———
Главная дверь парадного колодца скрипит под стать всем старым страшным сказкам. Резные вензеля и грубая чеканка виноградной лозы, будто они где-нибудь в провинции Бордо, а не посреди Парижа, ловят острыми рёбрами отсветы солнца. Золотистые зайчики бегают по стенам, скачут по камню, цепляются за потёртые ступени. На улице прохладно. По-мартовски прохладно. Не так, чтобы мороз пробирал до костей, но достаточно, чтобы ветер, если налетит из-за угла, сразу полез под воротник. Солнце уже светит яркое и круглое, только всё ещё лениво прячется за особенно высокими тёплыми трубами, будто само немного стыдится этого раннего часа. Улица почти пустая. Редкие прохожие тянутся по брусчатке куда-то в сторону центра, другие, наоборот, выбираются из него. Те, кому ночь обернулась бессонницей. Танос пока не очень понимает, к каким относить себя. К тем, кто встречает рассветы, или к тем, кто никогда не дожидается закатов. Вопрос вообще философский. Мир постоянно пытались делить надвое. На добро и зло. На тех, кто хочет знать, и тех, кто хочет верить. На нормальных и психов. На бейсиков и фриков. Самому Таносу больше всего нравилось другое разделение: люди дневные и люди ночные. Всё остальное казалось ему литературой на полях. Приписками для объёма. Просто некоторые были созданы для света. Для открытых окон, расписаний, телефонных звонков и планов на следующую неделю. Они хорошо смотрелись утром. У них были лица, которым идёт солнце. А были другие. Те, кто по-настоящему оживал только после заката. Те, кому всегда немного тесно днём. Кто любит пустые улицы, круглосуточные магазины, кухни в четыре утра и откровения, которые становятся честными только тогда, когда за окном уже совсем темно. Таносу казалось, что ночь вообще делает людей ближе к самим себе. Днём все слишком заняты тем, чтобы существовать правильно. Ночью на это обычно уже не остаётся сил. Проблема была только в том, что себя он никогда не мог отнести ни к одним, ни к другим. Ему нравилось вставать рано. Нравился этот сонный городской шум, когда весь мир одновременно куда-то торопится и всё же ещё не до конца проснулся. Нравились утренние пробежки, холодный воздух в лёгких и ощущение, что день ещё никому ничего не должен. Но закаты ему тоже нравились. И луна нравилась. И звёзды. И то, как ночью всё гремит, светится неоном, дымит, переливается отражениями в мокром асфальте. Так что окончательно причислить себя к какому-нибудь лагерю у него никогда не получалось. А вот Нам Гю был существом ночным. Это Танос понимал без всяких сомнений. Ему шёл чёрный цвет. Шёл тёмно-синий, уходящий в густой кобальт. Шло всё, что подчёркивало бледность его кожи и эту невозможную провальность глаз. Хотя дело было даже не в цветах. Нам Гю шла сама ночная жизнь. Её эстетика. Её ощущение, что утро никогда не наступит. Шли бары после полуночи. Сигаретный дым. Неон на скулах. Чужие квартиры. Разговоры, которые заканчиваются только потому, что кто-то уснул. Очень трудно было представить его в такую рань. И всё же Танос был почти уверен, что именно солнце когда-то рассыпало по его носу эти бледные веснушки. Этот философский вопрос Танос решает оставить на потом. Как и вопрос, почему Нам Гю так путает ему мысли, не оставляя в них ни клочка свободного пространства. Он хочет нюхать его шампунь и засыпать под его стоны. Хочет смотреть на него через стекло, будто на музейный экспонат или слишком дорогую вещь в витрине бутика. Хочет касаться его кожи губами, слюной, краской, выводить на ней своё имя снова и снова, кривыми иероглифами поверх чужого тела. Хочет свой член в его мокрой дырке. Хочет зарыться в него так глубоко, как вообще возможно. Хочет разобрать его на воспоминания и посмотреть, из чего тот сделан. Хочет понять, что именно там внутри так цепляет его за рёбра. Это желание какое-то неадекватное. Танос пьян собственным восприятием. Так бывают пьяны не вином, а самим ритуалом причастия после недели на воде и хлебе. Его ведёт. Ведёт странно и неправильно. Всё вокруг начинает казаться слегка мифологическим, будто он случайно провалился на страницы романа, который всегда считал слишком сентиментальным для себя. Он точно не герой поэмы. Ему на сцену можно только под басы, рвущие стадионные колонки. Только под слепящие прожектора. Под тысячи людей, орущих его имя. Танос был в Нью-Йорке раз двадцать, но ни разу не ходил на Бродвей ради драм и красивых монологов. А сейчас чувствует себя именно так. Не в своей роли. Мысли о Нам Гю расползаются по сознанию грибницей, тонким мицелием прорастают между извилинами. Танос уже сочиняет про него обрывки куплетов, отбрасывает один образ за другим и всё равно возвращается к каким-то совершенно нелепым деталям. К остроте его коленей, к веснушкам на носу, к манере смотреть исподлобья. И только сильнее кутается в куртку, выходя на тротуар. Всё-таки знобит ужасно. Холод кусает за уши, лезет под воротник, и идея выйти на улицу в одном пуховике теперь кажется редкостно идиотской. Хорошо хоть носки надел. Джинсы плотные, но греют как-то без энтузиазма. Танос застёгивает куртку почти до самого носа, прячет руки в карманы, поднимает плечи и всё равно чувствует себя по-дурацки счастливым. Солнце ещё холодное. Белёсое. Рассыпается по улице стеклянными бликами. А от самого Таноса всё ещё веет сексом и барной ночью. Щёки горят от ветра и недосыпа. Волосы спутаны после сна. На коже наверняка ещё сохранились смазанные отпечатки прошедшей ночи. Он идёт по улице, вслушиваясь в это утро, и понимает, что выглядит подозрительно довольным для человека, который спал всего несколько часов. Прохожие невольно задерживают на нём внимание, а Таносу кажется, что с таким лицом обычно выходят либо из исповедальни, либо со съёмок какого-нибудь дешёвого французского порно. Компания молодых ребят, немного пьяных и совершенно свободных, провожает его взглядами. Между собой они тут же начинают что-то обсуждать, переглядываются, улыбаются. Танос лениво ухмыляется им в ответ. Они смеются. И от этого короткого разговора без единого слова он вдруг снова чувствует весь вкус жизни. Улица вьётся вверх брусчаткой. По камням расползается солнце, рассыпаясь золотистой пылью, и по венам Таноса хлещет дофамин. Всё вокруг кажется цветущим, впервые по-настоящему проснувшимся после зимы. Это какая-то ласка самого существования. Такое странное наркотическое опьянение Су Бон не испытывал давно. Его ведёт почти как после опиатов, будто на завтрак вместе с ленивыми сонными поцелуями и утренними приставаниями он проглотил горсть валиума. Он почти готов поверить, что на губах Нам Гю действительно оседает морфий вперемешку с сахаром. Иначе объяснить это ебанутое чувство прекрасного невозможно. Всё вокруг вдруг становится достойным внимания. Поры старых зданий. Незашторенные окна. Трещины в штукатурке. Даже собственная тень на мостовой выглядит осмысленней обычного. Весна пахнет влажным камнем и чуть забродившим виноградом. Спешить совершенно не хочется. Танос затягивается подом, привезённым ещё из Кореи. Лесные ягоды неожиданно идеально подходят этому утреннему Монмартру. Лесом тут, конечно, и не пахнет, зато пахнет свободой, свежей выпечкой и красотой старых фасадов, которые французы будто строят специально для людей с художественными расстройствами личности. Parfait. Небо лоснится над головой голубой вуалью. Фонари давно потухли. Из приоткрытой форточки где-то наверху тянет свежесваренным кофе. И Танос растворяется в этом утре так, как не растворялся уже очень давно, шаг за шагом двигаясь по улице в белых брендовых кроссовках и совершенно не переживая, что через минуту может наступить в мартовскую грязь. Вообще все решения сегодня были какими-то идиотскими. С собой ни телефона, ни кошелька. Только ключи, бесполезная зажигалка и пластмассовая штуковина с никотином. На нём даже футболки нет. Искать её утром оказалось слишком лень, а Нам Гю ещё и сверлил его взглядом, улыбаясь так, будто специально отсчитывал секунды до ухода. И вот эта картина теперь не отпускает. Он до сих пор видит её через плечо. Видит, как солнечный свет ложится на его кожу. Видит острые ключицы. Покатый скат плеч. Эту невозможную архитектуру костей. Может, конечно, дело в романтизации. Может, Нам Гю давно превратился в красивую галлюцинацию. Но какая, нахуй, разница. Тело у него гладкое как щелк, тщательно ухоженное, будто он относится к собственной плоти с тем же вниманием, с каким коллекционеры относятся к произведениям искусства. Торчат рёбра. Проступают позвонки. Колени острые, как углы старых церквей. Узкие бёдра. И эта талия, которая так и просится в ладони. Танос от одного воспоминания о ней чувствует, как внутри снова становится тепло. Не романтично. Гораздо хуже. Просто приятно. До тупости приятно. Он вообще перестаёт нормально думать Может только чувствовать. Ловить сигналы. Слушать, как где-то внутри набирают воздух духовые перед началом симфонии. Он запрокидывает голову, подставляя лицо прохладному солнцу, выпускает очередное облако сладкого химического пара и вдруг понимает смысл фразы, которую раньше всегда считал красивой пустышкой: «надо любить жизнь больше, чем смысл жизни.» Потому что смысл вечно прячется, а каждый прожитый день ценен вне зависимости от глобальных поисков.———
В себя он приходит уже в пекарне. Эта забавная дуальность настигает его где-то посреди очереди за свежей выпечкой, когда какая-то женщина в красивом шейном платке, пахнущая чем-то дорогим и явно диоровским, косится на него слишком уж недвусмысленно. В её взгляде читается элегантный похабный вызов. Она будто точно знает, чем именно и с кем конкретно он занимался этой ночью. Хотя Су Бон почти уверен, что на шее у него не осталось ни одного засоса. Нам Гю, похоже, засосов не ставит либо по природе своей, либо по многолетней привычке. И это даже к лучшему. Таносу не нужны на теле метки ночных бабочек. Через месяц ему возвращаться домой, ложиться в одну стерильную кровать с Ми Ной. Ми На. Он вдруг думает о ней. Всего на жалкую секунду. Интересно, как у неё дела? Пальцы машинально лезут в карман за телефоном, и только тут Танос понимает, что телефона с ним нет. Он оставил его на зарядке возле кровати. Сердце неприятно проваливается куда-то под рёбра. Последний айфон уже давно прирос к ладони, почти пустил корни в запястье, и отсутствие знакомого прямоугольника первые несколько секунд ощущается как выстрел в голову. За одно мгновение он успевает прокрутить десяток сценариев, где именно мог проебать телефон, пока какая-то бабка, явно проснувшаяся уже недовольной жизнью, громко не кашляет ему в спину. Очередь двинулась. Надо тоже. Танос делает шаг вперёд и наконец вспоминает, как перед выходом воткнул кабель в разъём, надел часы и решил воспользоваться электронным кошельком. Всё ради того, чтобы выскочить на улицу налегке и так же быстро вернуться обратно. К Нам Гю. Мысль о нём снова возникает без предупреждения, вклинивается между всеми остальными мыслями, и Танос чувствует почти физический прилив счастья. Или это просто жарко. В пекарне натоплено так, что воздух густеет от дыхания людей и тепла печей. Пахнет умопомрачительно. Хотя выпечку Танос никогда особо не любил. Ни хлеб, ни мучное, ни тело господне его никогда не впечатляли. Но запах тёплого сливочного масла, шоколада и орехов кружит голову не хуже хорошего алкоголя. Он облизывает губы по наитию, чуть расстёгивает ворот пуховика, открывая шею и золотистые от загара ключицы, блестящие от тепла, и ловит на себе ещё несколько заинтересованных взглядов. Кажется, никого особенно не удивляет его внешний вид. Впрочем, это Париж. Для такого раннего часа здесь, вероятно, существует своя отдельная категория людей. Полуголый парень в пуховике, с растрёпанными после секса волосами, слегка потерянным видом и остатками бессонной ночи на коже, стоящий в очереди за круассанами, вопросов не вызывает вообще никаких. Скорее наоборот. Очередной признак того, что весна всё-таки пришла. Что город снова начинает дышать. Что люди опять тянутся друг к другу как магниты. Как голодные животные. Как верующие к своим маленьким личным святыням. Танос же сейчас больше всего хочет вернуться в мансарду. Туда, где Нам Гю всё ещё ходит по квартире босиком, пахнет шампунем и горячей водой после душа. Мысли о нём снова распускаются под рёбрами медленным цветением. И ничего умнее этих мыслей придумать у него сегодня всё равно не получается. Фантазия длится секунд пятнадцать. Танос успевает представить, как облизывает влажные отпечатки его ступней на деревянном полу, как лакает из них ещё тёплую воду с пеной и привкусом чужого тела, пока его не одёргивает та самая чёртова бабка сзади. Она выразительно косится через его плечо, и только тогда Танос наконец ловит сигнал, что очередь дошла до него. За стойкой стоит девушка с таким усталым видом, будто этой ночью она тоже не спала ни минуты, а теперь вынуждена торчать здесь с рассвета на самой неблагодарной работе во Франции. Она даже не пытается улыбаться. Короткая стрижка лежит небрежным каскадом, чёлка кое-как заколота наверх. Концы волос слегка вьются. На губах только яркая алая помада. Больше косметики нет, и поэтому Танос замечает всё остальное: неровность кожи, лёгкую красноту вокруг носа, усталость в подбородке, тёмные круги под глазами, уходящие почти в фиолетовый, и Т-зону, слегка поблёскивающую от жара. По всем законам рекламы, красных ногтей и теориям криминалистов об объектах, притягивающих внимание, он не должен видеть ничего кроме этой помады. Но Танос всегда слишком любил детали. Из него бы получился отличный свидетель убийства. Ресницы у неё светлые и пушистые. Брови лежат лохмато и естественно. Для очередной инстаграмной дуры она стала бы образцом неухоженности. Для Таноса же всё это работает наоборот. Мелочи делают её настоящей. Она красива по-парижски. Сдержанно. Немного надменно. Очень живо. Голубые глаза даже светлее его собственных. Верхние пуговицы блузки расстёгнуты. Сквозь тонкую ткань просвечивает край розового белья. И по тому, как она держится, сразу понятно: ей абсолютно плевать на всё происходящее вокруг. На её лице крупными буквами написано только одно: «Когда мне уже дадут выйти покурить?» Танос даже предложил бы ей сигарету, если бы она была. Но всё осталось в квартире вместе с телефоном, зарядкой и Нам Гю. — Alors? Vous prenez quoi? Девушка наконец поднимает на него глаза и выдыхает это без малейшей попытки быть любезной. — Sorry, I don’t speak French. Танос автоматически улыбается уголками губ. Из вежливости. Из привычки. Из азиатского воспитания, которое въедается глубже акцента. Она смотрит на него ещё пару секунд. С головы до ног. После чего сухо спрашивает: — What do you want? Звучит почти грубо. Или наоборот слишком честно для грубости. Без пластиковой доброжелательности. Без натянутых улыбок. Без обязательного «хорошего дня». И Танос неожиданно понимает, что ему это нравится. Может, дело в самой пекарне. По виду сюда вообще не заходят туристы. А если и заходят, то только после особенно удачной ночи где-нибудь на Нижнем Монмартре, когда желание ещё держится на ногах, а усталость уже давно должна была победить. А может, дело в том, что его до смерти заебали все эти баристы в старбаксах Сеула, которые улыбаются так, будто им зашили улыбку под кожу вместе с должностной инструкцией. Поклоны. Безупречная вежливость. Будто людей специально шлифуют до одинакового блеска. Танос жил рядом с центром. Работал рядом с центром. В кварталах, где все правильные до белых кровяных телец. И он сам был частью этой системы. Постоянно забегал в одинаковые кофейни. Брал крепкий кофе на всю команду во время ночных сессий на студии. Покупал любимый карамельный латте для Ми Ны. Заходил после пробежек за своей очередной протеиновой матчей. И в какой-то момент всё это начало вызывать почти физическую тошноту. Хотя, справедливости ради, мудаком он тоже бывал. Иногда разговаривал с девушками за стойкой слишком резко. Иногда наоборот флиртовал больше, чем следовало. Тоже как мудак. Просто другого сорта. Поэтому сейчас эта француженка с усталым лицом и полным отсутствием желания ему понравиться кажется почему-то удивительно приятной. — Um… one almond croissant, and one without anything… a regular one, I guess? Танос всё продолжает улыбаться по-корейски вежливо, хотя чувствует себя немного неловко от её безразличного лица и от того, как она заинтересованно вскидывает лохматую бровь. Даже хмыкает слегка, с той лёгкой надменностью, которая, кажется, живёт в каждом её движении. На секунду Су Бону даже мерещится, будто его заказ она одобрила. Как истинный ценитель французской выпечки одобряет чужой хороший вкус. Поэтому он предпочитает промолчать о том, что выбор этот принадлежит человеку, у которого, вероятно, вместо крови по венам течёт красное сухое. Человеку, который наверняка ест круассаны на завтрак так же естественно, как другие чистят зубы. Особенно после длинных ночей, где хлопки шампанского звучат почти как фейерверки в честь беззаботной жизни. Он всё равно снова думает о Нам Гю. Девушка тем временем вбивает заказ в компьютер за кассой. Очередной маленький триумф современности, который напоминает Таносу, что он живёт не в эпоху, где автомобили были смешными и квадратными, а за похабные слова в песнях или книгах ещё пытались кого-то запрещать. — Four eighty. Она подводит итог всё тем же сухим голосом, даже не поднимая глаз. Говор у неё мягкий, спокойный, чуть тише утреннего гула заполненной пекарни, но Танос почему-то записывает это себе в графу парижского колорита. — Cash or card? — Card. Он отвечает коротко, но зачем-то поднимает руку, демонстрируя часы на запястье, словно обязан заранее предупредить, чем именно собирается платить. К счастью, девушка никак не реагирует на этот приступ показательного идиотизма. Просто протягивает терминал. Танос берёт его, и воспоминания о прошлой ночи тут же вспыхивают кадрами старого чёрно-белого фильма. Бар становится подпольным. Нам Гю почему-то оказывается в кожаных полуперчатках. Курит сигарету через длинный мундштук и смотрит так, будто знает финал раньше остальных. Танос уверен, что где-то уже видел этот кадр. Он несколько секунд смотрит на сумму на экранчике, потом пару раз тыкает пальцем в часы и прикладывает их к терминалу. Пилик. Всего один короткий звук. Но именно он неожиданно возвращает его обратно на землю. Не в поэму. Не в кино. Не в фантазию. В материальный мир. Туда, где существуют банковские счета, чеки, договоры, страховки, пароли и стоимость вещей. Пока девушка печатает чек и складывает выпечку в крафтовый пакет, Танос вдруг понимает одну очень простую вещь. Он оставил у себя в квартире мальчишку, которого знает меньше суток. Меньше суток. И при этом этот мальчишка сейчас находится рядом с его телефоном, новеньким ноутбуком, планшетом последней модели, дорогими наушниками, документами, кредитками, чековой книжкой и всеми наличными деньгами, которые вообще нашлись в апартаментах. Со всей его жизнью, если уж быть честным. И если романтик Су Бон не видит в этом вообще никакой проблемы, то Чхве Су Бон, который годами зарабатывал всё это добро, внезапно чувствует, как начинает нервничать. Очень сильно нервничать. Потому что влюблённость любит говорить о доверии. А материальный мир предпочитает оперировать совсем другими категориями. Нам Гю, если уж совсем честно, сейчас вообще ничего не мешает собрать всё его барахло и раствориться вместе с рассветом где-нибудь среди этих закрученных улочек, фасадов с облупленной лепниной и балконов, увитых чахлым мартовским плющом. Он наверняка знает этот район наизусть. Знает, за каким поворотом легче всего потеряться в толпе, в каком переулке свернуть, чтобы тебя перестали искать, и сколько стоит исчезновение в городе, который веками специализировался именно на этом. Просто уйти не попрощавшись. Оставить Таноса без денег, без паспорта, без техники, без этих кривых избитых наработок, которые Су Бон ещё ночью с наигранной гордостью называл будущим альбомом, пока внутренний голос привычно не напоминал ему, что он бездарность с дорогой улыбкой и хорошим пиаром. Это было бы даже не кинематографично. Слишком реально для кино. И совершенно не романтично. Танос почти видит себя посреди опустевшей мансарды. Видит этот солнечный прямоугольник на полу. Скомканное одеяло. Пустую кухню. И собственное лицо человека, который настолько увлёкся красивой историей, что добровольно оставил незнакомцу все ключи от своей жизни. Нам Гю достаточно умён, чтобы прихватить и телефон. Тогда Су Бон даже кредитки не сможет сразу заблокировать. Идти в полицию тоже бессмысленно. Что он скажет? Что парень, которого он привёл домой после бара, вынес половину квартиры? История старая как мир. Особенно для Парижа. Особенно для Монмартра. Местные жандармы наверняка слышали её сотни раз. Очередной турист. Очередная красивая мордашка. Очередной идиот. И хуже всего было даже не это. Су Бон вдруг понимает, что пока не может решить, что расстроило бы его сильнее: исчезновение вещей или исчезновение самого Нам Гю. Мысль оказывается настолько неприятной, что внутри всё сразу идёт волнами. Сначала тревога. Потом тоска. Потом снова тревога. Его будто швыряет между этажами собственного сознания. Ещё минуту назад мир казался удивительно прекрасным местом. Теперь он уже представляет, что больше никогда не увидит этот хитрый кошачий разрез глаз, эти узкие бёдра, эту ленивую улыбку, за которой постоянно мерцала чужая, недоступная ему жизнь. Потом снова вспоминает про документы. И снова начинает нервничать. В ушах шумит. Мир на секунду плывёт, то ли от духоты, то ли от собственных накрутки. К счастью, реальность решает вмешаться сама. Девушка за стойкой уже держит перед ним крафтовый пакет с выпечкой и заметно раздражается от того, что он не реагирует. — Come on, take it. You still drunk? Фраза блестит лёгкой насмешкой. Даже каким-то грубоватым кокетством. Она специально шуршит пакетом у него перед носом, словно подзывая обратно в материальный мир, где существуют круассаны и необходимость следить за происходящим хотя бы пару секунд подряд. Танос наконец моргает. Возвращается. Забирает пакет обеими руками и по чистому рефлексу слегка кланяется, будто находится сейчас не в центре Парижа, а где-нибудь дома, за тысячи километров отсюда. — Thanks… Он поднимает взгляд на её лицо и замечает, как она вдруг коротко улыбается. Впервые за всё утро. Совсем немного. Су Бон даже не успевает понять, смеётся она над его вежливостью или, наоборот, эта вежливость её неожиданно обезоружила. Ему бы сейчас поскорее свалить отсюда. И Танос, стараясь никак этого не показать, просто выходит из очереди по самой выученной схеме, пропуская вперёд следующего посетителя пекарни. Ту самую чёртову бабку, которая немедленно начинает квакать что-то на французском, явно жалуясь на утро и на туристов, забивающих её Париж своими акцентами и наречиями, пока покупают свежие хрустящие багеты. Люди всё так же толпятся у витрин. Звенит колокольчик над дверью. Су Бон выходит на улицу с внешним спокойствием того, кто полностью контролирует ситуацию. Вот только внутри у него жужжит, как на электростанции где-нибудь в ебенях. На самом деле ему хочется побежать. Хочется сорваться с места и почти бегом пересечь весь Монмартр, наплевав на достоинство, возраст и здравый смысл. Но его мир до сих пор держится на рамках. В этих рамках не принято нестись по брусчатке в полурасстёгнутом пуховике, будто убегаешь с места преступления или от собственной тени. Поэтому он просто ускоряет шаг. Шире ставит ноги. Идёт так быстро, что это уже почти похоже на бег. На самом деле всё это до смешного не в его характере. Он взрослый мужик. Не зелёный студент, который приводит домой после вечеринки полтора десятка незнакомцев просто потому, что праздник алкоголя и молодости должен длиться вечно. Тогда, к счастью, у него украли только любимое худи. Видимо, кроме модной вываренной толстовки и остатков бухла, ничего ценного гости оценить не смогли. Сейчас ставки ощущаются иначе. Намного реальнее. Хотя если подумать логически, вряд ли Нам Гю нужны его кредитки или паспорт. Да и новенький ноутбук с планшетом тоже не самая удобная добыча для человека, который привык жить налегке. Но логика сейчас сидит где-то в дальнем углу осознания с разбитым носом и явно проигрывает драку. Без денег и всей своей блядской техники оставаться всё равно не хотелось. Ми На потом сожрёт его живьём. Он в Европе меньше недели, а уже ухитрился просрать всё ценное имущество. И главное, как это потом объяснять? «Зайка, я снял в баре шлюху, изменил тебе, а потом эта самая шлюха вынесла из квартиры все мои вещи». А она ответит: «Боже, малыш, ты в порядке? Надеюсь, секс хотя бы был хороший». Мысль настолько абсурдная, что могла бы быть смешной. Но вместо смеха Танос чувствует только тяжёлый удар сердца под рёбрами и желание закусить губу до солоноватого привкуса крови. Потому что проблема даже не в вещах. Не совсем. Какая-то часть его гораздо сильнее боится вернуться в квартиру и обнаружить, что Нам Гю там больше нет. И вот это уже звучит по-настоящему нездорово. Он ведь взрослый человек. Успешный. Рациональный. Давно убедивший себя, что романтическая дурь осталась где-то в прошлом. Но, похоже, вся эта дрянь никуда не делась. Просто спала на своём капище, дожидаясь подходящего часа. Например, такого часа, когда рядом окажется человек с дорогим парфюмом, острыми ключицами и розовыми сосками под прозрачным сатином. И теперь логика с иррациональностью сцепились у него в голове насмерть, заставляя идти всё быстрее и быстрее, тяжело втягивая холодный воздух и уже не до конца понимая, чего он боится сильнее: быть обворованным или остаться без причины возвращаться обратно. Ключ с напором проворачивается в замке. Танос толкает тяжёлую дверь плечом, и металл скрипит тонко и мерзко, проходясь по нервам наждаком. Он почти пролетает двор-колодец насквозь, пугает резким движением чёрного кота, гулявшего под голыми кустами, и уже через пару секунд взлетает по лестнице, перескакивая через две-три ступеньки за раз. Шаги гулко бьют по пролёту, отскакивают от стен и катятся вверх вместе с ним. Танос даже не помнит, когда в последний раз так бегал. Хотя бегает он почти каждое утро. Правда, лестницы всегда старается избегать. Всё-таки привычка к никотину лёгкие не щадит. Но сейчас дыхание почти не сбивается. Другая дверь. Другой ключ. И этот, по всем законам драматического жанра, начинает заедать. Танос вдруг понимает свою арендодательницу как никогда хорошо, всю её комичную ругань по поводу этого проклятого проржавевшего замка. Его давно пора заменить, но, видимо, подобные чудеса не входят в стоимость аренды, поэтому приходится потратить несколько мучительно долгих секунд на возню с ключом. Когда дверь мансарды наконец распахивается, его встречает атмосфера настолько спокойная и домашняя, что от неё почти хочется выругаться. В воздухе висит лёгкая свежая отдушка, цветочная и почти невесомая. Где-то за дверью ванной шумит вода, густо и ровно, будто ничего в мире вообще не произошло, а лакированные туфли Нам Гю всё ещё стоят в прихожей. Танос шумно выдыхает через нос, хмурится, стаскивает кроссовки и проходит внутрь, захлопывая за собой дверь. Чувствует себя полным идиотом. Нет, долбоёбом. Повесить за такое было бы мало. Ему бы подошло какое-нибудь древнее позорное шествие, тащить крест на гору под улюлюканье толпы и нести на голове терновый венок исключительно за то, что сам успел накрутить себя до полусмерти. Хотя тревога всё равно никуда не девается. Она просто оседает внутри неприятной мутной вуалью. Сердце продолжает отбивать тяжёлые хлопки где-то под рёбрами, и Су Бон первое мгновение даже не знает, куда себя деть. Он проходит в гостиную, в общее пространство с кухней, если быть точнее, скидывает пуховик на диван, оставаясь в одних джинсах с низкой посадкой. Над поясом виднеется резинка боксеров от какого-то там Hilfiger. Похуй. Их всё равно покупала Ми На. Эти конкретно. Взгляд тут же цепляется за дверь ванной. Она приоткрыта, и у Таноса немедленно начинает болеть голова. Он верит во всё и ни во что одновременно, аккуратно кладёт шуршащий пакет с выпечкой на стол у окна с каким-то почти невозможным уважением к французским круассанам и людям, которые умеют относиться к завтраку как к искусству, а сам продолжает пялится недобро, почти как человек, который уже придумал десяток катастроф и теперь злится на реальность за то, что она не спешит подтвердить ни одну из них. Губы поджимаются сами собой. Он хмурится сильнее, продолжая смотреть на этот вырезанный из белого дерева прямоугольник двери с таким сосредоточенным видом, будто там сейчас решается его дальнейшая судьба. Вода гудит уже не просто в мансарде. Она гудит у него в черепной коробке, смешиваясь с мыслями о правильности поступков и воспоминаниями о детективных романах, которыми он зачитывался подростком. На страницах Конан Дойла, помимо налёта фантасмагории конца девятнадцатого века и искусно подстроенных убийств, всегда жила одна простая мысль: не всё является тем, чем кажется. Или, возможно, тринадцатилетний Су Бон просто очень хотел в это верить. Как и сейчас. Он почти трезво прикидывает, что Нам Гю ничего не стоило включить душ, выиграть себе немного времени, оставить в прихожей дизайнерские туфли для правдоподобия и исчезнуть через несколько минут после его ухода, захлопнув за собой дверь. Звучит как полный бред. Как бред человека в терминальной стадии паранойи. Но Танос охотно себя в этом убеждает, пока крадётся к двери ванной комнаты, откуда тонким оранжевым мазком льётся искусственный свет. Это безумие. Самое настоящее. Он чувствует себя романтизированным маньяком из дешёвого европейского триллера, когда прижимается лопатками к дверному косяку и ещё немного толкает дверь, добиваясь лучшего обзора. И благословенны будут люди, однажды придумавшие переплавить песок в стекло. Потому что в следующую секунду Танос начинает верить уже не в Христа, а в замысел эстетики как таковой. Из груди вырывается слишком глубокий, почти рычащий вздох. Он сильнее наваливается плечом на стену и взглядом медленно соскальзывает на бледное тело. Он застаёт Нам Гю как раз в тот момент, когда тот смывает шампунь с волос. Мягкая пена стекает по его стройному телу ленивыми белыми облаками, будто сошла с какой-нибудь древнегреческой статуи, которой слишком долго молились. Танос пялится бесстыдно, смотрит на клубы пара, кружащиеся под потолком, на раскалённый кафель, на зеркало, постепенно затягивающееся испариной. По прозрачной дверце душевой устало ползут капли воды, воздух стоит густой и влажный, и у Таноса расширяются зрачки. Он изучает Нам Гю так, словно перед ним не человек, а сама анатомия в её совершенной форме. Холмы и впадины, изгибы и углы, вся эта странная архитектура чужого тела. Изгиб поясницы блестит под тёплым светом настенных ламп, линия позвоночника уходит вниз, растворяясь в тонкой талии и мягких ягодицах идеальной формы. Нам Гю стоит спиной под лейкой душа, и мокрые волосы липнут к задней стороне шеи тёмными трещинами и росчерками, но единственное, куда снова и снова возвращается взгляд Таноса, это ниже, к бёдрам, к ногам, к этой почти невозможной гармонии пропорций. Узкие бёдра выглядят как самый гладкий и бледный мрамор на свете. И когда Нам Гю слегка подаётся вперёд, снова подставляя шею под горячие струи и сгибая колено, мир действительно схлопывается до одной точки. Танос не помнит, чтобы когда-нибудь эстетика так легко ломала ему хребет. Самое унизительное даже не в этом. Нам Гю выглядит как изваяние. Как культ. Как нечто, созданное специально для поклонения. Он облизывает искусанную губу, когда взгляд снова застревает в ложбинке ягодиц, скользит ниже и на секунду цепляется за влажную узкую щель между ними. Руки начинает неприятно покалывать. Пена кружится вокруг ступней. Лодыжки тоже притягивают взгляд: тонкие, чистые, выразительные. И Танос вдруг ловит себя на совершенно идиотской мысли, что хотел бы обхватить их пальцами кольцом. А ещё сильнее ему хочется закинуть их себе на плечи. Он почти уверен, что смотрелись бы они там идеально. Стена холодит спину. Над верхней губой выступает испарина. Оторваться невозможно. Нам Гю это искусство. Рукопись, которую следовало бы сжечь. Самая развратная картина неоклассицизма, где все голые и наверняка трахаются где-то за пределами рамы. Симфония, способная свести с ума. Самый охуенный бит, собранный на одном-единственном семпле. Нам Гю муза для поэта. Кровь приливает к щекам, и Таносу вдруг начинает казаться, что Нам Гю вообще способ, через который дух может познать самого себя. Чистая сублимация. Где-то под рёбрами даже затихает его вечный кризис идентичности, будто тот больше не способен спорить с чем-то настолько прекрасным. Это странно. Будто перед ним не просто человек. Даже не просто человек второго сорта, шлюха, купленная на час. Будто в этом теле каким-то образом оказались заперты античные философии, самые красивые баллады и весь тот человеческий бред, ради которого вообще существует искусство. Танос снова глухо выдыхает через нос и думает, что на страшном суде Нам Гю вынесли бы один-единственный приговор: «Пошлость». Он не может не восхищаться этим сложенным из разврата телом, всей его энергетикой распада. Личность у него наверняка паршивая. Распущенная. Грязная. Испорченная чужими руками и чужими желаниями. И самое смешное, что Танос не уверен, хотел бы он узнавать его по-настоящему. Красота на расстоянии всегда безопаснее. Потому что стоит подойти ближе, и восхищение начинает мутировать во что-то совсем другое. Кажется, что Нам Гю вообще не человек, а вещь, созданная специально для того, чтобы испытывать чужую волю на прочность. Его хочется заткнуть. Трахнуть его в горло. Сломать ему кости. Проверить предел этой тонкости сухожилий и нервов. Хочется увидеть, что останется от всей этой красоты, если сорвать с неё последние условности. Танос хочет его кровь. Хочет познать эту невозможную хрупкость. Хочет сжечь галерею, а потом стоять среди обугленных рам и всё равно восхищаться тем, что не смог уничтожить до конца. Его шатает от восторга до желания прикончить. От поклонения до потребности разобрать всё на части и посмотреть, как оно устроено внутри. Он разрушает всё, чего касается. Наверное поэтому так отчаянно старается быть хорошим человеком. Но в голове всё равно пожар. голове всё равно воют демоны. Особенно когда он видит что-то настолько восхитительное, как Нам Гю. Таносу нужны хлеб и зрелища. Он больной ублюдок. Ему нужен хороший психиатр, шестая палата и десяток лет разговоров о детстве, чтобы перестать воображать себя героем войн, в которых можно убивать и получать за это медали. Это точно какая-то поломка в голове. И Танос с пубертата не понимает, откуда она взялась. Хотя интернет годами твердил, что насилие рождает насилие, а Су Бон всё детство ходил в синяках, пока не стал выше отца на полголовы. Даже это ничего не исправило. Он шумно выпускает воздух через нос и замечает движение. Нам Гю тянется к смесителю своей невозможной, почти балетной рукой, чтобы выключить воду. И Танос мгновенно возвращается в реальность. Щёки вспыхивают жаром. Подглядывать нехорошо. Но это язык страсти. Смотреть хочется бесконечно. Тем более Нам Гю специально оставил эту чёртову дверь приоткрытой. И всё же Танос позорно сбегает с места собственного падения, быстро пересекает мансарду, хватает с тумбы телефон и валится на кровать, укладываясь на спину и наконец включая синий экран. В апартаментах затихает стремительный бой воды о кафель. Он слышит, как раздвигаются дверцы душевой, и наверняка Нам Гю сейчас достаёт тёплое полотенце из шкафа, чтобы обернуться им. Танос же снова косится через всё пространство на дверь ванной комнаты, приподнимая голову с матраса и надеясь, что Нам Гю не поймал его за подглядыванием, словно ему действительно всё ещё тринадцать, и он только вчера узнал от ребят за соседней партой, что на девочек в школьной раздевалке тоже можно смотреть через слишком маленькое окошко под потолком. Это стыдно. Но Танос ловит только волны эстетизма. Стыдно примерно так же, как бывают стыдны хорошие французские романы, которые прячут разврат под слоями философии, искусства и красивых слов. Он хотел бы увидеть больше. Чуть откровеннее выгнутое тело. Чуть шире расставленные бледные бёдра. Но тогда исчез бы весь этот французский флёр недосказанности, а Таносу никогда не нравилась открытая пошлость. Скорее её сдержанная, игривая разновидность. Ему нравится фантазировать. А Нам Гю словно был рождён именно из фантазий. Так что это даже не грех. Скорее исследовательский интерес. Желание изучать тело как трактат о совершенстве. Су Бон роняет голову обратно на матрас и устало выдыхает носом. По телу всё так же размазывается солнце золотистыми росчерками, пробиваясь через неплотно задёрнутые шторы. Напряжённый пресс поблёскивает рельефом, солнечные зайчики лежат на коже ленивыми пятнами, будто сами устроились там отдохнуть. Под загорелой кожей перекатывается бицепс от того, что он держит телефон высоко над собой. Танос бесцельно листает экран туда-сюда, и на секунду ему кажется, что он ловит осуждение во взгляде Ми Ны с заставки телефона. Он тут же поджимает губы. Старается не смотреть на её счастливое лицо. Открывает инстаграм. Там целая лавина непрочитанных сообщений, которые он игнорировал все эти дни, и это даже не считая тысяч неоткрытых чатов в предложке. Сэ Ми интересуется датой очередного интервью, как и положено самому ответственному менеджеру на свете. Ген Су прислал очередное идиотское видео из рилс и требует отчёта о Париже: что он уже успел сделать, куда сходил и почему до сих пор не прислал фотографии. Джун Хи пишет исключительно для того, чтобы Танос ответил Ген Су и тот наконец перестал доставать окружающих. А Ми На просто завалила его сообщениями и стикерами. Последней, кому он писал, была именно она. Короткое: «самолёт сел, долетел нормально». «люблю тебя, детка». После чего он исчез на четыре дня. И то, что за тысячи километров отсюда о нём так волнуются, почему-то вызывает не благодарность, а странную досаду. Что-то липкое ползёт под рёбрами. Су Бон снова проваливается в размышления о быте, ответственности, чеках на продукты, графиках, встречах и всех тех вещах, из которых вообще состоит взрослая жизнь. Даже неловко. За эти дни никто из знакомых почти не посещал его мысли. Зато голову намертво занял мальчишка из бара в блядской сатиновой рубашке и никак не хотел оттуда уходить. От этого между рёбер начинает неприятно ныть. Таносу всё время кажется, будто он прямо сейчас упускает что-то важное, хотя объяснить это чувство словами он бы не смог. Из груди снова вырывается короткий вздох. Он открывает чат с Ми Ной и начинает быстро пролистывать сообщения. Всё по привычной схеме. Сначала она просто спрашивает, как дела, что он делает и почему не отвечает. Потом начинает понемногу злиться и придумывать самые разные катастрофы. А ещё через какое-то время тревога окончательно берёт верх, и она уже настойчиво пытается выяснить, всё ли с ним хорошо и не случилось ли чего-нибудь. Танос читает быстро. Слишком быстро. Он знает этот сценарий почти наизусть. Даже открывает клавиатуру. Думает, что бы такого написать в своё оправдание, постукивая указательным пальцем по чехлу телефона. Но его отвлекает глубокий голос и довольное мурчание со стороны кухни. — Был миндальный… parfait. Нам Гю выходит из душа, а Су Бон тут же выключает телефон и приподнимается на локтях, просто чтобы взглянуть на него ещё раз. Наваждение накатывает мгновенно, выбивая здравый смысл как кегли в боулинге, одним точным ударом отправляя их со звоном по лакированным дорожкам сознания. В голове начинается настоящая забастовка адекватности, и кровь тут же приливает к щекам горячим алым. Нам Гю стоит на условной границе между кухней и столовой босой, разогретый после душа, ещё хранящий на коже следы горячей воды. Утреннее мартовское солнце скользит по нему ленивыми золотистыми пятнами, и тело его всё такое же красивое, хоть уже и не такое откровенно открытое. Ноги всё равно остаются неприкрытыми, и Су Бон снова замечает эту невозможную остроту коленей, узость бёдер, их почти сахарную хрупкость. И где-то глубоко внутри крепнет подозрение, что всё это Нам Гю делает исключительно назло чужой совести. В руках он держит шуршащий бумажный пакет. Несколько секунд изучает содержимое, после чего мгновенно оживляется, обнаружив именно тот круассан, на который рассчитывал. Победно улыбается и кладёт пакет обратно на стол. — Я когда доползаю до пекарни с утра, их уже раскупают. Он легко дёргает плечом и бросает взгляд из-под длинных ресниц в сторону кровати. На голове у него совершенно киношным образом намотано белое полотенце, призванное впитать влагу с волос. Конструкция выглядит крайне ненадёжно, но каким-то чудом держится. Куда сильнее Таноса занимает другое. На Нам Гю его футболка. Когда он вообще успел её взять? Су Бон пялится совершенно бесстыдно на то, как великоватая вещь открывает тонкие ключицы, спадает свободными складками по груди и едва прикрывает его чёрное бельё. Особенно когда Нам Гю шагает в сторону кухни, лениво качнув бедром. — У тебя есть кофе? Спрашивает он так уверенно, словно живёт здесь уже пару лет и просто уточняет очевидное. После чего начинает без всякого стеснения рыться в ящиках кухонного гарнитура. И что-то в этой картине кажется Таносу совершенно абсурдным. Потому что Нам Гю держится в этой мансарде куда большим хозяином, чем сам Танос, будто не его привели сюда посреди ночи, а наоборот. Су Бон поднимается с кровати, потягивает спину и тоже перебирается через гостиную к столу у окна. — Я не знаю. Он выдыхает это со смешком, садясь на стул и подпирая щёку ладонью. А потом просто наблюдает за тем, как Нам Гю хозяйничает на чужой кухне. — Это был риторический вопрос, — он хмыкает тихо и легко в ответ, немного снисходительно бросая на Таноса взгляд через плечо, когда выпрямляется и, уперев руку в бок, задумчиво прокатывается глазами по всем шкафчикам под потолком, чуть ли не сканируя их рентгеном, явно пытаясь интуитивно определить, где именно лежит его заветное сокровище. — Твоя… Нам Гю поджимает губы, звонко цокает языком и на пару мучительных секунд становится подозрительно задумчивым. Танос приподнимает бровь, продолжая внимательно изучать его силуэт и пытаясь без прикосновений уловить все плавные срезы линий. — Как это на корейском… чёрт. Нам Гю резко хмурится, снова поджимает губы и поворачивается к Таносу с лицом великомученика на суде. Или студента, который умудрился забыть единственный вопрос, который выучил к экзамену. — Эта… propriétaire. Он выдыхает это, глядя на Таноса почти с молитвой в глазах. Су Бон в ответ только продолжает сверкать улыбкой и тихо посмеиваться, мотнув головой, явно показывая, что вообще не понимает, о чём сейчас речь. — Блять… Ну та, которая хозяйка квартиры. Только одним словом. Нам Гю снова поджимает пухлые губы и на этот раз тоже не выдерживает улыбки, заражаясь смехом Су Бона как каким-то воздушно-капельным вирусом. Впервые за всё время он выглядит по-настоящему неловким, даже глуповатым, прижимая пальцы к губам и пару раз отрицательно качнув головой, будто мысленно умоляет Таноса вспомнить за него это чёртово слово. Выглядит мило. Так же мило, как утром в кровати, когда ещё не до конца проснулся. Танос отмечает это почти машинально. И эту привычку касаться губ кончиками пальцев. И то, что корейский язык, похоже, всё-таки не совсем родной для Нам Гю. От подобных мыслей голова начинает идти кругом. Нам Гю вообще загадка похлеще кода да Винчи, и Су Бон с удовольствием ввязался бы в эту головоломку, даже если бы она в итоге перекрутила ему мозги и завязала извилины морским узлом. По коже Нам Гю скользит солнечный блик, и на секунду он кажется не человеком, а персонажем, случайно сошедшим со страниц какой-то книги. Вопросов становится только больше. Но Су Бон не сдаёт позиций. Даже уголки губ не дрогнули, когда он легко пожал плечами. — Арендодательница? — Ага. Нам Гю тут же расплывается в улыбке, а по носу и скулам медленно ползёт румянец от собственной лингвистической несостоятельности. Похоже, ему