет, ещё раз подтверждая её же слова о парижской экономии пространства. — Here is the bathroom… and yes, probably another place for your fantasies. But the renovation is new, so at least sins will happen in comfort. Она легко усмехается, приоткрывая красивую деревянную дверь ванной комнаты, с такой гордостью, будто показывает ему не санузел, а личный будуар. И, честно, ванная действительно выглядела слишком хорошо для этой старой мансардной квартиры. Плитка свежая, глубокого цвета горького шоколада. Светлая затирка ровными линиями разрезает её на аккуратные квадраты, и где-то в воздухе всё ещё висит слабый запах недавнего ремонта, смешанный с древесиной, сыростью старого дома и чем-то сладковато-пудровым. Раковина керамическая, с деревянной отделкой. Большое зеркало ловит отражение почти всей квартиры, если оставить дверь открытой. Туалет сделан под старину, с длинной цепочкой смыва и бачком под потолком. В углу узкий шкаф, забитый свежими полотенцами и тяжёлыми махровыми халатами, которые так и хотелось надеть на голое тело после секса или слишком горячего душа. Но взгляд Таноса цепляется, конечно, совсем не за это. Душевая. На первый взгляд совершенно обычная. Без поддона. Новый металлический смеситель. Узкая полка из нержавейки, прикрученная к стене. И абсолютно прозрачные стеклянные дверцы. Такие, через которые будет видно всё. Каждый изгиб тела. Влажную кожу. Размазанные по ключицам горячие капли. Дрожь в животе. Чужие ладони на боках. И медленно стекающую по внутренней стороне бедра воду, которую слишком легко перепутать с чем-то гораздо более постыдным и человеческим. Танос заинтересованно присвистывает, ещё раз скользнув взглядом по убранству ванной комнаты, и со смешком бросает, опуская глаза на хозяйку: — Interesting design choice. Он очень надеется, что это не прозвучало как флирт. — Ah, but transparent glass is very romantic, non? Especially for lonely landlords collecting rent from handsome tenants. Она ловит его интонацию совсем уж бессовестно, с этой ленивой ухмылкой на тонких губах. — Seigneur… quelles épaules, quand même. Et ces bras… c’est presque indécent… Её голос становится мягче, почти текучим. Она уже даже не пытается делать вид, будто заботится о его комфорте, лениво бормоча себе под нос на французском, а Танос понимает смысл сказанного без перевода ровно в тот момент, когда её ладонь скользит чуть выше по его руке, слишком уж нежно сжав напряжённый бицепс возле сгиба локтя. И вот тут ему снова становится неловко до лёгкого головокружения. Угроза быть застуканным полуголым внезапно перестаёт ощущаться как шутка пожилой эксцентричной француженки. Он смущённо улыбается, прочищая горло, и, стараясь сохранить хотя бы остатки вежливости, мягко переводит тему: — Sorry… could we maybe look at the view? — Mais oui, bien sûr. What am I doing? You certainly did not come here for tasteful plumbing and transparent bathroom doors. Она снова тихо смеётся, наконец отпуская его плечо, но почти сразу перехватывает за предплечье уже привычным собственническим жестом. Развернувшись на носке своих остроносых туфель, она утаскивает его обратно через светлую мансарду. Они снова проходят маленькую кухню и гостиную. Шаги глухо тонут в выцветшем ковре. Солнце всё так же мягко ложится на плечи, цепляется за свежевыкрашенные фиолетовые волосы Таноса, отдавая аметистовыми бликами по белым стенам. С улицы доносится приглушённая обеденная жизнь Парижа: далёкие сигналы машин, чей-то смех, звон посуды из соседнего кафе, редкий лай собаки. На всё это уходит меньше минуты. Они оказываются в условной зоне спальни, где пахнет старым влажным деревом, дешёвым стиральным порошком и той прохладой чердачных помещений, которая никогда до конца не прогревается даже весной. На кровать никто демонстративно не смотрит, будто они оба слишком взрослые, чтобы обсуждать очевидное. Она просто существует посреди комнаты, огромная, мягкая, заваленная подушками, как молчаливое обещание будущих ошибок. Танос наконец выпутывается из цепких пальцев хозяйки и уже сам почти торопливо идёт к стеклянной двери террасы. Потому что всё остальное в этой квартире, каким бы красивым, грязным или соблазнительным оно ни было, всё равно меркло перед главным. Перед видом. Именно ради него он вообще сюда припёрся. Ради этих крыш Монмартра, ради ощущения высоты над городом, ради Парижа, который должен был наконец раскрыться перед ним не открыткой для туристов, а чем-то настоящим. Чем-то больным. Он подныривает под лёгкую кремовую тюль, нарочно её не отодвигая, и, тяжело провернув старую деревянную ручку балконной двери, наконец выходит на свежий воздух, окончательно убеждаясь, что в эту квартиру он уже почти влюбился и готов оплатить её хоть на две недели вперёд прямо сейчас. Терраса распахивается перед ним неожиданным для такой мансарды простором. Не огромная, не по-королевски вычурная, но до одури очаровательная, особенно после зимней сырости и европейских дождей, которые ещё недавно неделями плакали над Парижем серым небом начала марта. Под ногами мелкая деревянная плитка, уложенная немного хаотичной мозаикой. Местами потемневшая от влаги, местами ещё поблёскивающая лаком там, где недавно растаял снег. В углах стоят тяжёлые горшки со спящими растениями, и по стеклянным вставкам скачут солнечные зайчики, лениво дробясь бликами. По боковой стене тянется плющ, пока ещё голый, сонный, цепляющийся за камень тонкими ветками. Летом здесь наверняка всё утонет в зелени настолько, что можно будет пить вино по ночам и чувствовать себя героем какого-нибудь французского фильма, где все слишком много курят, трахаются и медленно портят друг другу психику красивыми словами. И Танос совершенно серьёзно добавляет крыши верхнего Монмартра в мысленный список мест, где было бы эстетично сдохнуть. Правда пока не решил, что лучше: прыгнуть вниз или пустить пулю в висок и остаться красиво истекать кровью где-нибудь возле этих кованых перил. Террасу обрамляет тёмный заборчик с вычурными вензелями, похожими на старые театральные люстры. Немного опасный. Такой, через который ребёнок наверняка мог бы случайно вывалиться вниз. Впрочем, люди, живущие в подобных мансардах, наверное, либо вообще не заводят детей, либо делают это по пьяни, по любви или по чудовищной ошибке, о которой потом молчат всю жизнь. У Таноса по коже бегут мурашки. Лёгкий ветер гладит лицо почти ласково, пахнет сыростью крыш, весной, кофе и чем-то таким, что начинающие поэты обязательно назвали бы liberté, написав это слово в блокноте с сигаретным ожогом на обложке. Даже звук здесь будто другой. Более объёмный. Акустический. Такой, под который сразу начинаешь мысленно раскладывать музыку, представляя, как ноты будут цепляться за колыхание занавесок. Сердце трепещет ещё не киношно, не до боли в груди, но дух всё равно перехватывает. Откуда-то снизу тянет свежесваренным кофе, будто кто-то только проснулся и решил позавтракать, хотя на деле уже почти обед. На углу улицы целуется парочка. Смазано, лениво, совсем не стесняясь прохожих. На соседнем балконе парень, ещё недавно ругавшийся с кем-то по телефону, тушит окурок прямо в подвесной вазон и раздражённо скрывается обратно в квартире, кутаясь в простынь. А Танос стоит у перил и смотрит. С тем видом вычурного эстета, каким смотрят на искусство люди, слишком уставшие от собственной жизни. И вид действительно оказывается почти нереальным. Тем самым «Парижем как на ладони» из туристических брошюр, только живым. Настоящим. Без фильтров. Черепичные крыши тёмных оттенков плывут под солнцем, как влажные мазки масляной краски. Старые трубы торчат над домами, хотя дым из них, кажется, уже никогда не пойдёт. Песочные фасады домов исполосованы трещинами и плющом. Кованые балконы забиты хламом, цветочными ящиками, старыми велосипедами и кусками чужих жизней, которые случайно видны с высоты. И всё это шумит перед ним морем возможностей. Голубое небо почти режет глаза. Зрачки сужаются от солнца, и радужка становится ярче. Медленно ползут белые облака. Но лучше всего всё равно башня. Где-то далеко, чуть левее горизонта, над крышами торчит Эйфелева башня, холодным металлическим остриём вспарывая небо и так вызывающе цепляясь за его взгляд, будто весь Париж специально выставил её напоказ. Чтобы соблазнить его окончательно. — Alors? What do you think? Tragic enough for you? — арендодательница лениво подпирает плечом деревянный косяк балконной двери и так же лениво смотрит ему в затылок, пока Су Бон продолжает разглядывать раскинувшийся перед ним Париж, уже машинально отмечая про себя, куда бы ему хотелось уйти вечером, когда улицы начнут медленно тонуть в жёлтом свете фонарей и винном гуле чужих разговоров. Она кивает в его сторону подбородком, выжидающе щурясь. — I can pay in advance. Two weeks, if you want, — отзывается он почти сразу, так как ответ был очевиден ещё в ту секунду, когда он вышел на эту террасу. Нехотя оторвавшись от созерцания тёплой, суховатой улицы внизу, Танос наконец поворачивается к ней лицом и впервые улыбается по-настоящему расслабленно, чуть склонив голову набок, пока ветер лениво треплет пряди выгоревших волос. — And one last question… smoking is allowed, yes?———
Два дня проходят в каком-то сонно-ленивом небытии, особенно если учитывать, что первый из них Танос почти целиком проспал, просыпаясь только чтобы попить воды, покурить на террасе и снова рухнуть лицом в свежие простыни под тяжестью перелёта и накопившейся за последние месяцы усталости. В Париже он собирался прожить месяц. Стандартный срок для собственного медленного самобичевания и попыток вытащить себя из очередного творческого застоя. Времени должно было хватить, чтобы разложить по полкам весь мусор в голове, рассортировать воспоминания, вытряхнуть из себя накопившийся шум, договориться со своей милой внутренней пустотой и пару раз напиться до состояния, когда лицо потом ноет от случайной уличной драки, а телефон утром забит сообщениями от перепуганных друзей из Сеула, которым опять кажется, что Су Бон однажды просто исчезнет окончательно. Главную задачу на этот месяц он поставил себе до смешного простую: найти вдохновение в мелочах и постараться не сдохнуть, если этих самых мелочей окажется слишком много. Так что Танос разобрал чемодан, развесив одежду по скрипучему шкафу, бельё распихал по ящикам прикроватной тумбы, потом сходил в ближайший мини-маркет за новой зубной щёткой, пастой, литровой бутылкой воды и сухими салфетками “на всякий случай”, хотя сам не знал, на какой именно. С едой пока всё складывалось хуёво. Хозяйка квартиры оставила ему полный набор посуды и даже какие-то аккуратно расставленные специи в стеклянных банках, вот только что именно со всем этим делать Танос пока не придумал. Половина продуктов в местных магазинах выглядела так, будто ими питаются либо гурманы, либо люди с очень специфическими психическими отклонениями. А попытка пожарить себе ночью обычную яичницу на этой древней газовой плите закончилась тем, что он только обжёг пальцы дешёвой зажигалкой, выматерился на смеси корейского и английского и по итогу просто доел багет всухомятку, стоя посреди кухни в одних спортивных штанах. И пока это был весь его великий парижский опыт. Ничего особенно красивого или судьбоносного. Никаких откровений. Никаких внутренних революций. Только чужой город за окнами, запах старого дерева, сырости и сигаретного дыма, который вечерами затягивало с улицы через приоткрытую дверь террасы. Когда Танос впервые пошёл гулять по Монмартру уже без чемоданов и дел, его почти физически накрыло мерзким ощущением самозванца. Будто все вокруг каким-то образом знали правду о нём и теперь только и делали, что пялились. И дело было даже не в узнаваемости или медийности. Скорее в чём-то глубже и тупее. Как будто он случайно пробрался не в свой фильм и теперь вот-вот кто-нибудь заметит ошибку, остановит кадр и попросит его съебаться со сцены. На деле же всем было абсолютно плевать. Париж слишком увлечён собственной драмой, чтобы всерьёз замечать ещё одного потерянного азиата с вейпом и бессонницей под глазами. Но у Таноса всё равно чесалось под кожей так, словно внутри мышц копошились мелкие тревожные насекомые, откладывая там яйца, и иногда ему казалось, что однажды он так и сгниёт изнутри, медленно сожранный собственными тараканами, комплексами и навязчивыми мыслями. Правда, стейк, который он заказал в маленьком ресторанчике неподалёку от квартиры сразу после оплаты аренды, оказался настолько охуенно вкусным, что жить ради такого, наверно, всё-таки ещё стоило. Хотя бы до тех пор, пока он не обойдёт все полузабытые бары и рестораны из старых путеводителей, не перепробует французскую кухню, а потом снова не начнёт морить себя голодом сутками ради пары нормально написанных строк. И чтобы уже по возвращении в Корею снова выслушивать недовольное ворчание своего тренера о том, что организм вообще-то не должен существовать на кофе, никотине и редких приступах саморазрушения, если Танос всё ещё хочет сохранить мышцы, а не превратиться окончательно в красивый нервный скелет в дизайнерском пальто. Но по ночам Танос читал очередное литературное изнасилование французского экзистенциализма и готической архитектуры каким-нибудь романтиком, который когда-то приехал сюда за вдохновением, а приобрёл разве что хроническую бессонницу, алкоголизм и привычку смотреть на людей