пора снижать стоимость за час, раз возникают такие проблемы с языками. Хорошие шлюхи должны уметь поддержать разговор хотя бы на паре иностранных языков. Первое правило работы. Он закатывает глаза. — Идиотское слово. Смех всё ещё не отпускает его, смешиваясь с раздражением от самого себя. Танос тихо фыркает, наблюдая за этой реакцией, пока Нам Гю наигранно вскидывает подбородок и отворачивается обратно к шкафчикам. — Так вот… твоя арендодательница не могла оставить тебя без хорошего кофе. Он произносит это с таким видом, будто обсуждает фундаментальные основы европейской цивилизации. Танос тем временем внимательно изучает изгиб его коленей, пока Нам Гю открывает ящик за ящиком в поисках нужной вещи. — Это было бы неприлично. Юноша снова хмыкает со смешком и наконец открывает шкафчик возле вытяжки. Победно вскидывает подбородок. Танос нехотя отрывается от созерцания его ног и переводит взгляд на содержимое полки. Там всё оказывается до смешного банальным: какие-то упаковки с крупой, пара забытых чашек, немного кухонного хлама, банка кофе и гейзерная кофеварка. Взгляд Су Бона почти сразу возвращается обратно. К худым бёдрам Нам Гю. Тот находке явно рад больше, потому что для него не выпить с утра кофе равнялось почти самоубийству, а отказаться от вина за обедом наверняка считалось бы преступлением против всего, что когда-то завещали французские фрейлины своим потомкам. Танос вообще был уверен, что манерам Нам Гю учился не у людей, а по историческим фильмам о временах, когда кровь первой революции ещё не пролилась на мостовые, а в золочёных дворцах устраивали помпезные балы и носили кринолины. Впрочем, ничего нового. Сам Су Бон последние несколько часов чувствовал себя каким-то Александром накануне очередного завоевания мира. Правда, в его планах было не двигать границы империй, а хотя бы сдвинуть границы Франции до квартиры Нам Гю. Желательно до его кровати. Или ванной. Танос пока ещё не решил, что привлекает его сильнее. Он продолжает изучать Нам Гю как трактат о собственной независимости, пока тот, опираясь рукой о столешницу и вытягиваясь на носках, тянется к самой верхней полке. Даже для Таноса она была бы высоковата. Всё же потолки мансарды уходили почти под самый скат крыши. Помочь можно было без труда. Но Су Бон даже не думает вставать. Потому что свободная футболка задирается вслед за движением руки, на секунду открывая полоску бледной кожи под чёрным бельём, плавный изгиб бедра и самый верх округлой линии ягодицы, тут же исчезающей обратно под тканью. Секунда. Даже меньше. Но Таносу хватает. Во рту собирается горячая слюна, и он машинально облизывает губы, снова отмечая про себя, насколько удивительно ладно сложено это тело. Сердце начинает стучать быстрее, разгоняя жар по венам, а сам он уже успевает нафантазировать себе пару великих побед, пока Нам Гю наконец достаёт с полки кофе и кофеварку. После этого всё становится неожиданно прозаичным. Он споласкивает металл под водой, достаёт из нижнего ящика чайную ложку, не задумываясь наливает воду в резервуар гейзерной кофеварки прямо из-под крана, засыпает в ситечко ароматный кофе среднего помола и аккуратно разравнивает его обратной стороной ложки. Каждое движение выглядит привычным. Отточенным. Почти ритуальным. Потом Нам Гю закручивает верхнюю часть кофеварки с тихим металлическим звоном. Танос наблюдает как заворожённый. Сам он давно привык к другому. К кофемашине. К капсулам. К кнопкам. К тому, что кофе появляется после одного нажатия пальцем, а если добавить сироп, то получается почти как в хорошей кофейне. У них с Ми Ной дома этих сиропов без сахара вообще стояло с десяток. Нам Гю же ставит кофеварку на плиту, находит в одном из ящиков спички, существование которых Танос до этого момента даже не подозревал, и одним ловким движением поджигает газ. Конфорка вспыхивает мягким голубым огнём и начинает греть кофеварку, облизывая металл юркими жаркими языками, пока Нам Гю, не задумываясь ни на секунду, выбрасывает использованную спичку в раковину и, поправив слегка съехавшее полотенце на голове, лёгкой походкой ускальзывает куда-то через гостиную, дальше, прямо за тенью мартовского утра, в прихожую. Танос даже подаётся вперёд на пару сантиметров, поверив в абсолютную глупость того, что Нам Гю сейчас просто уйдёт. Вот так. С мокрыми волосами. Без штанов. Не попрощавшись. Оставив его наедине с целой порцией кофе и полным отсутствием понимания, что делать дальше. Но теряется тот ненадолго. Возвращается обратно на кухню так же легко, только уже с пачкой своих тонких сигарет и зажигалкой, которая вообще-то лежала в кармане у Су Бона. Впрочем, Танос не возражает. Кажется, он не возражал бы уже ни против чего. Ни против того, что Нам Гю хозяйничает в его вещах. Ни против того, что хозяйничает в его квартире. Когда тот открывает шкафчик и достаёт небольшое блюдце из-под чашки, Су Бон даже не думает возмущаться. Если честно, он бы сейчас, наверное, не слишком расстроился, даже разбей Нам Гю это самое блюдце ему о голову, так чтобы бровь рассекло до мелких брызг крови. Танос снова садится на стул. Нам Гю устраивается напротив, стрельнув глазами и нагловато ухмыльнувшись, подтягивает под себя острое голое колено и, достав из пачки сигарету, зажимает её в пухлых губах. — Тут нельзя курить. Танос ухмыляется в ответ и кивает на него подбородком. Нам Гю дарит ему такой многословный взгляд, что Су Бону хочется заткнуться не только сейчас, а как минимум на ближайшие пару лет. Впрочем, он лишь снисходительно хмыкает и подпирает щёку кулаком, продолжая совершенно бесстыдно любоваться произведением искусства напротив. Гейзерная кофеварка начинает шипеть на плите. Раздаётся короткий щелчок зажигалки. Пламя вспыхивает дрожащим лепестком, когда Нам Гю прикуривает сигарету, всё так же до невозможности притягательный и нахальный в своей расслабленности. Он затягивается. Выдыхает дым в сторону густым серым облаком. Танос не может перестать улыбаться, наблюдая за ним. Даже слов не находится. Хочется просто смотреть. Сидеть в этой тишине. Слушать, как шипит кофеварка, как потрескивает табак и как Нам Гю втягивает дым в лёгкие. Вообще Су Бон не особо понимает, о чём с ним говорить. У него давно не было интрижек на одну ночь. А уж интрижек на одну ночь, за которые он ещё и заплатил деньги, не было никогда. Поэтому тем для разговора в голове почти нет. Он даже не уверен, насколько имеет право лезть Нам Гю под кожу и узнавать его ближе, даже если самому этого хочется всё сильнее. Так что выбирает стратегию всех партизан. Молчать. Но Нам Гю и тут мягко забирает ситуацию под свой контроль. Хмыкнув, он снова затягивается, так что алым вспыхивает кончик сигареты, сощуривает хитрые глаза и своим приятным хрипловатым тембром, стряхивая пепел в блюдце, наконец спрашивает: — Так, и почему ты в Париже? — В каком смысле? — Танос приподнимает бровь и косится на него недоверчиво, тоже решая немного поиграть в эти странные игры. — Ну, в смысле, ты похож на того, кто вообще не должен быть в Париже, — Нам Гю снова хохочет тихо и довольно, и у Су Бона на лице лёгкий шок смешивается в одной палитре с глубоко оскорблённой тонкой натурой. От этого выражения у человека напротив только сильнее дрожат губы от сдерживаемого смеха. — Почему это? — Танос возмущается уже почти искренне, аж откидываясь на стуле чуть назад, словно от Нам Гю внезапно повеяло холодом, хотя тот весь горит своей дерзостью и этим тонким французским хамством, которое местные, кажется, впитывают вместе с молоком матери и первым бокалом вина где-нибудь лет в десять, когда им впервые разрешают попробовать настоящий алкоголь и заодно настоящую Францию, привезённую откуда-нибудь из Шампани. Хотя Танос готов поставить деньги на то, что мать у него всё-таки азиатка, так что всё это по-прежнему остаётся по-европейски загадочным. — Ну ты… — Нам Гю поджимает пухлые губы, снова тихо смеётся, неумело пытаясь это скрыть, а затем, затянувшись сигаретой, выдаёт слегка придушенно, прямо на выдохе: — такой зажатый… хоть и харизматичный, — и тут же выпускает очередное облако дыма чуть ли не Су Бону в охуевшее лицо. — Я? Зажатый? Где? — его самого пробивает на плохо сдерживаемый смешок. Он наваливается локтями на стол, выгибает крепкую шею, напрягает плечи и снова кивает на Нам Гю подбородком, уже с плохо скрываемой претензией и подступившим раздражением, привычно пропуская мимо ушей ленивый комплимент и цепляясь именно за замечание. — Это чувствуется, — Нам Гю смеётся снова, поведя покатым плечом, и говорит своими вечными загадками, будто вообще не считает нужным объяснять смысл собственных слов. Танос хмурится, фыркает, сплетает пальцы на столе в замок и склоняет голову набок, ядовито ухмыльнувшись. — И что же ты чувствуешь? В голосе читается упрёк, почти сарказм, а Нам Гю выглядит до неприличия довольным. Он снова втягивает дым, удерживая сигарету между пальцами, и, чуть ломая брови этим своим снисходительным домиком, указывает ею прямо в его сторону. — Рамки твоего восприятия. Голос у него трескается на нотах чистого эгоизма, без малейшего стыда. И самое мерзкое заключается в том, что Танос даже не находит нормального аргумента против. Вместо этого проваливается во внутреннее отрицание почти до головной боли, будто стоит только признать, что Нам Гю прав, и весь его аккуратно собранный мир наконец рухнет к чёртовой матери. Можно будет сразу идти вешаться без всяких сожалений о собственной жизни. Но Танос всё-таки не Ван Гог. Его смерть вряд ли станет материалом для историков на ближайшие пару столетий. Поэтому он просто снова фыркает и закатывает глаза, пытаясь вложить в один жест всё своё пренебрежение и всё своё мнение по поводу человека, который живёт где-то между быстрыми деньгами, сигаретным дымом и смятыми после чужих тел простынями, а при этом ещё смеет рассуждать о чужом восприятии. Наверное. Танос уже и сам ни в чём не уверен. А Нам Гю будто видит его насквозь. Стреляет взглядом из-под длинных ресниц, тянет кошачью ухмылку уголком губ и, докурив сигарету примерно до середины, тушит её прямо в блюдце, после чего снова пытается поправить полотенце на голове, которое упорно сползает набок и норовит съехать ему на шею. Их напряжение свистит гейзерной кофеваркой, из которой пар вылетает плотной горячей струёй прямо из клапана, оповещая, что напиток готов. Нам Гю облизывает губы, и лицо его вдруг становится по-детски гладким и радостным, словно вся утренняя вредность держалась исключительно на недостатке кофеина. Су Бон может его понять. На него самого тоже периодически зверями нападают зевки, особенно когда он слишком долго держит глаза закрытыми или слишком долго думает о чём-то своём. Он снова обкусывает губу изнутри, прихватывает зубами щёку и наблюдает, как Нам Гю легко подскакивает со стула и почти вприпрыжку уходит к импровизированной кухне. Там звенит посуда. Он берёт две маленькие чашки для эспрессо, споласкивает их под краном от пыли, потом достаёт ещё два блюдца побольше и тут же протирает их чистым вафельным полотенцем, явно не желая оставлять на поверхности ни капли воды. После этого снимает кофеварку с огня, выключает плиту и разливает кофе по чашкам с какой-то трогательной заботой, заранее поставив их на блюдца. Очень эстетично. Танос опять зависает взглядом на какой-то совершеннейшей ерунде, любуясь тем, как Нам Гю берёт всё это хозяйство и идёт обратно к столу, легко покачиваясь от бедра, будто официант из старого французского фильма, которому хочется оставить неприлично большие чаевые. Да что там чаевые. Все деньги оставить хочется. Особенно если представить, что работает он обычно примерно так же, без штанов. Нам Гю вообще и работает без одежды. Танос тихо усмехается собственным мыслям и ровно в тот момент, когда перед ним оказываются оба блюдца, бросает: — Это входит в услуги или мне надо доплатить? — Хочешь, доплати. Нам Гю так же кусается в ответ, хохотнув и слегка дёрнув плечом, совершенно не зацепившись за язвительную шутку. Он садится обратно за стол, тут же пододвигает к себе кофе и переставляет чашку с блюдца на стол. Су Бон закатывает глаза на его дерзость и следует примеру, тоже забирая чашку, правда пока не понимая, зачем именно это нужно. Нам Гю уже занят рутиной завтрака. Он берёт шуршащий пакет со свежей выпечкой, достаёт оттуда свой круассан с тонкими лепестками миндаля сверху и выкладывает его на блюдце. Су Бон наконец улавливает алгоритм действий и тоже тянется к пакету, почти машинально повторяя всё за ним. Нам Гю тут же стреляет в него взглядом исподлобья, явно заметив, что Танос этим утром работает попугаем на полную ставку. Удобнее разваливается на стуле, опять подтягивая под себя своё голое красивое колено, острое и светлое в полосе золотистого солнечного отблеска, и аккуратно отрывает от круассана кусочек. Раздаётся тихий свежий хруст. Подрумяненная корочка осыпается на блюдце вместе с миндальными лепестками и липнет к тонким пальцам аппетитной маслянистой крошкой. Слоёное тесто тянется вслед за движением руки блестящими лентами, переливается на солнце янтарными слоями и на секунду кажется почти прозрачным, прежде чем Нам Гю наконец кладёт оторванный кусочек себе в рот. — Так ты мне на вопрос не ответил, — и тут же уличает Таноса, непривычно вежливо прикрывая рукой пухлые губы, пока медленно пережёвывает свою выпечку. Су Бон подмечает, что всё же что-то корейское в нём осталось. Значит, культурные корни должны быть. Где-то там, в его венах, наверняка ещё живут отголоски персиковых садов, старых праздников цветения и всего того, что не вытравишь никакой эмиграцией. Танос подумает об этом на досуге. Сейчас он только пожимает плечами и повторяет за ним весь ритуал с круассаном, правда пока не ест, а лишь кладёт его рядом на блюдце, решив сначала всё-таки выпить кофе. Просто потому, что этот кофе делал своими руками Нам Гю, и почему-то это кажется куда более значительным обрядом, чем выпечка из пекарни через пару улиц. Он не отказывает себе в удовольствии. Пальцы подхватывают тонкий фарфор, Танос поднимает маленькую чашку и делает осторожный глоток даже не принюхиваясь. Обжигающий напиток касается губ. И нос тут же морщится недовольными складками. Кофе оказывается крепким и терпким, на личный вкус Таноса даже слишком горьким. Настолько, что сводит скулы. Вкусным, безусловно, но он бы всё равно добавил туда молока. Немного сахара. Может быть, корицы. Может быть, взбитых сливок. Правда ему кажется, что за подобное Нам Гю оскорбился бы до глубины души. А ещё вполне возможно, что за такое его просто депортировали бы из Франции первым же самолётом как опасного преступника, издевающегося над кофе. Так что он решает наслаждаться вкусом чего-то настоящего. — Да ничего такого. Просто нужна была встряска. Как ты там сказал? Для моих рамок восприятия. Танос делает ещё один глоток и возвращает Нам Гю его же дерзость с густым ядом на губах. Почему-то победить в этой словесной возне кажется жизненно необходимым. Будто на кону стоит не спор за завтраком, а что-то гораздо более унизительное. Его собственное самолюбие. Его собственные принципы. Внутренний голос где-то глубоко ликует, что наконец нашёлся человек, который ткнёт его носом в очевидные проблемы идентичности, как провинившегося щенка в грязь, которую тот сам же и развёл. Танос мысленно орёт на него в ответ. Затыкает. Давит. Пытается залить всё это ядом и закопать поглубже. Потому что у Таноса многое всегда решалось через насилие. Через выбитые зубы. Через кровь на костяшках. По крайней мере раньше. Сейчас же он смотрит, как Нам Гю понимающе вскидывает брови, слизывает с нижней губы пару крошек быстрым движением языка, и у Су Бона в голове опять переворачиваются какие-то важные нейронные соединения. После чего Нам Гю мягко выдыхает: — Paris ne transforme personne. Il enlève seulement les excuses. У него умопомрачительный говор. Глубокий. С лёгкой хрипотцой. Танос слышит его даже тогда, когда Нам Гю говорит по-корейски. Такое не спрячешь. Особенно когда тот неправильно расставляет ударения или чуть цепляется за отдельные слова, и всё это почему-то добавляет ему только больше иностранного шарма. Забавно. Танос хмыкает, приподнимает бровь, ожидая объяснений или хотя бы намёка на них. Но Нам Гю уже занял оборону и переводить ничего не собирается, только снова улыбается своей довольной победной улыбкой. Ну ладно. Танос подставляет английские слова в этот ребус, пытаясь разобрать смысл самостоятельно. Понимает что-то про изменения. Что-то про оправдания. И приходит к выводу, что Нам Гю либо цитирует трагичную литературу, либо какое-нибудь андеграундное кино, либо надпись, прочитанную на стене возле бара. Либо, что вероятнее всего, просто издевается над ним специально. Но Танос принимает и это. Как часть игры. Он делает ещё один глоток кофе, уже заранее чувствуя, как после этой чашки сердце сорвётся с цепи, удобнее откидывается на спинку стула и наконец берёт свой кусок круассана, чтобы отправить его в рот. Вкус оказывается головокружительным на самом деле. Почти таким же хронически приятным, как взмокшая горячая кожа Нам Гю над острой ключицей прошлой ночью, когда Танос лениво вёл по ней языком. Разве что чуть слаще. Су Бон даже не подозревал, что выпечка может быть настолько хороша сама по себе. Честно говоря, он всегда считал рассказы про великие французские круассаны очередной туристической заманухой вроде огней Эйфелевой башни, которые нельзя нормально снимать, или обещаний, что на корабликах по Сене не окажется толп людей, которым лица давно заменили объективы фотоаппаратов. Но нет. Это действительно какой-то новый уровень. Хотя тот самый пресловутый багет он уже пробовал и тогда подобного потрясения не испытал. Багет оказался вкусным, но не захватывающим. И теперь Таноса вдруг накрывает подозрение, что он просто ел его неправильно. Не по-парижски. Не так, как следовало. Ему будто не хватает какого-то элемента конструкции, чтобы до конца понимать всю эту эстетику хлеба. В Корее хлеб вообще редко становился предметом поклонения. Он был либо слишком сладким, либо слишком пресным, либо обязательно набитым кремом до состояния десерта. Здесь же всё ощущалось почти на грани чего-то святого. Танос, конечно, знал об этом только по стереотипам и бесконечным статьям в интернете, которым доверял примерно наполовину, но стереотипы тоже не возникают из пустоты. Разница менталитетов снова поражает его. И от этого почему-то становится удивительно легко. Где-то в груди начинает трепетать что-то более значительное, чем сердце, и от этого лёгкого внутреннего толчка немеют кончики пальцев. Танос даже не замечает, как удивлённо вскидывает бровь, распробовав новый для себя вкус. Зато Нам Гю замечает. Тихо посмеивается в свою чашку, лениво наблюдая за его реакцией поверх тёмного кофе, прежде чем сделать небольшой глоток. — В следующий раз возьми миндальный или фисташковый. Тогда это станет лучшим, что ты вообще пробовал. Он победно вскидывает подбородок, явно гордясь своей Францией и наслаждаясь произведённым эффектом. Похоже, патриотизм в Нам Гю не выветривается ни при каких обстоятельствах. Танос только улыбается в ответ. Расслабленно. Без привычного напряжения. — Учту. Я до этого момента честно не думал, что какой-то там хлеб может быть таким вкусным. Он совершенно искренен. Отламывает ещё один небольшой кусочек круассана, отправляет его в рот и машинально слизывает с пальцев прилипшие крошки, поднимая взгляд на Нам Гю. — Какой-то там хлеб? Тот немедленно выглядит глубоко оскорблённым. По крайней мере делает всё возможное, чтобы выглядеть именно так. Тонкие пальцы веером ложатся на грудь, голова выразительно подаётся вперёд, а в глазах появляется почти трагическое осуждение. — Это оскорбительно. Танос не выдерживает и смеётся. Не столько над словами, сколько над совершенно искренней театральностью этой реакции. Над тем, как Нам Гю умудряется защищать круассаны с достоинством человека, отстаивающего честь фамилии. Он тут же вскидывает руки в жесте капитуляции, показывая, что забирает свои слова обратно. И наблюдает, как на лице Нам Гю снова медленно расцветает довольная победная улыбка. — Понял, — с тем же смешком бросает Танос. Может, тоже немного наигранно. Но у них тут явно идёт какая-то небольшая репетиция спектакля, построенного на завтраке, медленно текущем времени, мартовском солнце и крепком горьком кофе. Нам Гю всё так же улыбается и делает очередной глоток, пока Танос неожиданно даже для самого себя уже серьёзнее добавляет: — Моя… подруга… вообще говорит, что глютен это великое зло. Он запинается всего на секунду, вспоминая бесконечные рассуждения Ми Ны о мучном, лишних калориях и смертельной опасности всего, что способно задержаться на талии дольше одного вечера. И вполне осознанно заменяет слово «девушка» на слово «подруга». Хотя сам себе не может толком объяснить зачем. Просто ему кажется, что сейчас это прозвучало бы как-то неуместно. Странно. Су Бон не пользовался подобными уловками уже лет пять, и теперь на языке становится сухо, словно трескается собственная мораль. Но он глотает это ощущение вместе с кофе и старается не задумываться о причинах. Особенно когда лицо Нам Гю снова вытягивается в одной из своих невозможных гримас оскорблённого достоинства. Он смотрит на человека, которого никогда в жизни не видел, и почти с отчаянием выдыхает: — Да как она смеет? У меня вся жизнь на глютене построена. Звучит, конечно, как шутка. Но Таносу почему-то кажется, что внутри неё прячется совершенно чистая правда. Что Нам Гю действительно не смог бы существовать без хлеба. И без вина. Особенно без вина. По всем заповедям католической церкви и по всем законам Франции одновременно. И Таносу вдруг становится до смешного интересно, когда тот в последний раз был на причастии. Был ли вообще. Верит ли в Бога. Читает ли Библию перед сном. Или относится к Нотр-Даму так же, как большинство местных, воспринимая его не как храм, а как символ свободы, историю из романов Гюго, превращённую в камень. Нам Гю не выглядит особенно религиозным. Хотя колени у него стёрты почти до красноты. Правда, совсем не от молитв. Танос бы, наверное, с удовольствием поприсутствовал на его крещении. Хотя сам находится так далеко от веры, что его без особых споров можно записывать в богохульники. Библию он всегда читал скорее как хорошее дарк-фэнтези, где кто-нибудь обязательно погибает каждые несколько глав, а половина персонажей существует исключительно ради символизма. Особенно ему нравились кресты. Кресты всегда смотрелись красиво. Су Бон почти уверен, что если Евангелие всё-таки не врёт, то после смерти его ждёт исключительно ад. Без вариантов. С гарантией. И гореть там он будет долго. С Нам Гю всё сложнее. В нём определённо есть что-то ведьмовское. Что-то демоническое. Что-то настолько соблазнительное и неправильное, что церковь наверняка должна была давно выпустить по этому поводу отдельное предупреждение. Но Таносу почему-то кажется, что если однажды Нам Гю окажется перед золотыми воротами, то сумеет раскаяться так красиво, так убедительно и так очаровательно, что его не просто простят. Его канонизируют. Возведут в святые. Напишут иконы. И потом другие грешники будут молиться на этот образ, безутешно рыдая о собственном покаянии. Танос, если честно, с удовольствием присоединился бы к их числу. Похоже, в его голове всё-таки слишком много религиозного бреда для такого солнечного утра. О подобных вещах он обычно предпочитает думать вечером, когда солнце наконец отдаёт небо луне, улицы становятся тише, а мир начинает больше походить на место, где существуют ад, чудеса и прочие неприятности. Правда, это всё равно не затыкает мысли о том, какой же он ублюдок, и щёки его покрываются румянцем от собственного скотства. Всё это какая-то чудовищная несправедливость. Он будто напрочь забыл о своих проклятых обязательствах на этот волшебный час, сидел тут, считал родинки у Нам Гю на голой коленке, а совесть всё равно решила добраться до сознания маленькой ложечкой, притом через глазницу. Как древним фараонам или вражеским агентам времён холодной войны. Ощущалось это, по крайней мере, именно настолько болезненно. Хочется снова курить. Затянуться ягодной жижей так глубоко, пока не начнёшь захлёбываться собственными мыслями. И именно поэтому он зачем-то вспоминает, какого цвета глаза Ми Ны, когда в них дрожат отблески настенных ламп. Тут же отмахивается от этой мысли, как от назойливой мошкары, возвращая всё внимание обратно к Нам Гю. Тот всё такой же расслабленный и тёплый. Красивый до цветных пятен перед глазами, до распада атомов вокруг. Отрывает себе ещё немного выпечки кончиками тонких пальцев, подбирает следом осыпавшиеся миндальные лепестки и отправляет их в рот. Те липнут к пухлым губам тонкими золотистыми пластинками, и Таносу вдруг кажется, что это уже не губы вовсе, а сладкий малиновый джем, к которому намертво прилипло солнце. Он бы и сам не отказался залипнуть там часов на двенадцать. Хотя бы до тех пор, пока мысли в голове наконец не улягутся. Танос наблюдает искренне, улыбается ему одними глазами, и Нам Гю отвечает тем же. Тянет губы в ухмылку, облизывается лениво и хищно, выглядит так, будто знает самый страшный секрет на свете и уже пересчитал все скелеты в каждом шкафу, который Танос когда-либо пытался запереть. На несколько секунд между ними повисает пауза, разбавленная только звуками ленивой утренней улицы да чьим-то криком с соседнего балкона. Таносу нравится смотреть на него. Изучать карту веснушек. Следить за тем, как меняется выражение лица. Он бы, наверное, целую вечность на это потратил, но жизнь, к сожалению, куда прозаичнее хороших историй. От созерцания прекрасного его отвлекает телефонный звонок. Танос сначала даже сбрасывает вызов не глядя, продолжая разговаривать с Нам Гю полуулыбками и короткими взглядами, будто они уже сто лет понимают друг друга без слов. Но блядский телефон снова начинает вибрировать на столе. И снова. И снова. Во второй раз он сбрасывает уже с раздражением, совершенно не понимая, почему на том конце ещё не догадались оставить его в покое. Но когда экран загорается в третий раз, приходится всё-таки посмотреть. Блять. Нет. Это даже хуже, чем блять. Су Бон зависает на несколько секунд, тупо смотрит на экран телефона и на фотографию, горящую сейчас в уведомлении инстаграма так, будто ему уже подготовили официальный смертный приговор. Мысли начинают шуметь, бить по вискам, выбивать из реальности почти до прострации. Он даже не замечает, как Нам Гю косится туда же поверх кромки фарфоровой чашки, касается губами кофе и, ухмыльнувшись, произносит с абсолютным пониманием происходящего: — Подруга звонит? Издевается. Но ласково. Вгоняет крюки под кожу и подвешивает Таноса над собственной моралью, предварительно заботливо обработав все раны спиртом. Су Бон моргает раз, потом второй, стряхивает с себя туман и бросает на Нам Гю взгляд, полный такого концентрированного стыда, что самому становится неловко. — Fuck. Ругательство выходит почти неслышным. Просто срывается на выдохе. Он берёт со стола надрывающийся телефон и снова смотрит на аватарку Ми Ны так, будто встретился взглядом с собственным палачом. Лицо его медленно перекашивает странной, совершенно беспомощной гримасой, и ещё несколько секунд он просто сидит, уставившись в экран, пытаясь понять, что вообще теперь делать. Если взять трубку, ему конец. Если не взять, ему всё равно конец. Просто, возможно, не такой громкий. Хотя тут ещё как посмотреть. Он сам, придурок, виноват. Не надо было лезть в переписку, чтобы все сообщения отметились прочитанными. Теперь-то она точно знает, что он жив. И что он онлайн. Потому что невозможно открыть всё отправленное за последние четыре дня и остаться после этого призраком. Теперь на него смотрит уже не красивая фотография. Теперь на него смотрит осуждение в чистом виде. Такое осуждение, что хочется вскрыться прямо за этим столом. Пока что это, кстати, единственный выход из ситуации, который Танос способен рассматривать как относительно адекватный, потому что он ведь правда не хочет её расстраивать. Не хочет разбивать ей сердце. И уж тем более не хочет, чтобы она когда-нибудь узнала, что было прошлой ночью и что именно происходит этим утром. Су Бон ведь всё ещё не собирается её бросать. Он вообще-то жениться на ней собирается. Просто пока не понял, когда именно наступит тот самый подходящий момент. Поймать его непросто. Для этого нужно находиться где-то между состоянием: «Я король мира и легенда всей рэп-культуры, надеюсь меня будут помнить как Тупака. Нет, лучше как Доктора Дре времён девяностых», и желанием вскрыть себе череп тесаком. Просто вскрыть. Просто сдохнуть. Без лирики и красивых метафор. Вот когда он снова окажется где-то посередине между этими двумя крайностями, тогда, возможно, у них и случится свадьба. Сейчас же Танос в основном размышляет о том, насколько уместно будет разъебаться лбом о столешницу, и даже не замечает, как от нервной дрожи в колене начинает позвякивать посуда. Палец монотонно стучит по чехлу телефона. Нам Гю напротив, кажется, искренне наслаждается моментом и вообще каждой секундой собственной жизни. Такой же лёгкий, довольный, будто никакой трагедии здесь не происходит. Он наблюдает за ним ещё несколько мгновений, потом тихо усмехается, качает головой и решает проблему за Су Бона одним предложением: — Ответь. Танос косится на него, и в ту же секунду, когда эта улыбка цепляет его своей заразной лёгкостью, все сомнения начинают рушиться, как Бастилия кирпич за кирпичом, сдаваясь очередной маленькой революции. — У меня ничего…? — голос хрипит после затянувшегося молчания. Су Бон указывает рукой на себя, очерчивая в воздухе круг вдоль торса и уточняя наличие хоть каких-нибудь следов преступления на собственном теле. В ответ получает только ленивый отрицательный взмах головы. Тогда он запускает пятерню в волосы, зачем-то зачёсывает их назад, придавая себе ещё более сонный и растрёпанный вид, смахивает иконку вызова и наконец принимает видеозвонок. — Привет, зайка. Су Бон улыбается лучезарно и одновременно виновато, превращаясь в того самого бродячего щенка, которого невозможно долго ругать. Именно так, как ей нравится. Когда глаза становятся большими и в них отражается половина неба. Когда брови складываются жалобным домиком. Когда лицо выглядит измученным, а сам он готов скулить, ластиться и отлизывать, лишь бы загладить вину. Правда, встречают его всё равно надутые губы и абсолютно недовольный внешний вид. Ми На хмурит тонкие брови, подкрашенные в тон волосам, хлопает длинными накладными ресницами и очень выразительно тянет, сцепив руки на груди: — Блять, малыш, ну серьёзно…? Красноречиво. Более чем информативно. Впрочем, Танос без труда понимает, о чём именно речь. Слишком хорошо знает каждую её эмоцию. Каждую гримасу. Каждое движение губ. Теорию он когда-то изучил настолько тщательно, что успел проверить её на практике и даже получить по лицу, когда перепутал злость с досадой. После той пощёчины подобных ошибок он больше не совершал. Поэтому сейчас всё просто. Раз она матерится, значит внутри уже бушует ураган. А значит пора изображать неловкость и раскаяние. Хотя самое неприятное заключается в том, что ему действительно стыдно. И действительно есть за что. Просто, возможно, не совсем за то, за что думает Ми На. Или наоборот. Гораздо сильнее. В разы сильнее. Он не отвечал ей четыре дня, потерявшись где-то среди Европы, алкоголя, нелегальных паспортов, сомнительных районов и кварталов красных фонарей, но даже это не было его главной провинностью. Напротив всё так же сидит Нам Гю. Еле сдерживает смех. Прикрывает пухлые губы кончиками пальцев и наблюдает за происходящим с таким удовольствием, будто судьба специально подарила ему билет в первый ряд. При этом ведёт себя безупречно профессионально. Даже чашку ставит на стол бесшумно, отточенным движением. Даже круассан отрывает так спокойно, словно ничего интересного вокруг не происходит. Хотя Танос прекрасно видит. Он наслаждается каждым мгновением этого спектакля. И почему-то именно от этого внутри начинает неприятно дрожать что-то живое. Танос стреляет в него коротким взглядом. На секунду. Не больше. Со стороны это можно принять за что угодно. Но сердце всё равно начинает колотиться быстрее, кровь гонит адреналин по венам, натягивает мышцы под кожей, сдавливает лёгкие изнутри, и поэтому, когда он снова переводит взгляд на недовольное лицо Ми Ны, приходится виновато опустить глаза. — Прости меня. Я замотался. Прости. Он специально извиняется дважды. Усиливает эффект. Врёт и даже не краснеет. Хотя давно был уверен, что разучился это делать, особенно рядом с Ми Ной. Но нет. Навык пиздежа остаётся с человеком навсегда. Даже такого мерзкого и гнилого, как этот. Она всё ещё дуется, всё ещё недовольно хмурится, и её лицо постепенно становится не столько злым, сколько по-детски обиженным. И вот тут Танос окончательно понимает, что она, скорее всего, напугана гораздо сильнее, чем рассержена. В конце концов, тревожные сигналы он умеет отправлять окружающим лучше, чем сообщения. После некоторых его исчезновений люди начинают не звонить, а мысленно вызывать санитаров. И, если честно, иногда откровенно переигрывают в собственной тревоге. Пока он просто сидит где-нибудь в тишине и пытается накопить заряд для своей социальной батарейки, чтобы потом снова вернуться в мир, снова быть звездой экрана, снова улыбаться обществу так, будто ничего внутри не скрипит. Ему ведь тоже иногда не хватает ресурса. Он тоже устаёт. Но почему-то среди его знакомых после двух дней молчания уже принято решать, какой гроб ему подойдёт больше: дубовый или обитый осиной. И сколько бы Танос ни объяснял, что подпись в старой справке про «активный риск суицида» давно потеряла актуальность, его почти никогда не слышат. Просто из-за прошлого каждый вокруг носит свой собственный невроз. И периодически примеряет его на Таноса. — Что «прости»?! — Она явно бесится, хотя губа дрожит, а голос ломается на вдохе. Сейчас точно заплачет, а потом будет объяснять это тем, что родилась под созвездием Рыб в какой-то особенно неудачный лунный день, и вообще по её натальной карте он не может вести себя с ней подобным образом, потому что… почему именно, Танос уже не особо помнит. Он вообще думает, что она просто плакса. Плакса и до смешного ранимая. Хотя в самом начале такой ему совсем не казалась. Зато в его плечо всегда было удобно плакать. Потому что плечо широкое, крепкое, потому что он мог погладить по голове, успокоить, переждать очередную бурю, стараясь не закатывать глаза на всхлипы, а за его спиной всегда было спокойно стоять, как за бетонной стеной, которая почему-то ещё умеет обнимать. На самом деле Ми На не особенно верит в гороскопы. У них по звёздам отвратительная совместимость, и пользуется она этим знанием исключительно тогда, когда ей удобно. Гораздо охотнее раскладывает таро с подружками на очередной домашней вечеринке и смеётся над выпавшими арканами, чем действительно ищет в них судьбу. А вот у Нам Гю глаза и правда какие-то колдовские. Глубокие, тёмные, с тем опасным спокойствием, которое бывает у ночной воды. Танос снова косится на него, будто ищет поддержки в этой французской эстетике. Не хватает только завываний аккордеона где-нибудь за кадром. Нам Гю всё ещё здесь. Лениво водит пальцем по тёплому боку кофейной чашки, стараясь не задевать фарфор ногтем и не создавать лишнего шума, слушает с почти примерной внимательностью, беззвучно посмеивается, ведёт плечом и в какой-то момент тоже поджимает влажные губы, бросая на Су Бона взгляд, в котором чудится даже лёгкое осуждение. — Детка, серьёзно, ну ты же знаешь, как у меня бывает. Я хотел город посмотреть и отоспаться после перелёта. Танос снова включается в разговор и наблюдает, как Ми На недовольно хмыкает с задержкой в пару секунд. Интернет привычно лагает, хотя человечеству уже который год обещают технологии будущего и чуть ли не киберпанк за евро-окнами. Люди собирают роботов, фантазируют о собственном величии и восстании машин, но всё ещё не могут сделать сеть, которая работала бы без перебоев. Так же, как не могут победить рак, остановить пожары или научиться не разрушать всё, к чему прикасаются. Голос у него хрипит с усталой досадой. Он корчит рожицу раскаяния, даже поджимает губы в бледную линию, чтобы выглядеть убедительнее, и удобнее перехватывает телефон, укладывая запястье на край стола. — Знаю! Ми На рявкает так же расстроенно, как и секунду назад, демонстративно скрещивает руки на груди, а Танос машинально отмечает, что телефон у неё, видимо, на что-то поставлен. Поэтому руки свободны, поэтому ракурс такой удачный, поэтому свет лампы так красиво цепляется за перламутровый хайлайтер на щеке. — Блин, ну я переживаю за тебя. Мог хотя бы фотку скинуть и написать, что всё хорошо! Она недовольничает, раздражённо цокает языком, словно ждёт от него какого-то подвига, но Танос лишь проводит ладонью по лицу, устало стягивая собственные черты вниз, и хрипло выдыхает в ответ. — Со мной всё хорошо, — с ним даже больше, чем хорошо. Пока Нам Гю сидит напротив, допивая свой чёрный кофе и так аппетитно доедая круассан, продолжая с тем же плохо скрываемым интересом слушать их разговор, с ним всё просто магически отлично. Она снова обиженно хмыкает, бросает на него уж слишком многословный взгляд и тут же показательно закатывает глаза. Су Бон виновато уводит радужки в сторону, тихо выдыхает с едва уловимым стоном и капитулирует ещё сильнее, разве что белым флагом не размахивает в знак того, что виноват по всем статьям, сдался на её суде и уже готов идти на виселицу её чувств. — Зайка, ну что мне сделать, чтобы ты меня простила? Он бросает на неё умоляющий образ, тут же опускает голову и смотрит исподлобья, состроив ещё более виноватую гримасу. Ми На ещё выразительней закатывает глаза, но теперь уже скорее для показухи. Танос замечает, как дёргается уголок её губ, и прекрасно знает это выражение лица. Обычно оно означало что-то вроде: «Готовь кредитку, мудила, это будет дорого. Надо было раньше головой думать». Он сглатывает, машинально прикидывая, во сколько сотен тысяч вон ему обойдётся букет как минимум из восьмидесяти белых роз. А лучше из ста. Желательно ещё коробка конфет, которые она всё равно не съест, потому что они опять не впишутся в её калораж на день, и открытка с красивым шрифтом, где он по пунктам распишет, за что именно и насколько сильно готов извиняться. Но Ми На вдруг выдыхает по-девчачьи невинно, будто секунду назад не строила из себя принцессу голубых кровей, к которой иначе как с поклоном и перерезанным горлом подходить нельзя. Снова смешно дует губы и наконец поворачивается к нему на экране. — Я подумаю. Что ж. Его унижения приняты и признаны удовлетворительными. Танос откидывается на спинку стула и поверх телефона тут же ловит взглядом Нам Гю, который выразительно копирует эту манеру, закатывает глаза едва ли не до дрожащего белка и тонких красноватых капилляров, театрально изображая героиню мелодрамы. Ему только руки не хватает для полного представления. Су Бон едва сдерживает улыбку, поджимая дрожащие губы, и поспешно возвращает взгляд к экрану. — Малыш, точно всё хорошо? У Ми Ны ломаются брови, и тревога проступает слишком явно, слишком искренне, и слишком раздражающе. Она подвигается ближе к столу и, потянувшись куда-то за телефоном, включает лампу ярче. В её зрачках тут же вспыхивают круглые золотистые блики. Танос скользит взглядом ей за спину. Видит гардероб, вещи, развешанные почти по градиенту, коробки и пакеты с ещё не распакованной одеждой, которую бренды присылают им в надежде на рекламу, или которую они сами покупают, а потом благополучно забывают на полках. Даже журнальные съёмки интерьеров редко выглядят настолько вылизанными. Зеркала натёрты до блеска. В одном из них отражается красивый худощавый хребет Ми Ны. На ней какое-то почти нереальное платье с открытой спиной и длинными рукавами. Тёмно-бордовый всегда ей шёл, даже несмотря на то, что сама она больше любила светлые оттенки. Но стоило появиться чему-то бархатному, дорогому, почти театральному, как её лицо взрослело на несколько лет сразу. Су Бону всегда нравилось это. Как и ей нравилось заставлять его надевать костюмы. Особенно приталенные, сшитые точно по фигуре. Тогда они вдвоём смотрелись на фотографиях для интернет-газет неприлично хорошо. Дверцы шкафов вымыты до идеального древесного блеска. На ковре ни пятнышка. Его же съёмная квартира к этому утру успела превратиться в маленький зародыш хаоса с претензией на живопись человеческой жизни. Тут нет клининга раз в неделю. Поэтому в раковине стоит грязная посуда. На столешнице крошки. На столе теперь тоже. Гейзерную кофеварку следовало помыть сразу. Пуховик валяется на диване бесформенным пятном. На полу ещё не высохли мокрые отпечатки утончённых ступней Нам Гю. Слизать их языком можно будет чуть позже. Нужно вытряхнуть пепел из блюдца. Выкинуть окурки. Собрать одежду, разбросанную по полу. Про кровать Танос вообще старается не думать. Это уже даже не кровать, а скорее спутанный ком простыней и подушек, пропитанных потом, слюной, спермой и запахом чужого присутствия, смятых где-то у самого изголовья в неразборчивый узел. В Сеуле Ми На убила бы его за подобное зрелище. И выглядит это уже не как лёгкий беспорядок, а как самый настоящий срач. Но именно сейчас Танос с каким-то почти неприличным облегчением понимает, что ему нравится находиться среди этого несовершенства куда больше, чем в стерильной аккуратности их квартиры в Сеуле. — Малыш? — Ми На вопросительно приподнимает бровь и слегка подаётся вперёд, пытается перехватить хоть крупицу его внимания. Су Бон, похоже, опять провалился в собственные мысли, и теперь его приходится вытаскивать оттуда за волосы, как из петли или из таза с ледяной водой. Он по привычке несколько раз моргает, осознавая, что всё это время смотрел куда-то сквозь мансарду, сквозь тонкую фигуру Нам Гю, прямо на развороченную кровать. Наконец возвращает зрению ясность, а мыслям хоть какое-то подобие трезвости и опускает взгляд на неё, на экран. — Да, всё просто отлично, — убеждает он её с той лёгкостью, с какой умеет убеждать почти кого угодно. Лицо Ми Ны всё ещё остаётся немного обеспокоенным. Глаза скользят по его чертам с той трепетной заботой, от которой временами хочется провалиться под землю. Но выглядит она уже заметно спокойнее. Хотя Су Бон знает: до конца она ему не поверит никогда. Слишком много было ситуаций, после которых ей приходилось рыдать взахлёб и до боли выкручивать собственные пальцы, чтобы теперь так просто идти за ним хоть на край света, доверившись лишь внутреннему компасу и вере в его систему координат. Но Ми На старается. Делает вид, что вняла каждому слову, как прихожанка хорошей проповеди, и наконец, позволив напряжению стечь с плеч, коротко цокает языком: — Ладно. А затем тут же накрывает его новым вопросом, улыбнувшись уже куда мягче: — Как Париж? Танос на секунду хлопает ртом. Боковым зрением он замечает, как Нам Гю напротив буквально оживает. Весь из себя обворожительный. Опускает наконец стопу на прохладный пол, так что его проклятое голое колено исчезает из поля зрения и перестаёт мешать Таносу выстраивать хоть сколько-нибудь правдоподобную версию прошлой ночи для своей девушки. Потому что эти чёртовы ямочки возле коленной чашечки отвлекают совершенно бессовестно. Нам Гю заинтересованно вскидывает подбородок и наваливается на стол. Плечи уходят вперёд. Под бледной кожей проступают острые грани ключиц. По шее ложится плавный изгиб, от которого у Таноса привычно перехватывает дыхание и приходится прикусывать язык, чтобы мысли не свернули в привычную похабную революцию собственного тела. Нам Гю складывает руки в замок. Су Бон невольно следит за переплетением длинных пальцев, сглатывает вязкую слюну и снова возвращается к экрану телефона, лишь изредка стреляя в него короткими жадными взглядами, слишком голодным, слишком откровенными для разговора с девушкой, которая сейчас смотрит ему прямо в глаза. — Париж… очень красивый. Я бы даже сказал, божественно противоестественный. Голос выходит суховатым. Он замечает, как Нам Гю тянет губы в улыбку и оттягивает ворот своей широкой футболки, будто ему вдруг становится невыносимо жарко, являя взору ещё больше голой кожи. Бесстыдник. Танос поджимает губы. Ми На же на экране смартфона хмыкает заинтересованно, достаёт пару ватных дисков и свою смывку с гидрофильным маслом и экстрактом зелёного чая, наносит немного средства на плотный белый кружок и начинает аккуратно снимать тон с лица, стараясь не растягивать кожу. — Всё тут пропитано европейским искусством. Смотрю вокруг и мне кажется, что схожу с ума от этого. Как будто желание согрешить становится сильнее меня. Танос сам запинается о собственные слова. Он наблюдает, как Ми На прикладывает влажный диск к глазу, снимая тени после того, как осторожно отклеила накладные ресницы. Слушает она вполуха, как и всегда, когда разговор заходит куда-то дальше теории вероятности или древнегреческих мифов. Хотя исправно делает вид, что ей тоже интересно, зачем Платон придумал Атлантиду, была ли она лишь философской аллегорией идеального государства или за этой историей скрывалось что-то ещё. Потом взгляд снова соскальзывает к Нам Гю. Как к личному безрассудному греху. Тот веселится вовсю, бездумно ловит сигнал и явно наслаждается тем, что милая девушка Таноса на экране ни о чём не подозревает. Веки лениво опускаются, на губах появляется знакомая улыбка. Обычно Нам Гю себе такого не позволяет, но с Су Боном почему-то проще рушить любые рамки приличия и любые профессиональные привычки. Нам Гю вообще проповедует полиаморию так же легко, как другие говорят о погоде. Ему незачем переживать о карме и уж тем более о совести. Совести у него и правда будто нет. Он наблюдает, как Су Бон изо всех сил старается на него не смотреть, рассуждая о Париже так старательно, словно говорит вовсе не о городе. Это веселит почти до дрожи. Нам Гю снова тянет вниз ворот футболки, следит за взглядом Таноса, ловит его своим и, совсем уже обнаглев, растягивает ткань ещё сильнее, так чтобы показать ему розовый вздёрнутый сосок, нагло зная, какие именно детали тот успел запомнить ещё ночью. Уголок его губ дёргается в довольной ухмылке. Он даже не пытается сделать вид, что это случайность. Пальцы скользят рогаткой по мягкой ареоле. Медленно. Лениво. Будто ему совершенно нечем себя занять этим утром. Таносу приходится сжать зубы так, что начинают скрипеть резцы. Шумно выдохнуть через нос. Слишком внимательно следя за каждым его движением, за тем, как дёргается кадык на тонкой шее, как дрожит ворот в его руках, как Нам Гю смотрит прямо на него и даже не думает прекращать этот цирк. И максимально спокойным, почти образцовым голосом произнести: — Я начинаю понимать театрократию. Ми На только вскидывает бровь. Даже отвлекается на секунду от своего вечернего ритуала, смотрит на него несколько секунд и, видимо, решает не задумываться, какие именно открытия Су Бон делает в своих театрах. А Таносу откровенно плохо. От того, как Нам Гю закусывает пухлую губу. От того, как у него в глазах игриво осыпаются искрами какие-то собственные созвездия. От того, как он ёрзает на стуле и наконец отпускает ворот футболки с таким видом, будто ничего особенного сейчас не происходило. Демон-искуситель. Таносу вообще интересно, как земля такого носит. А потом он предпочитает гадать, не один ли Нам Гю из тех пресловутых призраков французской революции, о которых когда-то писали философы, препарируя человеческие пороки с той же страстью, с какой хирурги вскрывают грудную клетку. Впрочем, Нам Гю и предъявить особенно нечего. Разве что распущенность. Но и она идёт ему так же естественно, как дорогому вину терпкость или старым соборам трещины в камне. Скорее добавляет шарма. Как мягкий арабский шёлк, вымоченный в красном вине. Или как кровь на безупречно белом снегу после дуэли, о которой потом будут рассказывать красивее, чем она была на самом деле. — Ну классно, — Ми На склоняет голову набок, и её мягкий звонкий голос снова резко выдёргивает Таноса обратно в реальность. За окном звуки становятся отчётливее. Она выбрасывает ватный диск в небольшую урну возле своего будуара, туалетного столика, если проще, хотя Су Бону проще не хочется уже последние несколько часов. Он снова косится на Нам Гю. Тот подпирает щёку ладонью, локон падает ему на лоб призывно и лениво. Потянуться бы и убрать его. Было бы странно. Приходится снова врезать взгляд в экран телефона, преодолевая соблазн и стараясь не скулить слишком громко внутри собственной головы. Ми На тем временем продолжает смывать макияж лёгкой рукой. — Так ты в отеле? — спрашивает она. Звук забавно ломается от того, как она уводит челюсть чуть в сторону, натягивая кожу на щеке, чтобы пройтись там ватным диском и оставить за собой чистую, упругую, живую кожу без слоя вечерней маски. — Нет, квартирку снял, — односложно отвечает Су Бон, подавляя зевок и наблюдая, как постепенно проступает её настоящая красота из-под косметики. — Ты чего такая разрисованная сегодня? Спрашивает без особого интереса. Скорее для порядка. Но Ми На пропускает вопрос мимо ушей, слишком занятая изучением лёгкого шелушения возле аккуратного носа. Повторять он не собирается. Если честно, его не особенно волнует ни сегодняшний плотный грим, ни накладные ресницы, ни вечерний наряд, который она почему-то снимает, хотя в Корее сейчас как раз вечер, а не наоборот. Всё равно потом расскажет. Как рассказывает всегда. Зачитает ему свою жизнь со страницы на страницу, как длинную сказку перед сном. Снова и снова. Хотя Су Бон устал от этой истории ещё тогда, когда слушал её впервые. Не потому что она была плохой. Просто слишком понятной. Слишком прямой. Без тупиков, без трещин, без тёмных переулков. Так что переживать о том, что он упустит что-то важное, бессмысленно. Это было бы попросту невозможно. — Красивая квартира? Ми На переводит на него взгляд и улыбается так мило, что щёки сразу становятся круглыми, почти детскими, и у Таноса неприятно щемит сердце. Он ловит себя на том, что смотреть на неё ему всё ещё приятно. Разговаривать с ней тоже приятно. Немного скучно, но приятно. Всё происходит без особого напряжения, без необходимости постоянно держать оборону, и рядом с ней он почему-то всегда чувствует себя чуть умнее. Хотя глупой Ми На никогда не была. Просто интересы у них разные. Наверное, поэтому им и хорошо вместе. Не успевают друг другу наскучить. От Ми Ны даже через холодный диодный экран телефона веет домом. Теплом. Его любимым кондиционером для белья. Воспоминанием о маленьких ладонях, которые осторожно гладили его по щекам во времена особенно паршивых неврозов. А Нам Гю всё так же подпирает голову рукой, лениво скользит взглядом по лицу Таноса, по его крепкой шее, по тому, как под загорелой кожей перекатываются грубые мышцы. Облизывает губы голодно и задумчиво, будто прикидывает на вкус какую-то запретную мысль. И чувство вины тут же снова принимается за работу. Методично. С любовью мясника. Разделывая его на стейки, рёбра и потроха. — Да, вид хороший, — он нервно сглатывает, виновато косится на смарт-часы на своём запястье, стараясь одновременно ничего не чувствовать и ни о чём не думать, после чего поднимает взгляд обратно на неё. Ми На тем временем распутывает какую-то не слишком сложную конструкцию на голове. Высокий хвост, несколько вплетённых косичек, десяток невидимок. Она тихо хмыкает в процессе своей борьбы с причёской и, улыбнувшись собственному отражению, легко говорит: — Покажи. — Показать?.. — тут же переспрашивает Танос. И нервная дрожь моментально перестаёт быть просто нервной дрожью. На секунду он почти впадает в тупую слепую панику. Почти готов во всём признаться сразу, надеясь на снисхождение суда и смягчение приговора за чистосердечное признание. Как там вообще наказывали изменников Камнями забрасывали? Ну, Танос готов. Только желательно не по лицу. Лицо ему ещё продавать для журналов. Он слишком явно поднимает глаза на Нам Гю и задерживает взгляд дольше положенного. К счастью, Ми На на него сейчас не смотрит. Она занята невидимками, застрявшими где-то среди нарощенных прядей. Между ними повисает одна из тех пауз, в которых реальность вдруг становится до отвратительного чёткой. Су Бон совершенно ясно понимает, что прямо сейчас завтракает со своим любовником, одновременно разговаривая по видеосвязи со своей почти невестой. Нам Гю тоже забавно округляет глаза, делая их ещё больше похожими на бездонные провалы. Выпрямляется на стуле. Приоткрывает рот, явно собираясь что-то шепнуть. Потом вспоминает про видеозвонок. Закрывает рот обратно. Задумывается всего на секунду. И тут же подносит тонкий палец к губам, показывая Таносу универсальное: «Тш-ш-ш». После чего игриво ухмыляется и аккуратно поднимается со стула так осторожно, будто собирается обмануть не человека, а саму гравитацию. Ни одна половица не скрипит. Таноса отпускает совсем немного. Он почему-то верит Нам Гю. Верит, что Нам Гю умеет играть в прятки лучше многих взрослых людей. Су Бон опускает взгляд обратно на Ми Ну и, сдержанно улыбнувшись, слегка дёргает плечом: — Окей. Идём на house tour. Он встаёт следом за Нам Гю уже чуть более расслабленно, вытягивает руки вперёд, чтобы лучше захватывать панораму за своей спиной и показать Ми Не интерьер, при этом не спалив ни завтрак на двоих, ни всё то, что ещё могло оказаться вполне убедительной уликой в его деле под рабочим названием «безнаказанный изменяющий мудак». Ми На включается охотнее, доставая очередную невидимку из волос. Всё чаще прилипает к нему своими тёплыми карими глазами, стараясь рассмотреть французские апартаменты получше. Всё же не зря европейскую архитектуру считали одной из самых достойных в мире, а она умела тонко и почти профессионально чувствовать подобные вещи. Су Бон это знает. Но всё равно действует осторожнее. Коротко, поверх телефона, бросает сдержанные взгляды на Нам Гю, который крадётся через гостиную к спальне своей кошачьей плавной походкой, почти на цыпочках, попутно прихватив куртку Су Бона, чтобы хотя бы повесить её на этот дурацкий икеевский стул. Танос снова стреляет глазами в Ми Ну, поджимает губы, оглядывается, будто действительно раздумывает, с чего начать экскурсию, и, успокаивающе улыбнувшись, говорит: — Так, это типа кухня с уёбской древней плитой, так что если я не вернусь, знай, я задохнулся газом. Смешок слетает сухой и хриплый. Ми На тут же недовольно вскрикивает через динамик телефона, даже дёрнувшись всем телом от раздражения. — Малыш! Он пожимает плечами, одним своим видом показывая, что ему ужасно жаль за такой несмешной юмор, потупив голубые глазки, и тут же делает шаг чуть в сторону, разворачиваясь так, чтобы показать ей кухонный гарнитур за спиной и одновременно прикрыть плечом следы приготовления кофе. Получается почти танго. Он даже не снимает пространство толком. Просто крутит пируэты, пытаясь захватить сразу всё и ничего. Очень ленивый, очень осторожный осмотр своих временных владений с отчаянной надеждой не показать лишнего. И Таносу очень хочется, чтобы Ми На решила, будто он просто засрал квартиру. Что, если честно, отчасти правда. И что именно это он так старательно скрывает. Его девушка щурится, присматриваясь внимательнее, облизывает губы с ещё не до конца стёртым вишнёвым тинтом и вдруг выдаёт, подозрительно наклонив голову набок: — А чего ты такой потрёпанный? Вопрос обрушивается как удар обухом. Метафорически бьёт его лбом о стену. У Су Бона сердце на секунду проваливается в пятки, а потом взлетает обратно и начинает колотиться где-то в горле так, что ещё немного и его действительно стошнит от нервов. Мысли разлетаются. Ему бы сейчас собрать себя в кучу. Хотя бы волосы поправить. Хотя бы умыться. Но он только фыркает на её догадку, мастерски пряча нервозность за маской самоуверенного наглеца, и бросает с лёгким упрёком, заранее подталкивая её в позицию виноватой стороны: — Зайка, я только проснулся. Я даже в душ ещё не успел сходить. И это, в общем-то, правда. Она принимает её без сопротивления, тут же расслабляется, складывает руки на туалетный столик, как школьница за партой, и продолжает рассматривать его мансарду. Танос наконец выдыхает и кое-как усмиряет тревогу, мысленно отмечая, что ванную он ей точно показывать не собирается. Потому что после Нам Гю там наверняка ещё мокрые дверцы душевой, горячие стены и слишком много деталей, которые совершенно не вписываются в легенду о том, что сам он сегодня ещё даже не мылся. — А что за дверь? Ми На будто чувствует его нутром и читает мысли, отчего Су Бону снова хочется накинуть себе нервов на голову целое ведро. Пальцы белеют на чехле телефона, пока он бесшумно выпускает через нос весь воздух из лёгких, но всё равно ловко отмахивается от вопроса, как от назойливой мысли, и бросает с тем же ленивым пожатием плеч: — Ванная. Там ничего интересного. Кроме блядской прозрачной душевой, через которую он подглядывал за своим любовником всё утро, как последний извращенец. — Я тебе потом фотки, может, скину. Ми На, возможно, и хотела бы возразить, но экскурсия продолжается. Он уводит её от опасной темы так же ловко, как фокусник отвлекает взгляд от спрятанной карты. Вообще-то хорошие, невиноватые мальчики показывают любимым девушкам каждый угол новой съёмной квартиры в другой стране, а не прячутся за закрытыми дверями и недосказанностями. Поэтому Танос переводит камеру на окна и красивые занавески, особенно старательно задерживаясь именно на них, зная, как ей нравятся подобные эстетические мелочи. Заодно мастерски стараясь не заснять стол под окном. На столе сейчас стоят две тарелки с золотистой крошкой, две кружки с кофейными подтёками по стенкам и чёртово блюдце с пеплом, которое выдало бы его с потрохами. Мало того что Танос уже давно перешёл на электронки, так ещё и сигарета в блюдце тонкая, смятая, почти изящная. Если в историю о том, что он среди ночи не нашёл вейп-шоп и купил пачку сигарет где-то между бессонницей и прогулкой возле Лувра, Ми На ещё могла бы поверить, то в то, что он добровольно выбрал именно такие сигареты, не поверила бы никогда. А за этим уже потянулись бы вопросы. Много лишних вопросов. Занавески ей нравятся. Она просит потом сфотографировать их поближе, чтобы поискать что-то похожее в Корее, заказать откуда-нибудь или вообще обратиться в одну из тех контор, которые шьют интерьерный текстиль под клиента. Может быть, тогда получится немного обновить столовую. Может, такие занавески добавят интерьеру свежести. Может, даже немного Европы. По крайней мере, именно так рассуждает Ми На, снова взяв ватный диск и принимаясь смывать остатки макияжа. Танос слушает её вполуха, послушно показывая общий интерьер кухни и столовой, задерживаясь на орнаментах под потолком, чтобы она успела оценить пространство. Сам же всё время косится куда-то поверх телефона. Там Нам Гю собирает вещи с пола, пытаясь разобрать, где чьё. Получается у него без особого труда. Одежда Таноса минимум на размер больше его собственной. Су Бон видит, как тот сбрасывает свои брюки и сатиновую рубашку на угол кровати, а его вчерашний прикид комкает и запихивает в шкаф одним бесцеремонным скопом. Но Танос не жалуется. Потом разберётся, что именно придётся нести в химчистку. Нам Гю бросает на него короткий взгляд, проверяя обстановку. Ми На тем временем уже рассуждает о дизайнерских решениях французов, а если быть точнее, парижан. Перешла к лепнине на потолке и теперь объясняет, что сохранять такую красоту хоть и правильно с эстетической точки зрения, но совершенно непрактично, потому что пыль она собирает хуже любого подвесного потолка. В корейских квартирах всё куда честнее. Квадраты. Прямоугольники. Иногда круги. Изредка плавные линии. Но в основном простая геометрия без попыток произвести впечатление на потомков через двести лет. Такой классический ампир Ми Не нравился исключительно на фотографиях. Жить внутри него она бы не захотела. Нам Гю на это только показательно закатывает свои бездонные чёрные глаза за веки и бесшумно цокает языком с полнейшим осуждением её невежества перед историческими постройками Парижа. Кажется, без слов рассуждает о том, что Осман, вложивший в это всё столько эстетических страданий, сейчас наверняка крутится в могиле из-за того, что какая-то кореянка считает его архитектурные решения непрактичными пылесборниками и вообще лишними деталями интерьера. У Таноса дёргаются уголки губ, но он сдерживается. Было бы трудно объяснить, с чего вдруг его так развеселили рассуждения о лепнине. Поэтому он снова возвращает взгляд к экрану, наблюдая, как Ми На берёт телефон и поднимается со своего места, по всей видимости направляясь в ванную, чтобы окончательно смыть остатки косметики пенкой. Су Бон же идёт дальше по гостиной, всё так же выбирая удобные для себя ракурсы и медленно показывая ей прихожую, стараясь не наткнуться ни на чужие туфли, ни на чужую куртку. К счастью, всё уже спрятано. В кадр попадает только часть входной двери и само пространство, отведённое здесь под встречи людей. Пара старых кожаных диванов. Небольшой кофейный столик, почти такой же, как на террасе. Телевизор ближе к кухне. Антикварная тахта возле столовой. Такой же антикварный журнальный столик на львиных ножках. Чуть дальше, ближе к спальне, тот самый помпезный письменный стол-бюро и дурацкий икеевский стул, на котором теперь висит его куртка. В общем, настоящий рай для эклектики. Он показывает паркет, уложенный ёлочкой, показывает, как красиво по нему растекается утреннее золото, просеянное через ажурные занавески и длинные резные окна. Ми На тоже признаёт, что это красиво. Потом говорит, что здесь отлично смотрелась бы фотосессия в классическом стиле. С длинными стрелками, сливовой помадой и чем-нибудь драматичным. Правда единственная фотосессия, о которой сейчас способен думать Су Бон, была бы совсем другого жанра. Что-нибудь под двадцатые. Жемчуг. Перья. Полумрак. И желательно, чтобы на каждой фотографии присутствовал Нам Гю со своими длинными стройными ногами, аккуратным задом и острыми тазобедренными костями, проступающими под кожей так, словно их специально выточили для художников и грешников. Глаза снова непроизвольно соскальзывают на него. Тот максимально тихо приводит в порядок кровать. Не совсем до идеального состояния, конечно, но хотя бы так, чтобы не слишком бросалось в глаза, что на ней вчера ночью трахались. Танос тут же задерживает Ми Ну возле тахты. Минуты на две. Показывает её особенно подробно. Мол, посмотри, какая антикварная диковина. Ей, наверное, лет сто, не меньше. И только когда Нам Гю успевает спрятать начатый бутылёк смазки под подушку, Су Бон наконец удовлетворённо улыбается и декларирует: — Так, теперь идём в спальню. Зацени колонны. Он тихо смеётся, показывая красивые опоры, поддерживающие мансардный потолок, обитые штукатуркой и украшенные лепниной по углам. И чтобы уж точно подтвердить реальность этого архитектурного чуда, пару раз хлопает по ним ладонью. От такого усердного восхищения совершенно обычными для Парижа вещами Нам Гю приходится снова прикрыть губы пальцами, чтобы не выдать себя смехом. — Малыш, а можешь камеру переключить? Ми На возвращается из ванной к своему туалетному столику, аккуратно промакивая лицо мягким полотенцем-одноразкой, которое сразу после этого отправится в стирку. На голове у неё любимая махровая повязка с большим бантом, убирающая волосы назад, на запястьях такие же махровые манжеты, чтобы вода не стекала по рукам во время умывания. Платье она, конечно, ещё не сняла. Не то чтобы Су Бон на что-то рассчитывал, но посмотреть, какое на ней сегодня бельё, он бы не отказался. Лучше бы то самое, чёрное кружевное, которое он подарил ей на этот Новый год. Вообще Танос никогда раньше об этом не задумывался, но ему явно нравилось чёрное бельё. На Нам Гю, например, тоже были чёрные тесные брифы. И этой мысли уже хватает, чтобы во рту начала собираться вязкая слюна. Зачем-то всего на секунду он представляет Ми Ну и Нам Гю в одних только блядских чёрных трусах на смятой простыне в отсвете пурпурного неона. Целующихся медленно, лениво, с языком. Перепутавшихся руками и голыми бёдрами. Устраивающих для него персональное представление, какое-нибудь порочное кабаре на троих, где вся сцена существует только затем, чтобы он любовался похотью. Сердце начинает биться быстрее. Танос чувствует, как потеет ладонь, та самая, которая держит телефон. И снова перед глазами всё становится красным. По внутренней стороне черепной коробки скребётся его проснувшаяся наконец поганая натура. Та самая, которая хочет крови. Та самая, которая всегда хочет сломать кому-нибудь жизнь, желательно вместе со своей собственной. Он мог бы отрахать их обоих. Сначала Нам Гю. Потом Ми Ну. Потом снова Нам Гю. Проверить, насколько далеко можно зайти, прежде чем окончательно перестанешь уважать самого себя. Так, чтобы Ми На держала Нам Гю между коленями, время от времени отвлекаясь на горячие поцелуи с ним. Чтобы её пальцы скользили по его напряжённому члену лениво и уверенно, перепачканные чем-то липким. Чтобы Нам Гю гнул спину выразительной дугой, щекой мазался ей по груди, влажной кожей об кожу, пока сам Су Бон не мог бы отвести взгляд. Мысли вспыхивают короткими грязными кадрами, наслаиваются друг на друга, превращаются в какое-то порочное артхаусное кино без сюжета и морали, где всё существует на культе тел. Танос даже чувствует, как от собственного воображения начинает подташнивать. И вся эта картина становится такой отчётливой, что ему хочется одновременно в неё провалиться и немедленно выблевать из собственной головы. Хочется быть внутри них, между ними, в их дыхании, чужих губах, отпечатках на теле, чужих движениях, между ног, где всё смешивается до потери смысла и границ. Чтобы никто уже не понимал, кто кому принадлежит и принадлежит ли вообще. Круг бы тогда точно замкнулся. Нам Гю красиво стонет. У него это получается оскорбительно хорошо. А Ми На всегда была немного театральной, особенно в самые искренние моменты, когда уже не оставалось сил притворяться. Они бы спелись. Особенно с его членом во рту. У Таноса в зрачках идёт война с собственным приличием. А в мысли лучше вообще не заглядывать. Там давно уже не мысли. Там целый бордель из желаний, который он изо всех сил пытается поджечь раньше, чем тот распахнёт двери. Но он всё равно душит страсть . Давит фантазию в колыбели. Заставляет заткнуться. А Ми На тем временем берёт баночку крема для глаз и аккуратно расставляет точки вокруг век. У Таноса дёргается бровь. Он буквально вырывает себя обратно в реальность, вспоминая её вопрос про камеру, и косится на Нам Гю. Тот всё ещё стоит посреди спальни полуголый, в его футболке, как самая очевидная улика на месте преступления. Полотенца на голове уже нет. Влажные локоны падают мягкими волнами на слегка растерянное лицо. Но времени на великие планы у них определённо нет. — Да, сейчас. Нам Гю красив в своей утончённости. У него очень выразительная аура соблазна. И в фантазиях, и наяву. Особенно когда лицо вытягивается в неподдельной растерянности, когда глаза бегают по комнате и блестят, а голые бёдра ласкает солнечный свет из окна. А Таносу после таких мыслей вообще бы лучше застрелиться, а не изображать прилежного семьянина, который с выученным профессионализмом скрывает любовника, а потом идёт целовать детей вернувшихся с дополнительных занятий. У Су Бона, если честно, опыта в таких делах немного, зато смекалка работает на ура. Потому что на самом деле он грязный ублюдок и аморал, а чтобы продолжать вести себя приемлемо для общества, надо реагировать быстро. Ми На улыбается мило, как будто он никогда не кончал ей в рот в собственных фантазиях, снова подсаживается ближе, облокачиваясь на руку, заодно распаковывая какую-то дорогую тканевую маску из своей многочисленной коллекции, и ждёт лучший обзор. Пока Танос снова стреляет взглядом в Нам Гю и двумя пальцами показывает ему, чтобы тот свалил куда-нибудь вместе со своими вещами. Су Бон уже словил нужный кадр, так что ничего криминального в глаза бросаться не должно. Тот, к счастью, соображает быстро. Тут же подхватывает свои шмотки и влажное полотенце и прячется за большой антикварный шкаф, назначение которого Су Бон окончательно понял только этим утром, вжимаясь между его стенкой и стеной возле изголовья кровати. Тело вытягивается на носках. Нам Гю снова приходится глотать смешки, сжимая губы в тонкую линию и прижимая к груди скомканные вещи, пока Танос продолжает хорошо поставленным голосом выдавать самую наглую ложь: — Ну вот, типа, такая спальня. Он переключает камеру с фронтальной на обычную, отходит на пару шагов назад и захватывает комнату красивой панорамой. Сердце при этом стучит где-то в ушах от осознания того, что вообще-то любовник всё ещё в кадре. Просто очень талантливо спрятался. Шансов его заметить нет. Но тревога всё равно жрёт голову. — Студийного типа, — хмыкает Танос, будто констатируя очевидное, и ведёт камеру дальше, снимая всё от первого лица и старательно обходя тот угол, где спрятался Нам Гю. — Давай вид покажу. Он снова говорит спокойно, пожимает плечами, и они двигаются вперёд, обходя кровать. По дороге незаметно пинает ногой пачку нераспечатанных презервативов куда-то под шкаф. Прямо к тому, для кого они вчера, собственно, и предназначались. — Давай, — Ми На снова улыбается невинно. Она раскрывает маску для лица и аккуратно лепит на себя влажную тряпочку, подрезая маникюрными ножничками те места, где ткань топорщится, и тщательно приглаживая её к коже. Танос косится себе за спину, ведя её на террасу, и замечает, как Нам Гю выбирается из-за шкафа, по пути подхватив носки, которые рискованно забыл спрятать. И снова на цыпочках, своей кошачьей походкой, проскальзывает куда-то в сторону прихожей. Су Бон поджимает губы. А потом тут же возвращается к роли экскурсовода и с тихим смешком объявляет: — Ебейшие виды. Просто охуенно, да? — Да, Эйфелеву башню так хорошо видно, — в голосе Ми Ны слышится неподдельный восторг. Он немного странный и забавный от того, что она старается не шевелить челюстью, чтобы не съехала с лица тканевая маска, пропитанная витамином С и какими-то полезными минералами для её и без того гладкой, выбеленной кожи. Глаза округляются, как у оленёнка при виде ружья, а маленькие ладони она очень показательно складывает лодочкой у груди от чистого туристического восторга и тут же добавляет вслед: — Не выбрасывай номер хозяйки, у которой ты снимаешь квартиру. Мы когда в Париж поедем вместе, тоже, может, здесь остановимся. Командует всё тем же смешным голосом. Танос смеётся нервно, чуть ли не дёрнувшись всем телом от того, как натягиваются сухожилия в плечах от одного только предположения. Он уверен до тошноты, что после всего, что происходило в этой квартире вчера ночью и сегодня утром, ни за что на свете не поселится здесь вместе с ней. Но всё равно выдавливает улыбку. Хотя она её даже не видит. — Может, детка. Она хмыкает и берёт свой кварцевый роллер приятного изумрудного цвета, пару раз прокатывая его по маленькому подбородку. Су Бон тем временем снова переключает камеру на себя, разворачиваясь так, чтобы не засветить на стеклянном столике террасы два бокала и почти пустую бутылку шампанского, которое они вчера распивали с Нам Гю для настроения. По задней стороне шеи пробегают мурашки. Ветер налетает, как всегда, из-за угла, кусачим роем мошкары. Утренний холод прошивает до костей почти мгновенно, а он всё ещё в одних джинсах, поэтому тут же ретируется обратно в квартиру, поёживаясь и невольно поджимая плечи. На экране смартфона Ми На спокойно продолжает свой ритуал. Медленно прокатывает роллер по лбу и щекам, и на секунду кажется, будто она вообще забыла, что они всё ещё висят на видеозвонке. Повисает короткая пауза. Глаза Таноса продолжают бегать по пространству мансарды в немом поиске чего-то тревожного. Потом из прихожей доносится какая-то возня. И волосы на руках встают дыбом. В голове снова вспыхивает это блядское слово – опасность. Только теперь уже совсем по другому поводу. Ощущение такое, будто восприятие начинает расползаться на острые стеклянные фракталы. Он снова смотрит на Ми Ну. Та продолжает заниматься своим вечерним уходом за кожей. И Танос тут же слишком поспешно нарушает затянувшееся молчание, нервно поджав губы: — Ми На, детка, я, наверное, буду сбрасывать. Мне ещё в душ сходить надо. И, может, успею выйти побегать. Взгляд опять ускользает куда-то в сторону прихожей. Слова сыплются несвязным враньём, отскакивая от зубов быстрее, чем он успевает их обдумывать. Она поднимает на него глаза. Брови сразу слегка ломаются в недовольную гримасу. Он замечает это по тому, как на маске появляются нежелательные складки. Но спустя секунду лицо снова разглаживается, когда она, выдохнув, пытается выглядеть не такой прилипчивым. — Ладно, — голос размеренный, может, слегка слишком наигранно взрослый. Такой она делает всегда, чтобы на его фоне не выглядеть какой-то истеричной дурой. Она хмыкает, а потом, не выдержав и секунды этого заносчивого, тревожного в своей холодности образа, смотрит ему прямо в душу своими тёплыми заботливыми глазками, которые в свете лампы похожи на сливочные карамельки. Так, наверное, может смотреть только любящая мать на ребёнка, который разбил коленку или нечаянно убил свою рыбку. И Су Бон снова думает о том, что из неё вышла бы правда отличная мама. Правда, такого счастья он дарить ей не хочет. По крайней мере ближайшие года три. Потом, может быть, ему всё же прилетит шрапнель в голову, и он решится связать себя семьёй по рукам и ногам, окончательно сгнить, оставив после себя разве что пустую оболочку. — Су Бон, только хотя бы на сообщения мне отвечай, ладно? Звучит ответственно. Взволнованно. И на этот раз реально очень по-взрослому. Такой ей точно не к лицу. Но Танос нервно смеётся, стараясь оставаться всё таким же лёгким на подъём в глазах других, и шутит неуместно, прокатив радужку почти по всему белку. — Аж по имени назвала. — Я серьёзно. Ми На тут же кроет его карты, отрезав решительно, будто отлила в стали само понятие серьёзности и теперь выпустила ему пулю точно в лоб. И вина снова начинает ритмично жевать его кости. — Ладно, прости меня, обещаю писать каждый день. Танос бы ещё пальцы скрестил где-нибудь за спиной, если бы верил в приметы и проклятия, боялся передавать вещи через порог и читать гороскопы в интернете. Но и он, и она понимают, что это просто красивые слова. Скорее всего, он снова на пару дней пропадёт из мира цифрового глянца, увязавшись за чем-то живым. И только Танос знает, за чем именно. Ми На смотрит на него пару секунд очень серьёзно. Даже маска на лице не сбивает её настрой. А потом устало выдыхает и снова расцветает в этой домашней улыбке, такой приятной его сердцу. — Ладно. Люблю тебя. — И я тебя, — отвечает Су Бон абсолютно автоматически, так, будто всё подсознание заранее выучило эту реакцию и теперь выдаёт её первой, не спрашивая разрешения у мыслей. Он даже не успевает задуматься о правдивости этих слов. Но Ми На складывает губы бантиком и пару раз звонко, нарочито чмокает воздух рядом с собой, посылая ему воздушные поцелуи. Прикрывает глаза. И всё внутри вдруг становится не таким важным, когда он смотрит на её лицо. На то, как она любит его без правд, без условий и без крестов, которые он тащит на собственную Голгофу. Просто потому, что его удобно держать рядом. Просто потому, что его приятно гладить по голове. Танос следует её примеру. Тоже складывает губы трубочкой. Ритуально чмокает экран телефона, отдавая дань своим чувствам. А после сразу отключает звонок и бросает смартфон куда-то на кровать, будто тот только что ударил его током. В голову снова возвращаются тёмные навязчивые мысли и религиозные образы, которые бьют по нему ведьминым молотом. Тяжёлым, разбухшим от покаяния и эзотерики талмудом прямо по темечку, выбивая все тёплые домашние картинки так, что черепушка будто трескается на макушке, пропуская внутрь слепящие отблески солнца. Танос кусает губу до крови и шумно выдыхает. Секунда уходит на то, чтобы собраться. Потом он тут же срывается с места. Пытается не нестись так нервно и отчаянно в сторону прихожей, откуда и доносилась эта пресловутая возня, но страх уже диктует дёрганые движения и перетянутые нервы. Су Бон не хочет верить, что Нам Гю ушёл так же бесшумно, как появился. Просто закрыл дверь, не попрощавшись, и растворился где-то в подъездной пыли, сигаретном дыме и свежем мартовском воздухе. Танос уверен: если это всё же так, он побежал бы за ним хоть через всё парадное и двор, хоть через весь Монмартр, хоть на другой конец Франции, лишь бы взглянуть ему в глаза ещё один раз. Даже не уверен. Знает. Знает так, что дрожат колени. А знать и верить для Таноса разные вещи по своей весовой категории. Наверное, поэтому он и атеист. Но ему везёт. Он застаёт Нам Гю в прихожей, когда тот обувается, придерживаясь ладонью за стену и балансируя на одной ноге. Ловко затягивает молнию на лаковых полусапожках и тут же поднимает на него взгляд, как только сам Су Бон на нервах влетает в коридор. — Уже уходишь? Голос хрипит на вдохе. На покатых плечах Нам Гю красиво висит его кожаная ретро-куртка, делая его похожим на героя какой-нибудь драмы, которую показывают по телевизору далеко за полночь, чтобы сердце разбилось достаточно громко и перебудило своим звоном весь дом. Волосы у него всё ещё влажные. Он перебрасывает их на левую сторону, смещая пробор, и машинально взъерошивает пальцами, будто надеясь привести себя в более товарный вид. Хотя Су Бон готов поклясться, что Нам Гю и без того выглядит сногсшибательно. Как кадр с какой-нибудь андеграундной фотографии. Как граффити на бетонной стене в забытом районе. Хоть сейчас снимай на обложку нишевого рэп-альбома, который соберёт от силы двести прослушиваний на Spotify, а потом ещё и пропадёт с площадок из-за слишком откровенных текстов. Танос бы сам записал такой трек. О том, как у Нам Гю бледнеет кожа на свету. Как солнце выхватывает на переносице неидеальные веснушки. Как под глазами залегают сероватые тени усталости. Красиво. До невозможности живо. Словно вызов всем люксовым красоткам из интернета, раз даже в собственной небрежности он выглядит так хорошо. Су Бон невольно облизывается. Нам Гю дарит ему одну из своих улыбок. — Oui. Я и так уже задержался. Он ведёт плечом, переносит вес на одну ногу так, что бедро чуть уходит в сторону, и после со смешком констатирует: — Я, знаешь ли, в разборки с жёнами вообще не влезаю. — Она не жена. Танос в ответ только хмурится и недовольно впечатывает в него взгляд. — Звучала как жена. Нам Гю пожимает плечами и ещё раз хмыкает без особого интереса. Наконец просовывает руки в рукава куртки, явно не меняя намерения уйти. Су Бон дёргается резко, даже не успев себя на этом поймать. В один широкий шаг сокращает расстояние между ними. Так, чтобы при необходимости успеть схватить за горло. И одновременно так, чтобы со стороны всё ещё выглядело прилично. На безопасном расстоянии. На расстоянии, которое не вызывает вопросов. — Ты можешь ещё остаться. — Нет, не могу. Нам Гю улыбается загадочно. На губах у него искрятся какие-то собственные тайны, а в тёмных глазах дрожит случайный блик. Таноса он совсем не боится, даже не пытается увеличить дистанцию между ними, хотя кожей чувствует, как от того веет непредсказуемым жаром. Каким-то диким желанием навредить, разодрать на части, искусать до крови, заломать руки, пометить, присвоить, сломать. Но Су Бон собачка дрессированная. И Нам Гю это тоже знает. На команду «нельзя» он будет рычать, будет скалиться, но останется стоять на месте. Не посмеет тронуть руками, как бы сильно его ни ломала изнутри собственная злоба и собственный мрак. Нам Гю скользит по нему взглядом, отмечая, как красиво напряжены мышцы пресса, как под кожей на шее натягиваются жилы. Потом лениво прокатывается глазами по всему его обнажённому торсу и поворачивается к зеркалу, чтобы ещё раз попытаться привести волосы в подобие чего-то приличного. — Жаль, конечно, что волосы не успели высохнуть. Они слегка вьются, когда он поправляет локоны пальцами. Танос следит, изломав брови тревожной складкой, но молчит, слишком хорошо понимая своё положение. Деньги за ночь он отдал ещё вчера, когда они только пришли в квартиру. Нам Гю вообще не обязан был торчать здесь всё утро. И уж тем более не обязан был помогать заметать следы этой ночи. Так что Су Бон снова принимает правила чужой игры и только досадливо поджимает губы. Нам Гю, в конце концов бросив бессмысленную затею с причёской, поворачивается к нему. Окидывает взглядом его откровенно несчастную мордашку и, облизнувшись, сам нарушает дистанцию. От бедра подходит ближе. Совсем вплотную. Так близко, что у Таноса сердце начинает колотиться о рёбра, отбивая по азбуке Морзе сигналы SOS и Mayday в надежде, что хоть кто-нибудь придёт на помощь. Как всегда, никого нет рядом. Тонкая рука ползёт по его загорелой груди, прохладными пальцами пробегает по напряжённым мышцам, поднимается выше, лениво кружит по ключице. Танос нервно сглатывает вязкую слюну и смотрит на лицо Нам Гю как на икону. У того улыбка кошачья. Губы всё ещё припухшие, красноватые. Глаза такие глубокие и тёмные, что в ушах начинает шуметь кровь. Он бросает взгляд из-под слипшихся ресниц, слегка приподнимает подбородок и скользит ладонью по его шее, притягивая к себе. Танос прикрывает глаза. Мягкий поцелуй опускается на губы. Слегка дрожащий. Но целомудрия в нём нет ни грамма. Нам Гю целует его медленно и коротко. Так, чтобы влажно смять нижнюю губу и оставить своё тёплое дыхание где-то совсем рядом, на границе вдоха. Пальцы цепляют кожу у линии волос на затылке. Другая рука скользит по жилистому боку на поясницу. Потом ещё ниже. Ныряет в задний карман джинсов, попутно невесомо и совершенно бессовестно облапав зад. Нам Гю ещё секунду удерживает поцелуй вязким, тягучим послевкусием. А когда отстраняется, на его лице расцветает ленивая, довольная улыбка. Он стреляет в Су Бона взглядом и снова мурлычет, проглатывая согласные на выдохе: — Au revoir, Thanos. А Таносу даже нечего сказать. Наверно, впервые в жизни. Он только сглатывает, дёрнув кадыком, и сдержанно улыбается в ответ, поджав губы. Хочется удержать. Кулаки сами собой сжимаются так сильно, что под кожей белеют костяшки. Он шумно выдыхает через нос, стараясь не подавать виду, что внутри у него по венам уже ползёт угарный газ, и Нам Гю достаточно было бы чиркнуть одной спичкой, чтобы всё взлетело к чертям. Чтобы разворотило рёбра осколками. Чтобы мозги наконец поправились и вытекли через поры вместе со всей этой больной одержимостью. Но тот ничего такого не делает. Просто отходит на шаг. Ведёт плечом в своей тягучей манере. Потом разворачивается, разрывая этот вязкий зрительный контакт, и, будто между ними вообще ничего не происходило, выходит из мансарды, захлопнув за собой дверь. Су Бон тупо смотрит несколько секунд на то, как по дереву пола мелко скачет солнечный свет. Потом внутри будто разрезают удерживавшие его верёвки. Всё наваливается разом: усталость, вина, ломкая нежность и ощущение грязи на собственной коже. Он опускает плечи, позволяя им наконец перестать держать на себе весь этот мир. В голове пустота. Только какие-то обрывки ночи. И он сам не знает, зачем лезет в задний карман джинсов, в котором хозяйничала рука Нам Гю буквально пару секунд назад. Пальцы нащупывают бумагу. Небольшой клочок. Вырванный из блокнота или тетради. А на нём красивым почерком выведено на слегка ломаном корейском, с набором совершенно очаровательных грамматических ошибок: «если заскучаешь, напиши мне» И ниже его ник в инстаграме. На лице Таноса медленно расцветает какой-то диковатый оскал. Всё внутри орёт о капитуляции. О сдаче моральных укреплений. О белом флаге, поднятом над крепостью, которую он так долго пытался удерживать. Он прижимает бумажку к губам и готов поклясться на крови, что чувствует на ней лёгкий след чужого парфюма. Как в самых бессовестно романтических повестях на свете. И вдруг всё становится громким. Солнечный свет. Скрип половиц. Собственное дыхание. Сердце, колотящееся где-то под горлом. Су Бон от счастья готов орать. Он резко разворачивается на пятках, облизывает пересохшие губы и почти бегом возвращается в спальню за телефоном, под бешеный стук собственного сердца. Ему впервые за эти блядские семь месяцев так отчаянно хочется творить.———