так, будто каждый второй вот-вот трагически умрёт у него на глазах. В целом, не самый плохой исход. Су Бона же по классике жрал дичайший джетлаг, так что просыпался он обычно ближе к шести вечера и выползал в город уже затемно, когда Париж становился к нему куда добрее, чем днём. Ночами город расслаблялся вместе с ним. Вино плескалось по асфальту тёмно-алыми пятнами, у мусорок ещё дымились недокуренные сигареты с размазанными следами помады на фильтрах, уличные саксофонисты выжимали из инструментов такие партии, будто пытались выебать собственную тоску музыкой, а подвыпившие девчонки в коротких пальто смеялись слишком громко, стреляли в него кокетливыми взглядами и слали воздушные поцелуи в спину, пока Танос бессовестно провожал глазами их длинные ноги, тонкие кисти рук или красивые линии шеи под дешёвой бижутерией. Ночью дышалось легче. Он бросал уличным музыкантам мятые десятки евро, каждый раз когда спускался ближе к центру, туда, где возле Оперы Гарнье уже толпились молодые люди, заранее предвкушая, как будут растворяться в ночи, алкоголе, чужих квартирах и собственных грехах. Сам же Танос чаще лез куда-то на окраины, в районы похуже, оставляя телефон, часы и половину денег дома под замком, будто специально проверяя город на прочность и себя заодно. Ему хотелось наткнуться либо на охуенное граффити, либо на место, где собираются пацаны, бросившие школу ради битов, дешёвого дыма и мечты однажды вырваться из своих обшарпанных кварталов через музыку. Правда, андеграунд Парижа пока успешно от него прятался. Каждая дверь, заваленная листовками и афишами, выглядела либо входом в легендарный подпольный бар, либо проходом в сырой подвал с крысами, сломанными трубами и складом никому не нужного хлама. Разницы Танос пока не улавливал. Зато однажды ему всё-таки удалось сцепиться языками с какими-то темнокожими парнями на совершенно убитом английском. Они сидели прямо у стены какого-то закрытого магазина, уже порядком пьяные, ржали как кони и гоняли по кругу косяк, а рядом у них хрипел старый ретро-бумбокс, из которого лезло что-то до одури живое. Грязный рваный бит, шипящие семплы, вайб старого Тупака, только будто пропущенного через европейскую подворотню и прокуренные лёгкие эмигрантов. И Таноса к ним притянуло почти моментально. Наверно, из-за этой полной безрассудности, которая всегда казалась ему честнее любой приличной жизни. В итоге они стрельнули ему полграмма травы, потом начали вместе фристайлить прямо посреди улицы, перебивая друг друга, роняя рифмы на ходу и угорая с его акцента, пока сам Су Бон не менее издевательски доёбывался до того, как они проглатывают половину слов на английском. Кто-то хлопал его по плечам, кто-то уже тащил пиво из пакета, музыка трещала, мимо проезжали машины, а у Таноса впервые за долгое время внутри что-то ожило и зашевелилось. Контактами они обменялись почти машинально, но уже вполне осознанно. А позже, вернувшись под утро в квартиру, вдыхая мятный пар новой одноразки и сидя прямо на полу посреди гостиной, он даже записал пару по-настоящему удачных строк, выданных почти на чистом импровизационном нерве. Правда, потом всё равно застрял где-то между рифмами и панчлайнами. И смятые листы так и остались валяться в углу рядом с пустой бутылкой воды, будто даже вдохновение в его жизни не умело задерживаться дольше одной ночи. Время текло, а он всё так же мотался по нему тряпичной куклой, без цели и без особых средств к внутреннему сосуществованию с самим собой, потому что этот ублюдок выставил какую-то нереально огромную цену за тишину в голове и за нечто большее, чем очередной r’n’b-хит, который крутят по радио каждое утро, а потом забывают через неделю. Всё ощущалось немного во сне. Запахи становились резче, въедливей, зато звуки наоборот тонули в гуле собственной головы, словно кто-то выкрутил мир на приглушённый режим. Но Танос старательно кусал себя за язык каждый раз, когда мысли снова скатывались во что-то тёмное. Прошло ещё слишком мало времени, чтобы начинать красиво уничтожать себя морально и остаток французского побега тратить на то, чтобы запереться в съёмной квартире, сидеть где-нибудь в углу, обняв колени, и укачивать себя колыбельными из детства. Бессонница всё ещё мучила его, но и для неё прошло недостаточно времени. Организм явно ещё не понял, какого чёрта рассвет теперь наступает не тогда, когда должен. Ночи тянулись длинные, вязкие, слипшиеся между собой, но Танос убеждал себя, что время всё-таки вылечит и это тоже. Когда-нибудь он привыкнет, что рассвет не повод ложиться спать, и смирится с тем, что днём город тоже красивый, шумный и удивительно живой, хоть сам Су Бон всю жизнь принадлежал темноте. Всем этим разговорам о великом на прокуренных кухнях в четыре утра, бессмысленным откровениям под дешёвый алкоголь, нервным признаниям, которые при солнечном свете выглядели бы почти неприлично. И вот в один из таких приступов бодрости в абсолютно неправильное для бодрости время он забрёл на узкую, до одури колоритную улицу, которая длинной змеёй из старой брусчатки уходила куда-то вверх, растворяясь в рыжем свете фонарей. Где-то неподалёку шумела Сена, пахло сыростью, мокрым камнем и прелой листвой, если идти ближе к основному человеческому гомону, но здесь всё становилось интимней. Грязней. Тише. Тусклый неон дрожал на вывесках ночных клубов, фетиш-баров и круглосуточных секс-шопов. Почти все помещения прятались в полуподвалах, за тяжёлыми бархатными шторами или дешёвой их имитацией, а стены были исписаны какими-то уж слишком развратными фразами. На французском, конечно, но Танос всё равно кожей чувствовал их похабный смысл, и это вызывало только довольную ухмылку. Он достал телефон. Экран сразу узнал его по Face ID и мягко вспыхнул в ладони. Су Бон открыл карты, проверяя, куда именно его занесло, и почти сразу мысленно поставил этому месту жирный флажок. Сюда точно стоило вернуться. Может, немного пьянее. Может, немного смелее. Навигатор показывал границу девятого и восемнадцатого округов. Пигаль. На деле район находился не так уж далеко от Монмартра, но Танос до этого несколько часов бесцельно кружил вокруг Триумфальной арки, успел выпить с каким-то случайным мужиком дешёвый коньяк прямо из горла, так что теперь ему казалось, что он забрёл на другой конец города. Это было не так. И почему-то мысль о том, что под утро он без проблем дойдёт домой пешком, неожиданно грела. Хотя, если честно, ему просто нужно было ещё выпить. Первый же поворот на этой алой ночной улице дарит ему заветную дверь в заветный бар. Танос почти безраздумий сбегает вниз по каменной лестнице в полуподвал, едва разминувшись с какими-то пьяными ребятами, которые, шатаясь и громко матерясь на смеси французского и иврита, наоборот вываливались наружу, явно спасаясь от духоты, густого оранжевого света и запаха чужого сладковатого пота. Су Бон же ныряет внутрь охотно, придерживая тяжёлую дверь с декоративной ковкой. Лицо тут же обдаёт жаром чужого дыхания. Глаза начинает неприятно щипать от того, насколько воздух здесь густой, влажный, пережёванный сотней людей. Парфюм смешивается с запахом горячей кожи, дешёвого сладкого вина, ментоловых сигарет и чего-то карамельно-жжёного. Танос готов поклясться, что где-то в тени ламп кто-то прямо сейчас плавит сахар на абсенте. Музыка давит на перепонки тяжёлыми гитарными рифами и злыми ударными. Какой-то португальский глэм-рок, где вокалист тянет ноты так, будто рвёт себе глотку в последний раз перед смертью. Танос проталкивается через импровизированный танцпол и липкую мешанину перегретых тел ближе к барной стойке и почти уверен, что в общей давке его кто-то успевает бесстыже лапнуть за зад. Свет рвётся тенями по бутылкам и чужим плечам. Со всех сторон доносятся обрывки фраз, пьяный смех, хриплые перешёптывания. Где-то сбоку Танос даже различает китайскую речь, чисто по ритму, по артикуляции, по знакомой азиатской скороговорке, но когда поворачивает голову, источник уже растворяется в толпе. Люди здесь были везде. По углам, у стойки, на продавленных диванах, прямо посреди проходов. Кто-то менялся алкоголем с незнакомцами, кто-то целовался с такой жадностью, будто через час наконец начнётся конец света. И Танос в этом гомоне неожиданно тает. Растворяется, как порошковый кофе в кипятке. Разливается по собственным венам теплом и голодным возбуждением жизни. Он облизывает пересохшие губы и жадно скользит взглядом по всему, что шумит, двигается и сверкает вокруг, прежде чем облокотиться на липковатую барную стойку и, не особо культурничая, махнуть рукой, привлекая внимание бармена. Высокий, худощавый парень в потёртой жилетке и слегка уродливой шляпе, которая вышла из моды ещё где-то в начале двухтысячных, окидывает его ленивым взглядом. — Whiskey. Make it a double. Танос ухмыляется устало и больше на кураже хлопает ладонью по дереву. Не громко, но достаточно, чтобы бармен весьма показательно закатил глаза на очередного вдохновлённого туриста, которого Париж сожрёт к следующему понедельнику, даже не оставив хрустящих костей. Су Бон уже успел понять, что во Франции сервис весь пропитан лёгкой токсичной надменностью. Никаких поклонов, никакого «клиент всегда прав». Только вычурная учтивость, едва прикрывающее раздражение и уважение исключительно к тем, кто способен оставить хорошие чаевые. Но в этом тоже был свой шарм. Немного наглости никогда не мешало миру. Сам Танос тоже был наглый до дрожи, хоть воспитывали его как «хорошего мальчика». Правда, за каждый проступок отец потом пинал его ногами до синяков и захлёбывающихся рыданий. Так что, когда тот умер, Су Бон почти ничего не почувствовал. Только очень старательно изображал скорбь ради приличия. Но такие истории явно не подходили для французской ночи. На стойку с коротким стуком опускается тяжёлый гранёный стакан с парой кубиков льда, и бармен тут же плескает туда двойной виски, даже не удостоив его улыбкой. Улыбка Таноса же снова выходит чуть игривой, из тех, за которые корейские таблоиды с удовольствием бы устроили ему маленькое публичное распятие. Он бросает на стойку пару евро за виски и ещё несколько монет сверху, на чай. Наличкой. Просто потому что ему нравилось разыгрывать этот дешёвый ретро-спектакль, где люди всё ещё таскают деньги по карманам и барсеткам, надеясь, что их не обчистят где-нибудь в метро. Да и мелочь всё равно осталась после сэндвича с подкопчённым бри и брусничным соусом, который он купил у какого-то фудтрака возле площади. Невозможно вкусный сэндвич. Возле ларька толпились не только туристы с буклетами и открытыми ртами, но и сами французы, державшиеся чуть поодаль, с тем самым ленивым парижским видом людей, которые заменяют такой уличной едой ужин перед очередной ночью, потраченной либо на искусство, либо на секс, либо на бессмысленное шатание по городу в надежде зацепиться взглядом хоть за что-нибудь красивое. Лично Таноса пока ничего по-настоящему не цепляло. Он наблюдает, как бармен с тем же кислым выражением лица сгребает деньги со стойки, будто делает одолжение всему человечеству разом, а потом снова растворяется в вязком полумраке среди бутылок и чужих плеч. Су Бон только хмыкает в стакан и делает глоток виски. Крепкий. До сухого сипа в груди. Он даже морщится сначала, выдыхая сквозь зубы, но потом делает ещё один глоток уже спокойней, позволяя льду обжечь губы холодом. Устало подпирает щёку ладонью и лениво наблюдает за людьми вокруг. Рядом освобождается место. Какая-то уставшая девушка с размазанной под глазами тушью натягивает пальто, бросает бармену ленивое «bonne nuit» и уходит, покачиваясь на каблуках. Танос провожает её взглядом скорее машинально, просто задержавшись глазами на глубоком декольте и голой полоске кожи над чулком. Ничего особенного. Очередная парижанка. Из тех, что улыбаются тебе на улице так, будто уже готовы провести с тобой ночь, а через минуту забывают твоё лицо. Стул пустует секунд пять, не больше. Его почти сразу занимает кто-то другой, лениво навалившись локтями на барную стойку. — Un calvados, s’il vous plaît. Голос мягкий, чуть уставший, с бархатистой хрипотцой человека, который слишком много курит и слишком мало спит. Парень. Совсем молодой. Младше Су Бона точно. Может даже опасно младше для того, чтобы выглядеть настолько уверенно среди этого липкого алкогольно-похотливого шума. Он плавно изгибает покатое плечо, небрежно заправляя за ухо тёмную прядь волос, и улыбается бармену с такой мягкой, фарфоровой грацией, что тот мгновенно меняется в лице. Не сильно. Но заметно. Впервые за весь вечер. Даже коротко смеётся в ответ на что-то сказанное по-французски и протягивает терминал уже с заметно большим дружелюбием. И Танос неожиданно подвисает. По-настоящему тупо. Секунду. Две. Может все пятнадцать. Потому что тот красивый до какого-то нервного абсурда. Не журнально-красивый. Не вылизанный. Просто… слишком хорошо вписанный в этот тёплый барный свет и сизый табачный дым. Профиль мягкий, почти кукольный. Пухлые губы. Плавные движения. И манеры у него такие же фарфоровые. Текучие. Осторожно выверенные. Он даже рукой двигает красиво, лениво рассекая воздух кистью, будто всё вокруг немного сцена, а он давно знает, как правильно стоять под этим светом. И дело было даже не в том, что он тоже азиат. Это как раз казалось наименее удивительным. Просто среди всей этой липкой парижской ночи, перегретых тел, дешёвого алкоголя