В висках стучит резкими мелкими ударами. Пересыхает горло, густеет под нёбом слюна. Сердце ритмично долбит битом по рёбрам. Перед глазами картинка чёткая и яркая, слегка подрагивающая на каждом прерывистом движении. Немного вспотела поясница. Мелкая испарина выступила на задней стороне шеи, хотя прохладный ветерок скользил своими юркими пальцами между взмокших волос и слегка остужал и без того разогретое тело. Потели ладони. Танос контролирует каждый вдох по давно выученным правилам. Дышит глубоко, размеренно. Втягивает воздух диафрагмой на каждые три шага, чтобы потом так же выпустить переработанный кислород ещё через три. На нём короткие спортивные шорты до середины бедра и тёплая зипка на молнии с капюшоном, о существовании которой он уже успел пожалеть, потому что спина под ней взмокла окончательно. В следующий раз точно наденет ветровку. Сейчас же придётся воспринимать происходящее как дополнительную сушку. Хотя сушиться Таносу совершенно не хотелось. С утра было прохладно. Ветер гонял по улицам ночной мусор, налетал из-за углов домов, забирался под одеяло, когда он курил на террасе и заодно проверял погоду. Но стоило выбежать из переулка, как вышло солнце, и вместе с ним поднялась эта навязчивая жара ранней весны. Та самая, о которой все мечтают в феврале и которую потом дружно ненавидят в марте, когда становится совершенно непонятно, что вообще надевать и какой будет погода через два часа. Танос тоже попался на эту уловку. Кроссовки отлично держали стопу и мягко пружинили по брусчатке, хотя сам Париж оказался каким-то новым уровнем сложности. Раньше он не бегал по настолько неудобным улицам. Париж был витиеватым и холмистым. Приходилось взлетать вверх по склонам, прикладывая усилия, чтобы не выхаркать вместе с лёгкими остатки никотина, а потом нестись вниз, мысленно молясь всем существующим богам, чтобы не расквасить лицо о камень очередного проспекта. Голова кружилась от резких перепадов нагрузки, а мышцы горели всё сильнее с каждым новым подъёмом. Но Танос любил бегать. Полюбил сразу, как понял, что во время бега в голове остаётся только давление. Только шум крови в ушах. Только тяжесть собственного тела. Никаких мыслей. Никаких призраков. Ему нравилась честная боль в ногах. Нравилось, как перехватывает дыхание. Нравилось слушать музыку. Или наоборот улицу. Тут всё зависело от настроения, от того, что именно сегодня хотелось забрать у мира себе и что потом вернуть обратно. И ещё ему нравилось смотреть на людей. Особенно ранним утром. Он опять проснулся слишком рано. Внутренние часы работали лучше любого будильника. На этот раз его разбудила жажда в без пятнадцати семь. Солнце ещё толком не поднялось над крышами, а после стакана воды уснуть уже не получилось. Поэтому Танос решил не тратить время впустую. Не лежать. Не думать. Не смотреть в потолок. А просто выйти и наконец исполнить свой любимый ритуал до конца. Побегать. Танос начинал с лёгкой трусцы по ухабистым холмам Монмартра, чувствуя их каждой мышцей своего тела. Спустился по живописной улице Норвен, когда маленькие магазинчики только начинали открываться, а из пекарен едва уловимо тянуло ароматом свежей выпечки. Совсем ранним утром на улице почти не было людей, а те немногие, что попадались навстречу, смотрели на него как на безумца, словно Париж не привык видеть в собственных недрах, в собственных венах, такое неожиданное вторжение тяжёлого дыхания и стремительного бега. Да ещё и в восемь утра. Париж был ленивым. Как и все стареющие красавцы. Танос почти физически чувствовал, как ему в затылок смотрит какая-то седая женщина с балкона первого этажа, медленно затягиваясь тонкой сигаретой и попивая чёрный кофе, в котором наверняка уже плавала пара капель коньяка. Потом он выбежал к Сакре-Кёр через виноградники Монмартра, ещё дремавшие после зимы своими сухими, мёртвыми лозами. Су Бон снова поймал себя на мысли, как же красиво здесь будет через месяц-другой, когда всё наконец полезет наружу молодой зеленью и цветом. К самой базилике он, конечно, не побежал. Но устроил себе небольшую экскурсию через её лестницы и смотровые площадки, даже слегка замедлив шаг, чтобы успокоить бешеный стук сердца и заодно полюбоваться городом. Ну и, может быть, компанией подвыпивших симпатичных девиц на длинных подкашивающихся ногах, которые прошли мимо, пахнущие сексом, алкоголем, крепким парфюмом и ночной сладостью. Они игриво проводили взглядом его подтянутую фигуру. Танос себе не льстил. Он просто любил иногда немного понтоваться. Так что этот интерес вызвал у него лишь ленивую улыбку, после которой он снова прибавил ходу, возвращая дыханию устойчивость и привычный ритм. Он бежал через Пигаль. Мимо закрывающихся баров. Мимо усталых лиц. Мимо первых утренних курильщиков. Район красных фонарей ещё не успел смыть с себя следы ночи. И единственное, о чём мог думать Су Бон, проносясь мимо очередной стены, заклеенной афишами и рекламными листовками, это насколько велик шанс где-нибудь там, за окнами чужих квартир, в чужих объятиях, увидеть силуэт Нам Гю. Услышать его бесстыдный смех, катящийся по брусчатке следом за шагами. Поймать взгляд его блестящих глаз где-нибудь между балконом и дверным проёмом. Мысль была опасной до головной боли. Поэтому Танос только шире раскрыл шаг и почти вылетел из района, будто убегал от собственного наваждения. Дальше была Сена. Потом Сен-Лазар. А затем он свернул в просторные аллеи парка Монсо. Именно там наконец начали появляться его ментальные братья по духу: такие же бегуны, мечтающие отключить мысли, сонные собачники со своими питомцами и старички с утренними газетами и термосами кофе. Парк в этот час казался почти нереальным. Широкие аллеи. Пустые дорожки. Воздух, полный пространства. После тесных улиц Монмартра всё вокруг дышало какой-то странной свободой. Ветер кусался сильнее. Голые деревья тянули вверх чёрные ветви. Кусты стояли такими же раздетыми и честными перед весной. На секунду Танос даже словил лёгкую деперсонализацию, разглядывая этот ещё не проснувшийся мир, пробегая мимо пустых лавочек и распугивая стаи продрогших за ночь голубей. Потом темп снова выровнялся. Голова наполнилась знакомым монотонным гулом. И всё вокруг наконец начало существовать правильно. Возвращается Танос уже случайными улицами, лишь примерно сверяясь с навигатором и стараясь интуитивно угадать, какой маршрут окажется более живописным и более трагическим для его души. Сначала, как и начинал, переходит на лёгкую трусцу, успокаивая разогнавшееся под сто сорок ударов сердце и усмиряя пульс, гулко стучащий в ушах. Потом её сменяет быстрый шаг, чтобы нервы наконец улеглись под кожей, а икры начали приятно и тяжело гудеть от нагрузки, от холмов, от бесконечной брусчатки и неровного камня. А после, окончательно закончив с пробежкой, он позволяет себе прогулочный темп. Просто идти. Дышать этим холодным утренним парижским воздухом. Ловить плечами мартовское солнце. Разглядывать редких прохожих и гадать, куда они идут в такую рань или, наоборот, откуда возвращаются. Сегодня город принимает его значительно лучше. Танос по привычке натягивает кепку ниже на глаза, а потом и вовсе накидывает капюшон, словно прячась от Парижа в ответ и не желая выдавать, что после всплеска эндорфинов чувствует себя до неприличия счастливым. Оттого что вокруг стены цвета тёплого песчаника, деревянные ставни, кованые двери, высокие окна, узкие балкончики, похожие на птичьи жердочки. Оттого что рядом время от времени проносится рёв мопедов. Оттого что французы бесконечно мурлычут о чём-то своём, будто весь город разговаривает вполголоса сам с собой. Он специально плетётся подальше от центра. Хочется почувствовать себя частью этой жизни. Частью этой Франции. А не очередным туристом, который знает только стеклянную пирамиду Лувра и поезд до Версаля. Получается неожиданно неплохо. Даже сами парижане сегодня не смотрят на него как на чужака. И Су Бон от этого расцветает где-то внутри тихими весенними фиалками. День определённо начался хорошо. По дороге он заходит в первую попавшуюся пекарню, где под потолком распушился искусственный плющ и почти нет посетителей. Берёт американо с молоком. Берёт миндальный круассан по завету Нам Гю. Бумажный пакет уютно шуршит в руке. Танос делает глоток с отчётливым вкусом свежемолотой арабики, облизывает губы и выходит обратно на улицу. Именно в этот момент смарт-часы коротко вибрируют на запястье. Новое сообщение. Телефон он достаёт скорее от скуки, чем из необходимости. Просто по дороге домой заняться особо нечем. Ну и всегда остаётся маленький шанс, что там окажется что-нибудь важное. На его собственное удивление, именно так и выходит. «hey bro, hope u remember» «u don’t wanna come rave tonight?» Это были те темнокожие парни, с которыми он обменялся инстаграмами ещё на второй день и читал рэп возле полуразвалившейся стены где-то в северных кварталах. Они даже немного переписывались после. Но потом Нам Гю со своими ласковыми манерами начал перестраивать ему жизнь и ломать внутренние границы, даже не находясь рядом. Будто нападал на его маленькое королевство, даже когда отсутствовал. Танос снова потерялся где-то вне сети. На два дня практически заперся в мансарде, пытаясь собрать хотя бы бит. Или звуковую дорожку. Или вообще хоть что-нибудь. В итоге наделал целую россыпь коротких семплов и переслушивал их до тех пор, пока не начинали пульсировать веки и казалось, что глаза сейчас лопнут от напряжения. Семплы получились неплохими. Слишком живыми. Слишком пропитанными этой ночью. Но Су Бон так и не понял, как к ним относиться. Поэтому решил оставить всё настаиваться, как дешёвое вино или как рану. На какой-то неопределённый срок. Чтобы потом вернуться и решить: сгнило оно за это время или, наоборот, стало только крепче. Теперь же он шёл домой после пробежки, с пустой головой, без лишнего шума. Будто наконец вытряхнул из неё всю ненужную шелуху. Улыбка щёлкает на лице немного оскально, когда он цепляется взглядом за сообщение от одного из ребят с аватаркой, на которой была смазанная фотография из какого-то ночного клуба под открытым небом, среди неоновых огней, поднятых рук и совершенно очевидных объебосов. Танос пролистывает россыпь уведомлений, смахивает экран блокировки и заходит в Instagram, сразу открывая последний активный чат. Сообщения тут же отмечаются прочитанными. Пацан всё ещё в сети. Танос быстро открывает клавиатуру и коротко бросает: «hey» «what rave are we talking about?» Ответ не заставляет себя ждать. Су Бон всего пару секунд наблюдает за тем, как внизу экрана бегают три точки, то появляясь, то исчезая в углу чата, а потом сообщения начинают сыпаться одно за другим. «OOOOOO» «bro this gonna be best fucking rave of your life» «for real» «this shit gonna be insane» «you gotta see it» Танос хмыкает уже с неподдельным интересом. Из всего этого словесного салюта он вылавливает главное: собеседник, похоже, ещё даже не ложился. Подобная литургия обычно не рождается в голове человека, который только что проснулся и успел познакомиться с новым днём. Он делает глоток горячего кофе, почти обжигает язык, морщится, шумно выдыхает и перебегает узкую улицу на красный свет, даже не будучи до конца уверенным, работает здесь этот светофор вообще или просто существует для декорации. Пальцы уже набирают ответ. «bro did u even go to sleep?» Сообщение улетает. Ответ прилетает мгновенно. «NOOOOOO FUCK NO» «i’m high as hell rn» «u coming or not?» «gonna be fucking crazy» Танос смеётся прямо в стакан с кофе, низко и хрипловато после пробежки, потому что ему и правда смешно. Весь этот чат накатывает воспоминаниями. О том времени, когда он с такими же утырками не мог прожить и пары дней, чтобы не зависнуть в каком-нибудь клубе до утра и не убиться настолько качественно, что потом его собирали обратно в медпункте, накладывая шесть швов на рассечённую бровь. Воспоминания расползаются приятным теплом где-то под рёбрами. Может, это кофе. Может, организм всё ещё не отпустила беговая эйфория. Может, дело в том, что некоторые версии себя невозможно похоронить окончательно. В этот момент в лицо ему ударяет резкий ветер, холодный и колючий, моментально отрезвляющий после приятной ностальгии. Капюшон слетает с головы, приходится остановиться и натянуть его обратно, а впереди уже вырастает очередной подъём. Танос продолжает пялиться в телефон, печатая одной рукой на ходу. «yeah, i’ll be there» Проходит секунда. Снова появляются три точки, исчезают, появляются опять, а потом сообщения начинают вылетать автоматной очередью. «YEAHHHH» «that’s good man» «u coming alone or what?» «or u got somebody with u?» Танос снова улыбается всему этому потоку бреда, который сваливается на него мусором из чужих мыслей. Живое, честное проявление юности в своём ключе. Хотя Су Бон даже не знал толком возраст этих чёрных ребят, просто почему-то был уверен, что они младше него. Или просто пропащие настолько, что их души уже не спасёт ни покаяние, ни рехаб. Глаза бегут по строчкам, читают почти в ритм шагу, быстро перескакивая от буквы к букве. Танос даже мысленно делает акцент на написанном капслоком, как будто слышит этот текст вслух, пропущенный через какой-то неумолимый трип. Наверно, спиды. Или 2CB, раз человека так несёт на попиздеть. Танос знает эффект почти всего стаффа, который можно вытащить из даркнета. Когда-то знал слишком хорошо. Сейчас он уже давно ничего не закидывал и не поганил себе кровь, но память всё ещё сидела под кожей. Он поджимает губы, перечитывает размазанную переписку ещё раз, и последний вопрос неожиданно застревает в голове так, будто его вбивают туда гвоздём. Мысль неприятно тянет по костям. Танос ведёт глазами дальше по улице и снова останавливается посреди тротуара, едва не столкнувшись с каким-то мужчиной усталого вида, явно срезающим путь на работу к девяти утра. Совсем не по-парижски. Тот ругается на французском и недовольно обходит его, покосившись через плечо, а Су Бон уже в который раз перечитывает последнюю строчку, тянется к своему кофе, делает глоток и начинает покусывать пластиковую крышку зубами от странного предвкушения, от тревоги, которая вдруг расползается по телу и заставляет мелко дрожать даже ступни. Не давая себе времени задуматься, он быстро печатает, барабаня пальцами по экрану. «i’ll bring someone with me» Ответ появляется почти сразу. «nice» «so u two then» «i send u location later» И собеседник выходит из сети, оставляя после себя только оборванный чат. Су Бон довольно скалится. В голову тут же лезут образы. Какие-то странные картинки с рогами, нимбами, крыльями и копотью церковных свечей. Позыв знакомый. С такими вещами его когда-то учили работать на терапии. Долго. Нудно. Методично. Под таблетками и разговорами о контроле, границах и здоровых механизмах адаптации. Но всё это зло никуда не делось. Оно просто сидело тихо. Теперь же снова поднимается из глубины, как поднимается чёрная вода из-под треснувшего льда. Девятый вал из чувств, которые он годами запихивал под рёбра. Он думает о Нам Гю. Думает слишком много о том, что хочет взять его силой. О его бледной коже. О тонкой шее. О бёдрах. О том, как выглядели бы на нём следы чужих пальцев. И в какой-то момент желание перестаёт быть просто желанием. Оно становится одержимостью. Демонами. Богом. Голодом. Той самой грязью, которую так любили описывать писатели, уверенные, что падение человека всегда интереснее его спасения. И Танос иногда чувствует себя последней мразью, аккуратно расписанной по строчкам медицинской карты где-нибудь в архиве психиатрической клиники. Только вот контролировать себя он всё-таки научился. К тридцати годам. Почти. Хотя дышать всё ещё трудно. Хотя временами всё ещё хочется выть. Хочется ломать. Хочется оставить на ком-нибудь след просто для того, чтобы убедиться, что этот человек настоящий. Ему нравится думать о плохом. Нравится гораздо больше, чем следовало бы. Иногда от этого тошнит. Но внутри так пусто, что порой ему кажется: он не живёт, а медленно умирает, просто научившись придавать собственной смерти красивую форму. Одернуть себя приходится резко. Этому он тоже научился за всё то время, что дыра под сердцем росла, чернела и обрастала собственными правилами выживания. Так что мысли возвращаются в норму силой. Он перечисляет в голове причины не быть собой. Дом. Маму. Ми Ну. Заботы и ответственность, давящие на плечи тяжёлым грузом быта, обязательств и приличий, вызубренных ещё во времена психозов, как молитвы, в которые давно не веришь, но всё равно продолжаешь повторять на автомате. Танос шумно выдыхает через нос и выходит из чата, чтобы зайти в поиск по людям. Профиль Нам Гю вылетает первым. Потому что искал он его совсем недавно. Искал много раз. Просто чтобы зайти на страницу, посмотреть новые посты и истории, проверить, чем тот занят именно сейчас. Нет, он точно его не сталкерил. Это было бы слишком глупо. Слишком импульсивно. И слишком по-подростковому для взрослого мужчины. Разве что совсем немного. Самую малость. Так, как читают энциклопедию под травкой, когда каждая статья вдруг кажется откровением, а любой случайный факт выглядит частью огромного скрытого замысла. Су Бон изучил этот профиль почти наизусть. Пролайкал все публикации. Проанализировал фотографии. Даже сторис пересматривал по второму кругу. А Нам Гю не подписался сразу. Затянул почти на сутки, пока сам Су Бон сходил с ума и обгрызал ногти до мяса. На аккаунт Таноса подписывались постоянно. Галочка возле ника придавала ему ещё больше веса, как и полностью закрытый директ. Вылизанный профиль Су Бона ломился от лайков, комментариев и запросов на переписку. Нам Гю, похоже, даже не посмотрел страницу в ответ. Просто нажал «следить» и исчез. Как будто это вообще ничего не значило. И этот абсурд почему-то задел сильнее всего. Жизнь Нам Гю вообще напоминала карнавал. Тот, что заканчивается под утро пустыми стаканами, чужими квартирами и ощущением, будто последние двое суток прожил кто-то другой. За жалкие два дня он успел собрать целую историю из случайных кадров и обрывков воспоминаний. Танос и это отследил. Не потому что был ебнутым зависимым придурком. Просто хотел лучше его понять. Говорить на одном языке. Хотел найти систему там, где её, возможно, никогда не существовало. Хотя где-то внутри прекрасно понимал, что это одно из тех оправданий, которые человек придумывает себе уже после того, как совершил глупость. От Нам Гю веяло больной эстетикой даже через холодный экран смартфона. Теперь Су Бон знал, что поздним утром позапрошлого дня тот ходил на бранч в какое-то вычурное место с мраморными столиками и белыми скатертями. Знал, что напротив сидел кто-то с дорогими Rolex на запястье. Потом его подвезли на Aston Martin с белым кожаным салоном, из которого Нам Гю выложил усталое селфи в боковое зеркало, даже не показав собственного лица. Танос знал, что ему прислали цветы. И какой-то браслет. Не особо роскошный. Но явно подаренный с расчётом. Нам Гю показательно засунул его в скрипучий ящик комода и снял это на видео, отправляя сообщение, смысл которого понимал только тот несчастный, что этот браслет купил. Потом снова исчез. Днём прошлого дня появилась фотография из парка возле Эйфелевой башни. Бумажный стаканчик кофе. Пачка тонких сигарет. Опять без зажигалки. И Танос совершенно серьёзно сломал себе мозг, пытаясь понять, кто прикуривал ему в тот обед. Вечером была вечеринка. Там историй оказалось больше всего. Крики, танцы, дым-машины. Неплохой диджейский сет. Свет, разрезающий темноту на рваные полосы. Толпа людей, дёргающаяся под эту музыку так, словно их одновременно било током и отпускало от чего-то очень страшного. Самые свежие сторис были опубликованы буквально пару часов назад. На одной Нам Гю без всякого контекста снял почти пустой стакан из-под коктейля, стоящий на барной стойке. И больше ничего. После этого снова пропал, и уже три часа как не появлялся в сети. Танос снова проверяет его истории, пролистывая их быстро, даже не особо понимая зачем. Просто чтобы убедиться, что там не появилось ничего нового. Потом тут же нажимает на иконку самолётика в шапке профиля и заходит в чат. Тот всё ещё пустует. Они с Нам Гю ни разу не переписывались. Даже не реагировали на истории друг друга. Нам Гю потому, что Танос почти ничего не выкладывал. А Су Бон потому, что подумал: будет странно забросать его огоньками и сердечками после одной ночи, как какой-нибудь конченый придурок, который не знает, как быть обаятельным и харизматичным одновременно. Это было не про Таноса. По крайней мере, ему хотелось в это верить. Но сейчас он нервничает как школьник. Снова делает глоток кофе, постукивает пальцем по чехлу телефона, а потом, поджав губы, быстро печатает: «привет, я заскучал» Ссылаясь на записку, которую Нам Гю оставил ему тем утром. Потом несколько мучительных секунд пялится на неотправленное сообщение, кусает губу изнутри, делает ещё пару нервных глотков кофе и решает, что звучит это как какой-то дешёвый, галимый флирт. По-дурацки. Становится странно стыдно. Алеют щёки, сердце начинает громче колотиться о рёбра. В голове снова поднимается привычная тьма, гудящая басом где-то между первородным гневом и желанием провалиться сквозь землю так глубоко, чтобы его уже никто никогда не нашёл. Похоронить себя под плинтусом. Удалить все соцсети. Уйти монахом в горы и больше ни с кем не разговаривать до конца жизни. Танос вспоминает все эти социальные регуляторы, все правила приличия, все механизмы, на которых держится человеческое общество, и в очередной раз понимает, что большая часть проблемы существует исключительно у него в голове. Снова. Он стирает сообщение, громко клацая по крестику на клавиатуре, а потом тут же набирает что-то более простое, более безопасное, даже не особо рассчитывая на ответ. «привет» «сегодня занят вечером?» Но на его удивление ответ приходит почти мгновенно. Сегодня Су Бону вообще везёт на быстрых собеседников, но с Нам Гю всё ощущается загадочнее раза в три, хотя ответы как будто всё время лежат на поверхности. Он видит, как тот появляется в сети. Как сообщения отмечаются прочитанными. Как снова бегут три заветные точки. У Су Бона потеют ладони, и самообладание куда-то исчезает без остатка. Чтобы окончательно не сдохнуть от нервов, он снова начинает идти вперёд по улице. К тому же в крафтовом пакете медленно остывает круассан, а Танос честно собирался съесть его по-французски неторопливо и красиво, разве что заменить кофе на зелёный чай уже в мансарде. Ответ приходит короткий. «нет, не занят» Даже без приветствия. Просто констатация факта. И Танос начинает стучать по клавиатуре так резво, что если бы не Т9, получилось бы бессвязное кладбище букв и пробелов. «ого» «я был уверен ты в это время спишь)» Дебильная скобочка в конце не планировалась. Она выскочила сама. Танос отправил сообщение раньше, чем успел задуматься, какого чёрта вообще делает. И теперь, пока чувство неловкости неторопливо жрало его изнутри, он старался дышать глубоко и не поддаваться панике. Проходит секунд пять, и в ответ ему прилетает видео. У Таноса мир переворачивается в ту же секунду. Он чуть не спотыкается о какой-то особенно неудачный камень в тротуаре, потому что напрочь перестаёт смотреть под ноги и шумно втягивает воздух, раздувая ноздри. Руки начинают мелко подрагивать. И кофеин в крови тут явно почти ни при чём. Пальцы покалывает, а в ногах вдруг появляется какая-то совершенно неадекватная для всех тех восьми с половиной километров, что он только что пробежал, лёгкость. Блядское видео. Нам Гю прислал ему своё блядское видео. И пока ещё даже непонятно, что там, но сердце уже начинает колотиться быстрее. Су Бон не надеется на что-то откровенное, честно. Но наверно был бы совсем не против, окажись там фотография его нижнего белья. Или, ещё лучше, видео из ванной, где белая пена обнимает его узкие бёдра, а сам Нам Гю лениво тянется между коленей рукой. А потом присылает голосовое, в котором стонет ему прямо в ухо. Извращение всегда было особой формой одержимости. И Танос может назвать себя извращенцем в полной мере, потому что всё вокруг вызывает в нём трепет и прилив адреналина. Ему нужны иконы, чтобы на них молиться. Ему нужно порно с Нам Гю, чтобы на него дрочить. В сущности, разница между этими вещами всегда казалась ему куда меньше, чем людям хотелось бы признавать. Во рту пересыхает. Танос тупит на сообщение ещё пару секунд. Вслед за видео приходит и текст. «я еду спать [(--)]..zzZ» Со смайликом в конце. Очень мило. До тошноты мило. До того, что начинает щемить сердце. Щёки снова захватывает бледный румянец. Таносу даже на секунду становится стыдно за собственные грязные мысли. Он воровато оглядывается по сторонам, прочищает горло от лишнего жара, проходится рукой по шее, пытаясь снять нервную дрожь, и всё-таки кликает на проклятое видео. Нам Гю прислал запись из метро. Что уже само по себе выглядело для Су Бона чем-то из области фантастики. Потому что Нам Гю казался человеком, который в метро вообще не спускается. Ему будто больше подходила карета. Или персональный водитель. Или какая-нибудь дорогая машина с тонированными окнами. Но Нам Гю состоял из противоречий. И это только сильнее затягивало. Само видео не было чем-то особенным, но Су Бон всё равно сразу делает скриншот, потому что оно напоминает ему о чём-то андеграундном и сыром. О чём-то из собственной юности. Из тех времён, когда хотелось грызть людям глотки и доказывать миру своё существование кулаками. Нам Гю устало подпирает голову рукой и снимает себя снизу. Он сонный. По-настоящему очаровательно сонный. Из-за этого выглядит ещё красивее. Веки тяжело прикрыты, губы слегка надуты от того, что щека примялась о кулак. Волосы лежат в умеренном беспорядке, чёрные пряди мягко обрамляют лицо. Бледная кожа ловит холодные отблески вагонных ламп, а по обе стороны от него тянутся чужие плечи таких же уставших утренних людей. Одежду разглядеть почти невозможно, и это немного бесит. Зато на шее видно чокер и несколько тонких цепочек, подчёркивающих хрупкую утончённость скелета. За его спиной течёт тьма тоннеля, и эта чернота только сильнее оттеняет провалы бездонных глаз. Эстетики в этом было больше, чем следовало бы позволять одному человеку. Су Бон улыбается своим мыслям. Когда короткое видео заканчивается и его выбрасывает обратно в чат, он испытывает совершенно детский восторг от того, что успел сохранить его себе в галерею. Пальцы снова бегут по клавиатуре. Танос не думает. Отправляет на видео пресловутый «огонёк» и, поддавшись нежности и совершенно дикому желанию флиртовать, пишет: «ты всегда такой красивый?» Нам Гю отвечает тут же, игриво, в своей неповторимой манере завлекать, и Су Бону что-то подсказывает, что тот улыбается, глядя в телефон. «нет, только когда не сплю почти сутки (□_□)» «так, а что сегодня вечером?» Снова смайлик. К тому же родной для Таноса смайлик, азиатский, и теперь ему до смерти интересно, пользуется ли Нам Гю ими постоянно, в обычной жизни, придерживая нужную раскладку на телефоне, или только для легендарного Чхве Су Бона была оказана такая великая честь. Потому что пишет он на корейском, что, кстати, у Нам Гю получается с переменным успехом, и Танос подозревает, что автозамена тоже неплохо помогает ему справляться с такой простой грамматикой. Нам Гю делает абсолютно дурацкие ошибки в иероглифах и формулировках, но Су Бон и это почему-то записывает в список вещей, которые кажутся ему очаровательными. Он прыскает со смеху, наблюдая, как забавно смотрится смайлик в его речи, довольно закусывает губу и тут же снова набирает сообщение одной рукой. «не хочешь пойти сегодня на рейв?» Ответ прилетает почти мгновенно. Пара секунд, и Танос уже читает его с каким-то странным теплом под рёбрами. «что за рейв?» Су Бон начинает печатать ответ и тут же поддаётся странному порыву. Тому самому, от которого где-то в глубине памяти пахнет гибискусом, школьными коридорами, разговорами про конфуцианство и идею чистоты. С дурацкой улыбкой на лице и абсолютной невесомостью в пальцах. Вообще-то он так не общается. Редко бросается скобочками или смайликами. Обычно предпочитает сердечко, когда ему что-то нужно, огонёк, когда он возбуждён, и злую рожицу, когда, собственно, зол. Но утро выдалось каким-то слишком фантастическим. Так что Танос заходит в символы, собирает на инстинкте абсолютно идиотский смайлик и отправляет его вместе с сообщением. «не знаю сам пока ┐( ̄ヘ ̄;)┌ » «но обещали будет разъёб» И Су Бон почему-то уверен, что Нам Гю сейчас смеётся в экран с этого дурацкого выражения. Таносу самому смешно почти до слёз, но он сдерживается, чтобы не заржать на всю улицу, снова прижимая стакан с уже остывшим кофе к губам и делая небольшой глоток, будто пытается заглушить внутреннего ребёнка кофеином. Покурить бы ещё сверху и успокоиться окончательно. Но он, как назло, не взял с собой под. «тогда я приду ( ̄▽ ̄*)ゞ» Отлично. У Таноса в животе порхают насекомые. Или просто все внутренности сжимаются и разжимаются под ударами счастья, как после лишней бутылки соджу, или как в детстве, когда на Рождество открываешь подарок и находишь именно ту машинку на радиоуправлении, о которой мечтал несколько месяцев подряд. Су Бон чувствует себя ребёнком в магазине леденцов, которому внезапно разрешили потратить столько денег, сколько вообще существует на взрослой кредитке. На один короткий миг даже существование снова обретает смысл. Танос почти допивает кофе, жмурится от прохладного ветра, который приятно гладит кожу, от солнца, с каждой минутой пригревающего всё сильнее, жалеет, что не взял SPF, но кепка всё ещё спасает лицо и глаза, так что жить можно. Палец снова скачет по клавиатуре, уже с совершенно неприличным восторгом. Танос идёт по улицам Парижа такой счастливый и вдохновлённый, почти вприпрыжку, что это выглядит нелепо даже для него самого, отправляя очередное сообщение: «тогда я позже скину адрес»———
Адрес сливают где-то за час до того, как начнётся сама тусовка. И Танос уже чувствует знакомый привкус во рту, хотя в Корее такая культура была распространена не особенно сильно. Зато во время его путешествия по западному побережью Соединённых Штатов его не раз заносило в подобные убитые места, так что память услужливо достаёт всё сама. Бетонная пыль оседает на языке. В нос забивается сырость. Свет тусклый, но при этом режет глаза неоновыми отблесками. Пол почти всегда мокрый, и после таких вечеринок разве что остаётся положить цветы за упокой разъёбанных в хлам кроссовок. Лицо, возможно, тоже к концу ночи будет мокрым. Кровь будет стекать по треснувшим губам, если неудачно найти дилера или неудачно сцепиться с кем-нибудь на курилке. Глаза будут дрожать от того, как сильно растянутся зрачки, превращаясь в чёрные провалы. Повсюду дым-машины. И реально пиздатая музыка. Техно. Эйсид-хаус. Драм-н-бейс. Трэп. Брейккор. UK garage. Хардстайл. Неконтролируемый шум. Сломанные басы. Скорость под сто восемьдесят BPM, которая рвёт барабанные перепонки в клочья. Ритмы, под которые отбиваешь шафл до тех пор, пока пальцы не сотрутся до костей, а пятки не начнут трескаться от нагрузки. А потом глубокий дип-хаус с тяжёлыми ковбеллами, уходящий в оглушительно убитый фонк, от которого виски начинает сдавливать так, будто череп сейчас даст трещину. В общем, всё то, что Танос так любит. Всё это звучание, под которое хочется разложиться на молекулы. На мирные атомы. На изначальные составляющие собственного тела. Забыть своё имя. Имя родной матери. Забыть вообще всё человеческое, пока не останешься только ты, пот и сотни таких же тел, трясущихся в общем ритме где-то посреди танцпола. А потом собрать себя заново. Только уже вписав в собственную ДНК грув, драм-машину Roland 808 и этот дикий, затягивающий в психоз суб-бас. Су Бон в предвкушении. Он выходит из метро уже ближе к закату. Местечко оказывается ровно таким, каким его показывают во всех заезженных документалках про полуофициальные техно-тусовки. Тех самых, где серьёзный голос за кадром рассказывает про губительное влияние наркотиков на молодое поколение, которое ещё не успело распробовать вкус жизни, а уже старательно подсыпает в неё регуляторы и усилители в виде дешёвой дури. Такие передачи потом смотрят старики по телевизору вечером пятницы, надеясь не заметить в толпе молодых людей лицо собственного ребёнка под абсолютным, размазанным невменозом. Это ведь был бы позор. Позор для всей семьи. И у Таноса на этот счёт не очень хорошие новости для своей мамочки. Потому что на такие тусовки он не просто ходит. Такие тусовки когда-то были почти его концертами. По крайней мере раньше. Локация где-то между Сен-Дени и Обервилье встречает его мартовским морозом и битыми фонарями. Промзона. Заброшенные склады. Под подошвами чавкает мокрая грязь, перекатываются пустые бутылки, а вдоль бетонных стен всё ещё доживают зиму серые пласты обледеневшего снега, напитавшиеся городской копотью настолько, что больше похожи на залежи старого пепла. И Танос уже ненавидит своё гениальное решение надеть ебаные брендовые педали с подошвой, которой можно было бы проломить человеку хребет. Зато теперь он под метр девяносто. И к утру его ногам точно пизда. Но он старался. Потому что хотел хорошо выглядеть для Нам Гю. Так что потерпит. Су Бон кутается в парку, натягивает капюшон и увязывается за толпой таких же крашеных и ряженых, среди которых неожиданно начинает выглядеть абсолютно органично. Почти родным. Словно все эти годы подобные развалившиеся бетонные коробки были его естественной средой обитания. Он ведь тоже принарядился. Хотя прекрасно понимает, что после таких ночей одежду проще отпевать, чем стирать. На нём чёрные джоггеры-карго с кислотными вставками светоотражающего зелёного рефлектора, и Танос уже знает, что этими ремнями обязательно будет цепляться за все углы, двери, перила и случайных людей. Такая же кислотно-зелёная футболка, которая под ультрафиолетом начнёт светиться сама по себе, словно радиоактивная, с граффити-принтом, где зачем-то собрали маты на нескольких языках мира. Футболка вроде была дизайнерская. Но Танос уже давно не помнит дизайнера. На груди тактическая поясная сумка-кобура, в которую он распихал все вещи. Потому что когда куртка отправится в импровизированный гардероб, отвечать за его дорогой телефон будет разве что совесть таких же придурков, пришедших размазаться под техно и раствориться под кетамином. А предсказать, найдётся ли среди нескольких тысяч человек какой-нибудь уёбок, решивший подрезать чужой кошелёк в общей суматохе, невозможно. В целом он выглядит хорошо. Как герой какой-нибудь киберпанковской игры, сюжет которой придумал человек под кислотой в четыре утра и потом так и не стал ничего исправлять. Фиолетовые волосы отлично вписываются в общий визуал, и на фоне всей этой индустриальной разрухи он выглядит не чужеродным элементом, а скорее её логичным продолжением. Будто вырос где-то между ржавыми ангарами, граффити и проводами, натянутыми над пустырями. Разве что в одной футболке на улице всё ещё холодновато. Но Танос надеется, что после пары стаканов его согреет. Или музыка. Или толпа. Или всё сразу. Ребятки и Су Бон прямо за ними следом ещё минут пятнадцать петляют вдоль исписанных и изрисованных металлических заборов. Вокруг только поржавевшие грузовики, какие-то мелкие легковушки, уже наполовину разобранные местными бичами на металлолом, и даже один огромный прицеп от фуры без тягача, в котором при желании тоже можно было бы устроить небольшую вечеринку человек на десять. Затащить диван. Колонки. Ящик дешёвого алкоголя. Да в таком, если честно, можно было бы и жить. Если очень захотеть. И не бояться зимы. Танос же сразу отмечает, что всё это великолепно подошло бы для какой-нибудь пиздатой альтернативной контркультурной фотосессии. И если однажды он всё-таки родит в этот светлый мир новый альбом, желательно треков на тринадцать, то обязательно припрётся обратно на эту промзону на окраине Парижа снимать обложку. Или вообще клип. Среди торчков, бомжей, не особо успешных проституток. Или их трупов. На крайняк. Его менеджерка точно будет не в восторге от столь вдохновлённого решения артиста, но Танос ловит почти болезненное удовольствие каждый раз, когда мимо проплывает очередной забор, расписанный так, будто его не красили, а исповедовали. На одном из них граффити изображает разложение человеческой головы. Поп-арт. Невозможный. Кислотный. Почти мультяшный. Тот самый момент, когда уже не страшно, но ещё недостаточно далеко от человеческого, чтобы перестать быть мерзким. Именно поэтому красиво. Танос залипает на рисунок почти сразу, даже потеряв из виду компанию, за которой плёлся до этого среди бетонных руин и складских коробок. Аж дух перехватывает. Он расстёгивает парку, достаёт телефон и отходит на пару шагов назад, просто не в силах не сохранить этот акт эстетического вандализма. Никогда ведь не знаешь, сколько проживёт подобная вещь. Может через неделю её закрасят. Может поверх налепят какую-нибудь галимую похабную надпись. А может появится другое граффити, объективно лучше, талантливее, дороже по исполнению. Но сейчас это не имеет значения. Сейчас оно существует именно так. И этого достаточно. Танос ловит ракурс. Толстые линии. Кислотные цвета. Что-то в этой голове нравится ему до дрожи. Не то чтобы он раньше не видел подобных работ, видел сотни раз, если не тысячи. Но именно сейчас, на заброшенной промзоне, под тусклым светом фонарей и редких звёзд, среди ржавчины, сырости и ожидания музыки, она цепляет его значительно сильнее, чем зацепила бы на экране телефона или где-нибудь на стене возле туристического моста. Будто искусство тоже иногда требует правильного контекста. Как религия. Или любовь. Вспышка коротко разрезает темноту и облизывает светом бетонную стену. Не слишком ярко. Ровно настолько, чтобы кадр получился хорошим. Может, если повезёт и он вообще будет способен что-то помнить к утру, Танос сфотографирует эту голову ещё раз на рассвете, когда рейв выплюнет последних выживших обратно в город. Но и сейчас результат его более чем устраивает. Он опускает голову, открывая галерею, чтобы посмотреть снимок поближе. Именно в этот момент на него неожиданно налетают со спины, почти запрыгивая сверху и обжигая ухо знакомым голосом: — Привет. Прохладные ладони упираются в широкие плечи. Нам Гю подскакивает пружинисто, отталкиваясь от земли и на пару секунд зависая в воздухе, используя Су Бона как опору. Весь какой-то возбуждённый, переполненный энергией, словно прямо сейчас запрыгнет Таносу на спину, как фанатка на концерте запрыгивает на своего бойфренда, чтобы лучше видеть сцену и певца, о котором на самом деле мечтает по ночам. Но он всё же остаётся на месте и легко приземляется обратно. Су Бон, смущённый уже одним этим фактом и горячим шёпотом, который секунду назад обласкал ему ухо, едва не роняет телефон и заодно самого себя из реальности. Скулы предательски вспыхивают жаром. Сердце подпрыгивает в груди, проваливается обратно и начинает стучать каким-то совершенно сбитым ритмом. Эта реакция напрягает Таноса почти как болезнь. Возможно, после возвращения домой ему и правда стоило бы записаться к кардиологу и выяснить, почему в присутствии одного конкретного человека его организм ведёт себя как неисправная техника. Но сейчас убийственная харизма привычно берёт управление на себя. И Танос искренне ей за это благодарен. Он ловко выворачивается в руках Нам Гю, становясь к нему лицом, с той самой хамоватой самодовольной ухмылкой, которая обычно спасает его в самых неловких ситуациях. Руки тут же забывают и про мобильник, и про граффити, находя талию Нам Гю именно там, где силуэт подчёркивает укороченный чёрный пуховик. Тот в ответ тоже улыбается. Довольно. Игриво. Как всегда слегка поджимает пухлые губы, превращая их почти в аккуратный бантик, и стреляет взглядом из-под длинных ресниц. Собственно, почему бы Нам Гю не быть довольным. Танос перевёл ему деньги за эту ночь ещё несколько часов назад. Они договорились, что Су Бон будет доплачивать по сто пятьдесят евро за каждый дополнительный час после рассвета, который Нам Гю согласится провести на рейве рядом с ним. Нам Гю уверенно поставил его на счётчик и при этом даже не уточнил, что именно входит сегодня в услуги его эскорта, а что остаётся за дополнительной чертой. Обеспечит ли он Таносу просто приятную компанию на всю ночь или, если звёзды сложатся особенно удачно, отсосёт ему в туалете между двумя сетами. Впрочем, думать об этом сейчас совершенно не хочется. Особенно когда напротив поблёскивают ониксом его чёрные глаза в свете редких фонарей. Нам Гю облизывает губы, и из груди у него тут же вырывается липкий, задорный смешок, когда он ловит взгляд Таноса и то, как откровенно Танос смотрит в ответ. Су Бон невольно прикрывает веки, а Нам Гю, кажется, только веселится ещё сильнее. — Давай по-французски? Faire la bise? Голос звучит игриво. Он почти мурлычет, проглатывая «r», и даже не ждёт ответа. Просто слегка поднимается на носочки, скользит ладонями с плеч на заднюю сторону шеи Таноса и тянет его ближе к себе, оставляя на щеках четыре быстрых тёплых поцелуя, по два с каждой стороны. Су Бон на секунду впадает в приятный ступор. Где-то между делом он ещё успевает нелепо надеяться, что Нам Гю оценит одеколон, которым Танос брызнулся перед выходом. Совсем немного. Ровно столько, чтобы аромат ощущался сейчас и бесследно исчез к середине ночи, когда его место займут сырость, пот, алкоголь и дым. Пока же от него тянется цитрусом, можжевельником, свежим сандалом и той дорогой чистотой, которую обычно продают в тяжёлых стеклянных флаконах. — Ты приятно пахнешь. Конечно замечает. Нам Гю ведь из тех людей, которые замечают подобные вещи всегда. И Танос прекрасно это знал. Именно поэтому всё было сделано намеренно. На губах Нам Гю расцветает ленивая тёплая полуулыбка. Он скользит руками с его шеи обратно на грудь и снова смотрит из-под ресниц. Дьявол-искуситель. Не меньше. Танос хмыкает со смешком, строя рожу самого главного самца в этом выводке, и в его голубых глазах ещё дрожит остаточная синева вечернего неба. Рука всё ещё придерживает Нам Гю за изгиб тонкой талии, позволяя себе ещё несколько лишних секунд полюбоваться тем, насколько тот красив. Бледная кожа ловит отблески почти жемчужно, а лицо сложено так правильно и гармонично, что кажется достойным мрамора. Если бы Су Бон родился скульптором где-нибудь в Древних Афинах, он бы точно убил полжизни на то, чтобы запечатлеть эту красоту в камне. Стер бы пальцы в кровь, заработал мозоли толщиной с монеты, переломал суставы о долото и гранит, а потом его наверняка покарали бы сами боги за попытку перечить мирозданию. Потому что нельзя человеку создавать что-то настолько прекрасное. Такое, что способно лишить рассудка даже бессмертных. Как в самых красивых мифах. Он писал бы картины. Рисовал бы его лицо собственной кровью на холстах. Сочинял бы музыку, сонеты, стихи. Записывал бы рэп. Потратил бы всю жизнь, пытаясь рассказать о Нам Гю хоть что-нибудь настоящее. И прямо сейчас, под этой разъёбанной стеной, среди пыли промзоны и граффити, Танос нарекает его своей музой. Музой по вызову, конечно. Но всё ещё музой. Ему нравятся его веснушки. Нравится нос с горбинкой. Нравится кошачий разрез глаз. Хотя половина общества наверняка предложила бы пару операций ради какой-нибудь абстрактной идеальности. Но всё прекрасное всегда прячется именно в неровностях, в мелких дефектах, в деталях, которые делают лицо живым. И Танос одержим этим лицом почти до безумия. Смотрел бы вечно. Но надо хотя бы что-то сказать. — Ты давно пришёл? Вопрос резонный. Где-то даже с оттенком больной заботы. Голос Су Бона глубоко хрипит на гласных, когда он склоняет голову набок, заглядывая Нам Гю прямо в глаза. — Минут тридцать шатаюсь. Юноша в его руках коротко пожимает покатым плечом, отводит взгляд куда-то в сторону, почти виновато, и на лице его проступает лёгкое нетерпение. Когда он снова возвращает внимание к Су Бону и наконец выпутывается из его хватки, на губах уже играет знакомая хитрая улыбка. Нам Гю отступает на шаг, засовывает руки в карманы укороченного пуховика и кивает куда-то за спину. — Не суть. Пойдём. Мне заняли очередь. Локоны привычно вьются у лица, спадают волной на шею до самого первого позвонка, только теперь аккуратно убраны за уши. И когда Нам Гю уходит вперёд, утягивая его за собой одними лишь провальными чёрными глазами и упрямо не разрывая зрительный контакт, Су Бону наконец выпадает возможность рассмотреть его внимательнее. Со спины. И Танос грязный ублюдок, последний мудак, долбаный факбой и тот ещё извращенец, но первое, на что он смотрит, конечно же, его зад. Просто проверяет. Всё ещё такой же идеально маленький и круглый. По всем прикидкам всё ещё идеально ложится в ладони. Мысль настолько автоматическая, что Су Бон даже не пытается с ней спорить. Его узкие бёдра мелькают в редких вспышках жёлтого света фонарей, кажутся хрупкими, обманчиво мягкими даже под одеждой. Взгляд сам скользит вдоль силуэта, от плавной округлости ягодиц вниз, к коленям, и где-то между делом Танос вдруг ловит себя на совершенно идиотском желании проверить, боится ли Нам Гю щекотки. У него красивые ноги. По-настоящему красивые. Длинные, стройные, выверенные так, будто кто-то слишком талантливый потратил на них лишнее время. И Су Бон уверен, что не устанет ими восхищаться, даже если однажды это начнёт причинять физическую боль. Узкие чёрные джинсы облепляют бёдра, подчёркивая линии тела, а ниже делают силуэт ещё выше и вытянутее. Укороченный пуховик выразительно обозначает талию, и Таносу вдруг кажется, что он действительно смог бы обхватить её двумя руками без особого труда. Ещё одна вещь в список. На потом. Проверить. Измерить его вдоль и поперёк. Запомнить каждый изгиб, каждую линию, каждую неровность, которая делает Нам Гю именно Нам Гю. Обмотать его атласными лентами, будто дорогую статую перед открытием выставки, подчеркнуть ими все плавные переходы тела, все его мягкие припухлости и изломы, сделать их ещё заметнее, ещё выразительнее. Изучить его так внимательно, как изучают произведение искусства, а потом искусать до отпечатков зубов, просто чтобы оставить на этой красоте собственную подпись. Желание приходится проглатывать вместе со слюной. Танос переводит взгляд на металлическую цепочку, поблёскивающую у бедра. Она ловит редкие отсветы фонарей и перекатывается при каждом шаге. Потом на бордовый отлив его Dr. Martens. Потом снова выше. Красиво. На нём всё красиво. Полно какой-то странной эстетики. Даже если сам образ слегка старомоден, на Нам Гю он сидит как дорогой кутюр. Будто одежда существует исключительно ради того, чтобы подчёркивать его присутствие. Даже выверни её наизнанку, всё равно будет смотреться охуенно. Танос в этом почти уверен. И ещё ему ужасно интересно, что скрывается под пуховиком. Они плетутся ещё метров двести вдоль высокого забора, между бетонными коробками и тёмными стенами промзоны. Небо окончательно затягивает городской серостью, и от дня остаются только редкие вспышки фонарей да несколько окон заводских корпусов, которые по каким-то своим таинственным законам продолжают гореть тусклым светом. Под ногами хрустит галька. Откуда-то из-за угла доносятся голоса. Снова французское мурлыканье, из которого Су Бон не понимает почти ничего. Но главное всё-таки музыка. Наконец где-то впереди начинают проступать первые биты. Пока ещё не звук даже, а скорее дрожь земли под подошвами, едва уловимый звон стекла, который теряется среди разговоров и смеха. Но этот кач уже прокатывается по бетону, проходит через рёбра и оседает где-то в груди. И Танос понимает только одно. Будет громко. Очень громко. И это именно то, на что он надеялся. Промзона оживает вмиг, стоит им завернуть за угол бетонного забора и попасть в разлитый по влажной земле жёлтый свет. Толпы людей небольшими цветными кучками клубятся возле КПП. О чём-то болтают, над чем-то смеются и почти поголовно курят всё, что только можно курить. В воздухе тянется сладковатый запах травки. Танос узнаёт его из тысячи других запахов так же безошибочно, как запах собственного дома или волос Ми Ну после душа. Приторный, обещающий приход, после которого в голове либо не останется ни одной мысли, либо их станет слишком много сразу, и тогда уже точно пора сходить с ума. Вокруг сплошная суета. Кто-то перекрикивает толпу, где-то раздаётся громкий смех, ругательства на незнакомых языках, и все поголовно топчутся на месте, потому что замёрзли торчать здесь под вечерним ветром. Нам Гю с грацией чёрной дворовой кошки проскальзывает между людьми, почти не задевая чужих плеч, и Танос плетётся следом, стараясь не терять его из виду. Он даже не всматривается особо в лица вокруг, чтобы не словить собственную сенсорную перегрузку раньше времени. А то будет неловко. И голова точно разболится ещё до того, как они окажутся внутри. Су Бон далеко не сразу понимает, что здесь действительно существует какое-то подобие очереди. Правда, больше это напоминает санкционированный митинг, на котором сейчас начнут отстаивать право носить кислотные цвета не только ночью, но и среди бела дня. В этом даже есть свой шарм. То, как толпа молодых ребят, у которых в кроссовках почти наверняка припрятаны зиплоки с наркотой, всё ещё пытается соблюдать какие-то остатки приличий, выглядит неожиданно душевно. Где-то сбоку хлопает винная пробка. Любопытство тут же заставляет его повернуть голову. И действительно. Компания таких же разукрашенных кислотников только что открыла бутылку какого-то белого вина при помощи карманного штопора, встроенного в перочинный ножик. Будто французам даже в условиях надвигающегося хаоса, техно, наркоты и коллективного безумия жизненно необходимо сохранить хотя бы одну благородную привычку. Наверное, именно поэтому они и устроили свою революцию нравов раньше половины Европы. Девчонка с люрексом в длинных каштановых волосах и потёртой бейсболке восторженно хлопает в ладоши, когда парень в белой ветровке, совершенно не по погоде, победно поднимает бутылку над головой. И именно к ним Нам Гю, конечно же, решает его потащить. Сразу после того, как Танос самым неприличным образом пялился на весь этот цирк эстетического декаданса. — Voici Thanos. S’il est sage, il aura droit à sa récompense ce soir. Je le baise. Нам Гю мурлычет это уже на подходе. Перехватывает его под руку, окончательно разыгравшись, и укладывает голову ему на плечо, лукаво блестя глазами. Компания смеётся. Глухо. Немного издевательски. Несколько человек окидывают Таноса оценивающими взглядами. Сам Танос не понимает почти ни слова. Разве что собственное имя вылавливает сквозь парижский акцент, шум толпы и редкие басы, которые всё настойчивее начинают простукивать виски. Не то чтобы ему неловко. Он вообще давно старается отрицать существование стыда как явления и не позволять этой культурной особенности взять верх над собственным экзистенциализмом. Если бы он смущался всего подряд, то никогда не добрался бы туда, где сейчас находится. Его скорее раздражает, что он ничего не понимает. Не понимает, что именно сказал Нам Гю. Не понимает, почему все смеются. Не понимает, как вообще на это отвечать. А судя по лицам вокруг, английский здесь понимают примерно так же хорошо, как сам Танос французский. Поэтому остаётся только растянуть губы в привычной наглой ухмылке и наслаждаться тем, как Нам Гю совершенно бесстыдно использует его локоть вместо личной опоры. — T’en veux? Су Бон вообще смотрит на всё происходящее как будто через старый чёрно-белый фильм. И дело даже не в плохом освещении. И уж точно не в серости собственного бытия, которая таскается за ним по пятам, как преданная полицейская ищейка. К этому он давно привык. А вот жить без перевода оказалось неожиданно странно. Он покусывает щёку изнутри, пока парень в ветровке протягивает Нам Гю уже открытую бутылку белого вина. — Ça dépend. C’est quoi? Нам Гю дёргает подбородком и свободной рукой забирает бутылку, тут же принимаясь с видом элитного сомелье изучать этикетку. — Un Picpoul de Pinet. Dix euros la bouteille, mais il est bon. Парень произносит это сухо и убедительно, как человек, который либо действительно разбирается в вине, либо очень хочет, чтобы остальные так думали. Танос вылавливает из речи только название и почти автоматически предполагает, что они обсуждают цену. Нам Гю же хмыкает с видом истинного ценителя. И именно в этот момент Су Бону начинает казаться, что тот всё-таки совсем немного приукрашивает собственные познания в алкоголе. Совсем чуть-чуть. Но вообще это всегда можно проверить. Например, увезти его однажды куда-нибудь за город. В Иль-де-Франс. Или в Руан. Или в какой-нибудь маленький винодельческий городок с холмами, виноградниками и полями, которые через месяц начнут цвести так красиво, будто Господь специально решил побаловаться импрессионизмом. И там уже выяснить, действительно ли Нам Гю настолько тонко различает вина или просто профессионально набивает себе цену в своей очаровательной проституцкой манере. Хотя, если быть честным, мужчины и без того готовы платить огромные деньги просто за возможность подышать с ним одним воздухом. Сам Су Бон уже оставил на его счёте тысячи три евро. И почему-то был абсолютно уверен, что стоит в одном предложении поставить рядом слова «вино» и «выпить», как Нам Гю согласится ещё до того, как услышит всё остальное. Эту мысль он тоже откладывает куда-то в будущее. В ту самую стопку планов, которые так ненавидит строить. — À ce prix-là, il a intérêt à être bon. С пухлых губ Нам Гю срывается звонкий смешок. Парень в ветровке тоже смеётся, выразительно закатив глаза. Нам Гю перехватывает бутылку за горлышко поудобнее и делает сразу несколько глотков. Потом облизывается, собирая языком остатки вина с губ, и без лишних церемоний протягивает бутылку Су Бону. Танос берёт её без колебаний. Наверное, сейчас он вообще взял бы всё, что предложил ему Нам Гю. Следуя его примеру, делает пару глотков и тут же морщится, когда сухость стягивает скулы. Такого он не ожидал. Вино оказалось почти агрессивно сухим. Рот мгновенно свело, слюна лениво растекалась по языку, зато вкус был хорошим. Лёгким. Минеральным. Очень свежим. Просто не его. Таносу всегда больше нравилось что-то сладкое и крепкое. Корейское сливовое вино. Персиковое. На худой конец соджу. Или хороший выдержанный виски. Он возвращает бутылку обратно. Нам Гю даже не смотрит в его сторону. Продолжает о чём-то болтать с новыми знакомыми, смеётся, перебивает их, снова смеётся. А потом смарт-часы на запястье Таноса коротко вибрируют, дёргая внимание на себя уведомлением о новом важном сообщении. Сухое вино снова ложится на язык. Танос скользит взглядом по выразительному профилю Нам Гю, почти лениво отмечая каждую черту. То, как тот прижимается губами к горлышку бутылки. Как дёргается кадык, когда он глотает. Как привычно собирает языком солоноватые светлые капли с губ, а потом передаёт бутылку какому-то бритому парню в техно-очках, не прекращая о чём-то болтать на французском. И всё это время не отпускает локоть Су Бона ни на секунду. Красиво. В каждом его движении было что-то от авангардного кино, которое никто до конца не понимает, но все делают вид, что понимают. Какая-то собственная пластика. Собственный ритм. Собственная порода. Танос нехотя отрывается от созерцания и всё же лезет в карман за телефоном, чтобы проверить, кто ему написал. Те самые темнокожие ребята. Он даже не удивляется. В конце концов именно они и притащили его на этот рейв. Су Бон хмыкает себе под нос, смахивает экран блокировки и сразу проваливается в директ. «yo man where u at?» Сообщение короткое. Функциональное. Почти бюрократическое. Танос такое уважает. Поэтому тоже не разбрасывается буквами. «we’re at the checkpoint» «where are you?» Проходит секунда. Сообщения отмечаются прочитанными двумя синими галочками. Он скучающе смотрит в экран, пока не прилетает ответ. «aight i see u bro» «wait there» Танос ухмыляется. Гасит экран. Считает до трёх. Моргает чуть дольше обычного. И в ту же секунду через всю толпу в него прилетает оглушающий голос, прокатившийся поверх голов почти в такт басу. — Yo! Mon frère! Purple head! What’s good? Крик перелетает через людей как брошенная бутылка. Танос тут же вскидывает руку, расплываясь в широкой ухмылке, машет в ответ и косится на Нам Гю. Тот тоже оборачивается на шум. Как, впрочем, и половина окружающих. — Идём. Он кивает в сторону орущего темнокожего парня с откровенно бандитским видом и слегка хлопает Нам Гю по тонкой кисти, всё ещё цепляющейся за его локоть. Тот поднимает голову. Забавно кривит губы. Понимающе кивает в ответ. А потом разворачивается к компании кислотников с утончённым вкусом на дешёвое белое вино и улыбается им на прощание. Те прощаются с ним с удивительной лёгкостью. После следуют обязательные поцелуи в щёки. Потом обязательные обещания обязательно пересечься ещё на каком-нибудь рейве. Потом обязательные восторги. Потом обязательная ложь. Су Бон наблюдает за этим европейским ритуалом сентиментальности с таким выражением лица, будто ещё немного и у него от закатывания глаз заболят веки. Наконец Нам Гю позволяет утащить себя прочь от компании, и они растворяются в толпе, которая уже медленно начинает стекаться к входу, словно вся эта промзона вдруг обрела собственное сердцебиение. — Sup. Они протискиваются через сбившуюся в плотную массу толпу к знакомому Таноса, и Су Бон тут же кивает ему, вскинув руку, чтобы сначала сухо стукнуться кулаками, а потом коротко сцепиться первыми фалангами пальцев, здороваясь на южный рэперский манер. Оба выросли на этой культуре и теперь уже не могли отделаться от того, как глубоко пустили корни все эти жесты, интонации и привычки. Стоило только соприкоснуться костяшками, и где-то под парижской промозглостью снова начинало пахнуть песком Майами, раскалённым асфальтом, бензином и стеклянными высотками Нью-Йорка, хотя вокруг по-прежнему тянулись заброшенные склады и бетонные коробки на окраине Парижа. Парень улыбается ослепительно бело, вскидывает руки, роняет их обратно и смеётся, бросая что-то про то, что Танос выглядит просто охуенно и вообще чертовски красиво. Сам Танос тем временем всё пытается понять, под чем тот сегодня. Его заметно дёргало, слегка заносило на словах и поворотах фраз, будто мысли не успевали за собственным телом. Они проходят ещё немного вперёд, окончательно вырываясь из общей массы людей, пока парень, которому явно не терпится шагать быстрее, не кивает на Нам Гю. — Who’s that? What’s his name? Акцент у него был такой густой, что половину слов приходилось буквально вылавливать из воздуха. Каждая буква проходила через насилие над языком просто потому, что английский всё ещё сопротивлялся его рту. Танос понимал это слишком хорошо. Чтобы избавиться от собственного азиатского акцента и перестать звучать так, будто он каждую секунду находится на грани эмоционального срыва, ему понадобились годы. И даже сейчас отдельные интонации всё ещё проскальзывали наружу, особенно когда он говорил быстро или забывал следить за голосом. По-настоящему чисто получалось только во время записи треков, когда строки вылетали на одном дыхании и уже не оставалось времени думать о грамматике, ударениях или правильных глаголах. Всё происходило на инстинкте. Под бит. Нам Гю же, похоже, вообще был сегодня главным благотворительным фондом человечества. Самая чистая душа на всей этой промзоне. С красивыми серебряными кольцами почти на каждой фаланге, с заразительной хитрой улыбкой и по-блядски узкими бёдрами. Он даже не даёт Таносу открыть рот. Сразу вклинивается в разговор, склоняет голову набок и протягивает парню раскрытую ладонь. — Nam Gyu. Je suis l’animation de la soirée. Тот аж дёргается от неожиданности. На секунду зависает, уставившись в отражение собственного лица в его чёрных радужках, явно поражённый сочетанием азиатских черт и неожиданно чистого французского. — Putain… t’as un bon français, toi. Пацан из гетто ухмыляется и с удовольствием пожимает небольшую ладонь Нам Гю своей ручищей. Танос наблюдает за этим, нахмурив брови. Скрипит зубами. Чуть выдвигает вперёд челюсть. И снова чувствует знакомое раздражение, потому что смысл разговора начинает утекать от него, как вода сквозь пальцы. — Je t’en prie. Je suis parisien. Нам Гю продолжает кокетливо растягивать гласные, не отпуская чужую руку ни на секунду. До мурашек. Улыбается так, как, наверное, улыбаются особенно щедрым клиентам. Су Бон, честно говоря, начинает подозревать, что деньги тут вообще не имеют никакого сакрального значения. Манера у Нам Гю такая. Воздушная. Лёгкая. Он одинаково красиво улыбается всему миру, разве что не скачет от восторга, прикусывая пухлую губу. И всё же Танос чувствует себя идиотом. Потому что платил. Потому что теперь невольно сравнивает каждую улыбку, каждый взгляд и каждое прикосновение с ценником. Хотя вопрос в голове возникает куда более насущный. Победителем всё равно остаётся тот, с кем Нам Гю уедет домой. А домой он уедет с тем, кто предложит больше налички, выгоднее условия и мягче кровать. Так что Танос всё ещё может считать себя чемпионом. Парень же вздёргивает бровь. Улыбка выходит слегка растерянной. Он отпускает ладонь Нам Гю и бросает через плечо: — Ouais… Paris n’arrête jamais de surprendre. — Ville magnifique. Je la déteste. Нам Гю мурлычет в ответ, совершенно неприлично облизываясь. А потом одним движением меняется. Голос становится холоднее. Милое лицо ленивее. Взгляд тяжелее, почти раздражённым. Настолько резко, что переход невозможно не заметить. Театрально. Очень профессионально. Так, что веришь каждому движению ресниц, каждому изгибу губ, каждому оттенку интонации, даже понимая, что всё это может быть сыграно. Эмоции отточены до анатомической точности. Нам Гю, наверное, способен сыграть что угодно. Ему бы подошло всё: трагедия, комедия, любовь, смерть, святость, раскаяние. Нимфы и древние богини наверняка завещали ему этот талант лично. Вести мужчин за собой. От воинов до безумцев. Куда угодно. Даже туда, откуда никто не возвращается. И хуже всего было то, что его лицо казалось одновременно абсолютно настоящим и абсолютно искусственным. Улыбка стоила миллионы. А раздавал он её бесплатно. Взгляды всегда оставались чуть влажными, чуть томными, будто он только проснулся или только что кого-то соблазнил. Его обычное выражение лица. Танос почти не сомневался, что даже оргазмы Нам Гю умеет превращать в искусство. Даже если удовольствие оказалось посредственным и он кончил еле-еле. Даже если партнёр был скучным. Даже если на самом деле ему хотелось только поскорее всё закончить и пойти домой. Он всё равно будет выгибать шею, закатывать глаза под веки и стонать так, словно сейчас рассыплется на части прямо от счастья. Словно умирает. Словно его только что коснулось что-то божественное. По крайней мере, Танос именно так это себе представлял. И очень надеялся, что в ту ночь с ним всё было хоть немного настоящим. Брови Нам Гю тогда ломал слишком естественно. Да и встретиться ещё раз согласился. Согласился. Ну конечно. Полторы тысячи евро здесь вообще ни при чём. И сам Танос, разумеется, не ещё один номер между другими состоятельными мужчинами. Не отдельная категория клиентов. Танос почему-то представляет, что номера там наверняка помечены сердечками, и надеется, что напротив его имени стоит фиолетовое. Потому что это его любимый цвет. После ярко-зелёного, конечно. Танос в ответ тоже недовольно и шумно выдыхает через нос, раздувая ноздри, пока темнокожий парень и Нам Гю весьма красноречиво хихикают вдвоём над какой-то нишевой парижской шуткой, понять которую можно только если прожить во Франции минимум половину жизни. Они переглядываются, продолжают делать вид, что им совершенно не смешно, хотя обоих заметно крошит на глухие смешки. Нам Гю даже приходится прикрыть губы пальцами, как он, похоже, делает всегда, когда пытается удержать рвущийся наружу смех или очередную колкость. И Танос в итоге взрывается. Просто не выдерживает того, насколько далеко улетел от происходящего. — Oh, for fuck’s sake. Can we speak a language everybody understands? Он ругается скорее для вида, шикнув на них, и тут же клацает зубами, случайно придавая последним словам больше вопросительной интонации, чем собирался. С тонких губ Су Бона срывается раздражённый смешок. Нам Гю тут же притихает, прикусив щёку, удобнее перехватывает его под локоть и наигранно виновато бросает мокрые взгляды исподлобья, почти прячась за широким плечом Таноса. А новый знакомый только прыскает со смеху, несильно хлопает Таноса по спине и снова хрипит со своим тяжёлым акцентом, растягивая гласные: — Relax, bro. Просьбу Таноса, конечно, проигнорировали почти мгновенно. Будто её и не было. Парень просто довёл их до общего сбора таких же темнокожих ребят, от которых пахло перегоревшей травкой, бензином, сыростью, гетто и длинной чередой плохих решений, после которых обратно в нормальную жизнь обычно возвращались единицы. Чхве Су Бон когда-то оказался именно среди этих единиц. Или очень хотел в это верить. Иначе выходило, что он зря надрывался годами, чтобы купить собственное жильё, перестать таскаться по съёмным квартирам и вытащить себя за шиворот из того болота, которое так старательно притворялось свободой. Хотя решения у него до сих пор оставались подозрительно сомнительными. Вот, например, сейчас. Эти типы должны были составить им компанию на сегодняшнюю ночь. Или хотя бы на ближайшие пару часов, пока все не растеряют друг друга в дыму, лазерах и кислотных отблесках. Пока не рассыплются на осколки музыки, пота и собственного расширенного сознания. Тяжёлое техно ещё только начинало проступать сквозь землю глухой вибрацией, но Танос уже знал, чем всё закончится. Асид-хаус разведёт нервную систему до состояния почти наркотического прихода. Саб-бас будет прокатываться по внутренностям, как товарный поезд через пустой тоннель. Кто-то потеряет друзей. Кто-то телефон. Кто-то остатки самоуважения. Кто-то сознание. Танос же планировал просто двоиться пивом. Так, чтобы потом бегать ссать по углам, не обращая внимания ни на камеры, ни на чужие взгляды. Чтобы его случайно сфотографировали. Чтобы снимок улетел в какой-нибудь паблик про селебрити. Чтобы половина Кореи ещё полгода обсуждала, какая он конченая тварь. И что самое неприятное, мысль эта его совершенно не пугала. Возможно, это был самосаботаж. Возможно, просто старая привычка время от времени проверять, насколько сильно можно испортить собственную жизнь прежде, чем она действительно развалится. Когда новый знакомый между делом объявил всей компании, что Нам Гю вообще-то парижанин и прекрасно говорит по-французски, на Таноса окончательно положили огромный коллективный болт. Разговор тут же перескочил на удобный для большинства язык. Су Бон стоял рядом и чувствовал себя единственным идиотом, который когда-то выбрал в школе не тот иностранный язык, а теперь вынужден жрать последствия собственного невежества большой ложкой. Он постепенно выпадал из разговора. Хмурился. Даже где-то обиженно. Пока Нам Гю не замечал очередную кислую гримасу и не начинал переводить происходящее по принципу сломанного телефона, возвращая его обратно в беседу. И чем дольше Танос наблюдал за ним, тем сильнее его свербел один и тот же вопрос. Откуда вообще всё это? Откуда такой французский? Откуда эти жесты? Откуда эта манера держаться так, словно он вырос не просто в Париже, а где-то внутри самой идеи Парижа, среди вина, лени, флирта и красивого безделья? Он не выглядел иммигрантом. Слишком органично вписывался во всё то, что большинство азиатов обычно осуждают вслух и с удовольствием делают за закрытыми дверями. Нам Гю флиртовал со всеми подряд. Не стеснялся комплиментов. Смеялся громко. Легко становился центром внимания любой компании, будто внимание само липло к нему, как пыль к бархатной ткани. Так что тогда? Родился здесь? Родители вывезли ребёнка подальше от культуры переработок, бесконечной гонки и коллективного невроза под названием «успех»? Но если так, то почему он предлагает секс за деньги кому попало? Почему тогда так хорошо говорит по-корейски? Почему иногда путает слова, делает дурацкие ошибки на письме, спотыкается о грамматику, будто язык для него одновременно родной и чужой? Танос ломал над этим голову уже не первые сутки. И чем дольше думал, тем меньше понимал. Разговор тем временем утекал дальше без него. Темнокожие ребята постепенно начинали мешать английский с французским. Те, кто знал оба языка хотя бы относительно прилично. Остальные, похоже, учили английский по Тупаку, старым микстейпам и чужим дракам на парковках. В какой-то момент вся беседа окончательно превратилась в какофонию. Французский. Английский. Корейский. Смех. Мат. Слова цеплялись друг за друга, ломались, смешивались, как провода в старом распределительном щитке. Танос уже почти перестал пытаться уследить за смыслом происходящего. Кто-то дёргает Нам Гю за рукав и с совершенно серьёзным лицом просит перевести это Таносу. Только дословно. Без потери интонации. Без потери главного смысла. Кто-то кого-то перебивает. Кто-то начинает новую мысль, даже не закончив предыдущую. Всем откровенно плевать на порядок слов, логику разговора и существование очередности как явления. И это даже оказывается забавным. Почти как комедийная вставка из какого-нибудь сериала девяностых про юность, переезды и компанию друзей, которые постоянно оказываются не там, где планировали. Су Бон и правда чувствует себя главным героем. Хотя бы потому, что Нам Гю всё ещё держится за его локоть, периодически наклоняется ближе и шепчет что-то на корейском прямо ему на ухо, прижимаясь почти вплотную. Су Бон низко смеётся. И искренне надеется однажды не заработать комплекс бога, после которого начнёт казаться, что весь окружающий мир существует исключительно как декорация для его жизни. Впрочем, пока что декорации работают отлично. Спустя какое-то время одному из парней приходит сообщение на разбитый айфон настолько древний, что тот, кажется, застал ещё первые сезоны «Скинс». Парень резко вскидывает голову, заставляя остальных заткнуться. Сообщает, что пора двигаться. Иначе всё проебут. Выясняется, что организатор этого не особо законного праздника жизни приходится кому-то из присутствующих либо братом, либо бывшим одноклассником, либо однокурсником, либо ещё каким-то родственником по французской системе знакомств, где через три рукопожатия все друг другу семья. Так или иначе, их проведут первыми. Без очереди. Минут за пятнадцать до официального начала. И Танос в очередной раз убеждается, что умеет заводить полезные знакомства даже тогда, когда вообще не понимает, что их заводит. Нам Гю даже одобрительно хмыкает, бросив на него довольный взгляд. Такой, каким смотрят на щенка, который впервые сходил на пелёнку именно туда, куда нужно. И Танос радуется этому почти до сердечного приступа. Настолько сильно, что самому становится немного противно. На лице, правда, остаётся только привычная победная ухмылка. Они проходят через пропускной пункт, оставляя за спиной длинную очередь людей, которым сегодня повезло чуть меньше. Даже статус знакомых знакомых организатора не спасает от местной экономики. С них всё равно дерут по двадцать евро за вход. Танос платит сорок. Потому что Нам Гю снова смотрит на него тем самым взглядом абсолютной финансовой беспомощности. Настолько талантливо смотрит, что Су Бону начинает казаться: деньги тот не носит с собой не потому, что забывает. А потому что принципиально считает эту проблему чужой. И, если честно, работает схема безупречно. Танос ещё днём снял побольше налички, прекрасно понимая, чем обычно заканчиваются подобные вечеринки. В такие места никто не тащит терминалы. Для терминалов нужна сеть. Для сети нужны документы. Для документов нужны налоги. А объяснять потом государству происхождение всех этих денег организаторы явно хотели примерно так же сильно, как проходить медицинский осмотр после трёх суток под техно и амфетамином. Они наконец оказываются на территории завода. Показывают вещи какому-то лысому качку и девчонке в экстремальном мини, которая проверяет билеты скорее для соблюдения древнего ритуала, чем по необходимости. После этого каждому на руку ставят штамп с эмблемой рейва. Или с чем-то очень похожим на эмблему рейва. В такой темноте уже сложно быть уверенным хоть в чём-то. Нам Гю просит поставить печать на тыльную сторону ладони, потом ещё пару секунд старательно машет рукой, чтобы чернила подсохли и не смазались. Таносу же шлёпают её куда придётся, почти на запястье, и ему приходится придерживать рукав парки, чтобы не испачкать манжеты. Вокруг всё та же влажная весенняя пыль, всё те же граффити, только теперь они превращаются в указатели. Неоновые стрелки ползут по стенам, по бетонным плитам, по ржавому металлу, направляя людей дальше, будто кто-то заранее разметил дорогу через этот промышленный лабиринт. Они идут по хрустящей гальке и мелкому мусору, следуя за этими метками. Новый знакомый Таноса продолжает распинаться на своём ломаном английском о том, что им всем невероятно повезло, потому что это первый рейв сезона на этой промзоне. Настоящее открытие года. Первый официальный запуск техно-схем, наркотических приключений и решений, о которых потом принято либо молчать, либо рассказывать до самой старости. Танос в ответ шутит, что если доживёт в Париже до следующего рейва, то они обязаны пустить его за диджейский пульт, потому что пластинки он крутит охуенно. Парень клянётся, что так и будет. Нам Гю тут же вклинивается и заявляет, что в таком случае Таносу обязаны выдать бесплатную проходку с пометкой «плюс один». Правда, кого именно он возьмёт этим самым плюсом, Нам Гю пока ещё не решил. Парень соглашается и на это условие. Танос только насмешливо цокает языком. А потом они доходят до ангара. И это уже действительно царь-заброшка. Огромная махина, романтично облезлая до состояния искусства. Потолки метров десять, не меньше. Под самой крышей тянутся длинные прямоугольные окна, часть из которых давно лишилась стёкол. В самой крыше тоже зияют прорехи, и утром солнечный свет наверняка будет пробиваться сюда золотыми колоннами, как театральные софиты над сценой. Стены изрисованы граффити и пошлыми надписями. По бокам тянутся старые наземные коммуникации, переплетения труб и металлических коробов, которые уходят куда-то дальше, к другим цехам и корпусам. Если организаторы захватили весь завод, то это место может оказаться настоящим городом внутри города. Вокруг валяются ржавые машины. Арматурные скелеты. Металлолом. Остатки какой-то промышленной анатомии, давно пережившей собственное предназначение. Но сейчас на всё это уже плевать. Они показывают печати очередному охраннику у двери, протискиваются внутрь через узкий проход и в следующую секунду оказываются в самом настоящем аду эпилептика. Пространства здесь столько, что даже дышится легче, хотя нос всё равно забивает влажной пылью и запахом старого бетона. Пока внутри ещё пустовато, от пола тянет ночной прохладой, накопившейся в остывающих плитах, но Танос прекрасно знает, что это ненадолго. Через минут десят сюда ввалится несколько сотен тел, и воздух раскалится до состояния общей лихорадки. Его будут греть чужие лёгкие, алкогольные выдохи, сигаретный дым, химический пот и бесконечное движение. Бит пока ещё негромкий, но уже катится по полу тяжёлыми низкими волнами. Не столько слышится, сколько ощущается. Глухо бьёт в подошвы, поднимается по костям голеней, добирается до грудины и отдаётся где-то под висками. Танос чувствует, как низкие частоты шевелят что-то внутри головы, словно осторожно проверяют прочность его черепа. Пока крутят только разогревочные подборки. Настоящий диджей появится позже, когда догонится последней дорожкой мефа, окончательно потеряет связь с чувством времени и будет способен крутить сет часов восемь подряд, забыв про сон, еду и существование туалета как явления природы. Танос слишком хорошо знает эту кухню изнутри. Когда-то он сам был частью всего этого. Знал десятки таких ребят. Одни были готовы играть за бесплатно, лишь бы их пустили за пульт и позволили раствориться в музыке до онемения ног. Другие приходили зарабатывать. Потом кто-то исчезал. Кто-то садился. Кто-то становился легендой местного андеграунда. А потом выстрелил он сам. Первый сольный альбом. Первые деньги. Первые туры. Теперь концерты собирает менеджер, лейбл бронирует площадки, команда выстраивает логистику на месяцы вперёд, и один удачный тур способен кормить его год без единой новой песни. Только вся эта роскошь почему-то не спасла от главного. От блядского творческого кризиса. От ощущения, что собственная личность начинает осыпаться штукатуркой. Будто он теряет не карьеру и даже не деньги. Будто постепенно теряет самого себя. И внутри грудной клетки остаётся пустота, которая с каждым месяцем жрёт всё больше места. Может поэтому ему здесь и нравится. Потому что рейвы никогда не притворяются чем-то большим. Здесь всё честнее. Грязнее. Проще. На стенах всё ещё живут граффити. Их просто подсветили гирляндами, подбирая цвета почти с неожиданной заботой, и теперь рисунки выпирают из полумрака как витражи какого-то языческого собора. Никакого лишнего декора. Всё работает само на себя. Дым-машины выплёвывают клубы сладковатой химической мглы, пахнущей будущим пиздецом и плохими знакомствами . Лазеры режут пространство неоновыми лезвиями, дёргаются под ритм баса и вспарывают дым на светящиеся пласты. Даже несколько диско-шаров умудрились привезти. Подвесить их под этот чудовищный потолок никто не смог, поэтому шары кое-как прикрутили к каким-то балкам и выступам. Они даже не вращаются, просто висят, отражая свет мёртвой серебряной мозаикой. И всё равно красиво. Очень красиво. У дальней стены уже собрана сцена. Танос машинально цепляется взглядом за колонки, за коммутацию, за пульт. Старые привычки работают быстрее сознания. Он мгновенно понимает, что здесь к чему, оценивает звук, мощность системы и размеры помещения. По бокам стоят какие-то сцепленные между собой стулья, будто сбежавшие из актового зала. Металлические столы утопают в хаосе проводов, бутылок и случайного мусора. В стенах чернеют провалы проходов и дверей, помеченные надписями вроде «WC» или «chill zone». Рейв действительно оказался большим. И от этого Таносу становится почти хорошо. Почти настолько, чтобы на несколько часов забыть о себе. Они сбрасывают верхнюю одежду почти не раздумывая, хотя мартовская ночь всё ещё морозила дыхание до полупрозрачного пара. Впрочем, скоро это станет совершенно бессмысленно. Возле самого входа, в одном из закутков, обнаруживается жалкое подобие гардероба. Там сидит очередной охранник, только на этот раз не амбал, а какой-то совсем молодой пацан, залипший в телефон настолько глубоко, что даже не проверяет пришедших. Место выглядело так, будто его собирали по законам абсолютного хаоса. Шкафы были свалены вперемешку, словно пережили несколько эпох и десяток разных интерьеров. Где-то стояли настоящие гардеробы, где-то тянулись детсадовские крючки, а где-то торчали металлические театральные вешалки, с которых, казалось, всё обязательно рухнет под собственным весом. Но каждая конструкция пыталась вместить в себя как можно больше одежды. Никаких номерков. Никакой системы. Оставляя здесь куртку, каждый прекрасно понимал, что вполне может её больше не увидеть. Поэтому никто не таскал на такие вечеринки дорогие вещи и заранее выворачивал карманы, проверяя содержимое по два раза. Им, впрочем, везёт. Они одни из первых. Так что занимают самый дальний шкаф где-то в углу, почти спрятанный в тени. На нетрезвую голову туда вряд ли кто-нибудь вообще полезет, а значит шансы сохранить своё имущество хотя бы немного возрастают. Хотя никто всё равно ничего не гарантирует. О чём их лениво предупреждает парень на стуле, так и не подняв взгляда от телефона. И Танос, пустой мудак высшей категории, внезапно начинает вести себя как какой-то сраный д’Артаньян. Помогает Нам Гю снять пуховик и сам вешает его под свою парку, специально прикрывая чужие карманы собственными вещами. Немного геройства на пустом месте. Немного идиотизма. Пока возится с одеждой, ему наконец выпадает возможность рассмотреть Нам Гю целиком. Даже в полумраке. Даже у этой убогой раздевалки. И тут выясняется, что на нём, конечно же, сетчатый лонгслив. С прорезями под большие пальцы и узким воротом, который липнет к телу второй кожей. Су Бон знает такие вещи. Знает, как они облегают фигуру. Знает, как сквозь них просвечивает кожа. Знает, насколько предательски хорошо через такую сетку читаются все линии тела. Поверх надета какая-то чёрно-красная оверсайз-футболка с анимешным принтом, заправленная в узкие джинсы-трубы. Ремень перехватывает талию и собирает свободную ткань складками, отчего силуэт становится почти неприлично выразительным. Но Танос смотрит вовсе не на это. Точнее, не только на это. Его взгляд снова и снова цепляется за растянутый ворот, из-под которого временами мелькают ключицы, затянутые в чёрную сетку. Этого оказывается достаточно. Полнейший пиздец. Приходится поджать пересохшие губы и сделать вид, будто он занят чем-то другим, хотя на самом деле совершенно бесстыдно изучает Нам Гю с головы до ног, запоминая каждую мелочь сегодняшнего образа. И приходит к довольно простому выводу. Нам Гю удивительно идут вещи, которые что-то скрывают ровно настолько, чтобы хотелось увидеть остальное. Полупрозрачное. Приталенное. Узкое. Шкаф хлопает тяжёлой дверцей, и Таноса дёргает за рукав один из парней их компании. Выглядит он лет на пять младше всех остальных и лет на десять младше самого Су Бона. Даже Нам Гю на его фоне не кажется таким уж свежим и невинным. Всё-таки образ жизни всегда берёт своё и рано или поздно выписывает счёт. Парень на пальцах объясняет, чтобы они оба шли за ним и за остальными. Танос не против. Он вообще последние несколько часов отпустил свою жизнь в плавное течение времени и теперь просто плывёт по нему, наслаждаясь редкой свободой от мыслей. Нам Гю берёт его за руку, и течение становится ещё и тёплым. Они оставляют вещи и уходят вслед за компанией куда-то в сторону одного из боковых коридоров. Недалеко. Так, чтобы тени скрывали их от лишних глаз, но не настолько глубоко, чтобы потом пришлось искать дорогу обратно. Вечеринка вот-вот начнётся, а потеряться в новом месте проще простого. Над головами тянутся светодиодные ленты. В их холодном свете волосы Таноса кажутся почти тёмно-красными, будто кто-то залил фиолетовый дешёвым вином. Свет скользит по лицам, выбеливает глаза, делает губы бледнее и превращает всех вокруг в персонажей какого-то артхаусного фильма про красивое саморазрушение. Везде всё те же граффити. Тот же бетон. Тот же мусор. Но выглядит это уже скорее как галерея современного искусства, чем как промышленная зона на окраине Парижа. Танос облокачивается на холодную стену и лениво наблюдает за тем, как остальные собираются в тесный кружок. Нам Гю привычно липнет к нему сбоку, всё так же держась за руку и устраивая щёку на его плече. Мягкий. Тёплый. Тактильный до безобразия. Такой, что хочется просто сграбастать его в объятия и не отпускать. Но Танос пока ещё пытается соблюдать хоть какие-то остатки приличия. Поэтому ограничивается тем, что медленно гладит большим пальцем его острые костяшки, наблюдая за происходящим. — Allez. Une gélule par tête. Ça va vous tenir vingt-quatre heures, alors venez pas me casser les couilles pour du rab après. Все столпились вокруг самого высокого из них. Под два метра ростом. Мог бы играть в баскетбол. Мог бы стать кем угодно. Если бы жизнь не свернула куда-то совсем в другую сторону. Даже Таносу приходится поднимать голову. Парень говорит грубо. Настолько грубо, насколько вообще способен звучать французский язык. Потом лезет в поясную сумку и достаёт несколько небольших зип-пакетов. В прозрачном пластике лежат аккуратные аптечные капсулы. По три штуки в каждом. Только это явно не аспирин. Танос понимает, к чему всё идёт, почти сразу. Кадык дёргается сам собой. Он смотрит на то, как капсулы перекочёвывают из рук в руки, и внутри неприятно шевелится память. Конечно наркотики. Конечно. А он, выходит, полный придурок, если не сложил два и два раньше. С другой стороны, бояться какой-то дури Танос точно не умеет. В своё время через его организм прошло столько дряни, что потом пришлось месяц валяться в рехабе, пока из него вычищали кровь, голову и всё, что между ними. После этого ещё почти год отмечаться у психиатра в муниципальной больнице и убеждать государство, что он больше не собирается устраивать кровавые вечеринки в чужих квартирах и вскрывать себе вены в ванной. Шрамы, впрочем, никуда не делись. До сих пор сидят под кожей белёсыми дорожками. Как подписи под особенно неудачными главами собственной биографии. Да и наркотики он тогда толком не бросил. Просто жизнь успела несколько раз ударить его головой о бетон прежде, чем он научился останавливаться. Зато сейчас всё было иначе. Уже почти пять лет Танос не употреблял ничего тяжелее травки. Разве что однажды они с Ген Су закинулись грибами. Но тот трип получился настолько детским, что больше походил на школьную экскурсию, чем на наркотический опыт. Они закрылись на студии, пересматривали все части «Хоббита», потом режиссёрские версии «Властелина колец» и несколько часов спорили о том, кто из них больше похож на дварфа. Ми На до сих пор об этом не знает. И знать ей совершенно не обязательно. А вот за то место, в котором он находится сейчас, она бы его, наверное, действительно убила. А потом закопала где-нибудь за одним из этих заводов. И, если честно, Танос даже не был уверен, что стал бы сопротивляться. Нам Гю тянет раскрытую ладонь, отлипая от него почти со звуком жвачки, приклеенной к пластиковому столу. С губ слетает какой-то липкий мягкий смешок, пока он заботливо забирает таблетки для них двоих и тут же передаёт одну Таносу. Капсула ложится ему в ладонь. В тонких бледных пальцах Нам Гю она выглядела особенно мерзко. Залапанная. С налипшей крошкой. Без намёка на эстетику. Хотя руки Нам Гю умудрялись придавать даже этому что-то болезненно красивое. Как будто эта капсула должна была его убить. Чтобы он трясся с пеной у рта прямо посреди танцпола под визг толпы и дробящий кости бит, под техно и дип-хаус, как Ума Турман в той сцене с кокаином. Кровь текла бы из носа ручьём, кто-то орал бы его имя, а спас бы его только адреналин в сердце, который совершенно по-киношному нашёлся бы у кого-нибудь в кармане. Танос бы хотел такую сцену для следующего клипа. Надо будет подумать о том, чтобы предложить Нам Гю сняться в одном из своих музыкальных видео за очень хороший и очень солидный гонорар. Су Бон уже всё придумал. Там они будут жевать глазные яблоки как десерт в real American diner. — Parfait. Y a même les bonbons avec le service. Moi qui pensais qu’il faudrait passer la moitié de la nuit à chercher un dealer. Нам Гю снова смеётся, разглядывая наркотик с видом эстета, который не станет пихать в себя всё подряд и даже в такой грязи хочет получить самое лучшее. Танос тоже опускает взгляд на капсулу у себя на ладони. Перед глазами будто появляется какой-то фильтр. Она кажется ненастоящей. Плодом фантазии. Он так давно не держал в руках химку, что сейчас почти чувствует дрожь под кожей. Колени становятся ватными. Ему хочется. И одновременно страшно. Страшно не от самой наркоты, а от того, что она может с ним сделать после такого долгого перерыва. Хотя, возможно, дело ещё и в этом свете, который режет глаза до плавающих пятен перед зрачками. Скорее всего, в обоих сразу. Пацаны тем временем откуда-то вытаскивают бутылку ледяного спрайта. Нам Гю опять смеётся. До Таноса звук доходит будто сквозь воду, а французский только добавляет происходящему какого-то сюрреализма. — Et on doit quelque chose? Нам Гю мурлычет где-то совсем рядом, театрально вскидывая бровь. Чуть подаётся вперёд к парням. Локоны подпрыгивают при каждом движении, а капсулу он всё ещё крутит между пальцами. — Non, je régale. Высокий кивает коротко, откручивает крышку бутылки и, не раздумывая ни секунды, закидывает таблетку в рот, тут же запивая её спрайтом. — Putain, j’adore déjà cet endroit. Нам Гю буквально расцветает в улыбке, довольно кусает воздух и тоже без колебаний закидывается наркотой. Тянется за бутылкой через двух человек, помогает себе проглотить мерзость вместе с её привычной химической горечью. А Су Бон продолжает зависать взглядом на всей этой картине. Всё ещё с капсулой в ладони. Снова нервно сглатывает. И только потом, наконец, хрипло привлекает к себе внимание: — А что это? Он так сильно завис, что даже забыл переключиться на другой язык и выдал вопрос как есть, по-корейски. И на него тут же уставились все присутствующие с таким выражением лиц, будто он только что кого-то зарезал, а потом совершенно искренне поинтересовался у толпы, почему этот человек вдруг перестал дышать. На какое-то мгновение Су Бон даже чувствует, как уши начинает заливать стыдом. Трусливым. Глупым. Почти подростковым. К счастью, холодный свет диодов многое прощал и многое прятал, и Танос в очередной раз убеждается, что быть самым старшим в компании максимально паршиво. Он даже не знает, сколько лет всем этим людям на самом деле, и уж тем более не знает, сколько лет Нам Гю, но то, как тот закинул таблетку в рот, не потратив на размышления ни единой секунды, говорило о многом. Как и вообще всё вокруг. А Таносу немного за тридцать. Пусть выглядит он значительно моложе. И дело ведь не в том, что он против наркотиков. Не против вечеринок. Не против полнейшего невменоза. Не против алкогольной комы под утро. Нет. Ему просто хотелось хотя бы примерно понимать, от чего именно его потом придётся откачивать, если что, и что конкретно напишут в некрологе, если скорая вдруг не успеет. Потому что сдохнуть от экстази со всем его жизненным опытом было бы как-то несолидно, а случайно закуситься героином ему уже давно не хотелось. Не его жанр. Никогда особенно не был его жанром, сколько бы ни предлагали раньше. И вообще непонятно, почему именно сейчас это стало так важно. Он ведь совершенно точно не пытается себя внутренне отговорить от очередного тупого поступка. Совершенно точно. Пока Нам Гю уже подхватывает разговор и безупречно влезает в него, снова примеряя на себя роль переводчика. — Il demande ce que c’est. — De la pervitine. Ответ прилетает сразу. Буднично. С коротким пожатием плеч. Будто речь идёт о жвачке. — Первитин. И Нам Гю повторяет следом, лишь едва дёрнув уголком губ в подобии нервной усмешки. Хотя ему-то уже какая разница. Капсула давно проглочена. Информация о том, что в желудке сейчас медленно растворяется метамфетамин, переплавляясь в кровь, гормоны и электричество нервной системы, его больше не касается. Поезд ушёл. Назад дороги нет. Наркотик уже скользит где-то внутри, цепляясь за слизистые, просачиваясь в организм и начиная свою тихую химическую работу. А вот у Таноса всё написано прямо на лице. Красиво. Разборчиво. Каллиграфическим почерком. Настолько очевидно, что становится даже стыдно. На него продолжают смотреть. Он опускает взгляд, снова смотрит на капсулу в собственной ладони и берёт её двумя пальцами, почему-то онемевшими. Закинулись уже все, кроме него. И от этого он начинает чувствовать себя каким-то идиотом. Ему бы ещё дозировку узнать. Чисто на всякий случай. Но прослыть тревожным долбоёбом и главным обломщиком вечеринки звучало как приговор до конца жизни. Он. Танос. Тот самый человек, который однажды потащил Сэ Ми и Ген Су на фестиваль в другую страну вообще без подготовки, покупая самые дешёвые билеты на поезд уже на вокзале. Тот самый человек, который потом спал на траве под открытым небом, завернувшись в отсыревшее от росы одеяло, потому что пьяный и обдолбанный просто не нашёл собственную палатку. Тот самый человек, которого однажды обоссали на вписке, пока он валялся без сознания на полу туалета. Тот самый человек, который в припадке восторга прыгнул со второго этажа частного дома, промахнулся мимо бассейна и сломал ногу. Да его раньше в травмпункте узнавали в лицо. Медсёстры предлагали чай ещё до регистрации. А теперь он стоит и переживает из-за какой-то кустарной дряни, потому что не хочет откинуться, даже не посмотрев местные достопримечательности. Взрослый, осознанный кретин. — Tranquille. S’il veut pas, il prend pas. C’est pas la condition d’entrée. Из лёгкого мандража его снова вытягивает грубоватый низкий голос и вязкий французский говор. Танос дёргается, поднимает глаза, пытается вернуть взгляду хотя бы подобие мысли, а высокий дилер только вздёргивает брови, стараясь выглядеть непринуждённо и расслабленно. По крайней мере пока не подействовала собственная таблетка. — Если не хочешь, можешь не принимать. Нам Гю тут же переводит, слегка сократив фразу и не тратя времени на лишние детали. Передаёт самую суть и заодно чуть крепче сжимает ладонь Таноса в своей. У Су Бона потеют руки даже здесь, среди холодного бетона и ледяного света диодных лент. Он отчаянно надеется, что Нам Гю этого не замечает. Или хотя бы списывает всё на длительный контакт кожи с кожей. Приходится снова поджать губы. Нам Гю заглядывает ему в глаза то ли с сочувствием, то ли с немым вопросом, то ли просто ждёт. И от этого становится хуже. Танос окончательно чувствует себя сопляком. Каким-то слабаком, которого может сломать одна жалкая капсула. Эго снова трещит внутри черепа, неприятно и звонко, будто ломают старую мебель. Вместе с ним в моральную разруху валятся все аккуратно выстроенные за годы терапии барьеры, все правила, все обещания самому себе и вся эта размеренная взрослая жизнь, которой он так старательно пытался гордиться. Он снова смотрит на капсулу. Та поблёскивает под диодной лампой. Всё такая же грязноватая. Чуть помятая. Совершенно не похожая ни на спасение, ни на катастрофу. Просто кусок пластика. Танос тихо выдыхает через нос, натягивает на лицо свою фирменную безработную наглость и, хмыкнув, лениво бросает, не отрывая взгляда от таблетки: — Да не, всё окей. Просто интересно было, чё это за дерьмо. Звучит убедительно. Даже по-взрослому решительно. Будто он действительно контролирует ситуацию. Будто всё ещё принимает решения сам. Потом ухмыляется, отсчитывает где-то в голове ритм собственного похоронного марша и закидывает капсулу в рот. Та мгновенно обжигает слизистую ядовитой горечью, сворачивает зубы и поджигает нёбо. Он уже почти забыл этот честный вкус химии. Вкус, который никогда не врёт. Который всегда обещает либо эйфорию, либо пиздец. Иногда и то и другое одновременно. Слюна густеет. В висках начинает неприятно потрескивать. Танос не понимает, от нервов это или от первых крупинок метамфетамина, расползающихся по языку из подтаявшей оболочки капсулы. Те липнут к слизистой, шипят, расплавляются в тепле рта. Мерзость такая, что начинает щипать переносицу. Он резко запрокидывает голову и глотает, проталкивая таблетку в горло спазмом языка вместе с едкой химической слюной. Только после этого дёргает головой, словно стряхивая с себя остатки сомнений, забирает из чьих-то рук бутылку ледяного спрайта и делает длинный жадный глоток. Газировка промывает рот сладостью. Смывает горечь. Почти. Капсула комком уходит куда-то внутрь. Туда, откуда назад уже ничего не возвращается. Танос ухмыляется Нам Гю и машинально облизывает губы. На них остаётся только лимонный привкус дешёвой газировки. Никакого химического пиздеца. Никакого страха. По крайней мере пока. Что ж. Теперь у него есть примерно пятнадцать минут на то, чтобы чувство вины успело загрызть его полностью.———