и злого глэм-рока он выглядел слишком аккуратным. Слишком цельным. Парень ещё ленивей укладывает себя на стойку в скучающем ожидании своего напитка, а Танос продолжает почти постыдно изучать его черты. Длинные ресницы ложатся на скулы острыми тенями, когда тот всего на миг томно прикрывает глаза, а вздох с губ срывается влажный, тягучий, и на секунду складывается странное впечатление, что он уже пьян, хотя только сюда пришёл. Волосы падают на лицо неровными прядями, слегка подкрученными на концах, и текут по задней стороне тонкой шеи рваным каре, щекоча верхний позвонок, скрытый под шёлковым воротом полупрозрачной рубашки. Су Бон видит его кожу. Светлую, гладкую, с влажным блеском на острых ключицах, где пот и жар смешиваются с отсветами ламп. Сатиновая ткань ловит неон, липнет к телу, и под ней слишком хорошо читается плавный изгиб спины, тонкая талия, движение лопаток при каждом ленивом вдохе. Эта ебучая рубашка не скрывала вообще ничего. Только дразнила. Как цензура в старых клипах, которая прикрывает грудь ровно настолько, чтобы хотелось смотреть ещё внимательней. И самое паршивое, что мужчин Танос никогда особенно не рассматривал. Да, чужую красоту он понимал прекрасно, мог зависнуть взглядом на удачном лице, красивых руках, хорошей фигуре, но это никогда не уходило дальше эстетики. Сейчас же не смотреть казалось почти невозможным. Будто взгляд сам цеплялся за него, застревал где-то между сизым дымом, барным светом и этой странной фаянсовой плавностью движений. Танос снова скользит глазами выше. Изучает лёгкую горбинку носа, кошачий разрез глаз, ленивую мимику, пока тот поворачивается к нему вполоборота и начинает рыться в кармане кожаной куртки, всё это время висевшей на локте. — Tu peux me l’allumer? Голос снова бархатно хрипит, не удосужившись даже прочистить горло. И только теперь парень разворачивается к нему полностью. К Таносу. Без стеснения. Без вопроса во взгляде. С ленивой уверенностью, слишком привыкший к нежелательному вниманию. В пухлых губах зажата тонкая сигарета. Он придерживает её длинными пальцами и чуть склоняет голову вперёд, ожидая огня. Су Бон тупит недолго. Хотя французский всё ещё распадается для него на вязкое пьяное бормотание. Первая мысль вспыхивает почти панически: «Блять, я же курю электронки». Но руки уже сами нервно хлопают по карманам куртки. Пальцы нащупывают ту самую дешёвую зажигалку из мини-маркета под домом, и он почти сразу щёлкает колёсиком. Искра вспыхивает между ними слишком ярко. Парень лениво тянется ближе, склоняясь к огню так, чтобы волосы упали в сторону и не задели пламя. Без суеты. Без неловкости. А у Таноса в голове в этот момент происходит какая-то короткая локальная катастрофа. Он смотрит на влажный блеск губ, на тень от ресниц, на то, как свет ложится по скуле и высокому лбу, как медленно втягиваются щёки, когда тот касается сигаретой огня. А потом так же легко отклоняется обратно, бросив: — Merci. Он затягивается дымом слегка. Танос уверен, там совсем скромная доза никотина, ровно столько, чтобы успокоить нервы тонкой токсичной вуалью на языке, но даже это у него выходит до одури красиво. Почти колдовски. Су Бон облизывает пересохшие губы, продолжая смотреть, как пьяный дым вьётся мягкими лентами вокруг его фигуры, цепляется за подкрученные пряди волос и тонет где-то под низким прокуренным потолком бара. Пахнет вишней, терпкой лавандой и табаком. Танос уже не понимает, это от него самого тянет таким сладковато-грязным ароматом или просто бар наконец раскрывает свои нижние ноты, прогретые потом, алкоголем и иностранными шеями. Сглотнуть всё равно приходится ещё раз. Парень снова затягивается. Теперь глубже, жаднее. Небрежно стряхивает пепел в стеклянную пепельницу и тянется за кальвадосом, который бармен как раз ставит перед ним, снова ухмыльнувшись и слишком откровенно мазнув взглядом по изгибу его шеи. И Танос его, блядь, понимает. Потому что сам уже не может оторвать глаз от выступающего адамова яблока под тонкой светлой кожей и от совершенно идиотской мысли о том, что ему хочется впиться туда зубами. Парень опять тянет сигарету, лениво, с этой сонной развязностью наслаждаясь чужим взглядом. Выдыхает дым дрожащим кольцом, потом ещё одним рваным облаком, и только после этого наконец стреляет глазами в Таноса. Сначала просто скользит по нему боковым зрением. Медленно. Почти нехотя изучает его застывшее лицо, напряжённую линию челюсти, короткий растерянный вдох, потерявшийся среди духоты бара и чужого горячего дыхания. А потом разворачивается к нему чуть сильнее, усаживаясь вполоборота, и мягко улыбается, снова по-кошачьи склонив голову набок. — Si tu comptes me mater aussi longtemps, va falloir payer. Танос, конечно, все ещё нихрена не понимает по-французски. Только продолжает смотреть в ответ, моргнув слишком медленно и слегка дёрнув бровью, пока тот, кажется, считывает с его лица вообще всё. Даже замешательство. Следом с губ срывается тихий смешок. Парень улыбается шире, взглядом проходится по его лицу ещё раз и, коротко качнув головой, уже тише повторяет на корейском: — Если собираешься так долго на меня пялиться, придётся платить. — Что…? — Танос тоже не может не дёрнуть уголком губ неловко и наклоняется чуть ближе, с потерянным вопросом в глазах и натужным видом человека, который якобы просто не расслышал из-за воя музыки и грохота ударных. Хотя весь мир уже давно надулся вокруг них плотным мыльным пузырём, оставив внутри только этот липкий полумрак, табачный дым и чужые шёпоты. И, честно говоря, игра у него выходит отвратительно неправдоподобная. Его собеседника это, кажется, забавляет даже сильнее, чем следовало бы по рамкам любого приличия. Тот коротко ведёт плечом. Сатин рубашки опять ловит пошлый отблеск света, почти просвечивая тканью, и Танос снова цепляется взглядом за плавный изгиб ключицы, за то, как мягко по коже скользит янтарный отсвет ламп. На секунду зависает там вниманием совершенно постыдно, а потом почти виновато поднимает глаза обратно к его лицу. Парень улыбается всё так же лениво и уверенно. Затягивается сигаретой, выдыхает дым через нос и продолжает говорить так, словно чужое замешательство для него вообще не существовало как явление. Как будто это просто слово из чужого языка, который он никогда не удосужился выучить. — Триста семьдесят евро за час. Тысяча двести девяносто за ночь, — мягко бросает он, делая ещё один глоток кальвадоса. Стекло тихо стукается о зубы. — За красивые лица скидок не даю. И Таноса будто на секунду вышибает из реальности. Не только из-за суммы. И даже не потому, что тот внезапно заговорил на корейском. Просто всё это слишком идеально складывается в одну картинку. Слишком по-парижски. До тошноты кинематографично. Нет, Су Бон читал про Париж. Много. Перед тем как сорваться сюда с одним чемоданом, одной переоценённой надеждой и собственным гниющим кризисом творческой идентичности, который уже давно выжрал ему мозг изнутри, трахнул всё живое в голове и теперь лениво доедал остатки. Хотя вот Ми Ну он в последнее время трахал как-то через силу, через раздражение, через это мерзкое ощущение пустоты под рёбрами, когда чужое тело рядом уже не вызывает ничего кроме усталого шума в голове. И самое паскудное, что Танос упорно делал вид будто проблема не в нём. В рабочем графике. В творческом застое. В перелётах. В чём угодно, кроме собственной медленно гниющей башки. Он читал не только туристические статьи и сладкие путеводители с отретушированными фотографиями, где люди смотрят на Эйфелеву башню с фальшивым счастьем тех кто, заплатил за номер сумму, за которую нормальный человек предпочёл бы купить себе психотерапию. От таких фотографий Таноса мутило даже сильнее, чем от самолётной еды эконом-класса. Он жрал и другое. Дневники битников, сбежавших сюда после войны за свободой мысли и дешёвым вином. Французских декадентов, которые путали саморазрушение с искусством. Очередных романтизированных ублюдков, уверенных, что если страдать в Париже, то страдание автоматически становится красивее. Читал про май шестьдесят восьмого. Про сексуальную революцию. Про студентов, швырявших булыжники в полицию и требовавших разрушить мораль вместе со всем остальным буржуазным мусором. Про то, как свободу тут возвели почти в ранг телесной религии, где желание считалось аргументом достаточным уже само по себе. Читал он и про другое тоже. Про северные окраины. Про Сен-Дени. Про районы, куда туристам советовали не соваться даже днём. Про религиозную грязь, антисемитизм, теракты, кражи ювелирки, ножи под рёбрами, мигрантские кварталы и всю ту реальность, которую никогда не показывают на открытках возле Лувра. И конечно, он читал о том, что во Франции один из самых высоких процентов мужской проституции в Европе. Просто Су Бон не думал, что Париж решит познакомить его с этой статистикой так быстро. Юноша продолжает смотреть на него всё так же вызывающе, лениво выгибая худую спину с какой-то естественной грацией, а не тем наигранным кокетством, которым обычно выпрашивают внимание. Коротко улыбается, явно ожидая ответа. Танос же прилипает к нему взглядом намертво. И знает, что он не такой. Никогда таким не был. Покупать любовь удел либо несчастных, либо совсем уж отчаявшихся. Танос давно удалил номера своих барыг, счастлив в отношениях с любимой девушкой, почти добровольно думает о свадьбе, исправно платит налоги и читает документы перед тем как ставить подпись. Чист перед законом. Все скандалы давно замяты прессой. Его друзья взрослые люди, которые обсуждают отпуск с точки зрения бюджета и удобной пересадки, а не потому что хотят красиво сдохнуть где-нибудь под чужими окнами. Сам Су Бон вообще мог бы назвать себя почти хорошим человеком. Совесть отмыта. Карма отмолена подношениями в храмах, несмотря на то что в богов он не верит ни единой своей клеткой. И всё это просто очередная провокация мира, на которую он не поведётся. Измены это низко. Грязно. Неуважение к собственному выбору. Или как там любят пиздеть моралисты в соцсетях. Вот только у этого мальчишки глаза блестят как чёрные бриллианты под барным светом, и Таносу кажется, что его уже медленно тащат за шею куда-то глубже, прямо в тёплую гнилую пасть собственного греха. Дышать становится тяжело. Он сглатывает так, что дёргается кадык, снова пробегаясь глазами по чужому лицу, по влажному блеску розовых губ, по этой ебучей прозрачной рубашке, и в какой-то момент внутри просто что-то щёлкает. Танос нервно отбивает пальцами ритм по липкой барной стойке и выдаёт хрипло, с треском сорванной с раны марли: — Давай на ночь. Я возьму на ночь. Парень коротко смеётся. Наблюдает, как у Таноса в полумраке розовеют скулы, и будто резко оживает, сбрасывая с себя эту сонную томность так же легко, как дорогие куртизанки сбрасывают кружево перед богатыми клиентами. Тянет сигарету. На этот раз выдыхает дым ему прямо в лицо, совершенно бесстыдно. Разворачивается почти полностью, окинув одним ленивым взглядом. Бычок мнётся в пепельнице недокуренным. И Танос вдруг чувствует себя рыбой, которая уже заглотила крючок слишком глубоко. Хотя когда-то он даже смог отказаться от дорожки солёного героина на убитом студенческом рейве. А вот от этого почему-то не может. Парень светится в красноватом ореоле ламп как самая красивая опасность в этом подвале. Влажно облизывает губы, снова убирая за ухо выбившуюся тёмную прядь. — К тебе поедем? Или в отель? Только учти, если номер будет дешевле, чем в Ritz Paris, я там даже не разденусь. Он нагло смеётся, проглатывая «р» на французский манер, а Су Бону приходится залпом допить виски, как перепуганному малолетке для храбрости, прежде чем задушенно выдохнуть: — Ко мне. Квартира на верхнем Монмартре. Тебя устроит? — Да, конечно! — он снова растягивает сочные губы в улыбке, чуть дёргает плечами, весь расцветая довольством, почти искристой радостью. Су Бон прекрасно понимает почему. Парень только что заработал больше тысячи евро с какого-то глупого туриста, пойманного на собственной красоте. Пара наверняка заученных фраз, один ленивый взмах ресницами, мягкая улыбка – и чужой здравый смысл уже лежит где-то под подошвой его сапог. — Там такие красивые виды… если подоконники удобные, можешь поиметь меня прямо там, — произносит он легко, без малейшего смущения. То ли пошло шутит, не выходя из образа. То ли вообще не шутит. Танос выдыхает сипло. Слишком резко. И снова чувствует, как предательски теплеют скулы, стоит только воображению сорваться с поводка. Голое тело на фоне ночного Парижа. Узкие бёдра, разведённые в свете чужих окон. Огни города, ползущие бликами по влажной коже. Эта ебучая улыбка на губах, слишком спокойная для человека, которого хочется впечатать в стекло и целовать до привкуса крови. Такие фантазии вообще были не про Су Бона. Не про его ось координат. Не про человека, который почти насильственно заставляет себя думать о будущем наследии, о стабильности, о нормальной жизни. Но картинки уже лезут под кожу, и он только тяжело сглатывает, пытаясь продышать этот внезапный жар, пока парень набрасывает на плечи кожаную куртку, будто стащенную с какой-то барахолки возле очередного модного дома, а потом вдруг снова валится локтями на барную стойку, оживая ещё сильнее: — Monsieur, on peut prendre une bouteille de vin? — Je vends des bouteilles uniquement pour le champagne. Кислый бармен материализуется рядом почти мгновенно, с влажной тряпкой в руке и лицом конченого мизантропа, который ненавидит вообще всё живое после полуночи. И Танос на секунду ловит себя на абсолютно идиотском желании попросить этой самой тряпкой заткнуть ему рот, пока ловушка окончательно не захлопнулась. Потому что дальше, кажется, будет только хуже. Но бармену, конечно же, плевать. Он лениво бросает фразу своим низким басом, едва заметно ухмыльнувшись, а юноша тем временем снова переводит взгляд на Су Бона. Глаза у него тёмные. Почти чёрные. И в этом полумраке катятся под ресницами, как мокрые ониксы. Неторопливо. Оценивающе. Он проходится по Таносу взглядом с головы до ног так спокойно, будто рассматривает новую дорогую вещь, которую уже мысленно примерил под себя. Без стыда. Без попытки сделать вид, что это не откровенный осмотр. И от этого взгляда Су Бону вдруг становится почти физически неуютно. Словно с него медленно снимают кожу слой за слоем, оставляя только голые нервы и кости. — Bon. Le champagne ira aussi, — Юноша усмехается. Бармен коротко хмыкает себе под нос и тоже смотрит на Таноса с такой ленивой насмешкой, будто это не он только что снял кого-то за кругленькую сумму, а его самого купили дёшево, почти по акции, между сигаретами и вторым бокалом. От этого взгляда Су Бон только неловко проходится пятернёй по торчащим фиолетовым волосам, путая пальцы в отросших прядях. Губы дёргаются в смущении, он тяжело выдыхает через нос и, всё-таки собрав остатки своего медленно разваливающегося достоинства, подходит ближе. Совсем близко. Тоже облокачивается о стойку плечом к плечу, пытается хотя бы так отвоевать обратно немного контроля над ситуацией, над собой, над этим странным вечером, который уже начинает ощущаться как затяжной прыжок вниз. На секунду Танос даже думает положить ладонь ему на поясницу. Тонкую, почти болезненно узкую под кожаной курткой. Но в последний момент одёргивает себя. Слишком рано. Слишком людно. Хотя желание потрогать его уже зудит где-то под ногтями. Юноша снова улыбается, искристо, почти кукольно, смотрит в пол-оборота, из-под ресниц, и от этого взгляда у Су Бона внутри опять что-то неприятно оседает вниз живота. Он пытается хотя бы голосом вернуть себе немного веса, понижает тон до хрипловатой уверенности и спрашивает: — А как тебя зовут? Но это, кажется, только сильнее веселит его спутника. Тот наклоняется чуть ближе, лениво опираясь локтем на стойку, и бросает коротко: — Нам Гю. И Танос, честно, даже не уверен, настоящее ли это имя. Слишком красивое для правды. Слишком удобно ложится на язык. Имя человека, который наверняка никогда не живёт по одному адресу дольше пары месяцев, избегая сложностей, и умеет исчезать раньше, чем к нему успевают привязаться. Но он принимает и это. — Танос. Нам Гю тут же вскидывает бровь и косится на него с откровенным непониманием. — Кличка, — Су Бон усмехается краем рта и прикусывает щёку изнутри почти до металлического привкуса крови. — Мне так привычнее. — Как у пёсика, что ли? Ладно. Он смеётся звонко, легко, совершенно не заботясь о том, что этим смехом буквально вскрывает Таносу грудную клетку. У Су Бона только дёргаются брови к переносице, потому что этот звук странно вибрирует где-то под рёбрами, в суставах, под затылком, будто кто-то лениво проводит палочками по костяному ксилофону. И на секунду ему начинает казаться, что свои тысячу двести девяносто евро он заплатил вовсе не за секс, а за то, чтобы над ним красиво поиздевались пару часов, выкурили половину пачки сигарет ему в лицо, а потом, может быть, снисходительно позволили кончить. И самое мерзкое, что его это почему-то не отталкивает. Он уже открывает рот, собираясь что-то ответить, вернуть себе хоть каплю достоинства, но бармен появляется рядом раньше, опуская между ними бутылку шампанского в запотевшем ведёрке со льдом. Дорогое. Идеально холодное. Словно специально созданное для плохих решений. Следом к ним снова тянется терминал. Нам Гю лишь лениво стреляет в него взглядом, подпирая щёку кулаком с таким видом, будто платить в этой вселенной должны исключительно другие люди, хотя вообще-то это он только что заработал больше тысячи евро. Су Бон молча прикладывает смарт-часы к терминалу. Пилик. Деньги исчезают легче, чем остатки здравого смысла. — Merci, — мурлычет Нам Гю, тут же забирая бутылку себе и с любопытством рассматривая этикетку, будто они и правда просто два красивых идиота, вышедших выпить после хорошего вечера, а не клиент и парень, которого этот клиент только что купил на ночь. — Blanc de Blancs… très bien. Нам Гю снова мурлычет что-то по-французски, только теперь тише, ниже, почти себе под нос, и Танос замечает, как влажно поблёскивает слюна на острых клыках, когда тот довольно облизывается, дочитывая этикетку. Глаза лениво бегают по бликующему стеклу, тонкие пальцы нежно гладят выпуклые цифры на бутылке, будто он действительно умеет получать удовольствие только от дорогого алкоголя, чужих денег и красивых этикеток. Су Бон в шампанском не понимает нихуя. Но эта прозрачная бутылка с пузырями только что обошлась ему ещё в девяносто четыре евро сверху, так что если пойло не окажется достаточно вкусным, чтобы после первого бокала захотелось признаться в любви случайному прохожему или хотя бы расплакаться где-нибудь под Эдит Пиаф, он вернётся в этот ебучий бар и засунет бутылочное горлышко бармену прямо в глазницу. Главное только сначала узнать его график смен. Сразу после того, как он выяснит кое-что поинтереснее. Например, можно ли Нам Гю вообще довести до слёз. Или природа по ошибке выдала ему вместо нормальных человеческих реакций только этот ленивый сигаретный дым изо рта, томные взгляды исподлобья и развратный полурасслабленный рот, который будто создан исключительно для чужих грехов. Су Бону вдруг становится мучительно интересно, насколько у него хрупкая шея. Насколько красиво гнётся назад спина, если прижать ладонью между лопаток. Станет ли он кусаться, если его грубо взять за волосы. Умеет ли вообще кричать, или из него выходят только хриплые стоны вперемешку с тяжёлым дыханием. И ещё хуже, совсем уже по-ублюдски, Танос ловит себя на мысли, что хочет посмотреть, как с этого красивого лица наконец слезет вся его кукольная невозмутимость. Как дрогнут ресницы. Как поплывёт голос. Как Нам Гю начнёт задыхаться от его члена, злости, рук, от всей этой грязной тяжёлой чувственности, которую сейчас Су Бон едва удерживает внутри собственных мыслей. В голове снова становится темно и шумно. Танос резко мотает волосами, будто пытается вытряхнуть оттуда весь этот липкий голод, и в этот момент Нам Гю легко толкает его плечом в плечо, наклоняясь ближе. — Чего залип? Идём. Он говорит это уже по-корейски, спокойно, лениво, и, даже не дождавшись ответа, забирает шампанское вместе с чужой совестью в подарок и направляется к выходу, мягко покачивая бедром. И только сейчас Танос замечает, какая у него охуенная задница в этих узких тёмных брюках. Нам Гю оборачивается уже почти у человеческой толкучки и, посмеиваясь, бросает через плечо: — Давай, Танос, к ноге. В конце ещё и коротко присвистывает, театрально подзывая его, как сорвавшуюся с поводка собаку. Бесстыдник. Блядский безкультурный мальчишка, затасканный по чужим постелям, насквозь пропахший дорогим одеколоном, сигаретами и чужими руками. С походкой от бедра и манерами пропитой морфием баронессы из старого европейского кино. Его мало было бы просто распять. Но Танос только коротко ухмыляется в ответ, сверкнув июльской голубизной глаз, и почти сразу срывается следом, догоняя Нам Гю уже у самой лестницы, наконец решаясь обнять его за талию.———
Огоньки сверкают над замершим во мгле Парижем оранжевыми светлячками. Где-то ниже, ближе к центру, ещё слышатся редкие выкрики молодой толпы, короткие пьяные споры ни о чём и звон стекла об асфальт. И город лениво тянет эту ночную колыбель, будто смертельно устал после жарких поцелуев на фоне закатного неба, и теперь ему остаётся только медленно гладить улицы тёмной мартовской прохладой. Серая ночь стекает по покатым черепичным крышам, подсвеченная янтарём фонарей, расползается по обрывкам музыки из баров, которые никогда не закрываются вовремя, по некультурному смеху из соседских окон, по густой влажности, оседающей в лёгких сигаретным дымом. Нам Гю стоит у террасы, слегка склонив голову набок и остро выставив бедро, лениво опираясь на одну ногу. Театрально любуется видом, с этим своим больным романтизмом человека, который слишком долго живёт среди чужой похоти, грязи и красивых катастроф, чтобы уже отделять одно от другого. И всё равно в этом есть что-то мучительно юное. Что-то из разряда ночей, которые хочется набить татуировкой под рёбрами, а потом всю жизнь делать вид, что никогда о них не скучал. Короткое каре, почти по-парижски небрежное, треплет холодный ветер. Он навязчиво забирается на террасу шестого этажа, скользит под полупрозрачную ткань рубашки, цепляет шею, ключицы, тонкие пальцы. День был неожиданно тёплым, почти весенним, но ночью февраль всё ещё кусался исподтишка. И кожаную куртку Нам Гю, конечно же, оставил где-то внутри квартиры. Губы у него блестят от шампанского. От дорогого сладковатого алкоголя и чего-то ещё, отчего у Таноса снова начинает неприятно тянуть низ живота. Любоваться видом из чужой квартиры так долго вообще-то невежливо. Особенно когда вы оба прекрасно понимаете, чем должен закончиться этот вечер. Но Нам Гю словно состоит не из дешёвых расценок и пошлости, а из полуулыбок, недосказанностей и красиво закрытых дверей. И он совершенно осознанно тянет время. Даёт желанию настояться, как хорошему алкоголю. Чтобы потом вкус был резче. Грязнее. Чтобы в груди это ощущалось уже не флиртом, а почти ядерным грибом. Он снова делает глоток шампанского, чуть ёжится от холода и разворачивается на пятках, мягко хохотнув. — И за сколько же ты снял такую красоту? Танос развалился на плетёном диванчике возле стеклянного столика, широко расставив ноги по-хозяйски, и взгляд у него стал откровенно голодным ещё в ту секунду, когда они вышли из бара. Сейчас он уже даже не пытается это скрывать. Жрёт Нам Гю глазами медленно, с каким-то почти нездоровым вниманием, изучая каждое движение его тела, каждый плавный изгиб под тонкой тканью рубашки, уже машинально прикидывая, куда удобнее будет положить ладонь. На талию. На бедро. На шею. А у Нам Гю глаза поблёскивают чёрными опалами, провалами в совести или прямо во вселенной, когда он по-кошачьи склоняет голову набок. Су Бон почти залпом допивает уже второй бокал шампанского, лениво скосив на него взгляд, и небрежно крутит в пальцах тонкое стекло. — Триста семьдесят за час. Тысяча двести девяносто за ночь. — Ох, так ты у нас мистер харизма оказывается. Нам Гю снова хохочет, лениво растягивая гласные, качает плечом и делает шаг ближе. Дистанцию всё ещё держит. Осторожно. Почти насмешливо осторожно. Но Таносу уже кажется, что он чувствует запах его тёплой кожи даже сквозь ночной ветер, и губы сами ползут в довольную пошлую полуулыбку. Нам Гю же продолжает щебетать легко, с этой своей мурлыкающей интонацией: — А что тогда было в баре? — Меня просто снесло твоим очарованием. Танос тянет слова почти так же лениво, бессовестно копируя его манеру речи, и забрасывает руки по обе стороны на спинку дивана. Он не собирался выглядеть так, будто приглашает ближе. Но всё вокруг уже слишком похоже на приглашение. Воздух между ними густеет, натягивается нервной струной, и Су Бон с почти научным ужасом понимает, что у него окончательно поехала крыша, раз он сидит и жадно облизывается, глядя на то, как под тонким сатином рубашки от холода проступают соски. Он ведь даже не гей. Или сейчас это вообще не про ориентацию. С Нам Гю всё ощущалось как-то иначе. Грязнее. Опаснее. От него веяло болезненным эстетизмом, ночной молодостью, сигаретным дымом и чем-то ещё, чему Танос не мог подобрать нормального названия. Будто под этой молочной кожей вместо крови текло холодное серебро лунного света, и оно медленно тянуло за собой в ледяной костёр. Красивый мальчик с лицом почти невинным и ртом, который явно умел говорить вещи пострашнее молитв. Голова от этого кружилась всё сильнее. И Танос только подливал масла в огонь, лениво пожав плечами в ответ на очередной смешок Нам Гю, а потом снова скользнув взглядом по изгибу талии под полупрозрачной тканью. Жадно. Уже почти неприлично. Комплимент Нам Гю принимает слишком охотно. Играючи заправляет пряди за уши, будто не знает, что через секунду ветер снова растреплет их по щекам, чуть опускает ресницы, изображая смущение, и делает ещё шаг. Ближе. Бёдра мягко качаются при ходьбе, белые носки бесшумно скользят по остывшему дереву террасы. У него всё текло. Голос. Движения. Взгляд. Он допивает шампанское, со звоном ставит бокал на стол и, обойдя стеклянный столик ленивой волной, наконец оказывается прямо напротив Таноса. Больше не тянет время. Просто упирается острым коленом в диван справа от его бедра, потом вторым слева, и спокойно забирается сверху, будто это место изначально принадлежало ему. Красиво прогибает спину. Но не садится. Нет. Нависает сверху этой тёплой дымной тенью и улыбается едва заметно, медленно очерчивая пальцами линию собственной ключицы. И Су Бон следит за этими изящными фалангами почти под гипнозом. Пальцы сильнее сжимают спинку дивана, ногти даже бледнеют от напряжения, и Танос уже заранее понимает, что