В голове стоит гул, будто лечь под товарняк и раствориться в грязи старых рельс, в осенней слякоти какого-нибудь рыжего леса, который давно пережил людей и теперь спокойно догнивает без свидетелей. Это радиация. Это смерть. Это спасение. Оно ползёт по нервам электронными разрядами тока, поднимает на коже мелкие никчёмные волоски, и те будто отрываются от пор, разлетаются по воздуху пыльцой для размножения сознания. Дёргает за сухожилия, тянет за каждую невидимую нитку внутри тела, и следом вздрагивает уже весь организм. Таносу кажется, что у него светится скелет. Светится больничной лампой. Прямо сквозь эпидермис, мясо и остатки здравого смысла. Кроет уже минут сорок. А может больше. А может меньше. А может он вообще умер ещё где-то там, в том коридоре, и теперь существует только воспоминание, застрявшее между двумя ударами сердца. Кроет так сильно, что зрачки дрожат в белках глаз. Зрачки как чёрные колодцы. Он уже и забыл, что глаза у него голубые. Только тонкая ареола радужки цепляется по краю этой бездны, если случайно поймать лицо вспышкой камеры и не закатывать глаза от того, как больно смотреть на белый свет. От того, как ему сейчас охуенно. Эйфория приходит волнами. Дробит сухожилия. Разламывает нейронные связи, гормональные сетки, привычные маршруты мыслей. В кровь выливается дикая смесь дофамина, серотонина и N-метил-α-метилфенилэтиламина, и Танос рассыпается на осколки собственного мировоззрения, как зеркало, которое слишком долго держали под напряжением. Дрожат руки. Немеет язык. Колени становятся ватными. Ноги вообще будто больше не принадлежат ему. Стимулятор работает быстро. Жёстко. Без сантиментов. И даже времени нормально вдохнуть не оставляет. Всё вокруг разлетается вспышками. Возможно, это светомузыка. Неоновый луч режет дым острым клинком, и Су Бон чувствует, как шевелятся органы внутри тела. Как дрожит селезёнка. Как сердце бьётся уже где-то в горле, разгоняя дурь по организму вместе с кровью. Его трясёт. Трясёт под музыку. Под бит. Под этот охуенный саб-бустер и раскатистый низ, который проходит сквозь кости быстрее любого наркотика. Французское техно перемалывает его в костную пыль. Периодические выкрики на беках смешиваются с музыкой, и Су Бону начинает казаться, что он понимает каждое слово, каждый мурлыкающий звук. Ещё немного, и он заговорит на новом языке, никогда его прежде не зная. Всё внутри пронизано этой музыкой. Этим ритмом. Этой невозможной звуковой геометрией. Он слышит, как хуярят ударные, как электро наползает поверх баса, чувствует нарастающее давление где-то под рёбрами. Ещё немного. И будет дроп. Он ловит волну рукой. Проводит ладонью по воздуху вслед за бочкой, будто может нащупать звук пальцами. Во рту перемалывает ноты. Сам уже повторяет ритм одними губами, бессознательно изображая битбокс, пока музыка разрастается внутри грудной клетки. И сейчас будет разъёб. Он чувствует это заранее. Ловит ритм. Чувствует что-то родное. Что-то такое, что не предавало его даже тогда, когда он сам предавал себя. Толпа рядом дёргается под кач примерно в том же состоянии, и на секунду кажется, что все они подключены к одной нервной системе, к одному огромному позвоночнику, который проходит через весь этот ангар и бьётся в такт музыке. Танос тоже трясёт головой. Ему до жути жарко. Так жарко, что хочется раздеться. Содрать нахуй эту чёртову футболку и зашвырнуть её куда-нибудь подальше, в пыль, в дым, в потные тела, перемешанные в одну общую массу. Но Су Бон хорошо себя знает. Слишком хорошо знает, что в любом изменённом состоянии сознания ему почему-то всегда хочется раздеться. Неважно, алкоголь это или наркотики. Остаться без верха. Без джинсов. Без белья. Без кожи. Он давно приравнивает это желание к желанию сорвать с себя всё лишнее вместе с мясом и болью под ним, чтобы прохладный сквозняк из трещин бетонных стен ласкал уже голые мышцы. Переломать себя. Вывернуть наружу. Остаться открытым перед толпой, перед собственным взглядом, перед тем, что прячется внутри. Проверить, что там вообще осталось. И как именно он записан в коде вселенной. Это ощущение всегда было похоже на полное раскрытие перспективы. На момент, когда горизонт рассыпается, ось координат ломается, а в голове остаётся только ницшеанская мечта о каком-то новом человеке, который обязательно должен родиться из обломков старого. Особенно когда мозг плавится под винтом и закручивается раскалёнными гайками нейронных связей. Поэтому его тактическая нагрудная сумка сейчас выполняет важнейшую функцию в своей жизни. Ремни плотно перетягивают грудь и не дают стащить футболку через голову. Остаётся только периодически задирать её до подбородка, прятать лицо в ткань и размазываться в запахе собственного наркотического пота, чтобы хоть немного проветрить пресс и взмокшую поясницу. Он весь мокрый. На затылке собираются капли и ползут вниз тонкими дорожками. Фиолетовые волосы тоже напитались влагой, липнут ко лбу и вискам. Там ад. Там преисподняя. Там река скорби. Там Харон за несколько драхм медленно перевозит его мысли через Ахерон, отсчитывая секунды до очередного распада. Когда Танос снова мотает головой под бит, солёные капли разлетаются с локонов мелким фонтаном, наверняка орошая людей вокруг. Но ему так охуенно. Он снова подпрыгивает под музыку, ныряет в неё с головой, захлёбывается ритмом и выныривает уже немного другим человеком. Взгляд плохо фокусируется в неоновой темноте, но когда он смахивает пот с лица, перед ним наконец вырастает фигура Нам Гю. У того, похоже, в голове крутятся собственные истории. Он стоит, уставившись в чёрный потолок слегка приоткрытым ртом, медленно покачивается под гипно-хаус где-то между тяжёлыми ударами бочки и ловит такие низкие вибрации, что машинально сжимает и разжимает кулаки. Его тоже кроет. На лице откуда-то взялись розовые вытянутые очки, и Танос совершенно не помнит момента, когда они появились. Он красивый. До одури. До сюрреализма. До распада частиц. Блестит буквально. Отражает свет цепями, кольцами и пряжкой ремня. Режет глаза, и смотреть хочется до тех пор, пока они не вытекут из глазниц тёплой липкой кашицей. Таносу хочется его облизать с головы до ног. Потом эйфория снова сменяет стимуляцию, и он уже отчаянно борется с желанием просто лечь прямо на бетон. Или поговорить. О какой-нибудь хуйне. О том, как ему нравится этот рейв. Как нравится эта атмосфера. Как музыка трясёт изнутри само понятие «его». И как же пиздато делить этот опыт именно с Нам Гю. Он ухмыляется. Слизывает испарину над верхней губой. Та горькая, химическая, солёная. С носа тоже капает. А под конец вечеринки футболка наверняка останется мокрой насквозь. Если вообще доживёт до конца. — Нам Гю! — он орет, его голос не его вовсе. На секунду Таноса теряет в пространстве. В голове отбивается бит, хреначит ему по макушке медленным семплом, а потом снова растягивается на элементы звуком, затихает, как всегда бывает перед тем, как он вспенит кровь. — Нам Гю! Нам Гю похуй. Он залипает. У него в глазах рябит и пульсирует, веки тяжелые, под ногами мягкий поролон, а в груди цветет мартовская рассада эмоций на пределе раскаяния. Танос палит на него ещё секунд десять и решается на более отчаянные меры. Сердце отбивает стук по ребрам. Как бы кровь из носа не пошла и не лопнули сосуды. Ему сложно оценить расстояние. Силуэт Нам Гю, высвеченный белым неоном в дыму, то отдается дальше, то снова кажется непростительно близко. Он как икона с обратной перспективой: смотришь и тебя затягивает. Но Танос делает два стремительных шага, не рассчитывает всё же расстояние и врезается в него, смазавшись в толпе. Тот отлипает от потолка, роняет на него глаза, и они кажутся провалами в безмятежность. Пялятся всеми цветами радуги, расцвечиваются через линзы очков, когда Танос хватает его за хрупкие плечи и тянет ближе к себе, впиваясь до синяков, как будто боится потерять. Под пальцами хлопок ощущается дико и режуще, но он улыбается как придурок самой своей ебанутой широкой улыбкой, в уголках глаз солнечные лучи морщинок, и наклоняется ближе, снова крикнув почти в его лицо: — Бля, это просто охуенно! Нам Гю моргает, пытаясь словить связь с космосом через внутреннюю радиостанцию, и его челюсть гуляет по хрящам, когда он тоже подается вперёд, чтобы лучше слышать через гул толпы. Танос продолжает кричать: — Слышишь? Блять! Это та-ак охуенно, я сейчас умру нахуй! Говорит даже не о музыке. Несвязно. О самом моменте. Хотя мысли формулировать тяжело. Те путаются в голове, а потом слипаются в поток сознания и на зубах трещат кристаллами метамфетамина. — Бля, бля! Сейчас будет, слушай! Снова нарастает перкуссия. Пропадает и замедляется бит. Замирает светомузыка. Все люди вокруг вязнут в киселе, в этом наркотическом космосе, а они вдвоем снова как будто в пузыре. Нам Гю послушно следует совету, задерживает дыхание, глотает кислород и слюну, которой во рту уже не осталось. И когда снова происходит мощнейший дроп, сотрясая колонки и землю под ногами, он смеётся, наконец понимая, о чём ему орёт Су Бон. Тот пялится только на то, как его трещат короткие смешки, и опять подхватывает бочку и саб-басс, умело изображая звуки ртом. Всё снова заводится в пол-оборота. Нам Гю хватает его за плечи и тоже кричит прямо в лицо, стараясь перекричать музыку. — А ты в этом разбираешься? Его голос дрожит. От звука, от прихода, от того, что их обоих сейчас несёт куда-то далеко от нормального человеческого состояния. Или, может, Су Бону просто так кажется. Подправленное восприятие давно превратило голову в свалку шумов, и акцент Нам Гю вдруг кажется ощутимо звонче, будто кто-то выкрутил высокие частоты до предела. Может, кажется. Сейчас вообще всё кажется. У него уже месиво из звуков в голове, которое долбит по вискам и расползается эхом в ушах. — Что? Он переспрашивает, снова слизывая с лица пот. — Разбираешься? Кто ты? Нам Гю повторяет вопрос, спотыкаясь о слова. Фраза выходит ломаной, челюсть гуляет по костям, а самого его ведёт под бит так сильно, что стоять ровно становится почти невозможным. Су Бон продолжает мотать башкой, растрясая мысли и образы, ловит кач всем телом, и только спустя секунду до него наконец доходит смысл вопроса. Он поднимает взгляд. И выкрикивает: — Я рэпер! Это звучит тупо. Настолько тупо, что Нам Гю даже вскидывает бровь. На мгновение его лицо становится странно осознанным. Он будто выныривает из собственного трипа и пытается догнать смысл услышанного. А Танос уже сам понимает, насколько по-идиотски это прозвучало. Стряхивает с себя короткую заминку, неловкость и остатки здравого смысла, снова наклоняется ближе, сильнее сжимая пальцами его плечи. — Музыкант! Я музыкант! Я музыкант! Повторяет одно и то же, как заевшая пластинка. Потому что думать тяжело. Потому что слова не собираются в предложения. Потому что изо рта сейчас сыплется не речь, а какая-то галька. Нам Гю смотрит на него ещё секунду. Медленно моргает. Потом зажмуривается, будто наконец нашёл себя внутри этого наркотического космоса, и начинает смеяться. На этот раз ярче. Звонче. Белые зубы вспыхивают в темноте неоновых лазеров. Губы всё такие же малиновые, влажные на вид. Щёки всё ещё невозможные, почти болезненно милые. Таносу от этого плохо. И одновременно так хорошо, что нереально удержать оскал. Он роняет голову вниз. С волос капает пот. Потом тяжело поднимает её обратно и смотрит, как Нам Гю продолжает хихикать, весь светящийся в этом кислотном мареве. Его руки соскальзывают с плеч Таноса, проходят по мокрой крепкой шее и поднимаются выше. Обхватывают голову. Ладони ложатся на щёки. Притягивают ближе. — Как же тебя сильно кроет! Он кричит сквозь смех, хотя сам выглядит ничуть не лучше. Ладони у него маленькие. Бархатные. Нежные до мурашек. Большими пальцами он гладит высокие скулы Таноса, пытается остановить этот бесконечный челюстной движ, вписывает в него свой фарфоровый трепет, а потом, не тратя ни секунды на какие-то факты, объяснения и здравый смысл, тянет его ближе. И где-то посреди дыма, пота, пыли и этого дикого техно-бита мир на секунду перестаёт дёргаться. Музыка проваливается под воду. Толпа растворяется. Остаётся только неоновый свет на закрытых веках. И Нам Гю, накрывающий его сухие губы своими в ленивом, смазанном поцелуе со вкусом пота, пыли и весенней ночи, которая давно осталась где-то за стенами этого огромного бетонного улья.———
Мир состоит из вспышек света. Комната просторная и прохладная. После курилки здесь неожиданно легко дышать. Стены выкрашены в какой-то салатовый оттенок, и по ним лениво растекаются тусклые отблески гирлянд. Те вообще будто существуют больше для вида, для настроения. Бесполезная декорация, развешанная по бетону светящимися петлями. Потолок высокий. Штукатурка на нём трещит. Наверное, именно здесь особенно хорошо осознаётся вся плачевность собственной пропащей юности. Трещины бегут по стенам тонкими венами. Где-то уже отвалились целые куски краски. Пол старый, скрипучий, выложенный мелкой ёлочкой, как делали ещё где-нибудь в пятидесятых. Паркет тоже гниёт и разваливается. Скоро его, наверное, проще будет выдрать целиком и оставить голый бетон, но пока он продолжает трещать под ногами, хлопать досками и отбивать эхом каждый шаг. Комната явно аварийная. Как и весь ангар. Как и весь завод. Как и вся эта промзона. И то, что сюда забиваются сотни молодых людей, чтобы обдолбаться и послушать хорошее музло не через наушники в метро, а живьём, было где-то даже символично. Большинство из них, скорее всего, не доживёт до двадцати семи. Кто-то откинется от передоза. Кто-то угробится ещё каким-нибудь креативным способом. А может будет куда трагичнее, если однажды какая-нибудь такая царь-заброшка просто не выдержит. Не выдержит содрогания стен от бита. Не выдержит сотен ног, долбящих по её внутренностям. Не выдержит собственного возраста. И сложится. Рухнет на головы всем этим великим, красивым, легкомысленным тусовщикам. А потом в новостях начнут причитать, обвиняя правительство, мэрию, родителей, наркотики, образ жизни и самих погибших. Будут мастерски обходить неудобные вопросы. Почему система живёт исключительно ради самой себя. Почему общество вспоминает про молодых людей только тогда, когда они умирают. Почему демократия так любит обещать будущее, а потом оставляет после себя чёрные пятна, в которых каждый год исчезают подростки. Но сейчас всё заебись. Сейчас просто хорошо. Помещение вайбует на склад. На вытянутых окнах с крестообразными рамами стоят решётки. Хотя первый этаж. Хотя кому тут вообще что охранять. В одном из дальних окон выбито стекло. Оттуда тянет мартовским холодом, и комната проветривается сама собой, избавляясь от лишней духоты, пота и запахов. Людей здесь меньше. Больше шкафов. Больше полок. Больше коробок. Больше старых потрёпанных книг на французском. Хотя нет. Может это всё-таки не склад. Может заброшенная библиотека. Просто приспособленная под барную зону. Практично. По помещению расставлены небольшие круглые столики, украденные из какой-нибудь уличной кафешки. Те же театральные стулья стоят вдоль стен, как и в основном ангаре, и на них уже расселись люди. Кто-то, явно не в самом адекватном состоянии, клюёт носом. Какие-то девчонки трещат без остановки, перебивая друг друга с такой серьёзностью, что начинаешь верить, будто они обсуждают минимум Римскую империю, Ватикан и всю его тщательно отполированную грязь. Компании сбиваются в маленькие острова и лениво кружат вокруг столиков, отдыхая от гула музыки, который всё ещё давит на виски даже через несколько стен. А какой-то тип с длинными сальными волосами вообще читает одну из найденных здесь книг. Ну. Или очень старательно делает вид, что читает. Где-то у стены, почти по центру комнаты, был установлен бар. Ну как бар. Скорее то, что очень старательно пыталось им казаться. За стойкой торчал уставший на вид паренёк с синяками под впавшими карими глазами. Он что-то бубнил себе под нос, качаясь под бит, существующий, кажется, только у него в голове. Его тоже размотало. Это читалось сразу. По тому, как пот стекал по вискам и лбу даже в этой заводской прохладе. По тому, как периодически гуляла челюсть. По тому, как он смотрел куда-то сквозь людей, будто между ними и реальностью стояла мутная плёнка. Сама стойка выглядела как какой-то самодельный гибрид бара и строительного объекта. Кто-то явно потратил на неё время и любовь, но до настоящего бара она всё равно не дотягивала. Ни кранов с пивом. Ни кег. Ни раковины. Ни льда. Ни хоть какого-нибудь намёка на профессионализм. Только доски, шурупы и энтузиазм. За спиной парня стояли три холодильника. Самые обычные, выдернутые ночью из круглосуточного супермаркета. По бокам ещё болтались старые рекламные наклейки с газировкой, которую давно перестали покупать даже школьники. Внутри лежали энергетики, дешёвый сидр, маленькие бутылки воды и ещё какая-то сомнительная сладкая дрянь кислотных цветов. Даже вина не завезли. Где-то на окраине Парижа. Французы окончательно разочаровали Таноса. Имелись ещё коктейли. По крайней мере так их называли. На деле всё было значительно честнее. Водка с энергетиком в пластиковом стакане. Водка с соком в пластиковом стакане. Водка с сиропом в маленькой стеклянной стопке. Никакой магии. Никакого искусства. И, судя по состоянию посуды, никто особо не заморачивался вопросом, что происходило со стаканами между клиентами. Иногда казалось, что гигиеничнее было бы просто попросить бармена сразу залить всё это в рот. Вряд ли тот стал бы спорить. Возле стойки толпились люди. Формально очередь. На практике же развалившаяся на части линия из кислотных ветровок, разноцветных очков, пирсинга, чёрных джинсов и чужих приходов. Нам Гю стоял где-то четвёртым и с остервенением печатал что-то в телефоне. Бред. Там стопроцентно был бред. Поток сознания, произведённый на свет человеком под наркотой. Но его распирало желание разговаривать. Хоть с кем-нибудь. Хоть обо всём сразу. Поэтому молчание он забивал любыми доступными средствами. Танос же свалил из очереди секунд пятнадцать назад. Или минуту. Или десять. Время давно перестало быть надёжной единицей измерения. Сославшись на то, что ему жарко, душно и вообще он сейчас сдохнет в этой толпе, он перебрался к одному из высоких окон и оккупировал круглый металлический стол возле подоконника, дожидаясь, пока Нам Гю вернётся с добычей. В голове продолжало давить. Мысли распадались. Образы размазывались. Свет дробился на цветные осколки. Танос сглатывал сухость, липнущую к нёбу. Глаза резало неоном. Сначала он просто прыгал возле стола с ноги на ногу, будто исполнял какой-то древний спортивный ритуал, и тряс руками, потому что внутри вдруг родилось почти невыносимое желание содрать с собственного лица кожу. Просто провести ногтями по щекам и лбу. Добраться до чего-то настоящего под этим слоем плоти, пота и химии. Он запрокидывал голову. Жмурился. Прыгал дальше. Пока не начало сводить челюсть. Пока не похолодели пальцы от того, что кровь ушла куда-то вглубь тела. Потом он навалился грудью на плетёную металлическую столешницу, вытягивая спину и растягивая дрожащие плечи. Методично жевал пластиковую трубочку, пытаясь хоть немного успокоить лицо. Казалось, сухожилия вот-вот лопнут от напряжения. Кости разойдутся по швам. Зубы сотрутся друг о друга в белую крошку. Жвачку он, конечно же, не взял. Хотя теперь готов был продать душу за одну подушечку мятного орбита. Но когда глотаешь метамфетамин на заброшенном рейве под Парижем, почему-то редко думаешь о таких деталях заранее. Особенно если ещё утром был уверен, что максимум напьёшься, потанцуешь и вернёшься домой живым. А теперь зрачки Су Бона были похожи на две пробоины в черепе, рот пересох до состояния наждака, а собственное лицо ощущалось как механизм, который кто-то перекрутил на несколько оборотов дальше допустимого. Ждать Нам Гю на деле было невыносимо. Как будто каждая секунда растягивалась перегретой резиной подожжённых шин и пахла едкой химией. Или это просто Танос снова натягивал на лицо собственную промокшую футболку и поджимал живот от того, как по коже проходился мартовский холодок. Ему всё ещё было охуенно. Просто как-то вязко. Перетянуто. Без Нам Гю не так пиздато. Его надо рядом. Прямо сейчас. Чтобы присесть друг другу на уши и снова ввязаться в часовой диалог про Буковски и Берроуза с их тягой к разложению морали. Надо рядом, чтобы лапать его за тонкую талию и за бедро, начитывать фристайл прямо в ухо, пока тот смеётся и прикрывает пальцами пухлые губы, стараясь не слишком показывать, насколько ему весело. Танос косится через плечо. Ему кажется, что очередь вообще не двигается. Невыносимо. Нам Гю всё так же стоит, перенеся вес на одну ногу, скачет пальцами по клавиатуре телефона, и Су Бон даже отсюда замечает, как напрягаются его желваки каждый раз, когда он сжимает зубы. Надо будет предложить ему трубочку. Или свою щёку. А лучше выцепить кого-нибудь с жвачкой и стрельнуть сразу целую пачку, чтобы хватило на пару часов. Потом взгляд Таноса падает в мутное окно. За ним медленно светлеет горизонт. Забавно. Уже рассвет. Луна сдаёт солнцу смену, а Су Бону всё это время казалось, что прошло от силы несколько часов. Похоже, на танцполе они провисели куда дольше, чем думали изначально. Он снова роняет голову в ладони. Пыхтит. Не хочет думать о рассвете и о расплате, которая всегда приходит следом за накруткой. Шумно выпускает воздух сквозь зубы. А потом его неожиданно дёргают за плечо. Он надеется, что это Нам Гю. Но, подняв голову, видит какого-то низкорослого пацанчика европейской внешности в длинном потёртом брезентовом тренче и с глазами, которые бегают из стороны в сторону быстрее мысли. По итогу Танос и сам не понимает, как покупает за наличку ещё грамм амфетамина. С учётом того, что этот оборванный малолетний дилер не понимает ни слова по-английски, а сам Су Бон не догоняет, что можно просто достать телефон и открыть переводчик. Они объясняются на пальцах. И этого оказывается достаточно. Через пару минут у Таноса в кармане джинсов уже греется зиплок с химическим порошком бензинового оттенка и запахом всей таблицы Менделеева разом. Они даже не жмут друг другу руки. Просто перекидываются взглядами. Типок уходит дальше толкать дурь тем, кого уже начинает попускать. Таноса не попускает. Его просто разматывает. Стимуляторная дрожь гуляет по телу мелкой электрической судорогой, мысли цепляются друг за друга, язык кажется чужим, а сердце работает так, будто пытается обогнать собственную кровь. Ему нужно хоть как-то собрать себя обратно. Пока окончательно не разнесло на нервные вздохи и бессмысленные движения. И именно в этот момент Нам Гю подходит к нему. Нахмурив брови. Кусая губу. — Я, короче, хотел взять энергосы типа нам под аутфиты, — Нам Гю недовольно цокает языком. В руках у него две бело-синие жестяные банки, в которых плещется разгон на ближайшие пару часов. Они ледяные, потеют в ладонях, покрываются испариной и мочат пальцы. Он медленно моргает, секунд пять смотрит на них, вспоминая вообще, как работает речь, и только потом тише добавляет, поднимая на Таноса ониксовый пустой взгляд и вскинув бровь: — Но у них был только редбул. — Редбул тоже норм, — Танос улыбается, облизывает сухие губы и забирает у Нам Гю из рук свой энергетик, чтобы тут же шумно открыть его и приложиться к банке. Та шипит мелкими пузырьками, когда он делает большой жадный глоток, пытаясь заглушить жажду. В зуб резко стреляет холодом. Он морщится, прижимает к нему язык, пытаясь согреть. Нам Гю косится на его перекошенное лицо и следом щёлкает своей банкой. Глоток делает уже осторожнее, наученный чужим опытом. — Хочешь ещё музло послушать? — хрипит Танос. Он подходит на шаг ближе, лениво перекатывая банку в руке. Внутри гремит жидкость, всплёскивает о металл. Нам Гю кивает, прячет телефон в задний карман джинсов и ждёт, пока Су Бон подойдёт вплотную. Тот привычно обнимает его за талию и ведёт за собой в сторону тёмного коридора, обратно в главный ангар, где тусовка всё ещё не собиралась умирать. Они обходят людей. Танос прижимает его чуть ближе к себе, делает ещё один глоток энергетика и потом довольно ухмыляется. Слегка наклоняется, прижимаясь губами к самому уху, обжигая дыханием влажную шею. Неизвестно зачем. Просто потому что ему срочно надо этим поделиться. — Я, кстати, грамм фена вырубил. И Нам Гю, шагая рядом, заливается звонким, совершенно беспомощным смехом, который эхом прокатывается по пустому коридору, смешивается с далёким гулом техно и ещё долго цепляется за бетонные стены, будто тоже не хочет возвращаться обратно в реальность.———
Холод забирается под ворот и морозит разогретую рейвом кожу. Футболка отсыревшей ледяной тряпкой липнет к телу, как плёнка чёрного пакета, в которые пакуют трупы с места кровавого убийства, а потом судмедэксперты будут чесать затылки, склоняясь над очередным синим жмуром в морге. Прохладно. Даже можно сказать холодно. Су Бона трясёт мелкой дрожью от гуляющего между зданиями ветра. По пояснице и вдоль хребта остро бегут противные мурашки, кусают позвоночник, впиваются под кожу. Он очень давно перестал понимать, который сейчас час. Когда последний раз палил в сдыхающий телефон, было полшестого вечера. Теперь он уже не просто теряет ощущение времени. Он начинает терять счёт дням. Но тусовка всё ещё в самом разгаре, и его марафон вместе с ней длится уже почти двадцать четыре часа. Мозг медленно плавит сам себя. В голове стоит шум, навязчивые мысли трутся друг о друга наждаком, а усталость беспощадно крошит сознание мелкой каменной крошкой. Ему всё-таки уже не двадцать, чтобы вот так разъёбываться без сна, без еды и без нормальной поддержки водного баланса. Он чувствует, как стремительно падает сахар в крови. Надо бы догнаться чем-то, желательно немедленно. Но Таноса шифрует. Подобие курилки оказалось каким-то сквером, заточенным в квадрат заводских зданий. Попасть сюда можно через окно в одном из коридоров. Небольшой открытый участок земли. Убитая клумба посередине. Растянутое над головой небо. Всё те же граффити. Всё те же никому не нужные металлические столы, сваленные по периметру в хаотичную мозаику. Сюда добивает полуглухим эхом хаус. Музыка приходит уже не битом, а воспоминанием о бите. В основном ангаре толпа, похоже, взяла передышку. Люди расползаются по комнатам и залам, чтобы немного отдохнуть, поискать, чем ещё упороться, или просто поговорить. На небе стыдливо краснеет закат, уже предвкушая новую волну разъёба, когда все снова сползутся под неон и будут дрыгаться в восьмичасовых судорогах до самого утра. Может, даже притащат нового диджея. Горят тусклые жёлтые лампы. По земле раскинуты кабели, об которые уже успела споткнуться пара человек, едва не зарывшись лицом в весеннюю грязь. Здесь заметно тише. Толпа сонная, размеренная, будто её тоже начинает отпускать и одновременно ломать. Люди просто стоят группками, курят одну сигарету за другой и о чём-то негромко говорят. Кто-то громоздится на столы. Кто-то сидит прямо на земле. Кто-то подпирает плечом бетонную стену. Голоса расползаются по ветру тихим урчанием, и разобрать отдельные слова невозможно. Но Таносу почему-то кажется, что говорят они исключительно о великом. Об искусстве. О кино. О мыслителях. О философии нигилизма. Или о том, какая именно дурь сейчас сильнее разъебала им мозги. А Танос думает о будущем. Навязчиво тонет в своих серых мыслях на попусках. Его теряет. Пространство осыпается осколками цветного стекла, в голове шумит кровь, а пульс бьётся прямо в горле, будто пытается выбраться наружу через трахею. Он сидит на корточках, сжавшись в комок, и прячет осунувшиеся лицо в сложенные на коленях локти. Ноги понемногу затекают, но это даже не отвлекает от навязчивого бреда в черепной коробке. У него, кажется, начинаются отхода. Доза медленно отпускает. Или Танос просто уже не понимает, что с ним происходит. Но внутри опять чернеет эта блядская дыра. Его милая пустота звонко хохочет где-то под рёбрами, и демоны лезут из всех щелей сознания, точно тараканы из прогнивших стен. Всё возвращается обратно. Вес собственного тела. Время. Мысли. Память. Лицо становится бледнее. Такое странное паршивое чувство. Он уже и забыл. Собственно, из-за этого он и бросил когда-то тяжёлую дурь. Не из-за морали, не из-за здравого смысла, а потому что последствия были мучительны до унижения. Лежать потом сутки пластом в кровати, отпаивать себя сладким чаем, тупо смотреть какие-нибудь шоу, лишь бы не оставаться наедине с собственной головой. А потом получить в медицинской карте красивую строчку с диагнозом F33 и припиской про высокий риск суицида. Какой же это пиздец. Он думает о костях. О могилах. О собственной скорой кончине. О языческих богах. О том, как Кали будет танцевать на его башке босыми ногами. Ебучий изменщик. Патруль инквизиции снова кусает его за шею дрожью. Боль в челюсти читается отчётливее теперь. Глаза ноют. Он смотрит на свои кроссовки, перепачканные мартовской слякотью, на грязь и ошмётки бетона под подошвой, и ненавидит себя. Ебучие отхода. Серьёзно. Ему хуёво. И он будет списывать всё на действие наркоты, а не на собственную никчёмность, но серотонин проваливается куда-то под пол всех медицинских норм, и теперь ему хочется повеситься. Дыхание сбивается в груди тяжёлым узлом. Волосы грязными патлами липнут к вискам. Танос сильнее трётся лбом о собственные предплечья, пытаясь мысли не просто выкинуть из головы. Стереть. Выскрести. Сделать вид, что их никогда не существовало. Забыться. И не убить себя минут через пять. Или хотя бы сделать это достаточно красиво, чтобы его всё-таки успели спасти. Голоса кричат так, что, кажется, лопаются перепонки. Но всё отпускает в ту секунду, когда макушки касается ладонь. Чудо. Какой-то древний обряд. Танос шумно выдыхает через нос. Воздух горячий, обжигает изнутри. Поднимает голову с колен. Глаза всё ещё режет тусклый ржавый свет, и приходится щуриться, чтобы не мучить изнасилованные метом зрачки. В шее хрустят позвонки, мир плывёт рябью, но сквозь дрожащую оранжевую ареолу он всё равно видит Нам Гю. Тот стоит рядом. Возвышается над ним, как античная статуя, пережившая конец цивилизации. Красивый. Такой красивый, что хочется рыдать. Впрочем, как всегда. Он лениво подпирает задницей край стола, о чём-то трещит на французском с разукрашенной компанией, курит тонкую сигарету, придерживая её длинными пальцами, и дым струится вокруг его силуэта прозрачными лентами. Танос тупо пялится на него. На то, как двигаются волосы, когда Нам Гю смеётся над чьей-то идиотской шуткой. На то, как уголки губ подрагивают раньше смеха. На то, как небрежно он гладит его по голове. И всё снова становится неважным. Таким неважным, что можно взять все эти мысли, все страхи, всю внутреннюю гниль и бросить в огонь. Пусть горит. Ладонь Нам Гю лениво скользит по волосам Су Бона, приглаживая фиолетовый растрёпанный ужас. Мягкая. Убаюкивающая. Тёплая до невозможности. Она будто не касается волос вовсе, а перебирает натянутые внутри него нервы. Усмиряет. Заставляет заткнуться. И Танос млеет под этим прикосновением довольной дворовой псиной. Нам Гю. Его святыня. Его культ. Его муза. Его смерть. Самый прекрасный человек на свете. Грязный падший ангел с обугленными крыльями за спиной. Не человек вовсе. Что-то кошачье. Что-то опасное. Катастрофа, которой почему-то хочется любоваться из первого ряда. Он грех. Он страх. Он катарсис. Он религия. И тело его храм. Су Бону хочется молиться. Он подаётся ближе к гладящей ладони и падает на колени, забив на грязь. Чашечки мягко ударяются о землю. Где-то в голове начинают греметь колокола. Он не католик. Но сейчас видит другую сторону бога. Ту, где надо склонить голову и рыдать, вымаливая прощение за сам факт собственного существования. Он подползает ещё ближе. Утыкается лбом в тонкое бедро. Трётся лицом о его ногу, как бездомный пёс, переживший зиму только чудом. Ищет волю хозяина. Не кусает руку дающего. Всегда подставляет другую щёку. Это его вера. Его судьба. Его персональное священное писание, написанное на чужой коже. Под наркотиками Танос наконец понимает знак бесконечности. Лицом размазывается по влажной джинсе, трётся так, словно от этого зависит его благополучие, словно только здесь ещё сохраняется какая-то связь с реальностью. Прижимается ближе, вдыхает запах нагретой кожи даже через ткань, пропахшую дымом, потом и пылью. Пахнет ванилью, сырой землёй после дождя и чем-то таким, чему у Таноса никогда не находилось названия. Он снова хватает его за колено, проверяя его остроту, будто впервые касается. Потом ведёт ладонью выше, ощупывая плотную мягкость ляжки. Гладит с нажимом, оставляет за собой борозды, медленно скользит к внутренней стороне бедра. Там всё мягче. Податливее. Одного этого хватает, чтобы его психоз снова раскрылся цветком. Танос плавится. Теряет собственные очертания. Нам Гю продолжает гладить его по волосам так, словно вообще ничего не происходит. Ладонь сползает на макушку, помогает прижаться ещё ближе, лениво чешет за ухом, и по спине Су Бона пробегает дрожь. А сам Нам Гю всё так же беззаботно болтает о чём-то на французском. О погоде. О музыке. О какой-то бессмысленной ерунде. Картина со стороны должна выглядеть абсолютно безумной. Таносу плевать. Он снова трётся щекой о его ногу, прикрывает глаза. Потом поднимает голову, упирается подбородком в бедро и рассматривает его снизу вверх. Как святого. Как Карфаген. Как единственную правильную вещь во всей этой разломанной вселенной. Оскалившись, он коротко цепляет зубами ткань джинсов, чувствует её вкус на языке, а потом оставляет на бедре смазанный поцелуй. Губы гудят. Трескаются от сухости. Хочется искусать их до крови. Но сейчас даже это кажется чем-то незначительным. Он ведёт пальцами вдоль внутреннего шва, прощупывает переплетение нитей, поднимается выше. Опасно высоко. Туда, где у Нам Гю шарнир ноги и таза. Туда, где заканчивается приличие и начинается его голод. Гладит складки тесной джинсы и чувствует, как Нам Гю вздрагивает, хоть и старается не подавать виду. Лоб снова утыкается в бедро. Таноса ведёт. Нам Гю коротко наматывает на пальцы его волосы, тянет назад, удерживает, пытается собрать его разваливающееся сознание обратно в человеческую форму. Не дать ему рассыпаться на химические кристаллы. Не дать окончательно утонуть. Су Бон срывается на тяжёлый вздох. Дрожит всем корпусом. Сжимает его бедро сильнее. Выцеловывает боковой шов джинсов, прикрыв глаза. Его качает. Снова накрывает остаточной волной эйфории. Только теперь уже не от наркотика. От Нам Гю. Он хочет раствориться. Забыться. Отдать себя целиком, как вещь. Писать о нём тексты, а потом читать их вместо молитв в церкви. Возводить его в святые. Сжигать ради него города. Украсть его у мира. Спрятать от чужих взглядов. Оставить только себе. Хочет его. Всего и без остатка. Хочет в его тесное, влажное нутро.———
Сыплется белый снег, хоть Танос и в помещении. Бетонные стены кружатся на периферии зрения, закручиваются в вихрь и валятся вниз серой крошкой. Везде тела, будто здесь случилось массовое убийство. В воздухе клубится влажная строительная пыль, и всё засвечено зелёно-фиолетовым неоном. Гармонично. Он будет подыхать в своих любимых цветах. Под потолком тянутся длинные LED-ленты и холодом ломают все привычные оттенки. Зубы сверкают под ультрафиолетом яркой белой кромкой под сухими потрескавшимися губами, как чистый адамантий, как самая стойкая сталь. Тут нет окон. Только одна разъёбанная дверь, помеченная гирляндами, чтобы никто не разбил себе голову о стену, когда окончательно потеряет ориентиры. Даже над ней висит коммерческая табличка EXIT, которую толком не видно в полумраке. Стоят небольшие журнальные столики. По периметру расставлены старые кожаные диваны с облезшим чёрным покрытием, взявшиеся непонятно откуда и будто подпирающие собой последние здравые клетки мозга, ещё не утонувшие в наркоте. На бетонном полу лежит один узорчатый ковёр, отсыревший и потому уже не особо пожароопасный. Кое-где раскиданы такие же не новые, но вроде бы чистые пружинистые матрасы и физкультурные маты, украденные из ближайшего спортзала. А где-то кто-то вообще поставил настоящую палатку и повесил на неё табличку «не входить», хотя всем глубоко похуй. Chill zone. Место сна. Место, где можно пересобрать себя по кускам, залить в организм воды, переждать бед-трип или голодную тошноту. Ну или просто поебаться где-нибудь в углу, забив на все моральные нормы. Танос сидит на одном из диванов и тупо палит в потолок. Слизистая шипит от амфетамина, растворяющегося в носу. Раздражает тонкую кожу вокруг ноздрей. Зрачки дрожат от прихода, всё ещё трахающего мозг, но усталость уже приземлила его и прибила к мягким подушкам мёртвым грузом. Он выпил литра три воды почти залпом и всё ещё не хочет ссать. Хотя даже если бы захотел, вряд ли смог бы оторвать себя от этой мягкой кожи. На губах каплями оседает жижа из одноразки. Он втягивает сладкие испарения до скрипа в деснах. Трещит спираль, выдыхая вверх кольца дыма с запахом спелой вишни и табака. Танос лениво следит за тем, как они тают в тесной духоте. Зубы ломит. Рядом на диване какая-то парочка, то ли два парня, то ли парень и девчонка, просто одетая как парень, жрут друг другу лица с таким усердием, будто пытаются высосать душу через рот. Звуки поцелуев лениво звенят в пространстве. Танос периодически косится на них боковым зрением, пытаясь уловить очертания смешанных силуэтов в темноте. Это про страсть. Но грязную. Дикую. Он даже не уверен, что они вообще знакомы между собой, но ему нравится строить догадки. Сознание отдувается за тело, давно потерявшее форму. Мысли летают от банального подсчёта времени до дискурсивных практик и эпистем Мишеля Фуко. Он гадает о философском значении сексуальности, особенно когда один из участников этого прилюдного каннибализма стаскивает с себя футболку, и Су Бон подтверждает собственную догадку. Это всё-таки два парня. Становится неинтересно. Он снова втягивает дым из пода, глубоко затягивается химической сладостью жижи и на этот раз выдыхает через нос, остужая разъеденную слизистую. Наверно, это не особо безопасно, но сейчас ему похуй вообще на всё. Ещё минут десять, и его окончательно торкнет фен, и тогда он станет ближе к богу. Глаза упираются в чёрный проём двери. Он моргает, пучит глаза, пытаясь собрать зрение в одну точку, и видит, как Нам Гю, стукнувшись худым плечом о дверной косяк, заходит внутрь, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Бля. И когда он успел уйти и вернуться? Силуэт тут же засвечивает неоном. Волосы лежат растрёпанными вихрями, розовые очки куда-то проебались, лицо всё такое же невозможно прекрасное, хоть и помятое за эти бесконечные часы. Сколько они вообще уже тут? Танос пытается считать и приходит к выводу, что трипуют они больше суток. Время давно сломалось и перестало существовать как нормальная величина. Ночь следующего дня медленно катится по небу, телефон не подаёт признаков жизни уже часов пять, а портативную зарядку просить не у кого, поэтому он давно забил. Потом будет объяснять знакомым, почему пропал из сети почти на двое суток и откуда в сторис появились странные ролики, где есть только свето-музыка, крыша ангара с прорехами под звёзды и дрожащие куски чужих лиц. Танос приковывает к нему взгляд. Зацикливается. Следит за каждым движением. Нам Гю проходит внутрь, заправляет волосы за уши, чтобы не лезли в глаза, делает несколько шагов, смотрит под ноги в темноте и всё равно спотыкается об один из матрасов. Звонко шлёпается на землю, ругнувшись себе под нос по-французски. Падает как ангел. Как самый красивый святой, согрешивший исключительно по глупости. Изящно и театрально. Хотя по сути просто хуярится всем телом о бетон. Ладони упираются в пол, он застывает на четвереньках, пытаясь привести в порядок внезапно перевернувшееся пространство и заодно собственную причёску. Су Бон в своей голове уже поднимается с дивана и героически идёт помогать ему встать. На деле продолжает сидеть. Только медленно моргает. Он уже не совсем понимает, где заканчивается реальность и начинается выдумка его уставшего мозга. Надо всё же было плотнее дорогу нюхать. Нам Гю ведёт плечом, отбрасывает назад волосы и, похоже, решает даже не пытаться вставать нормально. Просто ползёт на четвереньках по влажному ковру к дивану, на котором залипает Су Бон. И это тоже выходит у него слишком сексуально для обычной человеческой реальности. Спина выгнута плавной дугой. Почти ленивой. Почти кошачьей. Неоновые лампы скользят по его силуэту холодными отблесками, и Танос невольно палит, как красиво двигаются узкие бёдра в этом зелёно-фиолетовом свете. По жопе бы ему надавать за такую показуху. Но Таноса всё ещё ужасно теряет. А всем остальным вокруг, кажется, вообще нет до этого никакого дела. Нам Гю наконец преодолевает это небольшое расстояние с видом великомученика перед казнью, который ещё не знает, что будет вознесён. Откидывает волосы назад, гордо задирает подбородок, будто секунду назад не изображал покорную шавку на четвереньках, ищущую кость. Усаживается перед низким столиком со всяким левым барахлом. На колени. Соблазнительно, почти нарочито. Ляжки красиво натягивают ткань джинсов, спина остаётся выгнутой всё той же плавной дугой, потому что Нам Гю, кажется, по законам собственного жанра всё делает немного похабно и с лёгкой наигранностью старого европейского порно. Су Бон следит за движением его бледных пальцев. Те находят на столе прозрачный пакетик с амфетамином. Несколько раз встряхивают его, зажав между средним и указательным, чтобы липкий порошок пересыпался вниз. Красиво. Профессионально. Даже без дрожи. Потом пальцы раскрывают зиплок, и Нам Гю высыпает немного содержимого на медный поднос, который тоже хуй пойми откуда здесь взялся. Белый порошок крупицами разлетается по блестящей меди, складывается в собственные созвездия. Те отражаются в чёрных глазах Нам Гю, как квазары в космических зеркалах. Во всяком случае, Таносу так кажется. Он смотрит как заколдованный. Пока Нам Гю не берёт чью-то левую банковскую карту и, расчеркнув себе две белые дороги одну под другой, не собирает весь фен в подобие аккуратной системы. Потом появляется купюра. Десять евро, не больше. Танос уже не помнит, из его ли она кошелька. Нюхали с неё так плотно, что даже трубочку крутить не приходится. Бумага отлично держит форму. Нам Гю лишь слегка поджимает края, а потом, заправив волосы за уши, выдыхает весь воздух через нос и, прислонив купюру к левой ноздре, наклоняется над столом. Сначала верхняя дорожка. Потом нижняя. До последней крошки. Су Бон ведёт за ним глазами, выслеживая каждое движение, как зверь в засаде. Нам Гю отбрасывает купюру, запрокидывает голову и несколько раз сжимает себе нос свободной рукой, корча весьма красноречивую рожу. Снег осыпается на корень языка химической горечью. Жжёт слизистую. Жжёт горло. Танос видит, как дёргается его кадык, когда тот несколько раз рвано сглатывает насыщенную химией слюну. Нам Гю не запивает. Какой же это всё-таки пиздец. Танос никогда не видел, чтобы кто-то забивал себе нос с такой животной грацией и такой самоотдачей собственному разрушению. А Нам Гю ещё и собирает остатки с подноса подушечкой пальца, втирает крошки в дёсны. И Танос почему-то думает, что теперь любой поцелуй с ним будет отдавать стиральным порошком, металлом и чем-то бесконечно неправильным. Он хочет попробовать. Слизать амфетамин с его губ и с его горла. Взгляд растекается сиропом. Нам Гю откидывает голову назад, слегка мотнув ею из стороны в сторону, будто пытается привести в порядок мысли, и тянет губы в кошачью улыбку, когда стреляет в него взглядом из-под опущенных ресниц. На них дрожат фиолетовые блики. Рассыпаются калейдоскопом неона в расширенных зрачках и собираются в искры, летящие в Су Бона, как лазерные лучи. Или это уже галлюцинации от того, насколько измотан его мозг и само восприятие. Но он читает всё без слов. Уже хочет привстать, чтобы подвинуться куда-то в сторону сосущейся парочки и дать ему сесть. Лениво поднимает корпус, с заевшим хрустом в плечах и тяжестью в мышцах, но Нам Гю, заметив движение, только смазанно машет рукой, выдав хриплым полутоном: — Сиди. И после, снова опираясь на раскрытые ладони, низко обходит стол, чтобы подползти, всё той же кошкой, уже к Таносу и сесть между его расставленных коленей у самого дивана. Су Бон кривит губы в похабной улыбке, наслаждаясь этим неожиданно приятным видом. Бледное лицо Нам Гю между его ног. И то, как он смотрит снизу вверх. Такой покорный. Сладкий. Ленивый. Дрожат веки, и то, как он заправляет волосы за уши, совсем невинно поднимая на него глаза, заставляет Су Бона хотеть намотать чёрные локоны на кулак и сжать так, будто можно снять скальп. Танос сглатывает слюну. Ебучий развратник. Нам Гю доводит его до состояния законченной мрази, хотя по факту вообще ничего не делает. Просто существует в своей шлюшьей парадигме, где каждое движение почему-то приобретает пошлый оттенок. Как полотна эпохи Возрождения. Как античные статуи богов. Вроде ничего такого. Но стоит посмотреть на мраморное тело под тонкой мраморной тканью, и сердце начинает биться быстрее, а кровь приливает к щекам. Наверное, если намотать на Нам Гю тонкий шёлк, подчёркивающий каждый плавный изгиб, он запросто встанет в один ряд с Хатор и Фрейей. С богинями красоты. С самым красивым лицом на свете. Хотя, если честно, он и в пыльном мешке из-под риса смотрелся бы неплохо. Прямо как Мэрилин Монро. Су Бон тает в собственных фантазиях. Представляет его на афишах старого кино, в пушистом боа из перьев, среди красного бархата и сигаретного дыма. Что-то про «Мулен Руж». Что-то про французскую проституцию, богему и людей, которые слишком красиво горят, чтобы дожить до старости. Документальный фильм о его нелёгкой жизни. Начиная с рождения где-нибудь в провинции Чолла-Намдо, в семье бедной торговки, и заканчивая скорой кончиной под героином в грязном китайском квартале Парижа, в плохо освещённом переулке после особенно неудачной ночи с местным мафиози. Нам Гю избили за длинный язык и надменный взгляд. Танос бы точно засмотрел такой фильм до дыр. А потом убил бы себя, когда наконец понял все артхаусные образы и перевёл надписи, мелькавшие на заднем плане. Это было бы трагично. А Нам Гю устало выдыхает, облизывает губы и укладывает голову ему на бедро. Лениво устраивается удобнее щекой и, похоже, просто ждёт, когда наркотик окончательно вцепится ему в мозг и можно будет снова смеяться без причины и дрожать от музыки, которой уже нет рядом. Сейчас его просто теряет. Он смотрит на Су Бона пустым взглядом, а Танос аккуратно кладёт широкую ладонь ему на макушку, мягко гладит по волосам, потом заправляет выбившуюся прядь за ухо, убирая её с лица. Нам Гю улыбается и снова выдыхает эту временную усталость. Щурится. Потом говорит, слегка прохрипев: — Мы в прошлый раз так страстно начали, что я даже забыл про свою методичку. Смешок срывается с его губ. Су Бону требуется секунд пять, чтобы вообще расслышать слова. Потом ещё целая вечность, чтобы понять их смысл. И то не до конца. Он вскидывает бровь, наклоняет голову набок и всё же ввязывается в этот короткий потерянный диалог, пока обоих медленно размазывает по амфетаминовой волне. — Какую методичку? Танос смеётся, продолжая касаться его лица кончиками пальцев. Проводит тыльной стороной ладони по высокой скуле, потом невесомо скользит к прохладному виску, поглаживает вздёрнутую на кончике бровь. — Ну, типа… Нам Гю тоже смеётся, на секунду задумывается. То ли снова пытается вспомнить корейский. То ли вообще пытается вспомнить собственную мысль. Потом быстро облизывает губы и поднимает на Таноса взгляд. — Что тебе нравится? Как тебе нравится? Предпочтения? Табу? Слова на этот раз доходят слишком быстро, и нынешний миловидно-невинный образ Нам Гю только добавляет происходящему какого-то сюрреалистического абсурда. Он всё так же лениво смотрит из-под ресниц и покорно ждёт ответа. Танос чувствует, как жаром заливает скулы и кончики ушей. Это вообще не совсем на него похоже. Но Нам Гю так свободно говорит о чём-то настолько пошлом и откровенном, что Су Бон теряется где-то между неловкостью, восхищением и амфетаминовой радиацией, медленно прожигающей ему мозг. Смех снова срывается из груди. На этот раз тише. Более неловко. Су Бон прижимает руку с зажатым подом ко лбу, словно пытается спрятаться за собственной ладонью, отводит взгляд и бросает будто невзначай: — Что? — Блять, ну секс. Нам Гю недовольно фыркает, продолжая лежать на его бедре. Похоже, поднять голову сейчас для него уже что-то из области героизма. Он закатывает глаза и, явно раздражаясь его тупняку, добавляет: — Тебе же не пять. Танос сильнее запрокидывает голову, прижимая кулак ко лбу. Отсмеявшись и переждав приступ стыда, который расползается по груди ядерным грибом, он снова опускает на него взгляд. Всё ещё посмеивается хрипло, на коротких выдохах. И мягко гладит его по волосам. Так, чтобы Нам Гю расслабился и прикрыл глаза под теплом ладони. Как дворовый кот, которого наконец пустили в дом после дождя. — Я тебя не понимаю. Су Бон улыбается невинно, пожимает плечами, смотрит, как у Нам Гю хмурятся серые брови, и продолжает издеваться, прочёсывая пятернёй его слегка спутанные тёмные волосы. — Языковой барьер. Нам Гю выразительно закатывает глаза. Очень выразительно. Прямо до предела своих возможностей. С учётом того, что оба сейчас говорят на корейском. Он ловит этот ехидный прищур голубых глаз, капризно поджимает губы и без всякого стыда уточняет: — Ну как тебе нравится трахаться? Танос снова тихо смеётся. Наблюдает, как тот забавно дует губы, а потом растягивает их в ленивую, хитрую ухмылку. — Твоя девушка. Как вы с ней трахаетесь? Танос аж вскидывает бровь от неожиданности. Хмыкает. Дёргает подбородком. Опять немного смущается и уводит взгляд. Отвечает на таких же хриплых полутонах: — Не знаю. На этот раз уже Нам Гю поднимает брови. Он наконец отрывает голову от его бедра, подпирает щёку локтем и смотрит в глаза уже гораздо осознаннее. Похоже, фен наконец добрался до мозга. Взгляд становится живее. Острее. И опасно заинтересованным. — В смысле? — он выдыхает со смешком и тут же добавляет с той же ядовитой улыбкой: — Ты не знаешь, как ебёшь свою девушку? Грубо, ласково? Или, может, тебе нравятся игры? Типа она медсестричка, а ты пациент. Или страпон? Такое любишь? Звучит это абсолютно непринуждённо. Будто обсуждают не самые грязные слова человеческого языка, а выбирают, на какой фильм сходить вечером. Он всё так же косится игриво. Су Бона одновременно пробирает смех и жар. Он снова заливается краской, мотает головой, задыхаясь в смазанных смешках. Мысли скачут одна за другой, растягиваются белой дрожью. А Нам Гю прилип к нему, как скотч. Продолжает неторопливо изучать его взглядом, выводить на эмоции одним своим расслабленным, развращённым видом, довольный собой до искр в глазах. Су Бон шумно выдыхает через нос, прикладывает ладонь к глазам и пытается собрать себя обратно. Потому что эта победная радость на лице Нам Гю уже начинает откровенно бесить своей непокорной дерзостью. Какой же всё-таки придурок. Танос прикусывает язык, когда думает об этом, снова возвращает к нему взгляд и, поджав губы, отвечает: — Не нравится. Я даже думать об этом не хочу. Он сглатывает. Нам Гю смотрит снисходительно, лениво пожимает покатыми плечами, а Су Бон, всё-таки решившись, продолжает: — Мы… занимаемся любовью… Не знаю… Последняя формулировка сама звучит слишком ванильно. Слишком сладко. — У-ла-ла… Как скучно. Нам Гю подхватывает это мгновенно. Будто только этого и ждал. Он усмехается и уже тише, почти себе под нос, добавляет: — Любовь… это так скучно. И почему-то Танос совсем не удивляется этому ответу. Будто скажи Нам Гю сейчас что-нибудь трепетное или нежное, это бы просто разрушило всю конструкцию его существования. Он всё ещё продаёт себя за деньги кому попало. Явно не ищет глубоких отношений, в которых спокойно, удобно и пахнет домом, пусть даже стены там давят психбольничной белизной. Танос вообще не знает, кто из них больший идиот. Он, отчаянно мечтающий хоть где-то найти покой. Или Нам Гю, который боится близости почти так же, как верующий боится святого огня, лишь бы не сгореть в собственных чувствах. А может, они оба просто ещё не встретили нужных людей. И, возможно, уже никогда не встретят. Потому что жизнь не мелодрама про любовь. Она почти всегда заканчивается одинаково. Пустой, некрасивой смертью. — Так… а как бы ты хотел? Нам Гю снова улыбается. Под веками лениво прокатываются глаза. Агрессивный стимулятор уже безжалостно штурмует уставший мозг, но он всё равно быстро возвращает себе прежний расслабленный вид. — Могу исполнить любое твоё желание. Он выдерживает короткую паузу. Потом лениво облизывает пухлые губы и почти мурлычет: — Особенно за доплату. По бледным веснушкам расползается лёгкий румянец. Танос машинально соединяет их взглядом в созвездия. Созвездие «его». Откидывает голову на диван, всем своим видом показывая, что совершенно не понимает, что на это отвечать. Глаза лениво закатываются. Ноют зрачки. В голове снова рождаются эти нелепые святые образы. А через несколько секунд он уже вообще забывает, о чём они говорили. Про секс. Про девушку. Про желания. Про что-то возбуждающее. Помнит только одно. Нам Гю смотрел на него блестящими глазами. И Танос не может вспомнить, когда в последний раз чужой человек настолько сильно перетягивал у него внутри всё живое. Он мысленно пересчитывает все секунды, которые они провели вместе, и чувствует напряжённой, возбуждённой кожей, как Нам Гю тонким пальцем выводит на его бедре свастику и пентаграмму, какие-то руны поверженных германцев, ведьминские заклинания. Будто играет на его мышцах, как на струнах арфы. Нимфа в самом своём зачатии. Древнее изваяние забытых богов. Дриада у реки. Наверное, если ему что-то не понравится, он тоже сможет превратить человека в раскидистое дерево или в отвратительного ядовитого змея с чёрными провалами вместо глаз. Су Бон машинально перебирает в памяти мифы. Что вообще делают герои легенд? Он бы, наверное, срубил ему башку, как Персей Медузе. А потом сожалел бы об этом веками. И сам превратился бы в камень. Мозг мечется. Становится губчатым. Это уже точно какой-то бред. У Таноса ломается собственная система вознаграждения. Критический выброс нейромедиаторов окончательно сжигает остатки здравого смысла. Центральная нервная система истощена. Покалывает кончики пальцев. Он автоматически напрягает крепкие бёдра, когда Нам Гю левой рукой сжимает одно из них, проверяя на упругость, будто заворожённый. И Танос видит свет. Губы снова обхватывают мундштук одноразки. Он глубоко затягивается сладковатым дымом, пока лёгкие под рёбрами не начинают болезненно ныть, распирая грудную клетку острыми углами, а потом выпускает наружу густое, пушистое облако такого же сладкого тумана. Нам Гю морщит нос. Лениво скользит взглядом по потрескавшимся стенам. Су Бон снова роняет на него долгий, горячий взгляд и думает, что в этом полумраке и неоне он похож на фантазию. На самую сладкую карамель. Щека липкая от пота. Танос осторожно укладывает на неё ладонь, ведёт по высокой скуле едва ощутимым касанием. Нам Гю снова прикрывает глаза. Веки заметно дрожат от того, как под амфетамином беспокойно мечутся зрачки. Су Бон касается одного большим пальцем и почти чувствует эту дрожь сквозь тонкую кожу. Странно. Палец медленно скользит по длинным ресницам, в которых запутались фиолетовые отсветы неона, поднимается к серой брови, вздёрнутой на самом кончике. Там он лишь слегка нажимает на лобную кость, проверяя её на реальность. Нам Гю забавно поджимает губы. Потом ладонь снова оказывается на виске, где безумно колотится пульс. И только после Танос привычным движением заправляет ему за ухо выбившиеся шёлковые волосы. — Бля… я такой обдолбанный… Танос смеётся. Ладонь снова соскальзывает на его щёку. Нам Гю тоже лениво улыбается, плотнее прижимаясь к раскрытой руке, и смотрит на него из-под ресниц так, что становится тяжело дышать. — А ты красивый… Последние слова Су Бон выдыхает вместе с остатками сладкого дыма из лёгких. Влюблённым жаром. Будто рассматривает каждую его черту заново, впервые замечая, насколько невозможным может быть человеческое лицо. Палец осторожно проходит по тонкой коже под глазами, пересчитывает бледные веснушки на переносице короткими скачками. Нам Гю всё так же не отрывает от него взгляда. Облизывает губы. — И завтра утром я протрезвею… а ты останешься таким же красивым. Таносу ужасно хочется коснуться их. Нам Гю тихо смеётся, розовея яблочками щёк, и впервые за долгое время словно сдаёт оборону своего маленького форта, позволяя Таносу хозяйничать внутри этих прикосновений. Тает. От ласковых слов. От чужого взгляда. Су Бон же уже не способен остановиться. Скорее умрёт, чем разорвёт этот невозможный, почти потусторонний контакт. Нам Гю точно был создан где-то за пределами Млечного Пути, на самом краю галактики, когда взорвалась сверхновая или разрослась очередная чёрная дыра, став зрачками в его тёмных глазах. Потому что Су Бон не может поверить, что нечто подобное вообще было рождено внутриутробно. У него кожа отсвечивает перламутром. Бледная. Гладкая. Без единого изъяна. И эти сочные, мягкие, невозможные губы. Су Бон сглатывает густую слюну, упирается в них взглядом, полным жажды красивого безумия. Нам Гю едва заметно дёргает уголком рта, и Танос невесомо касается подушечкой большого пальца его нижней губы. Бархат. Самый дорогой, королевский бархат, который прячут в сокровищницах Букингемского дворца. Губы чуть влажные от слюны. Покусанные амфетамином. Су Бон облизывается. Медленно вскидывает подбородок с каким-то почти животным гонором. Нам Гю послушно расслабляет рот. Танос уверенно поддевает нижнюю губу пальцем, слегка оттягивает её, рассматривает розоватые дёсны, ровный ряд нижних зубов, ловит, как эмаль поблёскивает в полумраке. Замечает мелкие ранки на внутренней стороне слизистой, оставленные гуляющей челюстью. Красиво. Губа звонко шлёпается обратно. Су Бону закладывает уши. Он уже большим пальцем медленно растирает обе его губы, размазывая по бледной щеке влажный след. Нам Гю глубоко выдыхает. Горячий воздух обжигает пальцы. Он всё так же ждёт. Лишь слегка наклоняет голову набок. И от одного этого движения у Таноса темнеет перед глазами. Покорная маленькая сука. За собственные мысли хочется самому себе разбить лицо. Но возбуждение уже медленно стягивает низ живота раскалённым узлом. Ему хочется жара. Хочется перегрызть кому-нибудь глотку. Кажется, бешеное сердце разгоняет наркотик по крови ещё быстрее. Настолько, что хочется купить новую Ferrari, трахнуть Нам Гю прямо на капоте, абсолютно забив на прохожих, а потом столкнуть машину с ближайшего обрыва. Чувствительность обостряется до предела. Танос ловит каждый всплеск дофамина. Каждый удар собственного сердца, шумящего в сосудах. Сводит плечо. Он снова проводит по мягкости его губ. На этот раз чуть глубже заходя под верхнюю, ведёт пальцем вдоль кромки зубов, будто пересчитывает каждую трещинку эмали. Из груди Нам Гю срывается очередной горячий выдох. Глаза становятся туманными. Разгорячёнными. Светятся, как угольки. Он смотрит на Таноса снизу вверх. И только потом едва касается его пальцев влажным языком. Су Бону хочется выть. Под кожей натягивается каждый нерв. Он чувствует, как собственное тело предательски выдаёт его раньше мыслей. Напрягается член под боксерами, отчётливо выпирая под карго. Нам Гю это наверняка отлично видит. Тот коротко стреляет взглядом вниз. Снова поднимает его обратно. Чуть ёрзает по полу с почти ленивым намёком. И лишь после медленно втягивает большой палец Таноса в жар своего рта. У Су Бона закатываются глаза. Он кусает воздух. Чувствует, как сводит таз. Чувствует влажность. Тепло. Осторожно давит пальцем на язык Нам Гю, ощущая, как тот послушно прогибается под прикосновением, и не отрывает взгляда от его глаз в тот момент, когда Нам Гю, медленно втянув щёки, начинает так же медленно посасывать его большой палец. Голова двигается поступательно, а у Таноса перед глазами висит плотная пелена наркотического тумана. Грязно-фиолетовая. Она путается в локонах Нам Гю, размазывает края его лица, растворяет всё лишнее. Весь мир сужается в одну точку. В один небольшой клочок реальности, который медленно плавит ему мозг. До этого блядского малинового рта. Пухлые губы складываются в мягкое кольцо, плотно обхватывают каждую фалангу, лениво, почти ласково посасывают палец. На загорелой коже Су Бона в отсветах неона медленно выступает слюна. Она поблёскивает тонкой плёнкой, становится гуще с каждым движением, с каждым новым вдохом Нам Гю. Тот смотрит то прямо ему в глаза, то лениво опускает взгляд себе под нос, наблюдая за его пальцем. Абсолютно порнушно. Абсолютно специально. Одновременно сжимает напряжённое бедро Таноса. Короткие ногти царапают тёмную ткань. Танос снова давит ему на влажный горячий язык, и брови сами ломаются от напряжения. Нам Гю дышит носом, срываясь на короткие, горячие вдохи. Обволакивает большой палец теплом своего рта, упруго сопротивляется языком. Играет с ним. Потом всё же уступает, вбирает глубже и коротко проводит зубами по суставу, едва царапая. У Таноса кровь тяжело отливает от головы, распаляя щёки. Сознание расползается грязными образами. Какими-то распятиями. Жертвоприношениями. Святыми, которых сначала целуют, а потом режут на алтаре. Слюна собирается в уголках рта. Он чувствует влагу. Горячую. Вязкую. Обволакивающую. Чувствует, как между ног болезненно ноет, как сердце начинает биться быстрее, как всё вокруг медленно раскаляется до предела. Шумит в ушах, щиплет переносицу, ломит виски. Он сглатывает и, сам поддаваясь какому-то животному порыву, медленно прокручивает палец внутри чужого рта, цепляя им подбородок, чуть приподнимая голову Нам Гю, продолжая играть с его языком. Нам Гю снова шумно выдыхает через нос. Прикусывает палец. Сильнее начинает изображать, будто сосёт совсем не его. Танос приподнимается на диване. Не отводит взгляда. Ещё сильнее давит ему на язык, заставляя раскрыть рот шире, и ловит себя на том, что наслаждается каждой секундой этого послушания. Ему нравится, как между белоснежных губ Нам Гю поблёскивает его теперь мокрый маникюр. Как тот отклоняет голову назад, тяжелее дышит ртом, доводя жар между ними почти до настоящего пекла. Как смотрит из-под ресниц. Как тяжело сглатывает, и судорогой берётся его горло. Таносу нестерпимо хочется почувствовать, каково это. Кожа горит. Нервы плавятся. Он медленно скользит пальцем обратно, намеренно растягивая и пытку, и удовольствие. А когда наконец вытаскивает его изо рта, от влажной подушечки пальца до припухшей губы Нам Гю ещё тянется тонкая, прозрачная ниточка слюны. Она лопается искрами. Танос медленно садится на диване ровнее. Снова теряет любое понятие времени между ними. В шее сухо щёлкают позвонки. Нам Гю всё так же смотрит снизу вверх. Чёрные глаза влажно блестят, веки лениво прикрыты. Он улыбается призывно, лениво облизывает припухшие влажные губы, коротко прикусывает нижнюю, примеряя на себя какую-то новую роль. И играет её слишком хорошо. У Су Бона снова перехватывает дыхание. Он нависает над ним тяжёлой тенью, закрывая широкой спиной стену за собой, а Нам Гю, будто сам сокращая между ними последние сантиметры, приподнимается с колен, оказываясь непозволительно близко. И взгляд Таноса снова и снова соскальзывает на его губы. Каждая секунда, в которую он их не целует, кажется отдельной пыткой. Каким-то новым вариантом медного быка, где его будут медленно запекать до румяной корочки и потом подадут на ужин самым красивым императорам. Нам Гю тоже это замечает. Но не целует. Он будто нарочно растягивает желание между ними до предела. До пограничья. До самого распада. Только подняв взгляд и поймав наконец внимание голубых глаз, он грудно, почти мурлыча, проводит ладонью по взмокшей напряжённой шее Таноса. Скользит выше. Почти касается его губ своими. И тихо выдыхает: — Честно… я заебался тут находиться. Поехали к тебе?———
В мансарде мягкий, жадный до событий полумрак. Горят лишь пара настольных ламп, бликами растекаясь по старому скрипучему паркету, да отсветы из соседних окон, едва цепляющиеся за белые стены. Узкая улица под окнами всё так же тихо шумит ленивой ночью. Не особенно туристическая, не особенно разгульная. Просто по-парижски живая. С соседнего балкона доносятся приглушённые разговоры, слова в которых уже не разобрать. Внизу кто-то коротко вскрикивает и тут же громко смеётся, исчезая за углом. В соседнем доме тоже почти никто не спит. Скорее всего, многие сейчас занимаются любовью с теми, с кем никогда не должны были оказаться в одной постели. И парижская ночь, устало вздыхая, шепчет им одно короткое слово: «Подонки». Негромко играет лёгкий бит. Демки Таноса, которые он так и не выпустил. Даже текста к ним не написал, оставив полуразобранными трупами гнить в памяти ноутбука. Колонка лениво раскачивает комнату низкими импульсами. Су Бон не хвастается своей музыкой. Просто хочет, чтобы Нам Гю услышал, сколько лет в ней похоронено. На деревянном столе у окна, за которым они ещё пару дней назад завтракали, поверх какой-то книги в твёрдом переплёте рассыпаны остатки белого порошка. Крупицы расползлись по буквам названия, испачкав обложку липкими белёсыми следами подплавленного фена. Рядом валяются купюра, севший телефон Нам Гю и два недопитых, уже тёплых энергетика. Су Бон почти убеждает себя, что этот бардак можно назвать философией аскетизма. Хотя бы потому, что серый прогорклый пепел Нам Гю просто стряхивал прямо на стол, потерявшись под наркотой настолько, что даже не подумал поискать пепельницу. Это окончательно размывает сознание. Ещё ничего не цветёт. Но почему тогда в квартире пахнет сиренью? Сиренью и химией. Едкий запах амфетамина вязнет в лепнине под потолком, путается в старой штукатурке. Половицы лениво поскрипывают. Су Бон и Нам Гю стоят посреди комнаты и целуются, медленно растягивая каждое движение влажных губ, словно времени больше не существует. Танос даже не понимает, как они здесь оказались. Белый порошок сыпался на книгу, собирался в плотные дорожки. Они говорили обо всём подряд и, как всегда бывало на таких ночных приходах, каким-то образом снова закончили Богом, Библией, святыми и тем, кто из них сильнее ошибался в собственной святости. Потом Нам Гю сказал, что ему срочно нужно пройтись, иначе амфетамин окончательно выгрызет ему мозг. Танос поднялся следом просто по инерции, будто тело уже давно принимало решения без него. И вот теперь они целовались. Так глупо. Так жадно. Посреди чужой тишины собственной квартиры. Уже больше суток без сна, и воздух густеет вокруг, забиваясь в лёгкие. Свет кажется по-настоящему тёплым. Греет, как термоядерное око над головой в летний зной, опаляет ультрафиолетом так, будто кожа вот-вот покроется волдырями и сгорит. Поцелуй с Нам Гю на вкус как стиральный порошок. Как откусить хрустящий свежий бетон и запить его хлоркой, чтобы посыпались белые зубы и выело горло до кровавого кашля. Его губы мягкие, влажные, чуть смазанные слюной, когда Танос проводит по ним онемевшим языком и ныряет глубже, в тепло его податливого рта. Скользит по рыхлому, неровному нёбу, слизывает амфетаминовый снег так глубоко, словно достаёт его из самого горла, даже не морщась от химической горечи. Ладони Нам Гю, как всегда, скользят по шее Су Бона, коротко царапая затылок. Ногти лениво прочёсывают коротко стриженные волосы, ласкают кожу за горячим ухом, пока Танос не начинает утробно рычать ему прямо в поцелуй. Сам он не теряет времени. Его у них, наверное, осталось не так много, прежде чем наркотик начнёт отпускать и станет по-настоящему плохо. Он рваными движениями выдёргивает свободную футболку Нам Гю из узких джинсов. Рука ныряет под подол. Танос чувствует, как под его пальцами едва заметно подрагивает живот, и касается осторожно, почти на пробу. Мягкий бок. Сетка под пальцами режет подушечки грубым переплетением и впивается в бледную кожу Нам Гю. Су Бон медленно пересчитывает ему рёбра, ведёт ладонь вдоль ткани выше, к груди, и находит возбуждённую бусину соска. Сначала едва касается её большим пальцем. Нам Гю вздрагивает, прогибает поясницу навстречу ласке, а Су Бон уже смелее зажимает чувствительный сосок между указательным и средним пальцами, медленно прокатывая его и слегка покручивая. Первый звонкий стон срывается прямо в поцелуй. Танос чувствует, как по коже Нам Гю табуном бегут мурашки. С поясницы по позвоночнику, выше, к тонкой шее, поднимая волоски на затылке. У него ломаются брови, он снова тянется ближе, выгибает тело навстречу, а Танос ещё раз ласкает его сосок, уже увереннее, круговыми движениями, наслаждаясь тем, как тот послушно вздрагивает под каждым прикосновением. — Ты такой чувствительный, — Су Бон первым разрывает поцелуй, жадно глотнув воздух, и потерянно смотрит, как поблёскивает слюна на малиновых губах Нам Гю. В голове белый шум, телевизионные помехи, а в глазах у Нам Гю радуга, снежинки самых причудливых форм и абсолютная, счастливая невменяемость. Тот ещё какое-то время разглядывает трещинки на губах Таноса, медленно облизывается, прежде чем поднять на него густой, поплывший взгляд. — Ты так и не ответил. — На что? — Су Бон окончательно теряет нить разговора. Нам Гю тяжело дышит и медленно тянет губы в цветущую улыбку. — Ну… что бы ты хотел сделать, — мурлычет он и почти сразу, будто опасаясь, что тот снова ускользнёт от ответа, уточняет: — В постели. Танос раздражённо цыкает. Он ловит в его голосе эту спокойную, ленивую настойчивость, от которой некуда деваться. На секунду даже кажется, будто наркотик отпускает. Он недовольно косится на Нам Гю. Этот разговор начинает по-настоящему выводить его из себя. Не потому, что неприятен. Наоборот. Он прикусывает губу изнутри, коротко улыбается и вместо ответа тянется к нему, оставляя на влажных губах тёплый, смазанный поцелуй. — Просто тебя хочу. Слова выдыхаются прямо ему в приоткрытый рот. Танос лениво облизывает его нижнюю губу и почти отчаянно пытается столкнуть разговор обратно в плоскость тела, где всё гораздо проще и честнее. Пока возбуждение окончательно не стало болезненным. О стояке уже начинает напоминать собственное тело. Су Бон трётся о его бедро большим, тяжёлым псом в гоне, даже не пытаясь скрыть этот немой намёк, и снова бросает на Нам Гю требовательный взгляд. Тот лишь лениво улыбается. Губы всё так же влажно, непристойно поблёскивают. И где-то в голове у Таноса одна за другой рождаются совершенно больные мысли. О покорённых государствах. О диктатуре. О власти, которая держится только на чужом желании подчиниться. О том, что его хочется нагнуть, проверить, насколько громко он умеет плакать. Он тяжело сглатывает вязкую слюну. Нам Гю, будто услышав всё это без единого слова, снова наклоняется ближе. — И как ты меня хочешь? — Просто хочу. Танос шумно выпускает воздух сквозь зубы. По-прежнему избегает любого прямого ответа. Но руки на его тонкой талии сжимаются сильнее. Пальцы глубже впиваются в податливую кожу, словно ещё немного, и он действительно переломит этот хрупкий стан надвое. Нам Гю послушно выгибает спину. Через мгновение ловит его взгляд. У Таноса зрачки уже не просто чёрные. Они расплылись густыми провалами, будто чернила пролились прямо поверх радужки. Взгляд потерянный, тяжёлый, голодный. Нам Гю тихо, почти ласково хихикает. И снова целует его в губы. — Ты боишься чего-то? Танос молчит. Только бросает на него взгляд исподлобья, продолжая сжимать податливую талию в своих злых, грубых руках. — Я же говорил. Это твои рамки. Тебе так перекроили мораль, что всё, к чему ты прикасаешься, становится стерильным. Слова звенят в черепной коробке Су Бона, рассыпаясь бисером по его стратегическим схемам. Он хмурится, медленно втягивает воздух носом. Горло сводит тупым, ноющим спазмом. Голова раскалывается от переизбытка информации. Слушать это не хочется. Хочется кого-нибудь убить. Но даже сейчас он всё ещё не может прорваться сквозь собственные внутренние заслоны. А Нам Гю продолжает. Всё с тем же ленивым сарказмом, будто ему и правда весело. — Это же так тупо. Ты отказываешься от самого себя только потому, что когда-то кто-то сказал тебе, каким надо быть. Он игриво склоняет голову набок. Танос видит, как мелко дрожат его зрачки. Как скалятся белые зубы. Как ладони лениво стекают по его напряжённым плечам. За него сейчас говорит не осторожность, а смелость обречённых. Амфетаминовый туман, расползшийся по затылку густой плесенью. — Думаешь, выкрасил волосы в фиолетовый, назвался музыкантом и сразу стал альтернативным? Липкий, язвительный смешок снова срывается с припухших губ. А внутри Су Бона уже начинается осада крепости. Звенят клинки. Воют трубы. Его демоны, прятавшиеся по углам, наконец, показывают клыки. Он опаснее. Он страшнее. У него в груди дыра, в которой давно не осталось ничего святого. А смех Нам Гю продолжает катиться по мансарде, отбиваясь эхом от стен. — Ты даже не в рамках. Ты просто фальшь. Он лишь лениво дёргает плечом. Танос смотрит на его невозможные, почти беззащитные черты и слышит только собственное сердце. Удар. Ещё один. Потом пауза. Амфетамин плавится в нейронах горячим стеклом. Ладони начинают чесаться. Каждый нерв натянут так туго, что, кажется, ещё немного, и они зазвенят струнами. Горло немеет. Он снова тяжело сглатывает. А Нам Гю, прикрыв пальцами яркие, искусанные чужими людьми губы, едва сдерживает новый смешок. Смотрит на него, такого фальшивого. Такого пустого. Со снисхождением великой императрицы. Будто уже давно вынес приговор. — Ладно… давай сделаем это по-бы… Договорить он не успевает. Су Бон вообще уже не слышит, что эта сука говорит. В какой момент перед глазами окончательно потемнело, он не замечает. Когда чувства возвращаются, Танос понимает только одно. Внутри него разом полопались все лампочки. Перегорели провода. Что-то оборвалось с таким оглушительным хлопком, что на секунду исчезли вообще все звуки. Он даже не услышал, как Нам Гю судорожно втянул воздух, когда его пальцы сомкнулись на тонком, хрупком горле. Не оставляя ни секунды на возражение. Ни секунды на выбор. Он уже вёл его к разложенной кровати. Таноса клинит. У него в голове гремят радужные фанфары, взрываются ракеты на взлёте, оглушая последние остатки здравого смысла. Перед глазами темно. Ни намёка на раскаяние. Боль, годами намерзавшая на сердце тонкой ледяной коркой, плавится под жаром преисподней его несбывшихся надежд. Эго крошится мозаикой витражей. Трескается церковным кафелем под каблуками епископа, идущего на собственную казнь. Иконы плачут густыми кровавыми слезами, словно дьявол действительно сошёл на землю и первым делом прошёлся по самым маленьким, самым беззащитным городам. Это и есть момент его распада. Обычно сейчас ему следовало бы позвонить своему психологу. Сказать, что, кажется, он собирается сделать что-то очень плохое. Что-то по-настоящему ужасное. Такое, за что потом уже никогда себя не простит. Потом три часа захлёбываться рыданиями, заглушая ладонью измученные стоны, чтобы никого не разбудить. Потом уснуть от полного истощения на диване в гостиной и проспать до следующего утра. Но сейчас из груди поднимается совсем другое. Более древнее. Более первородное. Чувство, которое годами забивали таблетками, терапией, осторожными разговорами и бесконечными попытками научить его быть безопасным. Гнев. Такой густой, такой ослепительный гнев, что весь мир окрашивается в красное. Или это просто у него лопаются капилляры в глазах. Кожа Нам Гю под тяжёлыми пальцами гладкая, почти невозможная. Шёлк, натянутый поверх живого тела. Танос чувствует, как под ладонью судорожно вздрагивает его горло. Уже почти видит, как завтра на этой бледной шее проступит яркий, тяжёлый отпечаток его пятерни. Наверное, он сжимает слишком сильно. Но Су Бону сейчас плевать. На всё. Кроме того, как медленно расширяются чёрные провалы его зрачков. Кроме того, как в них, впервые за всё время, отчётливо проступает настоящий, животный страх. Нам Гю судорожно ловит ускользающий воздух, несколько раз беспомощно раскрывает рот, потом крепко стискивает зубы, стараясь не потерять сознание, когда глаза предательски закатываются под веки. Но Танос даже не думает ослаблять хватку. Он продолжает вести его вперёд быстрыми, тяжёлыми шагами. Нам Гю пятится спиной, запинаясь о собственные длинные ноги. Почти падает. Рефлекторно хватается за его запястья, лишь бы удержаться на ногах. Губы у него стремительно белеют. Су Бон, конечно, не хочет его задушить. Наверное. Разве что совсем немного. Просто посмотреть, как он будет сопротивляться, когда из него понемногу начнёт уходить то, что люди привыкли называть душой. Она всё равно у Нам Гю испорченная. Развращённая. Паршивая. Так что почти не жалко. Жалко только одно. Что такое красивое тело однажды всё равно сгниёт в сырой земле, распадётся на кости, влагу и известковую пыль. И Танос почему-то совершенно уверен, что даже тогда будет приходить на его могилу. И целовать холодный камень так же жадно, как сейчас хочет целовать его самого. Задняя сторона худых колен Нам Гю ударяется о край широкой кровати, и Танос без малейшего сожаления швыряет его на пружинистый матрас, на прохладную, ещё не успевшую согреться простыню. Только теперь тот наконец рвано вдыхает воздух. Напора он явно не ожидал. Поднимает на тёмный широкий силуэт Су Бона, нависший у подножия кровати, влажные глаза, и сердце под самым сдавленным, уже ноющим горлом делает безумный кульбит, на лету рассыпаясь осколками, режущими собственные связки. Он хочет что-то сказать. Из груди вырывается только сдавленный писк. Нам Гю отползает выше по белой простыне, не разрывая взгляда. А у Таноса глаза уже светятся тем хищным блеском, который появляется у зверя в последние секунды перед броском. Он лениво хрустит шеей и одним резким движением стаскивает с себя растянутую футболку, насквозь пропахшую потом, дымом и пыльной промзоной, небрежно швыряя её куда-то на пол. Под жёлтым светом настольных ламп напряжённый пресс становится ещё суше после суточной голодовки. Грудные мышцы перекатываются под кожей, плечи выглядят тяжёлыми, руки натянуты канатами, словно ими действительно можно без особого усилия переломить человеку лучевую кость. Нам Гю машинально облизывает пухлые губы. Колени сами сжимаются. Бёдра напрягаются под плотной тканью джинсов, а возбуждение накатывает неожиданно горячей волной, тяжелея под ширинкой почти болезненно. Он медленно ведёт взглядом по обнажённому телу напротив. Хочет его. Целиком. Даже несмотря на то, что сам уже успел подписать себе смертный приговор. Танос замечает этот взгляд. Тяжело сглатывает вязкую слюну. Амфетамин несётся по крови почти чистой химической формулой, а то, как Нам Гю лежит перед ним, не отводя глаз, почти с каким-то вызывающим смирением, только сильнее распаляет внутри злость. Не страх. Раздражение. Будто его нарочно испытывают на прочность. — Раздевайся. Танос не просит. Приказывает. Голос низкий, сорванный, почти рычащий, будто слово приходится буквально выгрызать из собственного горла. Нам Гю сглатывает. Послушно снимает футболку, оставаясь только в этой своей блядской сетке, не одежда вовсе, а насмешка над ней, и принимается расстёгивать ремень. — Быстрее. Над кроватью это звучит как удар. У Нам Гю дрожат руки. Ладони вспотели настолько, что пальцы соскальзывают с металлической пряжки. Он опускает взгляд, пытаясь в полумраке разобраться с ремнём, словно перед ним какая-то сложная головоломка, а не обычная застёжка. Танос устало закатывает глаза. Ждать ещё хоть секунду он уже не способен. Желание обладать давно перегнало терпение. В голове мелькает почти презрительная мысль о том, какой же Нам Гю бесполезный. Даже здесь ему нужна чужая рука. И в следующую секунду он резко дёргает его за ногу. Одним движением переворачивает на живот. Из груди Нам Гю срывается короткий вскрик, смазанный скорее неожиданностью, чем болью. Перед лицом складками и волнами мнётся простыня. Нам Гю опирается на искусанные локти и, не выдержав, заглядывает через плечо. Не видеть, что происходит за спиной, вдруг оказывается страшнее самой боли. Эта неизвестность становится пыткой. За спиной тяжело дышит Су Бон. В его ледяном взгляде всё ещё хохочут какие-то страшные боги. Бешенство, древнее и голодное, как забытый культ, просачивается наружу и заражает Нам Гю этим липким, мерзким страхом, который горячим узлом скручивает низ живота рядом с возбуждением. Одно уже невозможно отделить от другого. Время на секунду вязнет. Под тонкой сеткой и бледной кожей остро выступают лопатки, когда Нам Гю непроизвольно выгибает плечи, вслушиваясь в тяжёлое дыхание у самого затылка. По шее пробегают мурашки, цепочкой сползают вдоль позвоночника, а в следующую секунду кровь снова начинает долбить в виски с яростью отбойного молотка. Танос одним резким рывком поднимает его за бёдра, заставляя встать на колени. Ладонь жёстко прижимает влажную от пота поясницу, вынуждая позвоночник выгнуться правильной дугой. Нам Гю шумно втягивает воздух сквозь стиснутые зубы. Теперь он выставлен перед ним беззащитно, как экспонат под музейным стеклом. Только вместо восхищённых любований на него падает голодный взгляд человека, у которого давно исчезла грань между желанием и властью. Почему-то именно сейчас Нам Гю перестаёт находить всё это забавным. А Су Бон только скалится, коротко клацнув зубами. Его тяжёлая ладонь скользит под живот, нащупывает ремень и одним коротким движением выдёргивает его из шлёвок. Давление на талию исчезает сразу. Нам Гю только теперь понимает, насколько тесно всё это время джинсы с ремнём стягивали ему рёбра и бёдра, ломая дыхание. Он жадно расправляет грудную клетку, глубоко вдыхает, расслабляя наконец мышцы живота. Но передышка длится меньше секунды. Су Бон цепляет пальцами пояс джинсов сзади и одним грубым движением сдёргивает их вниз вместе с бельём. Не столько раздевает, сколько буквально срывает с него одежду, расправляясь с ней так же беспощадно, как со всем, к чему сейчас прикасается. Нам Гю остаётся только тяжело дышать, уткнувшись лбом в сжатые кулаки. Потом его снова роняют на матрас, почти как шарнирную куклу. Пружины жалобно отзываются под весом тела. Танос дёргает за штанины так резко, что Нам Гю невольно подбрасывает на кровати, пока ткань окончательно не слетает с ног. Его снова бесцеремонно возвращают в прежнее положение. Нам Гю шумно пыхтит, сдувая с лица липнущие к щекам тёмные пряди. Су Бон властно сжимает ладонью его левое бедро, проверяя, действительно ли тот никуда не денется, и низко, почти рыча, бросает: — Ноги расставь. Приказной тон прошивает током до самых костей. Нам Гю снова сглатывает вязкий жар, застрявший в горле. Даже звук выходит каким-то жалким, плаксивым, когда он медленно разводит острые колени, разъезжаясь по смятой простыне. И именно в эту секунду ему становится неожиданно стыдно. Не перед Таносом. Перед самим собой. Секс никогда не был для него чем-то особенным. Часть работы. Часть жизни. Такой же естественной, как дыхание. Удовольствие, достойное лишь людей и дельфинов, а значит, почти священное. Возведённое в отдельный культ. Люди не могут жить без секса. А если могут, значит, с ними что-то не так. Их будто забыли запустить до конца. Нам Гю точно был не из таких. Он слишком любил само существование собственного тела. Любил чужие тела. Был тонко, почти изысканно развращён всей этой похотью, блеском кожи, взглядами и властью ещё где-то в глубоком детстве, когда большинство только училось стыдиться себя. С тех пор ему никогда не хватало наслаждения полностью. Он хотел ещё. Ему нравились ласки. Нравилась грубость. Нравилось, когда его хотели. Когда на него смотрели так, словно перед ними не человек, а последний бриллиант, который нельзя купить, можно только вымолить. Он возвёл собственное тело в культ. Мужчины охотно строили ему храмы. Несли подношения, лишь бы заслужить право прикоснуться к этой религии. Деньги. Дорогие часы. Ключи от машин. Флаконы духов, пахнущие состоянием. Лучшие рестораны. Частных поваров. Билеты в другие страны без обратной даты. Оплачивали мечты, прихоти, капризы, лишь бы он задержался ещё хоть ненадолго. Некоторые приносили ему собственные браки, бракоразводные документы, похороненные надежды, почти мёртвую жизнь, умоляя выбрать именно их. А Нам Гю обычно оценивал мужчин по трём простым критериям: размеру члена, толщине кошелька и умению пользоваться обоими. Желательно одновременно. Секс в вертолёте был забавной историей. А вот предложение спрятаться в шкаф, потому что жена неожиданно вернулась домой, уже казалось настоящим кошмаром. Он блокировал людей сразу, как только они начинали ему надоедать. Но этот богатенький рэпер из Сеула довёл его до какого-то совершенно нового, почти болезненного состояния меньше чем за три жалкие минуты. Нам Гю тихо хнычет, продолжая упираться лбом в кулаки. Хочется прикрыться. Хотя бы немного. Но ему кажется: стоит только шевельнуться, Танос снова стиснет его горло. И в этот раз уже не отпустит. Под кожей натягиваются нервы. Он весь сжимается, дрожит