именно этот короткий, почти незаметный жест покорности останется потом в памяти отдельной болезнью. Он посвятит этому мгновению песен семь, не меньше. Распишет каждый сантиметр этих плеч по строчкам, положит на биты, раздерёт на рифмы, зафиксирует внутри себя одновременно как вдохновение и как собственное унижение. Ну или просто будет дрочить на это в душе, вжимаясь лбом в холодный кафель, пока горячая вода не раскрасит кожу красными пятнами. Голубой взгляд снова медленно ползёт ниже. По тонкому изгибу бледной шеи. По дрогнувшей яремной ямке, когда Нам Гю сглатывает. По жилке, проступающей под молочной кожей так аппетитно, что у Таноса внутри что-то болезненно сводит. По этим острым, почти оскорбительно красивым ключицам. На одной ещё держится блеклый след чужого укуса, едва сошедший, желтоватый по краям, и Танос цепляется за него взглядом дольше положенного. Представляет чужие зубы. Чужую ладонь на этой тонкой шее. Чужой рот, оставивший на такой коже свою маленькую подпись. И почему-то от этого только сильнее ведёт. По покатым плечам, которые словно были созданы только для дорогих тканей, чужих укусов и ленивых прикосновений в прокуренных спальнях. И Танос вдруг с каким-то пьяным ужасом понимает, что раньше вообще не думал о том, что мужчины могут быть красивыми вот так. Телесно. Опасно. У Нам Гю грудь плавно поднимается под тонким сатином, каждый вдох расходится по телу лёгкой дрожью, а линия талии уходит вниз мягко, текуче, словно её действительно вывели чернилами по мокрой бумаге. Такая тонкая, что сводит скулы. Ткань рубашки чуть липнет к телу от ночной влажности, и под полупрозрачным сатином отчётливо проступают затвердевшие от холода соски. И Нам Гю, кажется, прекрасно замечает, куда именно Су Бон смотрит, потому что уголок его рта едва заметно дёргается в ленивой довольной улыбке. Его рёбра. По ним хочется провести ладонью, собрать под пальцами всю эту колкость, всю эту хрупкую анатомию, спуститься ниже, к плоскому животу, скрытому поясом приталенных брюк. Щёки у Таноса уже горят вовсе не от алкоголя. От Нам Гю пахнет холодной ночной свежестью, сладким шампанским и чем-то острым, почти перечным. Су Бон закусывает губу и снова не выдерживает. Ладонь осторожно ложится ему на худой бок. Просто чтобы почувствовать. Понять, как вообще устроено это тело. Почему кожа у него такая прохладная и при этом обжигает сильнее прерывистого дыхания. Под пальцами мышцы едва заметно вздрагивают, но Нам Гю не отстраняется. Только медленнее выдыхает через нос, лениво опуская ресницы, и у Таноса внутри снова всё неприятно скручивается в тугой горячий узел. Он медленно гладит его талию, не встречая сопротивления, спускается ниже, к выступающей тазовой косточке, которая почему-то всегда сводила его с ума даже у девушек, и проводит по ней большим пальцем. Кожа там тонкая, почти невесомая, и Су Бону на секунду начинает казаться, что если нажать сильнее, на ней сразу останутся следы. Хоть она и спрятана под тканью. Вдох срывает тяжелый. Он поднимает взгляд обратно к этому невозможному лицу. — Ты очень соблазнительный. Ну… ты и сам это знаешь. С губ Су Бона срывается тихий липкий смешок. Нам Гю тоже смеётся, совсем негромко, прикрыв пухлые губы кончиками пальцев, лениво облизывается и наконец укладывает ладонь Таносу на щёку. Ладонь у него прохладная после ночного воздуха, мягкая, почти обманчиво невинная, и Нам Гю гладит кожу под его скулой медленно, с той ленивой точностью, от которой чужая нервная система начинает сбоить. Танос продолжает смотреть на него снизу вверх почти одержимо, искря этой своей жёсткой голубизной глаз, пока пальцы всё требовательнее сжимают его худую талию под тонким сатином. Они оба уже прекрасно понимают, к чему всё катится. Но время вдруг начинает течь густо и вязко, как сироп по тёплому камню, растягиваясь между их телами липкими секундными нитями. Даже холод перестаёт ощущаться по-настоящему. Нам Гю дышит глубже обычного, и в каждом его вдохе слышится что-то почти музыкальное. Ленивое. Самодовольное. Будто исход этой сцены ему давно известен и сейчас можно только смаковать дорогу к нему. И Танос почти забывает, что перед ним вообще-то проститутка, которую он снял, чтобы не сдохнуть этой ночью от собственной пустоты. Сейчас это ощущается чем-то гораздо хуже. Ему вдруг мучительно хочется попробовать его дыхание на вкус. Слизать с этих влажных губ горечь никотина и шампанского, услышать, как будет ломаться его голос, когда член будет входить в него медленно, толчок за толчком, пока вся эта фарфоровая выдержка наконец не треснет где-то под рёбрами. И почему-то Таносу кажется это красивым. Красивым, как гитарное соло, сорванное почти в истерику. Как грязный клауд-семпл поверх старой классики. Как если в три утра полупьяным залететь в студию и внезапно выдать текст, который больше никогда не получится повторить так же. Нам Гю в принципе ощущается именно так. Как вальс, который кто-то пустил через прокуренный клубный сабвуфер, и музыка от этого стала только порочнее. Каждая его дрожь отдаётся отдельной струной под кожей. Таносу снова приходится тяжело сглотнуть, стрельнув взглядом вниз, по этому почти артхаусно-гибкому телу под прозрачным сатином, и ладонь сама ползёт выше, будто ему действительно необходимо пересчитать пальцами эти тонкие рёбра, выучить их на ощупь, как чужую партитуру. Он медленно ведёт рукой вверх, кусая щёку изнутри до металлического привкуса во рту, и случайно, почти невесомо, задевает затвердевший под тканью сосок. Из Нам Гю тут же вылетает первый по-настоящему сбившийся вздох. Тихий. Сломанный где-то на середине. И именно этот звук становится катастрофой. Персональным крахом. У Таноса внутри с грохотом осыпается его третий Рим. А Нам Гю только мягче улыбается, поднимая пальцами его подбородок обратно вверх, возвращая взгляд к себе. Большой палец лениво проходится по нижней губе Су Бона, чуть оттягивая её, и от этого простого жеста у него внутри снова всё становится невыносимо горячим. — У тебя очень красивый цвет глаз. Голос у Нам Гю одновременно мурлычет и царапает. Слова оседают на коже горячими каплями, и у Таноса от этого дрожит даже позвоночник. Нам Гю кончиками пальцев гладит его бровь, склоняясь ближе, чтобы внимательнее рассмотреть голубую радужку, хотя Су Бон почти уверен, что от возбуждения у него там давно остался один расширенный чёрный зрачок. — Для азиата такие голубые… Танос окончательно плывёт. Возбуждение кипит в крови тяжёлыми пьяными пузырями, и следующая фраза выходит уже совсем размазанной, сонной от этого жара между ними: — Да… мама говорила, что по линии отца там были какие-то иностранцы… так что… да… — Mmh… vraiment étrange. J’aime beaucoup. От этого гортанного акцента у Таноса дыхание сбивается в какой-то скомканный, протяжный хрип. Воздух выходит из лёгких сухо, царапая горло изнутри, пока он сглатывает вязкую слюну и окончательно теряется взглядом в его лице. Рука, ещё секунду назад пересчитывавшая хрупкость рёбер, ползёт бесстыдно дальше. Как голодный зверь. Ткань рубашки тянется следом, прозрачный сатин собирается складками под его пальцами, а Су Бон уже готов молиться на него, сбивая колени о жёсткий церковный кафель. На этот образ из бледной плоти, сигаретного дыма и чистой звенящей похоти. Глотать расплавленный воск свечей, лишь бы Нам Гю продолжал мурлыкать свои французские гласные и так мягко гладить его по щеке. Прижать бы его ближе. Языком исписать это тело признаниями в любви. И плевать, что они знакомы всего пару часов. В Нам Гю было что-то настолько греховное, что сопротивляться этому ощущалось почти смешно. Как пытаться отказаться от райского яблока. Или не открыть ссылку на какой-нибудь грязный редрум, прекрасно понимая, что потом уже не развидишь. У Таноса нервно дёргается кадык. Рука сама обвивает его узкую поясницу, жадно обхватывая поперёк это слишком хорошо сложенное тело, и тянет ближе, заставляя Нам Гю мягко прогнуться в спине и чуть навалиться на него весом. — Поговори ещё на французском… Танос хрипит это почти жалобно, запрокидывая голову. Лицо у него красное до самых ушей, живое до болезненности, будто его сейчас не возбуждение ломает, а температура под сорок. Он облизывает губы. Нам Гю улыбается всё так же спокойно. Тёмные пряди скользят по его щекам неровными волнами, подсвеченные редкими лунными бликами и тёплым светом из чужих окон. Он медленно проводит пальцами по виску Су Бона, потом так же мягко убирает назад спутанные фиолетовые волосы, открывая больше этого острого, почти неправдоподобно красивого лица. — Tu es vraiment beau. И снова этот мурлыкающий голос. Он течёт шёлковыми лентами прямо под кожу, и каждый звук у Таноса в голове отдаётся музыкой. Как удачная партия, записанная с первого дубля. Как сырой пьяный фристайл в четыре утра, от которого потом трясёт ещё сутки. Нам Гю снова гладит его по лицу, уже почти послушно прижимаясь ближе, обжигаясь о тепло его кожи. Узкий таз упирается Таносу куда-то в грудь, и от этого контакта у него внутри всё снова коротит. Нам Гю плавно ведёт плечом, склоняется ниже, почти срываясь в рокочущий шёпот: — Viens. Je veux t’embrasser. Су Бон не разбирает слов, но напряжение ощущается кожей, каждой мышцей, каждым узлом нервных окончаний. Он видит, как Нам Гю приоткрывает влажный рот на тихом выдохе, как ладонь скользит ему за алое ухо, на затылок, мягко путаясь пальцами в коротко стриженных волосах. Ногти слегка царапают кожу головы, и Нам Гю склоняется ниже, вытягивая шею, чуть отклоняя голову набок. И Танос тает. Тает, как лёд в бокале с коньяком где-нибудь под жарким солнцем Сен-Тропе, медленно стекая прозрачной лужей по стенкам стекла. Сердце срывается в бешеный бег, отбивая новый ритм прямо по рёбрам, и Нам Гю точно слышит этот грохот, когда прижимается теснее, утягивая его лицо на себя. Дышать становится трудно. Воздух царапает лёгкие изнутри, но Танос всё равно втягивает его глубже, почти насильно, будто перед казнью, только бы подольше задержаться внутри этого мгновения, только бы не кончиться раньше времени. Раньше, чем он поймёт, какой формы у Нам Гю складки на нёбе. Он прикрывает глаза. Ресницы дрожат на щеках. И позволяет Нам Гю вести первым. Касание сначала почти невесомое. Они только пробуют друг друга на вкус, сталкиваясь короткими вздохами и едва касаясь губами чужих губ. Но Танос слишком жадный для такой осторожности. Он нетерпеливо тянется следом, пытается поймать, съесть этот поцелуй глубже, пока Нам Гю только тихо хихикает ему в рот, удобнее перехватывает ладонью лицо, большим пальцем упираясь под скулу, и наконец медленно, уже по-настоящему, накрывает его губы своими. И у Таноса такого не было никогда. Дело точно не в дорогом алкоголе, медленно гуляющем по крови. Не в холодной террасе где-то над Монмартром. Не в Эйфелевой башне, сияющей как открытка для туристов. Даже не в Париже, этом самовлюблённом городе, который романтизирует собственную грязь лучше любого человека. И не в Ми Не, которая сейчас, наверное, спокойно ходит с подругами по торговому центру или снимает очередную распаковку дорогого шмотья от спонсоров за тысячи километров отсюда. Даже измена ощущается чем-то вторичным. Потому что от губ Нам Гю по телу действительно идёт ток. Они мягкие. Тёплые. Чуть липкие от шампанского. Настолько приятные, что Таносу почти больно. И он не выдерживает, слегка прикусывает его нижнюю губу, раздвигая границы между ними ещё шире. Нам Гю тут же ломается в пояснице под его рукой, сильнее наваливаясь сверху, и уже совсем по-хозяйски начинает исследовать его лицо ладонями. Он сладкий. Дышит тяжело и влажно. Танос сминает его губы до головокружения и почти ждёт того момента, когда Нам Гю начнёт учить его французскому по-настоящему. Не языку. Поцелую. И Нам Гю будто слышит эту мысль. Пальцы мягко надавливают Таносу на подбородок, заставляя открыть рот шире, и Су Бон послушно впускает его глубже. Язык скользит по верхней губе, по ровному ряду зубов, прежде чем Нам Гю ныряет в эту горячую влажность с привкусом шампанского, никотина и чего-то запретного, почти религиозно-грязного. Внутри всё скручивает горячими узлами. Танос чувствует, как Нам Гю хозяйничает у него во рту жадно, неторопливо, изучает каждый миллиметр на вкус, сплетается с ним языком и говорит уже на каком-то другом наречии. Тёмном. Грязном. Почти литературном. И Су Бон пиздец как возбуждён. Член под ширинкой свободных джинсов тяжелеет почти болезненно, а внизу живота скручивается горячий узел, когда Танос глубже ощущает вкус Нам Гю у себя во рту. Что-то сладкое. Терпкое. Будто сахар, лимонная цедра и чужие обещания, сказанные слишком близко к коже. От его дыхания щиплет внутри. Танос тихо выдыхает через нос и продолжает целовать его так, словно Нам Гю может исчезнуть в любую секунду, раствориться вместе с этим мартовским воздухом и сигаретным дымом. Руки становятся жадными. Непослушными. Он прижимает его ближе, ладонями исследуя податливое тело почти с болезненной потребностью. Грубее проходится по изгибу поясницы даже через ткань, чувствуя, как под ладонью сокращаются мышцы живота каждый раз, когда Нам Гю сбивается с дыхания. Проверяет, насколько легко тот может прогнуться под его хваткой. Под тонким сатином тело ощущается обманчиво горячим. И слишком живым. Хочется забраться ему под кожу. Под рёбра. Вплавиться в него целиком. Но вместо этого Танос только продолжает вылизывать его рот до влажных, рваных поцелуев, пока у Нам Гю дыхание не начинает ломаться. Плечи вздымаются резче, с приоткрытых губ срываются короткие горячие выдохи прямо ему в язык, спина снова красиво прогибается под рукой, и Нам Гю будто инстинктивно пытается свести колени вместе. Не выходит. Между ними Танос. И твёрдое возбуждение, уже слишком заметное под джинсами. Нам Гю коротко цепляет его за волосы, оттягивая голову назад. На секунду приоткрывает потемневшие глаза, делает глубокий, почти судорожный вдох, и Танос замечает, как дрожит его влажная нижняя губа после поцелуев. А потом Нам Гю снова набрасывается на его рот. Профессионал. И от этой мысли у Таноса внутри только сильнее темнеют. Ладонь кружит по его груди сквозь тонкий сатин, жадно сминая ткань вместе с кожей, скользит ниже, пока пальцы наконец не находят сквозь прозрачную рубашку затвердевший сосок. Нам Гю вздрагивает. Танос медленно прокатывает сосок между пальцами, дразняще кружит по чувствительной коже, цепляет тканью сильнее, и у Нам Гю из груди всё-таки срывается первый тихий стон. Сырой. Ломкий. Почти влажный. Танос ловит этот звук губами сразу же, окончательно теряя способность отвечать за собственные действия. Рука уже давно перестаёт держать хоть какую-то оборону. В голове пузырчатый туман, а запах парфюма Нам Гю забивает лёгкие сильнее никотина и игристого вина. Он чувствует, как начинают покалывать губы от того, как часто за них цепляются чужие клыки, как немеет язык после этих влажных, голодных поцелуев. Грудь Нам Гю срывается в качку от тяжёлого дыхания, и Таноса укачивает следом. Тошнит от желания, от собственной никчёмности, от того, как легко он сейчас глотает свою гордость вместе с остатками этого ебучего кризиса мужской идентичности. Потому что Нам Гю хочется взять грубо. До дрожи в пальцах. Прямо здесь, на холодном полу террасы, впечатать лопатками в доски, сорвать с него этот прозрачный сатин, оставить на бледной коже следы ладоней и укусов, смотреть, как ломается его красивый рот на вдохах. Вытянуть спину дугой. Заставить дышать рвано. Слушать, как в груди у него сбивается ритм. И всё это ощущается уже не как обычное желание. Скорее как приступ. Как тёмная месса под неоном, где вместо молитв только алкоголь на языке, горячее дыхание и чужое тело, в которое хочется вгрызться до собственной крови. У Таноса почти ноют ладони от фантомных стигмат, пока очередная волна темноты медленно поднимается где-то под рёбрами, растекается по внутренностям вязкой мазутной жижей. Будто вся эта похоть просто выбрала красивую форму, чтобы пролезть ему под кости. Танос больной ублюдок. Ему бы феназепам горстями жрать и молчать до конца жизни. Но вместо этого он только снова легко щипает Нам Гю за сосок сквозь влажный сатин, и тот срывает тихий вдох, подаваясь навстречу ласке уже почти без осторожности. Живот у него коротко подбирается, под прозрачной тканью дрожью проходит дыхание, и Танос чувствует это ладонью почти как удар тока. Это добивает окончательно. Су Бон скользит рукой ниже, на его зад, сжимает в ладони, с тупым изумлением отмечая, как идеально тот помещается в хватке. Потом ещё ниже, по упругой ляжке, по внутренней стороне бедра, пока лишь костяшками задевая чужое возбуждение под тканью брюк. Нам Гю вздрагивает прямо у него на коленях. Совсем чуть-чуть. Но этого хватает, чтобы у Таноса внутри всё окончательно пошло трещинами. Поцелуй они разрывают нехотя. Между губ ещё тянется тонкая влажная нить слюны, а Нам Гю обеими ладонями держит его лицо, гладит скулы большими пальцами и облизывается медленно, почти призывно. Плечи у него дрожат от сбитого дыхания. Он жадно глотает воздух и тихо мурлычет, проглатывая половину букв: — Я замёрз. Таносу дважды повторять не надо. Он тут же снова перехватывает его за поясницу, крепче притягивает к себе, едва утыкаясь лбом в его грудь. Скольжение сатина по щеке раздражает кожу до мурашек, а голос выходит низким, горячим, вибрацией расходясь где-то у Нам Гю между рёбер: — Я тебя согрею. Он подрывается с места тяжёлым рывком, напрягая ноги и лишь слегка отталкиваясь рукой от дивана, забирая с собой и Нам Гю, ещё крепче прижимая его к себе. Тот только плотнее обвивает ногами его крепкий торс, острые колени давят под рёбра почти как стилеты, входящие в плоть, и с припухших губ срывается вязкий смешок, тёплый, липкий, затекающий Таносу прямо в барабанные перепонки. Нам Гю пальцами рисует его заново. По алости худых щёк, по напряжённым скулам, по шраму на брови, который когда-то оставил чужой кулак за гнилой базар и слишком острый гонор. Он мягко нажимает прямо на рубец, и по плечам Таноса тут же проходит рой мурашек. Будто тело помнит. Будто насилие вообще никогда не забывается до конца. Нам Гю снова стрельнув глазами чуть насмешливо, ведёт подушечками пальцев дальше, изучая его лицо с ленивой внимательностью коллекционера, который уже мысленно пометил вещь своей. — Какой ты сильный. Он дует губы почти издевательски, оставляя на Таносе свои невидимые следы, пытается вывести в нём новые трещины, но Су Бон на провокацию не ведётся. Только крепче подхватывает его под зад, ладонью чувствуя через плотную ткань брюк горячую округлость тела, слишком идеально сейчас помещающуюся в руке. Другой рукой он удерживает его за поясницу, стараясь хоть как-то смотреть себе под ноги сквозь все эти соблазнительные изгибы, сквозь запах кожи, дыма и чего-то сладко-порочного, что уже намертво въелось в Нам Гю. Ещё пара шагов. Они пересекают границу террасы, и Танос почти благодарен судьбе за то, что широкая кровать оказывается совсем рядом. Он упирается коленом в матрас и мягко опрокидывает Нам Гю на простыни, сам тут же утягиваясь следом без всякого сопротивления, потому что тот всё ещё держит его за шею обеими руками, не отпуская ни на сантиметр. Под кожей дрожат мышцы. Они снова сталкиваются зубами, снова сливаются в жадном поцелуе, и по прохладной комнате тут же разлетаются влажные звуки дыхания, короткие выдохи, тихие сбитые стоны. За окнами мартовская ночь всё ещё лениво качает занавески, ветер трогает тёмный паркет, а Танос нависает сверху тяжёлым силуэтом, снова вылизывая ему рот так, будто пытается добраться языком до самых внутренностей. И ему, конечно, хочется видеть Нам Гю нормально. При свете. Разглядеть каждую татуировку, каждую выпирающую косточку, изучить его тело до последней дрожи, понять, как именно ломаются его брови, когда ему хорошо, как дрожит живот от чужих пальцев, в какой момент у него мутнеет взгляд. И ещё хуже: Таносу мучительно хочется узнать, как Нам Гю выглядит, когда ему делают больно. Не театрально. Но вставать сейчас к выключателю значило бы разрушить эту липкую темноту между ними, а она уже дышит отдельно, как что-то заражено живое. Руки скользят по телу. Танос сжимает его в объятиях, просовывая ладонь под узкую поясницу, притягивает ближе, как самую красивую куклу или как свой самый красивый способ самоубийства. Мокрыми губами ведёт по щеке, оставляет короткие рваные поцелуи на лице, на челюсти, слегка прикусывает острый срез кости, вырывая из Нам Гю ещё один постыдный стон. Тот только шире разводит худые ноги, пуская его ближе, позволяя осесть между бёдер тяжёлым горячим весом, улечься сверху почти свинцовым одеялом, и откидывает голову назад, полностью открывая шею. Тёмные волосы рассыпаются по белой простыне спутанными локонами, а Нам Гю уже без всякого стыда толкается тазом навстречу, требуя больше трения, больше тепла, больше этого липкого телесного безумия. Су Бон чувствует его возбуждение бедром и сам срывается на тихий гортанный стон. Губами скользит ниже, на шею. Ещё одна его любимая часть. Такая гладкая, тёплая, бархатная под языком. Под бледной кожей синеет тонкая вена, и Таносу на секунду кажется, что если впиться туда зубами сильнее, то кожа лопнет сладкой кровью прямо ему в рот. Но он только целует. Медленно. Почти нежно. Оставляет влажные отпечатки губ, ведёт языком мокрую дорожку по горлу и лишь потом мягко втягивает кожу, оставляя тёмный багровый засос. Хотя хочется больше. Россыпь укусов. Следы пальцев на бёдрах. Синяки, которые Нам Гю потом будет разглядывать утром в ванной. От этих мыслей внутри снова темнеет. Танос стискивает простынь так, что ткань натягивается под пальцами, трётся лбом о его плечо, горячо дышит прямо сквозь прозрачный сатин, пока Нам Гю мелко вздрагивает от каждого влажного касания. — Ты мой первый парень, — хрипло выдыхает Су Бон ему куда-то в шею, сжимая в объятиях крепче. Потом слегка поднимается на руке, нависает сверху, чтобы поймать взгляд. Нам Гю нехотя отрывает голову от матраса. Дышит тяжело, явно недовольный тем, что его так нагло выдернули из ласки, и, вскинув бровь, бросает почти раздражённо: — И что ты хочешь? Чтобы я тебя поздравил? Танос срывается на короткий смешок. Этот тон почему-то кажется милым. Чтобы хоть немного сбить градус собственного помешательства, он медленно тянется к пуговицам его рубашки, гладит острые ключицы, вытаскивая одну за другой маленькие перламутровые пуговицы из петель. — Скорее дал инструкции, — лениво парирует он, уже совсем не попадая интонацией в интимность момента. Улыбается пьяно. Наконец добирается до голой кожи под сатином и коротко целует Нам Гю в губы. Тот на секунду забывается под касаниями, млеет почти по-кошачьи, срываясь на длинный тёплый выдох, и только потом, всё ещё полуприкрыв глаза, дурашливо тянет: — У тебя был анал? Су Бон тут же сглатывает. И почему-то именно сейчас ему становится неловко по-настоящему. Он багровеет почти до ушей, тихо хохочет и утыкается Нам Гю в плечо. Тот тоже начинает смеяться, гладит его влажной ладонью по затылку и с искренним изумлением вскидывает бровь: — Серьёзно? Сейчас ты смущён? Танос не отвечает сразу, что для него уже почти противоестественно. Только продолжает мелко трястись плечами от смеха, краснеть до самых ушей от этой внезапной неловкости и того, как быстро она топит его в собственной квадратной зажатости, в остатках приличий и всех этих жалких внутренних “нельзя”, которыми он так долго подпирал свою жизнь. Анал у него был. Давно ещё. Задолго до Ми Ны, до белых роз, которые он пачками отправлял ей с курьерами, до всей этой красивой, вылизанной версии себя. Его девушка на такое бы никогда не согласилась, а та другая… он даже лица её почти не помнил. Помнил только, что она была отчаянная и туповатая, из тех девчонок, которым смертельно хочется переспать с начинающим рэпером просто ради строчки в биографии перед будущей свадьбой. И анал тогда случился только потому, что “девственность терять нельзя”. Она так и сказала. Будущий муж не должен узнать, что она слишком лёгкая на парней с красивыми лицами и хуёвыми перспективами, поэтому трахаться “можно только в зад”. Будто у Бога там отдельная бухгалтерия грехов. Та же девчонка потом звонила ему по видеосвязи под какими-то цветными таблетками, признавалась в любви и спрашивала, не хочет ли Танос жениться на ней в ближайшие выходные. Обещала показать киску, пока его самого выворачивало блевать в туалете клуба после дешёвого виски и двух дорожек поверх усталости. История до того ублюдочно-смешная, что Нам Гю бы точно понравилась. С его любовью к дешёвой человеческой пошлости, к чужим трещинам, к этим маленьким позорным исповедям между поцелуями. Су Бон даже думает, что, может, потом её расскажет. Если не забудет утром взять у него номер. Или хотя бы номер сутенёра, если тот вообще существует. Танос снова пьяно прокатывается лбом по его ключицам, охотно подставляясь ладони на затылке, почти утробно рычит от удовольствия, ломая себе лопатки в попытке прижаться ещё ближе. Нам Гю чувствует каждый хруст его напряжённого тела и тут же, будто дрессируя, проходится короткими ногтями за красным ухом, чешет нежную кожу у линии волос, и по спине Су Бона сразу бегут мурашки. Господи. Если этот гадёныш ещё и по шее вниз так проведёт, Танос, кажется, просто рассыплется крошкой прямо по простыням и кончит от одного этого движения. Слишком быстро нашёл первую эрогенную зону. Слишком быстро понял, как его выключать. И Су Бон действительно ощущает себя огромным тёплым псом в его руках, сонным, тяжёлым, глупо счастливым. Только выдыхает в его шею горячо, потом наконец поднимает голову и молча кивает, так и не сумев вслух ответить на этот откровенный вопрос. Нам Гю улыбается довольно, продолжая гладить его по волосам. — Схема та же, — тянет он лениво, влажно облизывая припухшие губы и убирая со лба Таноса липнущие фиолетовые пряди. Потом обхватывает его ногами крепче, подтягивая ближе к себе, и уже требовательней цепляет пальцами край его свободной футболки. — Только подрочишь мне. Фраза падает прямо ему в рот, тёплая, развратная, сказанная почти шёпотом. И Танос опять теряется. Только нервно скользит взглядом по его лицу, по этим блядски красивым губам, по влажному блеску языка между зубов, и послушно кивает, как будто ему только что выдали инструкцию к собственному падению, прежде чем снова накрыть его рот поцелуем. Поцелуй снова тянется горячо и вязко. Нам Гю тихо постанывает ему в горло, когда Танос качает тазом с лёгким нажимом, давая им обоим это медленное, нудное трение, от которого уже сводит низ живота. Они сминают губы друг друга в ленивой ласке, влажно сталкиваясь языками и обмениваясь слюной вместе с тёплым дыханием между каждым новым поцелуем. Танос снова сжимает гладкий изгиб его талии, а Нам Гю свободно гуляет руками по широкой спине, прощупывает напряжённые мышцы, жилистые бока и вывернутые лопатки, слегка подтягивая вверх таз, отрывая зад от матраса навстречу ему. И эта предварительная ласка тянется как мёд по гнилым костям. Нам Гю будто сыпется терпкой пыльцой Таносу на губы, обжигает своим теплом, пока ногти скребут по коже до красных полос, помечая. Танос, грубо упершись коленом в матрас, продолжает вести бёдрами, трётся вставшим членом о его возбуждение сквозь ткань, и от этого уже трудно дышать ровно. Внизу живота скручиваются тугие горячие узлы. Руки хватают тела друг друга жадно, с голодом, будто пытаются пробраться под кожу, застрять между костей. Поцелуй они разрывают только затем, чтобы в четыре руки стащить с Таноса футболку. Нам Гю тут же сжимает его плечи, снова невесомо царапает ногтями, ведёт тёплыми ладонями ниже, по рёбрам, исследуя это ещё незнакомое крепкое тело. Глаза у него полу-пьяные, губы влажные и опухшие, ало блестят в бледном свете с улицы, а щёки уже подёрнуты возбуждённым румянцем. Он тяжело сглатывает, цепляясь Су Бону за поясницу дрожащими пальцами. Сатин рубашки режет по голой разгорячённой коже, и Танос будто специально издевается, расстегнув только несколько пуговиц. Снова набрасывается на шею, заставляя Нам Гю запрокинуть голову и глухо простонать. Губами собирает влажные дорожки по коже, осыпает поцелуями каждую дрожащую жилку, каждую вену, слегка скребётся ртом по дёргающемуся кадыку, ползёт ниже, к ключицам, прикусывает левую, пока рука лениво рисует по груди Нам Гю узоры. Большой палец цепляет сквозь ткань твёрдый сосок, треплет его медленно, и Нам Гю тут же поджимает плоский живот, мелко вздрагивая, уже не в силах терпеть эту сладкую пытку. — Смазка… у меня во внутреннем кармане, — выдыхает он, глотая буквы и тихо шипя, когда Танос снова прокатывает сосок между пальцами, довольно ухмыляясь. Потом коротко, звонко целует его в мокрые приоткрытые губы и наконец поднимается с кровати, оставляя Нам Гю одного нежиться на нагретых простынях. Он тут же заваливается обратно, устало выдыхая и прокусывая себе губу до царапнутой слизистой. Острые колени наконец сжимаются вместе, а сам Нам Гю возбуждённо ёрзает по матрасу, почти загипнотизированно наблюдая за тем, как под загорелой кожей Су Бона перекатываются мышцы на спине, пока тот лёгкой торопливой трусцой исчезает в прихожей за всем этим «джентльменским набором», который понадобится им уже через пару минут. Нам Гю нравится его спина. Нравятся татуировки, японские символы, вьющиеся вдоль позвоночника тёмными мазками. Потом надо будет обязательно спросить, есть ли в них хоть какой-то сакральный смысл или это просто пьяная молодость и желание выглядеть опасней, чем ты есть. Ему нравится тело Таноса, горячее, крепко собранное для ночных утех. Нравится его голос, особенно когда срывается в хрип. Нравится лицо. И мягкие губы тоже нравятся, слишком приятные для поцелуев. В общем, Нам Гю сегодня определённо повезло. И он очень надеется, что член у Таноса окажется таким же хорошим, как всё остальное. От этой мысли внутри снова сладко сводит. Он приподнимается на локтях, а потом с лёгким пустым головокружением садится ровнее, потому что терпеть уже становится почти мучительно. Тело горит. Кровь в венах бежит в ритме джазовых ударных, и от любого прикосновения кожу прошибает дрожью. Стоит уже так, что неприятно сводит низ живота. Длинные бледные пальцы быстро расправляются с пуговицами полупрозрачной рубашки. Нам Гю ловко расстёгивает одну за другой, стаскивает раздражающий сатин с плеч и швыряет куда-то на пол, наконец оставаясь без верха. После снова валится на остывающий матрас, слушая, как Танос возится в прихожей, и, приподняв узкий таз, стягивает с себя брюки вместе с бельём и носками. Всё это тоже летит куда-то в темноту комнаты. Нам Гю даже не смотрит куда. Ему плевать. Голый, он растягивается на простынях довольной сонной кошкой, выгибает спину дугой, лениво трётся бедром о смятую ткань и покорно ждёт возвращения Таноса, уже начиная слегка скучать. Су Бон появляется из прихожей с победной ухмылкой, и его взгляд тут же жадно катится по молочному телу, разложенному на простынях. В голубых глазах вспыхивают голодные искры. Возбуждение накатывает волнами, бьёт током по нервам. Танос чувствует, как в ушах шумит кровь, раскачивая и без того одичавшее либидо. Он шумно выдыхает, раздувая ноздри, цепляется взглядом за бледные бёдра Нам Гю, за то, как тот, закусив нижнюю губу, приподнимается и лениво переползает выше по кровати, устраиваясь головой на мягких подушках. Всё ещё прикрыто, но фантазии Таноса уже шалят так, как не шалили даже рядом с самыми грудастыми фанатками. Ему до болезненного любопытно, что там между этих длинных ног. И дело даже не в самом теле. От Нам Гю веет чем-то сладковато-богемным, гибким, распущенным, почти декадентским. Чем-то, от чего кровь щиплет в носу. Ком поднимается к горлу. Танос подходит ближе, всё так же не касаясь, глазами исследуя блеск гладкой кожи, дрожь живота, медленное движение грудной клетки. Скользит ниже, туда, где головка его члена уже влажно блестит от естественной смазки, и у Су Бона внутри всё болезненно сводит. Ему вдруг мучительно интересно, сколько именно сантиметров от бедра до бедра, когда Нам Гю вот так призывно сцепляет ноги. Насколько острые у него колени. Как сильно он будет дрожать, если раздвинуть их руками. И Танос точно собирается узнать ответы на все эти вопросы до рассвета. Маленький бутылёк смазки и пачка презервативов летят на кровать рядом с пьяно хихикающим Нам Гю, и тот провальным чёрным взглядом лениво провожает их падение. Танос же, уже стоя коленями на матрасе, пошатываясь от возбуждения и шампанского, трясущимися пальцами расстёгивает пуговицу на дизайнерских джинсах. Молния вжикает тихо, почти интимно, этим коротким металлическим звоном обещая уравнять их шансы на обнажённость, оставить обоих без оружия, в одной только вспотевшей коже. Нам Гю медленно облизывается. Веки у него дрожат полуприкрыто, взгляд скользит по подтянутому прессу Таноса, по вздувшимся от напряжения венам на руках, ниже, к очертанию члена под тёмными боксерами. И всё это время он продолжает сводить ноги вместе с какой-то почти издевательской стыдливостью. Потом снова смотрит на предметы возле подушки. Взгляд тупит пару секунд. От перевозбуждения мысли у Нам Гю уже текут по стенкам черепа густо и лениво. Он палит на блестящую упаковку резинки, на то, как внутри бутылочки медленно перетекает прозрачная смазка, поблёскивая в холодном свете улицы, пока под Таносом продавливается матрас. Тот стягивает джинсы, оставаясь только в боксерах, и снова забирается ближе, ладонями мягко оглаживая его колени и внешнюю сторону бёдер. Нам Гю поднимает на него томный взгляд и тихо выдыхает: — Ты хочешь с защитой? Танос вскидывает бровь, глядя на то, как дрожат длинные чёрные ресницы. И почти сразу, против собственной воли, представляет, как они слипнутся от слёз и влаги, когда Нам Гю будет под ним рыдать. — Напомни, у тебя всё ещё час стоит триста семьдесят евро? Су Бон коротко смеётся, где-то между неловкостью и снисхождением, продолжая держать его колени, проверяя их пальцами на остроту. Нам Гю только закатывает глаза с выразительным презрением. Лениво поднимается на локтях и парирует тем же уверенным тоном, которым держал весь вечер: — Ты этого боишься? Он смеётся с лёгкой издёвкой, и Танос тут же хмурится, будто его поймали на чём-то постыдном. — Можешь не переживать. Я хожу к врачу каждые два месяца. Могу даже справку показать, но, думаю, это убьёт атмосферу. Нам Гю снова ведёт плечом в своей этой развратной графской манере, чуть выкручивая тело в откровенную провокацию. Передние пряди слетают с лица от лёгкого движения головы, и он, шурша упаковкой, демонстративно прикладывает презерватив к губам. — К тому же, я же не на улице себя продаю. Голос мурлычет мягко и ласково. — Все мои клиенты уважаемые люди. И тут же, с тихим смешком: — У них есть жёны. Он выглядит одновременно как выпускник института благородных девиц и как высокосветская дрянь, развращённая чужими деньгами и скукой. Интонация так и шепчет Таносу в лицо: «трус», «слабак», «ты всё испортишь своей осторожностью». А Су Бону действительно страшно. Приехать во Францию за вдохновением, а увезти с собой СПИД было бы почти поэтично в своей ебанутой иронии. Ми На тогда точно всё бы узнала. Все бы узнали. Про мальчишку, купленного в баре где-то у квартала красных фонарей. Про съёмные апартаменты. Про дорогое Blanc de Blancs. Про сигареты, которые Танос поджигал ему одну за другой. Про то, что в этом мальчишке оказалось слишком много больной эстетики и какого-то почти монашеского разврата, от которого кружилась голова. Что-то от полотен эпохи Возрождения, если бы их писали после недельного запоя и трёх дорожек кокса. Хотя сам Су Бон в искусстве не понимал ни черта. Но Нам Гю всё равно хотелось молиться. Как алтарю. Каяться у его ног. Вылизывать острые носы его дорогих туфель. Танос сглатывает, поднимает взгляд ему в глаза и, растянув губы в кривоватой ухмылке, бросает: — А ты не боишься, что это я могу чем-нибудь тебя заразить? — Нет, не боюсь. Нам Гю выдыхает жарко, и у него дрожат ключицы. Глаза блестят влажной похотью и насмешкой, он мелко прикусывает губу, удерживая в груди очередной ленивый смешок, и голос снова щебечет легко, будто речь не о вещах, способных угробить человеку жизнь: — К тому же ты выглядишь так, будто уже года три трахаешь одно и то же тело. С губ скатывается липкое довольное хихиканье. Нам Гю хитро щурится, наблюдая, как у Таноса раздражённо ломаются брови, как тот фыркает сквозь зубы, потому что сучонок опять попадает точно под рёбра, в самый нерв. И если он сейчас ещё начнёт рассказывать Су Бону про его ущербность, про то, что он никакой не музыкант, а просто позёр с цепями Louis Vuitton, дорогим спорткаром где-то в сеульском кондоминиуме и нанятыми девчонками для клипов, Танос реально его придушит. Шею сломает. В матрас зашьёт. Ему даже кажется, что арендодательница его поймёт, если он достаточно красиво опишет ситуацию. Танос выдёргивает из его пальцев блестящую упаковку презервативов и нервно швыряет куда-то на пол, к остальным вещам, под влажный довольный смех Нам Гю. — Ты же специально меня бесишь… да? Получается что-то между вопросом и злым признанием очевидного. Он снова нависает над Нам Гю тяжёлой тенью, хотя разозлиться по-настоящему всё равно не выходит. Слишком поздно. Его уже разобрали на части этими губами, этим смехом, этим телом, лениво разложенным на простынях. Нам Гю звонко смеётся, запускает пальцы ему в волосы, уводит колени в сторону, позволяя лечь ближе, кожа к коже, живот к животу. Тянет Таноса к себе за затылок, прикрывая глаза. Они обмениваются короткими ленивыми поцелуями, почти сонно сталкиваясь губами, пока Су Бон снова не начинает влажно вести ртом по его челюсти, возвращаясь к шее, никак не может от неё оторваться. Любовно зацеловывает тонкую дрожащую кожу, слегка прихватывая зубами, но так, чтобы не оставить следов. Нам Гю под ним медленно млеет, сам ведёт ладонью по собственному телу, лениво оттягивая набухший от ласк сосок, и тихо простанывает, когда Танос особенно удачно засасывает кожу под ухом. В это же время пальцы Су Бона наконец нащупывают бутылёк смазки среди смятых простыней. Поцелуи осыпают ключицы, и Танос обожает его тело так, как не обожал ни одно до этого. Хочется просто лежать щекой у него на груди и слушать, как внутри шумит сердце, как под рёбрами перекатывается море и кричат киты, чтобы его качало на каждом медленно растянутом вдохе. Хочется руками собрать в ладони каждый мускул, каждый миллиметр этой гладкой кожи, оставить на нём свои следы, присвоить себе это искусство и при этом не испортить. Вылизать все его татуировки. Начиная с букв на запястье и этой «счастливой смерти». Заканчивая бабочкой с вензелями у копчика. И блядская змея на левом бедре тоже не даёт ему покоя. Танос ведёт по ней пальцем прямо по контуру, через бедро, на бок, туда, где тазовая кость проваливается в узкий изгиб тела, и горячо выдыхает ему в сгиб плеча. Терпеть больше невозможно. У Су Бона в костях гремит адреналин, а Нам Гю под ним гнётся в эту свою невозможную дугу, всем телом требуя уже хоть каких-то действий. Щёлкает крышечка смазки. Со звуком выстрела в затылок. И дальше начинается психоз самой высокой пробы. Таносу кажется, что его сейчас разъебёт прямо изнутри. Он выдавливает немного прозрачного геля на пальцы, растирает между фалангами, разогревая, снова облизывает опухшие от поцелуев губы. Нам Гю следит за каждым его движением почти религиозно. Расширенные зрачки дрожат в чёрной радужке, дыхание становится чаще, тяжелее, рванее, и он медленно разводит колени в стороны, подпуская Су Бона ближе. Танос скользит взглядом по его гладким бледным бёдрам. Кожа кажется медовой от влаги и пота, с мягкими отблесками света на внутренней стороне ног. Ниже он пока не смотрит. Где-то на животе Нам Гю лежит собственное возбуждение, и это так откровенно сыро, так неправильно с любой моральной точки зрения, что Танос неожиданно снова смущается. Поэтому наклоняется ниже. И прячется губами в его губах. Между ними уже нет никаких недоговорённостей. Только голый язык тела, влажное дыхание и это медленное взаимное падение куда-то глубже, чем просто секс. Рука Су Бона опускается ниже. У Нам Гю тут же подрагивает живот, а ладонь снова удерживает Таноса за челюсть, пока они целуются лениво, без языка, просто влажно сминая друг другу измученные губы, дыша в рот этим липким жаром. Танос слегка прикусывает ему нижнюю, удобнее наваливается бедром, заставляя Нам Гю повернуть голову вбок, чтобы не разрывать поцелуй, и скользкими пальцами сначала просто гладит его вход, осторожно, почти дразняще. Нам Гю вздрагивает всем телом. Хотя подобное было с ним уже сотни раз. Но сейчас он сам себя довёл до сенсорного голода и перевозбуждения, расплавил ласками до дрожи, и терпкий запах Су Бона, тяжёлый, мужской, с оскомистым алкоголем, никотином и горячей кожей, только сильнее добивает. Пытаясь хоть как-то приблизить желаемое, он подтягивает колени выше, одну ногу вообще закидывает Таносу на бедро, продолжая отдаваться поцелую каждым судорожным вдохом. А Су Бон за эти секунды заметно наглеет. Уже давит увереннее, растирает его дырочку, оставляя смазку, тяжело выдыхая прямо в приоткрытые губы: — Ты такой мягкий… Пальцы медленно проскальзывают внутрь. Они тупо пялятся друг другу в глаза. И у Нам Гю взгляд снова делается каким-то потерянно-тёплым, почти сонным. Из-под полуопущенных ресниц он изучает лицо Таноса так внимательно, будто видит его впервые. Су Бон же тонет в его зрачках, в этих распухших малиновых губах, блестящих от смешанной слюны. Нам Гю сжимается на его пальцах, пока Танос не начинает осторожно двигать ими, создавая внутри медленную вязкую волну. И тут у Нам Гю ломаются брови. Он протяжно стонет ему в губы и почти бессильно валится обратно на матрас, поджимая пальцы на ногах. — Только давай не долго… я себя ещё дома подготовил. Танос хмыкает с довольным смешком от того, что наконец и ему выпадает право вести в этом их кривоватом парижском танго. Сухо прижимается губами к его виску, оставляя короткий поцелуй, скользит ниже, носом зарывается во влажные волосы, вдыхая одеколон с ненавязчивыми цитрусовыми нотами, и слегка прихватывает зубами кожу головы. Пальцы входят туго, вязнут в горячем тесном напряжении. Танос с нажимом разводит нежные стенки под себя, раскрывая глубже, под собственную жадность, и медленно вгоняет фаланги по костяшки с каким-то тёмным, садистским удовольствием, будто всё-таки берёт реванш за каждую его острую усмешку брошенную между поцелуями. Нам Гю стонет протяжно, закатывая глаза, пальцами комкает простынь, тянет её на себя. Поясница ломается красивой дугой. Он так хорошо принимает его пальцы, так покорно расслабляется под этим медленным давлением, ловит кожей каждое движение, что Танос забывает, как дышать. Только продолжает выцеловывать ему спутанные локоны, низко шепча в висок уже совсем потерянно, с хриплым жаром в голосе: — Такой хороший мальчик… хочешь мой член? Нам Гю его грех. Его персональная пробоина в черепе. Из-за него у Таноса внутри снова начинают скалиться демоны, расходятся старые трещины, и вся эта аккуратно собранная годами конструкция послушного человека медленно подгнивает изнутри сладковатым запахом палёной проводки. Тут уже не помогут ни психотерапевты, ни таблетки, ни сеансы, оплаченные чужими извинениями. Они вместе впервые, толком ещё не умеют читать тело друг друга, но Танос от одного только запаха его возбуждения с ума сходит. От тембра голоса. От того, как Нам Гю глотает стоны на судорожных вдохах, как дрожит его живот, когда он ведёт тазом по простыням, насаживаясь глубже на пальцы, сам выпрашивает ещё. И из Су Бона лезет наружу всё то, что он так старательно в себе душил последние годы. Нам Гю вскрывает его по старым шрамам одним только вздохом, одним дрожанием ресниц. Даже говорить ничего не надо. Танос вдруг с пугающей ясностью понимает юнговское: внутри каждого человека сидит зверь, и сейчас этот зверь рвёт ему рёбра. Он рокочуще выдыхает Нам Гю в ухо, глубже вталкивая пальцы, и тот срывается тихим, почти жалобным: — Пожалуйста… Поворачивает голову к нему, заглядывает в глаза, где зрачок уже почти целиком сожрал голубую радужку, и царапает ногтями его бок, явно пытаясь стянуть бельё ниже. Дальше всё тонет в шуме крови. Танос шумно выдыхает, вытаскивает пальцы и тут же помогает себе стащить боксёры до середины бедра, наконец выпуская напряжённый член. Где-то среди складок простыни снова находится смазка. Он выдавливает её почти вслепую, быстрыми движениями размазывает по длине, пока губы снова ищут губы Нам Гю, словно без этого контакта их обоих сейчас просто разорвёт. Ещё пара влажных поцелуев. Ещё одно сбитое дыхание на двоих. Танос властно подтягивает его таз ближе к себе, чуть разворачивает на бок, удобнее устраиваясь рядом, и рукой направляет головку во влажный, уже раскрытый вход. Нам Гю стонет протяжно, всем телом подбираясь, пальцы на ногах снова судорожно поджимаются, и эта дрожь вибрацией расходится у Таноса где-то под грудиной, когда он медленно входит в него на всю длину, сам срываясь на такой же тяжёлый стон. Их голоса звучат почти в унисон. Нам Гю снова сжимается вокруг него от размера, брови ломаются болезненным изгибом, лицо кривится на грани между удовольствием и лёгким дискомфортом, грудь вздымается рваными волнами, пока он жадно глотает воздух, будто его только что утопили и снова вытащили на поверхность. Голова его запрокидывается беспомощно, волосы тёмными скрученными лентами лежат по простыням, и они с Таносом опять меняются ролями. Охотник-жертва, жертва-насильник. Звучит так затасканно, что Су Бона мутит от собственных мыслей. Всё это всегда вторично, кто-то обязательно должен кого-то играть, и Таносу от этого паршиво. Ему хочется раствориться в самой идее мироздания, в чёрном моменте сотворения небытия, понять смысл жизни или наконец смириться с его отсутствием, проглотить всего Паланика залпом вместе с бумагой, землёй, и типографской краской. Хочется чувствовать, что он живёт, а не просто таскает своё тело из клуба в студию, из студии в родную постель. И прямо сейчас Таносу хочется Нам Гю. Он глухо дышит, чувствуя, как того тесно сводит вокруг него внутри, как сокращаются мышцы, и брови сами ломаются до складок на лбу. Смотрит жадно, почти больно, как у Нам Гю в уголках глаз собираются слезинки, влажная роса возбуждения, блестящая так же откровенно, как капли предэякулята на головке члена. Танос потом слижет всё без остатка. Позже. Сейчас он заворожён другим: тем, как у Нам Гю слипаются длинные ресницы, пока тот привыкает к размеру, как дёргается кадык на каждом мелком вдохе, как молочная кожа блестит от пота в тёплом полумраке комнаты. Капля медленно скатывается по виску, и Су Бон следит за ней взглядом конфессионально. Нам Гю жмурится, морщит нос, красиво, жалобно, и Танос считает его родинки губами, собирает поцелуями одну за другой. После скользит ртом по скуле и шепчет прямо в ухо, почти прижав губы к раковине: — Расслабься. — Я знаю, — тут же тянет Нам Гю, втягивая воздух сквозь зубы, и сам ластится ближе к его тёплым губам. Танос снова осыпает его лицо мелкими влажными поцелуями и толкается на пробу, сначала медленно поведя тазом. Нам Гю стонет громко, ломается на вдохе, сильнее раздвигая худые ноги, а Танос пальцами выписывает мантры по внутренней стороне его податливого бедра и начинает двигаться размеренно, входя в его тело под таким правильным углом, что у обоих начинает темнеть под кожей. Толчки отдаются в тазу вибрацией у обоих, но у Нам Гю сводит низ живота, по пояснице бегут мурашки. Танос так глубоко в нём, что судорогой тянет кости. Глубоко в самом понятии «него», прямо в естество, ещё немного и доберётся до сердца. Только Нам Гю слишком профессионально знает первое правило своей работы: сердце должно лежать в швейцарском банке, рядом с офшорными счетами его высокопочтенных клиентов, чтобы никто и никогда не сумел до него добраться. Но сейчас у Нам Гю отключаются мозги, по заветам Маркиза де Сада, где наслаждение всегда важнее души, а о душе лучше вообще не думать, пока тебя так хорошо ломает под чужим телом. Глаза его закатываются в белое от очередного глубокого толчка, горло растекается стонами, тягучими, сладкими, почти карамельными. Он дышит тяжело, чувствует всё слишком ярко, слишком пьяно, где-то между психозом и беспомощностью, а они ведь только начали предаваться своему маленькому французскому греху. Нам Гю вообще любит всё французское. В Таносе французского ни грамма, но секс с ним пока выходит до безобразия хорошим. Су Бон рычит ему в ухо, дышит тяжело, слизывает слезинку из уголка глаза, почти виновато, словно извиняется за грубость, за то, что начинает разгонять таз быстрее, и теперь каждый влажный шлепок их тел выбивает из Нам Гю новый несдержанный стон. Соседи наверняка уже всё поняли, но Верхнему Монмартру не привыкать. В этих старых квартирах либо трахаются сутками, забыв про время, либо пытаются вскрыть себе вены после очередной рецензии на искусство. Танос пока выбирает первое, обещая второму оставить немного места на завтра. Рука его снова ползёт по телу Нам Гю, прощупывает рёбра, гладит грудь, ведёт по влажной коже, помогает дышать, опуская ладонь вниз на особенно судорожных вдохах. Кожа горячая, гладкая, липкая от пота. Танос оставляет поцелуй на его вздёрнутом плече, после пальцем снова давит на набухший сосок, медленно обводит по кругу, играется едва ощутимо, только чтобы Нам Гю застонал громче и задрожал сильнее. Это уже музыка. Исповедь. У Таноса эстетический оргазм накрывает раньше физического, просто от того, как Нам Гю сейчас красиво разваливается под ним, как нетерпеливо подаётся тазом навстречу, как глотает стоны и тут же давится ими обратно. И Таносу мало. Ему хочется разобрать его на ноты, на звуки, на нервные импульсы, как на ебучем уроке сольфеджио, выучить каждую реакцию его тела наизусть. Он взглядом скользит по его лицу, и Нам Гю поворачивает голову, явно хочет поцелуй, но Танос сейчас жадный до другого. До его голоса. До этого грязного лейтмотива, разлетающегося по комнате. Он дарит ему только короткий, почти издевательский чмок, после пропихивает левую руку под его голову, обнимает за шею и цепляет пальцами челюсть, возвращая лицо обратно, чтобы стоны не прятались в подушку, а раскатывались по комнате и выплёскивались в распахнутый балкон Монмартра. — Громче, — Танос снова рычит ему на ухо, и чувствует, как по задней стороне шеи Нам Гю бегут мелкие мурашки. Он сильнее сжимает его тело, фиксирует голову, может даже слишком грубо. Потом ему за это точно станет жаль, но пока у него окончательно срывает тормоза. Танос отпускает руки с руля и уже планирует вылет с серпантина собственных подвальных эмоций, комплексов и забытых чувств, разъебаться насмерть где-нибудь внизу, чтобы потом туда приносили гвоздики в целлофановой плёнке, а ветер одиноко трепал ленты на дешёвом поминальном венке. Су Бон слишком часто думает о смерти. О метафорической, о настоящей, и это уже явно какое-то расстройство, только сейчас горячее тело Нам Гю в его руках перевешивает вообще всё. В голове остаются одни ноты и треск камертона, когда он слушает, как Нам Гю послушно добавляет звука, сам ведёт рукой по своей груди, стреляет в Таноса мутным боковым взглядом и жмурится от удовольствия. Ногти дерут ему предплечье, оставляют красные полосы на запястье, сдирают заусенцы, пока пальцы уже почти немеют от напряжения. Танос ловит его руку за запястье и подносит к своим губам, оставляя короткий поцелуй на костяшках, обжигая кожу тяжёлым дыханием. Потом перехватывает удобнее, накрывает тыльную сторону ладони своей, переплетает пальцы и медленно тащит её вниз по его же дрожащему телу. Горячо. Почти церемониально. Как будто они сейчас не трахаются, а проводят какой-то грязный ритуал поклонения плоти. Он ухмыляется краем губ, тяжело дышит Нам Гю в ухо, сильнее сжимая челюсть. Ведёт их сцепленными руками по шее, ловит пальцами кадык, ниже по влажной груди, снова проходится по красному измученному соску их сплетенными пальцами, и Нам Гю тут же срывается на высокую ноту, ломаясь в спине. Танос машинально отмечает про себя, что в следующий раз обязательно проверит, что будет, если прихватить эту бусину зубами. Ниже, по подрагивающему втянутому животу, по тазовым косточкам, ещё ниже, к напряжённому лобку, он ведёт его рукой, вырисовывая тело заново, и довольно урчит в ухо: — Говорил, подрочить тебе? Нам Гю уже не отвечает на эту пошлость. Только закатывает глаза и протяжно стонет, окончательно отдаваясь ему в руки. Танос ухмыляется шире, хотя у самого плечи дрожат предательски, и он начинает двигаться ещё жёстче, ещё глубже, накрывая ноющий от возбуждения член Нам Гю их переплетёнными руками. Звуки рассыпаются по комнате. Нам Гю ломает брови, давится стонами, у него сводит ноги от удовольствия, пока Танос большим пальцем гладит головку, пока резко входит в его тело, снова и снова попадая по самым чувствительным точкам. Пока прижимает теснее, ведёт носом по виску, оставляет влажный поцелуй на скуле, до покраснений вдавливает пальцы в челюсть, а после, зарывшись лицом в его мокрые волосы, начинает хрипло выстанывать ему на ухо всю эту скопившуюся внутри страсть. Всё нарастает волнами. Нам Гю теряется в ощущениях, время рассыпается на осколки, а Су Бон рядом дрожит оголённым нервом, настоящим писком кардиограммы. И только где-то с бессонной улицы, через распахнутые двери террасы, долетают обрывки плаксивого саксофона.