сразу и от перегрева, и от возбуждения, едва слышно всхлипывая, когда по заднице прилетает звонкий, размашистый шлепок. — Шире! Су Бон рявкает низко, зверино. На левой ягодице мгновенно расцветает горячее, налитое кровью пятно. Нам Гю послушно разводит бёдра ещё шире. Чтобы перед Таносом не осталось ничего спрятанного. Ничего, что нельзя было бы рассмотреть, присвоить или уничтожить. Су Бон ухмыляется победно. Скалит зубы голодным зверем, рассматривая Нам Гю всего, раскрытого перед ним, как драгоценность, которую наконец позволили взять в руки. Его бледное тело мелко дрожит, и эта дрожь кажется красивее любого танца. Сетка обтягивает кожу похабной второй оболочкой, подчёркивая каждый изгиб. Ему бы всего такого. В тонкой, бесстыдной сетке, облепившей худые бёдра, живот, грудь, каждую линию этого фарфорового тела, чтобы открытыми оставались только самые нужные места. Чтобы ткань не скрывала, а только сильнее дразнила взгляд. Су Бон прикусывает щёку изнутри. Пот стекает по виску узкой дорожкой, едкая ртуть, медленно прожигая кожу. Его ладони властно ложатся на ягодицы Нам Гю, лениво проходят по ним кругом, изучая их тяжесть, их упругое сопротивление, а потом снова срывается звонкий, сочный шлепок. Кожа мгновенно вспыхивает горячим красным пятном. Су Бон тут же сжимает её крепче, проверяя, сколько ещё напряжения выдержит это тело, и Нам Гю рвано вздрагивает, не удержав короткого стона. Танос заворожён тем, как под этим прикосновением выгибается его позвоночник. Он разводит ягодицы шире, открывая перед собой всё без остатка, без последнего клочка защиты. Где-то снизу срывается ещё один приглушённый всхлип. И именно в эту секунду Су Бон окончательно перестаёт быть человеком. Вместо мыслей остаётся только раскалённое мясо и белый шум амфетамина. Вместо логики приходят образы. Перед глазами вспыхивают древние жертвенники, первые языческие костры, северные обряды, где богам отдавали самое красивое, что могли найти. И он вдруг понимает, что тоже молится. Только его молитва совершается руками. Два пальца медленно проходят по напряжённому колечку мышц, не торопясь, растягивая не столько тело, сколько собственное удовольствие от созерцания. Ему почти важнее смотреть, чем касаться. Из груди вырывается тяжёлый вдох. Нам Гю ломает брови в каком-то детском, трогательном прошении о пощаде. Снова оборачивается через плечо, растерянно моргая влажными ресницами, и не может отвести глаз. Танос медленно облизывает два пальца, оставляя на них густой влажный блеск, словно совершает какое-то обязательное таинство перед продолжением обряда. Потом так же неторопливо возвращает их обратно, мягко надавливая на вход, не стремясь сделать больше. Ему необходимо растянуть этот миг до болезненности, дать страху и возбуждению смешаться окончательно. Нам Гю уже сам не понимает, что чувствует. Внутри слишком много всего сразу. Возбуждение сплетается с подчинением. Подчинение с тревогой. А тревога медленно превращается в предчувствие чего-то страшного. Будто ещё немного, и в затылок действительно вопьются голодные клыки. Он сминает простыню в кулаке так сильно, что белая ткань режет пальцы складками. Очередной стон срывается сам собой. И в следующую секунду Су Бон снова набирает размах. Два коротких, тяжёлых удара ложатся один за другим прямо на дырочку, заставляя кожу вспыхнуть ещё ярче, будто он собственными ладонями разжигает под ней огонь. Нам Гю громко вскрикивает, когда тело прошивает крупная, беспощадная дрожь, на мгновение выбивая из него остатки рассудка. Перед глазами осыпаются хромовые искры. Они летят густым дождём, разбиваются о внутреннюю сторону век. В уголках глаз собираются слёзы, склеивая ресницы в тонкие, острые клинки. Нам Гю выгибается ещё сильнее, когда Танос снова обрушивает ладонь, влажно, с широким размахом, бормоча себе под нос что-то невнятное. Не слова. Заклятие. Молитву о похоти и вечности. Проклинает это тело быть вечно голодным по собственной плоти. Нам Гю настолько возбуждён, что мысли расползаются клочьями. Фен всё ещё медленно переваривает его мозг липкими снежными лавинами. Гормоны бушуют в нервах штормом, делая любое прикосновение невозможным по силе. Это уже не кожа. Открытая слизистая. Кровоточащий нерв под линзой микроскопа. Он слышит, как собственная кровь с грохотом несётся по венам. Ноги сами разъезжаются шире. Танос победно скалится. По комнате снова разлетается звонкий удар ладони. Нам Гю вскрикивает, запрокидывая голову так резко, будто его позвоночник натянули струной. По телу волной пробегают мурашки, сметая последние остатки привычного ощущения собственного тела. Су Бон не может отвести взгляд. Смотрит, как подрагивают мышцы красной дырочки, как всё непроизвольно сжимается от каждого прикосновения, и чувствует, как внутри него разрастается что-то древнее, чёрное, и голодное. Ему хочется довести Нам Гю до полного изнеможения. До тупого, бессмысленного состояния шлюхи на одних гормонах. Чтобы тот потом ползал по полу, всхлипывал, цеплялся за него разбитыми ногтями и рыдал от перевозбуждения, не получая ни капли того, чего так отчаянно хочет. Чтобы желание само стало пыткой. У Таноса внутри только мрак. Никакой совести. Никаких принципов. Никакой морали. За его спиной всю жизнь шептались, что он ебанутый. И он каждый новый год честно пытался доказать обратное. Пил таблетки. Ходил на терапию. Учился не слушать тех тварей, что жили у него под черепом. Так долго пытался не сойти с ума, что однажды устал даже открывать глаза по утрам. А сейчас… Сейчас руки дрожат от каждой собственной мысли. От каждого тихого всхлипа Нам Гю. От того, как тот комкает простыню, как закатываются его глаза, как ломается дыхание. Ему хочется разорвать его зубами. Впиться в эту белую кожу, почувствовать, как под ней сопротивляется живая плоть. Услышать, как Нам Гю будет орать. Именно орать. Просить остановиться, захлёбываться мольбами, а самому понимать, что уже поздно. Эта мысль такая отвратительная, что Таносу становится хорошо. Улыбка сама растягивает рот. Может, хватит уже держать этих демонов на цепи. Может, пора наконец их накормить. Провалиться в собственную темноту с головой и перестать делать вид, будто внутри ещё осталось хоть что-то человеческое. Перед ним ведь даже не человек. Фантазия. Маленький падший ангел, которого можно купить на час, обожествить, измучить и потом передать дальше, как святыню, осквернённую собственными руками. И Танос сейчас не жалеет ни об одном своём дерьмовом поступке. Пусть все эти моралисты отсосут ему огромный хуй. До судорог в скулах. До удушья. Пусть подавятся своими принципами, своими правильными речами, своими мнениями о том, как надо жить. А потом он с удовольствием станцует на их костях и обоссыт каждый могильный камень, который они так старательно заслуживали при жизни. Нам Гю снова срывается на глубокий, рваный вдох. Танос нетерпеливо расстёгивает карго, одним движением стягивая их вместе с боксёрами до середины бёдер. На ладонь ложится тяжёлый, налитый кровью член. На головке уже собираются густые капли смазки, лениво поблёскивая в жёлтом свете ламп. Он несколько раз проводит по нему вверх и вниз, не сводя взгляда с Нам Гю, проверяет не собственное возбуждение, а терпение. Потом делает шаг ближе и без всякой нежности приставляет себя к его напряжённому, сжатому входу. Смотрит сверху вниз. Приговор уже вынесен, а теперь осталось только привести его в исполнение. И почти с усмешкой бросает: — Слышь… я чё с тобой вообще церемонюсь? Голос хрипит, трескается на мелкие судорожные срывы. В нём только звон закалённой стали. Ни единого обещания чего-то светлого. Нам Гю дышит рвано. В ушах уже гремит от перевозбуждения, между бёдер всё болезненно пульсирует, а с головки его члена тонкой горячей каплей медленно тянется естественная смазка, впитываясь тёмным влажным пятном в простыню. Так возбудился, что потёк, как сучка. Су Бон это увидит. И сожрёт его живьём, даже не посыпав сверху крупной морской солью. Как самый дорогой десерт, который жалко трогать ложкой, но невозможно не уничтожить до последней крошки. Нам Гю хочется самому растаять у него на искусанных губах сладким пломбиром, исчезнуть прямо на языке, и он невольно выгибает плечи ломкой дугой, снова оборачиваясь назад. Где-то на краю сознания мелькает мысль, что его о чём-то спросили. Но когда он ловит на лице Таноса этот злой, самодовольный оскал, всё внутри резко обрывается. Он только теперь чувствует, как в его дырку упирается что-то горячее, твёрдое и налитое кровью. Осознание приходит слишком быстро. Даже для него. Он слышит, как Танос собирает во рту вязкую слюну из пересохшего горла и жирно сплёвывает себе на ладонь, медленно растирая её по члену, ему показательно лень искать что-то ещё. В голове Нам Гю не остаётся почти ничего. Только смазанные предостережения. Под рёбрами медленно надувается липкий пузырь тревоги, тяжёлой, жёлчной. Он расползается по костям, забивается под кожу, ломает дыхание. Нам Гю поднимает на него мутный взгляд и тяжело сглатывает вязкий ком. Танос в ответ только улыбается. Даже не смотрит ему в глаза. Будто они больше ничего не значат. Будто перед ним теперь не человек, а тело. Удобнее перехватывает его за бедро, грубо вдавливая пальцы в тазовую кость, и Нам Гю срывается осипшим голосом: — Что ты?.. Внутри всё плавится. Под кожей пожар. Сердце пропускает удар. Танос, придерживая себя рукой, только сильнее подаётся вперёд, и голос Нам Гю наконец прорывается настоящей паникой, ровно в тот момент, когда глаза округляются от запоздалого понимания. — Стой… стой, подожди… без смазки… Танос… подожди… Последнее слово ломается пополам. Пальцы намертво сминают простыню так, что костяшки становятся почти прозрачными. Танос отвечает только глухим шипением. Никаких слов. Никакой жалости. Только собственная прихоть, разросшаяся до размеров религии. И когда он резко подаётся бёдрами вперёд, у Нам Гю из сдавленного горла вырывается измученный крик. Голова запрокидывается, глаза закатываются, а в черепной коробке остаётся только этот звериный, утробный рык Таноса, заполняющий собой всю комнату, пока его пальцы ещё сильнее впиваются в бедро. Он боится выпустить из рук собственную одержимость. Танос входит до половины. Нам Гю чувствует, как всё тело сводит судорогой, как по сломанной пояснице табуном бегут мурашки, раздражая воспалённую кожу, как хрустально ломаются кости таза и начинают мелко дрожать разъехавшиеся колени. Пальцы на ногах сами собой поджимаются, из глаз брызжут первые слёзы, быстро собираясь в уголках и стекая по переносице, когда он снова роняет голову на сжатые кулаки, прячась за спутанными влажными локонами, будто за траурной вуалью. Волосы неприятно царапают мокрые щёки, липнут к распухшим губам. Нам Гю всхлипывает уже громче, смаргивает влагу, всё так же онемевшими пальцами впиваясь в простыню. Резкая боль простреливает до самого копчика, особенно остро отдаваясь в тазовых костях, когда Танос тяжёлыми, неторопливыми круговыми движениями обводит ладонью выступающую кость бедра, с силой вдавливая пальцы прямо через тонкую кожу. Нам Гю снова коротко вскрикивает и на чистом животном инстинкте пытается съебаться, отползти выше по смятым простыням, вырваться из этого грубого вторжения. Колено уходит вперёд, лопатки снова раскрываются ломкими крыльями, он шумно втягивает воздух, потому что единственное желание сейчас, слезть с чужого члена и украсть себе хотя бы пару минут передышки. Кажется, ещё немного, и внутри всё превратится в горячую розовую кашу, а суставы станут шарнирными, как у сломанных, выброшенных кукол. — Далеко собрался? Танос ухмыляется издевательски. Полностью контролировать происходящее ему идёт. Это уродливо. Это больно для любого, кто окажется рядом. Но Танос вообще редкостная сволочь, будто сбежавшая со страниц Достоевского, только без желания вовремя остановиться. Из тех, кто после каждого преступления будет до утра рассуждать, стоило ли ради одной минуты идти на убийство. Только сейчас ему похуй. По-настоящему. Он лишь сильнее сжимает бедро Нам Гю, вырывая из него беспомощный писк. Эти жалкие звуки возбуждают его до болезненной дрожи. Он ловит Нам Гю за край сетчатого лонгслива, наматывая эластичную ткань на кулак. Сетка туго натягивается по телу, воротник врезается в шею, жёстко режет кожу, ещё сильнее обрисовывая худое тело. Нам Гю глухо стонет, невольно подаваясь вперёд, и с губ Таноса срывается липкий, довольный смешок. Он сглатывает собственное возбуждение и одним резким движением дёргает Нам Гю обратно на себя. До звонкого, влажного шлепка кожи о кожу. Нам Гю снова срывается на крик, который тут же ломается в беспомощные, громкие рыдания. Жмурит глаза, падает лицом в смятый матрас и истерзанно всхлипывает, проглатывая собственные слёзы. Внутри всё горит огнём. Святым пламенем инквизиции. Нам Гю начинает казаться, будто его бросили прямо в костёр, и Господь наконец решил взыскать с него за каждый грех, накопленный за всю жизнь. Кармы не существует. Это удобная сказка язычников, чтобы легче было переживать несправедливость. Ублюдкам везёт. Тем, кто рождён страдать, приходится расплачиваться всегда. Нам Гю только не понимает, что именно он сделал такого, чтобы теперь платить настолько дорого. Его сфинктер судорожно сжимается вокруг крупного члена Таноса. Худые бёдра начинают дрожать от перевозбуждения, трясутся сами собой, когда головка тяжело проходится по воспалённой, чувствительной простате, войдя уже достаточно глубоко. По телу расходятся волны, где наслаждение мешается с болью так плотно, что между ними больше не остаётся никакой границы. Нам Гю, кажется, действительно сходит с ума. Его морозит. Всего трясёт. В затылке начинает пульсировать кровь. Если бы не амфетамин, он, наверное, уже отключился бы от этой боли. Или возненавидел бы секс до конца своей жизни. Но фен продолжает гнать эйфорию по венам, разносит её вместе с кровью, заставляя тело предательски отзываться даже там, где должно быть только страдание. Щёки вспыхивают алым. Это всё ещё охуеть как больно. Но тяжесть чужого члена ложится где-то под пупком, стягивает низ живота липким жаром, и удовольствие, будто раненое животное, всё равно выбирается наружу сквозь эту боль. Губы дрожат. Он дышит тяжело, захлёбываясь стонами, размазывает лицо по простыне, продолжая до белых костяшек драть её пальцами. Воротник душит. Сетка трёт напряжённые соски. За спиной рычит Танос, ещё сильнее наматывая лонгслив на кулак. — Бля, какой ты тугой. Сетка режет ладонь, впивается в кожу, будто он и правда приносит кому-то жертву, оставляя собственную кровь на алтаре. Голос Су Бона рассыпается фракталами, гулко отдаётся под самым черепом. Перед глазами Нам Гю всё плывёт. Образы текут друг в друга. Лица расплавляются. Слёзы горячими дорожками катятся по щекам, растворяя его целиком в одном обнажённом, скулящем, беспомощном теле. Танос горячо выдыхает. Усмехается. И почти ласково бросает: — Никто тебя не выебал после меня? Насмешка выходит настолько откровенной и мерзкой, что у Нам Гю не остаётся даже сил разозлиться. Да и ответить, по сути, нечего. Су Бон ставит колено на кровать, устраиваясь удобнее. Упирается крепче. Ему нужно больше пространства. Больше размаха для бёдер. Первый резкий толчок сносит Нам Гю все оставшиеся представления о будущем. Что-то внутри него разлетается на крест Эйнштейна, новорождённые звёзды и всплески магмы в самом сердце извержения. Ноет низ живота, звенит позвоночник, будто по каждому позвонку проводят раскалённым молотом, и ломается, кажется, каждая косточка в теле, когда Танос почти полностью выходит из него, а потом, снова натянув несчастный лонгслив, как вожжи, с размаху вдалбливается обратно так, что кожа на ягодицах вспыхивает огнём. Нам Гю издаёт что-то между вскриком и сорванным стоном, захлёбывается собственной слюной, слезами и воздухом, оставляя на простыне мокрые солёные пятна. Тянет к себе смятый, влажноватый хлопок, сжимает его так отчаянно, что кажется, сейчас хрустнут пальцы. То ли хочет закрыть лицо. То ли ищет хоть что-нибудь, что можно зажать между зубами, пока не раскрошил себе резцы. Свободная рука вслепую уходит назад. Тело выгибается ещё сильнее, неестественной дугой, кривой осью мира, которую кто-то нарочно испортил ещё при сотворении. Пальцы, холодные и дрожащие, наощупь находят напряжённый бок Таноса, цепляются за него, будто за последний выступ над пропастью, и Нам Гю начинает бессвязно бормотать сквозь всхлипы. — Стой… стой… пожалуйста… стой… Танос только ухмыляется. Смотрит, как того буквально ломает под собственным телом. Как дрожит каждый нерв. Как сетчатая ткань собирается складками в его кулаке. И отвечает лишь низким, животным рыком, в котором нет ничего милосердного: — Тебе ж нравится. Голос басит, хрипит от возбуждения. Нам Гю сейчас его самая красивая и самая желанная вещь. Такой бледный. Такой сломанный. Такой распятый. Кожа светится почти священно под ржавым светом настольной лампы. Сама плоть решила стать иконой перед тем, как её окончательно осквернят. На лопатках Таносу чудятся шрамы от когда-то вырванных крыльев. Над головой, прямо в горячем мареве комнаты, медленно вращаются осколки разбитого нимба. Он падает. Падает вместе с ним в это развратное безумие, позволяя Нам Гю тащить себя всё глубже, туда, где уже не остаётся ни морали, ни раскаяния. Раскрепощённый. Испорченный. Превращённый чужими руками в культ собственного тела. В живую ересь. Танос смотрит на него и видит не человека. Видит богов, которые веками ненавидели друг друга настолько сильно, что строили цивилизации только ради будущих войн. Читает его татуировки, как погребальные гимны на стенах египетских усыпальниц. Археологически, почти благоговейно, ненавидит каждый сантиметр этого тела и хочет собственными руками раскопать в нём Великую Трою, вскрыть гробницы персидских царей, добраться до самой первой человеческой мерзости, которая когда-то научилась желать. Амфетамин давно переплавил ему мозг. Во лбу вот-вот распахнётся третий глаз. Осталось только вступить в какую-нибудь сатанинскую ложу, вырвать Нам Гю сердце голой рукой и посмотреть, не написано ли слово «любовь» прямо на внутренней стороне его рёбер. Эта мысль кажется такой правильной, что Танос почти смеётся. И с новым глубоким толчком Нам Гю снова срывает голос, будто вместе со связками из него вырывается последняя молитва. Танос качает бёдрами, как метроном, выверяя ритм этого бита. Ловит его всем телом, качовыми семплами собственных тяжёлых вдохов, ударами в бетон того рейва, с которого они сбежали всего пару часов назад. Кожа звонко шлёпается о кожу. Су Бон ещё сильнее натягивает сетчатый лонгслив, выгибая Нам Гю поясницу мучительной дугой вслед за каждым движением, и долбит с отбойной точностью прямо в сжатый комок нервов внутри. Широко. Грубо. До самого основания. Нам Гю разлетается по комнате громкими стонами, всё ещё бессмысленно царапая его за бок. Сам не понимает, чего пытается добиться. Остановить. Или, наоборот, втянуть ещё глубже в себя. Поджимает живот на судорожном вдохе так сильно, что под тонкой кожей почти проступает силуэт чужого члена. Внутренние кольца сами собой сжимаются вокруг него, и каждый новый толчок раскалывает удовольствие болью, а боль превращает удовольствие в что-то совсем не человеческое. Ритм нарастает. Отбойным молотком. Так громко, что дрожит воздух. Су Бон вколачивается в его мягкое, податливое тело с отчаянным, почти священным желанием оставить себя внутри. Не сперму. Не след на коже. Клеймо. Отпечаток своего существования где-то между его внутренностями, чтобы даже годы спустя тело Нам Гю помнило, кому однажды принадлежало. Нам Гю снова запрокидывает голову, вслепую хватается рукой за его бок. Толчок. Ещё. Ещё. У Таноса дыхание уже не срывается. Оно рычит. Глухо, утробно, будто внутри него вместо лёгких давно поселился голодный зверь. Ему хочется разломать Нам Гю до самого основания. Чтобы не осталось ни одной наглой усмешки. Ни одного ехидного слова. Чтобы этот красивый рот наконец научился молчать. — Стой…… Нам Гю выдыхает это на всхлипе. По лицу без остановки текут слёзы. Он жадно хватает воздух, захлёбывается собственным дыханием. — Слишком… стой… глубоко… блять… пожалуйста, Танос… глубоко… Это уже не речь. Это рассыпающийся набор звуков. Раздавленные буквы. Су Бон даже не пытается разобрать, что тот бормочет. Ему плевать. Внутри так тесно. Так горячо. Так правильно. Что Таносу кажется, будто именно так и ощущается просветление. Не монастырь. Не молитва. Не пост. Чужое тело, которое сжимает его член так, словно исповедует собственными мышцами. Он чувствует каждый удар сердца. Каждый лейкоцит. Каждую клетку, качающую по венам амфетамин вместе с кровью. Нейроны шипят где-то под черепом электрическими змеями. Сердце колотится о рёбра так яростно, будто тоже хочет вырваться наружу. А смотреть на Нам Гю… Это и есть высшее блаженство. Он смятый. Истерзанный. Красивый до невозможности. Будто его сначала написал Бодлер, потом долго топтали сапогами по полу дешёвого борделя, а после повесили в музее современного искусства и назвали шедевром. О нём действительно могли бы быть написаны «Цветы зла». Ему место среди святых реликвий человеческой похоти. Среди вещей, настолько прекрасных, что они уже перестали быть невинными. Су Бона ведёт. Спазмы сводят низ живота. Жар плавит внутренности. Он начинает двигаться ещё быстрее, ещё шире, грубо вбивая Нам Гю в матрас. Тот снова срывается на крик. Сжимается вокруг него так плотно, что становится трудно дышать. Ногти впиваются Таносу в бок. До крови. До боли. До вывернутого плеча. И именно в этот момент Су Бон понимает одну вещь. Ему нравится не чужая покорность. Ему нравится видеть, как человек под ним постепенно перестаёт принадлежать самому себе. Довести человека до края тоже искусство. И Танос настоящий, безмятежный творец. У него нет ни малейшего повода в этом сомневаться. Он пишет музыку. Пишет стихи. Чувствует прекрасное всем своим проклятым эстетством, до дрожи в коленях. С самого раннего детства этот мир казался ему слишком ярким, слишком острым, слишком насыщенным собственной красотой. Каждый скол, каждая гладкая линия, каждая случайная трещина выглядели живым нервом. Он мог часами сидеть на заднем дворе и разглядывать траву. Жучков на листьях. Облака, которые бесконечно меняли очертания. Любил холод стекла, если прижаться к нему щекой. Любил древесные узоры, запах дождя, вкус самых простых продуктов, звучание отдельных слов. Всё вызывало почти болезненный восторг. Родители решили, что он болен. Потому что дети не должны так внимательно смотреть на мир. Но сейчас их больше нет. Не существует даже самого понятия «они». Они ненавидели друг друга и всё равно жили вместе, лишь бы не позорить фамилию Чхве. Не разводились. Не кричали. Просто день за днём молча проклинали каждую секунду общего существования. В наследство Таносу остались люксовый хлам, деньги и компания, которая ему нахуй не нужна. Он сжёг бы всё это. Без сожаления. На церковном дворе. Под колокольный звон. Как жертвенное приношение собственному освобождению. Потому что сейчас существует только Нам Гю. Его бледная кожа. Покраснения, распускающиеся на ней маленькими райскими яблоками. Сочными. Налитыми. Настолько красивыми, что Таносу хочется впиться в них зубами и оставить на ягодице след до крови. Ему кажется, что тот сладкий. Как сахарная вата, пропитанная химическим сиропом собственной крови. Что кровь у него тоже будет сладкой. Липкой. Пристанет к губам и останется там надолго. Су Бон медленно облизывает пересохшие губы. Слушает, как ломается ритм чужих стонов. И пишет ими музыку. Где-то глубоко в своём растерзанном подсознании. Ещё немного, и у него случится сенсорная перегрузка. Голова разлетится осколками. Мир станет слишком громким. Слишком красивым. Слишком настоящим. Он вдалбливается в Нам Гю, и его мокрая, уже растраханная дырка становится для Таноса центром мироздания. Единственной точкой, к которой вообще имеет смысл возвращаться. Он ловит каждый судорожный спазм вокруг своего члена, каждое влажное сокращение, каждую дрожь этого развращённого тела так внимательно, будто читает по нему собственное откровение. Су Бон тянет на себя сетчатую ткань всё сильнее, пока тонкие переплетения не начинают жалобно трещать и лопаться одно за другим. Нам Гю хрипит. Задыхается. Наконец отпускает его бок и почти бессильно падает грудью на кровать, снова судорожно вцепившись пальцами в простыню. Волосы рассыпаются по влажному белому хлопку чёрными непослушными вихрями. И Танос заворожённо смотрит, как на каждом глубоком толчке закатываются его глаза. Как звенит всё его тело. Как под тонкой кожей вздрагивают мышцы. Каждый толчок звенит у Нам Гю где-то между внутренностями, и Таносу чудится, что он не в человека входит, а в святыню. В храм, который существует только затем, чтобы его осквернили. Чтобы разломали колонны, сбили нимбы со святых и голыми руками выдрали иконы из-под алтаря. Хочется больше. Хочется его целиком. Разложенного. Раскрытого. Растянутого под Таноса и под саму его пустоту. Она бы тоже вошла в Нам Гю идеально. Заполнила бы его до краёв. Сожрала бы до последней косточки, как рой саранчи, когда приходит конец времён. И стоны Нам Гю стали бы музыкой Апокалипсиса, тем самым последним хором, который услышит мир, когда гнев Господень наконец рухнет на землю, а очередному Ною снова придётся строить ковчег из человеческих костей. У Таноса кружится голова. Треск натянутой сетки гремит у него под веками. Он смотрит на спину Нам Гю как на место своего паломничества. На монастырскую стену. На алтарь, перед которым можно поставить свечу за упокой собственной души, прекрасно понимая, что она давно уже не спасается. Спина у Нам Гю восковая. Холодная. Мягкая. Под ладонями она плавится, как свечной воск, лепится под пальцами, принимает любую форму, какую только захочет его жестокая рука. И Таносу мало. Ему хочется видеть её без этой чёртовой цензуры, что рябит перед глазами мерзкой помехой. Он облизывает пересохшие губы. Тяжело сглатывает вязкую слюну. Прижимает задницу Нам Гю к своему тазу и одним движением входит до упора. До самого основания. До тупого удара костями о кости. Нам Гю снова ломает на кровати. Из его горла вырывается громкий, сорванный стон, настолько покорный, что у Таноса по позвоночнику проходит сладкая судорога. Звук разлетается по комнате горячими искрами, дробится ртутными шариками где-то под его черепом, и кажется, будто сама реальность начинает дрожать в этом ритме. Головка тяжело давит на простату. Так глубоко, что Нам Гю опять начинает трясти. Бёдра ходят мелкой дрожью. Он закусывает губу до алых бусин крови и беспомощно тянется дрожащей рукой под себя, к своему ноющему члену. Они здесь теперь почти на равных правах. Никто из них не кончит, пока амфетамин не позволит телу снова вспомнить, как вообще работает удовольствие. Пока не отпустит связки. Пока не перестанет держать каждую мышцу судорогой. Хотя даже после этого никто ничего не гарантирует. Организм давно превратился в выжатый провод. Разве что Нам Гю сегодня достанется куда хуже. Танос ещё успеет отполировать его до гладкости. До блеска. До полной потери формы. Но сейчас ему мало самого тела. Пальцы снова цепляются за уже рваную сетку. Он закручивает ткань на кулаках. Мышцы на предплечьях наливаются тяжёлым, тревожным рельефом. И одним резким движением раздирает проклятую блядскую сетку прямо на Нам Гю. Тонкие переплетения лопаются с громким, отчаянным треском. Будто рвётся церковная хоругвь. Будто кто-то вспорол завесу перед алтарём. Наконец. Добираясь до его голой, бледной спины. До кожи. До плоти. Под очередной гортанный, сорванный вдох Нам Гю. Сухими, горячими губами он мажется ему по лопаткам. Поза неудобная для двоих. Для такого поклонения плоти она вообще не предназначена. Но Танос всё равно оставляет на верхней части его спины несколько смазанных, растёртых поцелуев, острыми импульсами расходящихся по нервам. Медленно проводит языком вдоль выступающих позвонков, оставляя тёплый влажный след, будто снег, наконец поддавшийся солнцу где-нибудь на хребтах Северного Кавказа. Зацеловывает его почти успокаивающе. Почти. Пока Нам Гю под ним глубоко вздыхает, дыхание наконец начинает выравниваться, а из горла остаются только тихие, надломленные стоны. Он невесомо ласкает себя, ломая брови от каждого прикосновения, и Танос ловит этот момент так, будто выхватывает его прямо из чужой исповеди. Ищет в нём все свои давно потерянные иконостасы. Ведёт взглядом по тонкой бледной шее, по позвоночнику, по влажной коже, снова перехватывает Нам Гю за ломкую талию и возобновляет движение. Теперь ещё жёстче. У Нам Гю стоны похожи на крики умирающих китов. На последнюю литургию. На исповедь, которую никто уже не услышит. И у Су Бона окончательно крошится рассудок. Перед глазами всё начинает плыть. Он выпрямляется над ним, чтобы взять больше размах бёдер, и вместе с этим вся комната переворачивается, медленно вращаясь вокруг собственной оси, будто плавится в горячем мареве. Кожа у Таноса блестит золотом от пота. Он слышит собственную кровь. Как она шумит в ушах, качаясь по венам тяжёлой, раскалённой рекой. Смотрит на гибкую спину Нам Гю и видит не тело. Неписаную скрижаль веков. Камень, на котором ещё никто не успел высечь заповеди. Наверное, Господь именно за такие мысли и насылает безумие. В ушах начинает гудеть. Громкие шлепки кожи о кожу дробятся по комнате колокольным эхом. Нам Гю снова громко стонет. Но Танос слышит только собственное сердце, которое с такой силой колотится о рёбра, будто пытается выломать себе выход наружу. Горло стягивает судорогой. Он проводит широкой горячей ладонью по узкой бледной спине Нам Гю. Ищет там своё предназначение. Сгорает в собственной памяти. В амфетаминовом радиационном пожаре. И снова набирает этот грубый, рваный ритм. Пальцы считают позвонки. Изучают впадины поясницы. Красные пятна под ладонью расползаются по его коже масляными мазками, будто их только что положил самый безумный модернист, уверенный, что Бог давно умер, а теперь рисовать можно чем угодно. Танос моргает. Красное становится больше. Капли срываются вниз. Разлетаются по его сломанной спине густыми брызгами. Кровь? Он почти исступлённо поднимает руку к лицу. Размазывает влагу под носом. На пальцах остаются мокрые алые пятна. Кровь. Его кровь. Лопнувшие капилляры не выдержали напряжения. Так и должен выглядеть настоящий обряд. Он окропляет Нам Гю, как окропляют алтарь перед началом службы. Медленно слизывает с губ металлический привкус. И, не отводя взгляда от его спины, входит ещё глубже, склоняясь ниже и размазывая собственную кровь по его пояснице, завершает этим последнюю строку своей молитвы. У Таноса психоз. Религиозный бред. И Нам Гю становится его поклонением. Его господом. Его дьяволом, которого следовало бы уничтожить собственными руками. Он стонет, тянет звуки этим отчаянным, переломанным скулежом, и Су Бону кажется, что ещё немного, и он окончательно потеряет всякую связь с реальностью. Голова раскалывается. Кровь продолжает капать из носа, алой дорожкой стекая по губам, последним барьером перед тем, как без остатка отдаться своим демонам. Танос знает. Это его милая пустота разбила ему лицо изнутри. Перегрузила сосуды. Раздавила последние предохранители. Теперь она ликует, празднуя его падение, а Нам Гю становится самой настоящей Библией. Танос читает с него проповеди. Пальцами. Губами. Толчками. И причин не принять эту веру у него больше не остаётся. Он распадается. Ломается. Перестаёт быть собой. И наконец превращается в то рычащее, злое животное, каким его всегда мечтали видеть окружающие, чтобы оправдать собственное невежество и собственный страх. Галлюцинации смешиваются с амфетамином и недосыпом. Мозг молит о пощаде. Просит остановиться. Дать измученному, истерзанному рейвом телу хотя бы несколько часов тишины. Но Танос только слизывает горячую кровь с губ, размазывает её по бледной спине Нам Гю и чувствует, как тот дрожит вокруг него. Как вздрагивает изнутри. Как каждый всхлип ломается о дыхание, когда налитый член снова и снова давит на воспалённую простату. Это полный бред шизофреника. И всё же Танос слышит. Слышит эти молитвы. Упирается лбом Нам Гю в лопатку, продолжая захлёбываться собственной кровью, пока она тёплыми каплями падает ему на плечо. Под Твою защиту прибегаем, Святая Богородица. Не презри наших молений в нуждах наших, но от всякой опасности избавь нас, Дева славная и благословенная. Он раскусывает воздух. Совершенно не понимает, что происходит. Все смыслы осыпаются известкой со стен. От существования остаётся только кожа Нам Гю. Только его горячее, тесное нутро. Только эта живая исповедь, в которую он входит снова и снова, пытаясь собственным телом дописать ещё одно Евангелие. Он нависает над ним. До хруста сжимает в ладони податливую талию. Вдыхает влажный, химический запах его спутанных волос. Чёрный шёлк щекочет ему лицо. Широкая ладонь медленно проходит по мокрой коже, скользит ниже, подхватывает Нам Гю под дрожащий худой живот, и Танос почти растерянно выдыхает ему в ухо, пачкая затылок собственной кровью: — Ты молился? — Что…? Нам Гю больше не ловит никаких сигналов. Он запутался в себе. Запутался в комнате. Запутался в том, где вообще заканчивается его тело. Ему больно. Страшно. Невыносимо хорошо. Кажется, завтра действительно придётся звонить врачам и просить, чтобы его пристегнули к кровати. Реальность давно распалась на отдельные элементы творения. На блики. На что-то существовавшее ещё до того, как появился свет. Седьмой день так и не наступает в его мире. Он с трудом поднимает тяжёлую голову, испуганно оборачивается к Таносу и почти беззвучно шепчет: — У тебя кровь… — Ты молился? Танос будто не слышит. Только повторяет вопрос. Почти исступлённо. Смотрит на него чёрными провалами глаз, где уже не осталось ни радужки, ни человека. Одна голодная темнота. Оскал зверя. Ответа нет. И за это молчание Нам Гю тут же получает звонкий, тяжёлый удар по худому бедру. Коротко вскрикивает. Зажмуривается. И, ломаясь на вдохе, покорно отвечает: — Нет. — Молись. Танос рокочуще выдыхает это из самой груди и снова набирает размах бёдрами. Трахает его грубо, глубоко, так, чтобы скулил, плакал, ломался на каждом вдохе. До хруста сжимает в крепких руках тонкое тело, снова утыкается лбом ему в плечо, размазывает густую кровь по бедной фарфоровой коже, слизывает её с собственных губ и тяжело дышит, обжигая Нам Гю липкими раскалёнными выдохами. Тот закатывает глаза, разваливается на собственных стонах. Горло уже саднит, к утру он точно останется без голоса, и говорить становится бессмысленно. Но пальцы всё равно сами сцепляются перед лицом в замок, потому что желание Таноса сегодня и есть закон. Божий промысел. Царский указ. Может, ему действительно пора покаяться. Только не перед аналоем, где крест терпеливо ждёт очередного поцелуя, а здесь, в постели, пока его грубо имеют в зад. Он поднимает взгляд к потолку. Зрачки распахнуты так широко, что среди трещин штукатурки ему мерещатся немые звёзды. В теле наркота. В теле экстаз. В теле Танос. И Нам Гю вдруг чувствует почти болезненную потребность начать богослужение прямо сейчас. Слёзы катятся по щекам святой водой, смешанной с собственным грехом. Губы беззвучно шевелятся, выискивая слова где-то глубоко под рёбрами, пока Су Бон продолжает вдалбливать его тело в матрас, а разорванная сетка болтается на плечах, как изодранная ряса. — Je vous salue, Reine, Mère de miséricorde… Он тянет слова, вспоминая первый бред католической школы. Иконы, смотревшие на него с укором во время первого причастия. Кисловатый вкус церковного вина. Пресный хлеб, который называли плотью. — Notre vie, notre douceur et notre espérance, salut! Vers vous nous crions, nous, les enfants d’Ève exilés… За его спиной Су Бон заходится истерзанным звериным рыком. Снова пишет на нём собственные мантры. Губами. Кровью. Горячим дыханием. Целует плечи, оставляя влажные алые следы, царапает кожу зубами, крепче перехватывает поперёк живота, и Нам Гю захлёбывается стоном, сжимая ладони так сильно, что пальцы белеют до меловой прозрачности. Но не прекращает. — Vers vous nous soupirons, gémissant et pleurant dans cette vallée de larmes… Его личная литургия. Его причастие. Чужое тело доводит его до самого края рая где-то глубоко под животом. Всё внутри кипит от этой нелепой, кощунственной проповеди. Танос дышит ему в ухо всё тяжелее, загнанным псом, сам уже не различает, кого именно сейчас призывает. Нам Гю крепко зажмуривается, вцепляется дрожащими пальцами в фиолетовые волосы, вырывая несколько прядей с самым настоящим отчаянием. Спина уходит в мучительную дугу, тело начинает мелко, неудержимо трясти, и первый сухой оргазм проходит через него почти как откровение.———
Утро начинается с головной боли. Где-то за окном шумят люди. Город живёт своим размеренным, равнодушным чередом, дышит мартовским холодком, стучит трамваями, хлопает дверями подъездов, варит кому-то кофе и совершенно не подозревает, что всего в нескольких этажах выше кто-то прошлой ночью окончательно сошёл с ума. Паркет жалобно поскрипывает от старости. Из-за неплотно закрытых штор просачивается солнце, лениво расползаясь по комнате золотистыми полосами. На стёклах танцуют блики, перескакивают по лепнине, будто ничего никогда не случалось. Пахнет горячим человеческим телом. Свежесваренным кофе. Чем-то сладковатым, затхлым, влажным. Простыни всё ещё скомканы в уродливые абстрактные складки и неприятно липнут к коже. Танос даже не просыпается. Он воскресает. Медленно выкарабкивается из собственной могилы тяжёлым, больным телом, с усилием разлепляя опухшие веки. Над головой всё ещё кружат военные вертолёты. Их нет. Но они продолжают летать. Лопасти рубят воздух прямо под черепом. Жужжат. Давят. От этого начинает мутить. Комната плывёт. Воспоминания ночи расползаются смазанными пятнами, словно кто-то размазал по памяти мокрую масляную краску. Су Бон тяжело приподнимает голову с нагретой, продавленной подушки, несколько долгих секунд просто пытаясь понять, существует ли он вообще. Засаленные волосы липнут ко лбу спутанными трещинами. За ночь он весь покрылся испариной. Его морозит. Ему плохо. Амфетаминовые отхода жрут мозг тупыми ржавыми зубами. Лицо неприятно стягивает запёкшаяся кровь. Всё тело ноет. Каждая мышца будто за ночь успела окаменеть и теперь медленно рвётся обратно к жизни. Первое, что он делает, когда сознание наконец перестаёт плавать по комнате, это вслепую тянется к телефону на прикроватной тумбе. Хватает первый попавшийся. Щурится в экран. Без пятнадцати шесть. Вечера. Солнце уже не поднимается. Оно медленно катится к закату, окрашивая комнату густыми красноватыми сумерками. Просто пиздец. Голова начинает вращаться снова. Он растерянно моргает, бессильно роняет лицо обратно в подушку и глухо стонет прямо в ткань. Голый. Замёрзший. Жалкий. Натягивает одеяло до самого носа, с нелепой надеждой проспать хотя бы до конца этого бренного мира. А лучше сразу до собственной смерти. И клянётся себе, конечно же скрестив пальцы под одеялом, что больше никогда в жизни не будет жрать ничего тяжелее травки. Вторым возвращается слух. Потом осязание. И вместе с ними приходит мерзкое, почти унизительное осознание того, насколько он сейчас грязный. Суточный загул на промзоне. Пыль. Потные торчки. Бетон. Липкий энергетик. Чужой дым. Собственный пот. И секс до потери пульса. На лице засохла кровь. Под ногтями чёрная грязь. В волосах песок. Кожа липнет сама к себе. От собственного запаха хочется вылезти наружу и оставить это тело кому-нибудь другому. Танос снова протяжно стонет, с трудом переворачивается на спину и закрывает лицо ладонями, будто если перестанет видеть этот мир ещё хотя бы минуту, то вчерашняя ночь окажется всего лишь тяжёлым, отвратительным сном. — Oh, oui… je vais bien… parfaitement bien. Et toi, mon ange? И Су Бону начинает казаться, что у него слуховые галлюцинации. Он болезненно морщится, тяжело проводит ладонями по лицу, пытаясь вернуть миру резкость. Не понимает, в какой вообще ветке реальности проснулся и почему руки до сих пор перепачканы кровью. Хотя это, пожалуй, единственное, что сейчас легко объяснить. Всё остальное расползается. Танос окончательно теряет след собственных мыслей, сглатывает сухость, царапающую горло, и медленно оборачивается на голос, звучащий откуда-то слева, силясь собрать расплывающийся взгляд в одну точку. — Pourquoi j’ai disparu? J’ai eu tellement de choses à faire… une horreur… Mes affaires?… Haha… allons… on s’arrache presque. Нам Гю. Это Нам Гю тепло мурлычет у выхода на террасу. Он стоит, прислонившись спиной к косяку открытой балконной двери, лениво переступает с ноги на ногу, растирая ступни одна о другую. С улицы тянет мартовской прохладой, она медленно выстужает мансарду, ползёт по деревянному паркету, и босиком на нём, должно быть, совсем невыносимо. Он кутается в свободную зипку Таноса, натягивая длинные рукава почти до самых кончиков пальцев. Голые бледные ноги поблёскивают чистотой и какой-то болезненной изящностью в косом свете заката, а силуэт то исчезает, то снова проявляется за лёгкой тюлью. В пальцах правой руки зажата тонкая сигарета. Курит он всё так же рвано, на своём удивительном парижском манере. В левой телефон, который он прижимает к уху, продолжая беззаботно разговаривать. — Bien sûr que je te raconterai tout quand on se verra, mon ange. Quelle question… Tes désirs sont des ordres, mon chéri… Он легко смеётся, снова подносит сигарету к припухшим искусанным губам и на этот раз демонстративно отворачивается к открытой двери, чтобы не выпускать горький дым в комнату. Нам Гю. Танос смотрит на него так долго, что начинают болеть глаза. Он до сих пор не уверен, что окончательно проснулся. Возможно, это очередной обрывок галлюцинации, который сейчас растает вместе с отходами. Но память возвращается слишком быстро. Ночь обрушивается на него тяжёлой снежной лавиной. Каждый крик. Каждая молитва. Каждая капля собственной крови. Великая вина медленно принимается грызть кости. Не истерично. Спокойно. Методично. Так голодные крысы годами стачивают дерево. И Таносу становится физически тесно внутри самого себя. Мразь. Не умеет останавливаться. Псих. Безбожник. В голове снова эхом звучит молитва, которую Нам Гю вчера захлёбывался, произнося сквозь слёзы, и Су Бону на секунду хочется содрать себе лицо ногтями. Он поджимает губы, с огромным трудом садится на кровати и ещё раз растирает глаза, проверяя, настоящий ли Нам Гю стоит сейчас у балкона или воспалённый мозг просто продолжает издеваться над ним. А тот всё курит. Всё так же мурлычет кому-то в трубку. — Alors… dis-moi… pourquoi tu m’appelles? Je refuse de croire que c’est juste pour le plaisir de m’entendre… Он снова хохочет, лениво ведёт покатым плечом и с живым интересом вскидывает подбородок, а Таноса тем временем жрёт проснувшаяся так не вовремя совесть. Жёсткий, уничтожающий всё живое голос в собственной голове монотонно твердит, что пора себя убить. Прямо сейчас. Броситься из окна, размазаться по вечерней брусчатке Верхнего Монмартра уродливым малиновым пятном. Вскрыть себе вены. Разбить голову о стену. Исчезнуть любым способом, потому что после вчерашней ночи он больше не достоин жить. И Танос неожиданно соглашается с каждым из этих способов. Наверное, он бы уже воплотил один из них во всех его кровавых подробностях, если бы сама мысль о том, что для начала придётся подняться с тёплой мягкой кровати, не казалась настолько мучительной. Тело ломит. Каждая мышца протестует. Он раздражённо лохматит спутанные волосы, ещё раз пытаясь окончательно проснуться, и краем глаза замечает на прикроватной тумбе высокий стакан прохладной воды. Оставленный Нам Гю. Это до смешного трогательно. Он заботливый. Хотя изо всех сил старается выглядеть человеком, которому совершенно наплевать. Танос осушает стакан одним долгим жадным глотком. Вода стекает по уголкам рта, катится по крепкой шее, по голым ключицам, и вместе с каждым глотком он ненавидит себя всё сильнее за то, что вчера сделал с этим человеком. — Quel genre d’événement ?… Une soirée ?… Oh, mon Dieu, bien sûr que je viendrai. Tu sais bien que j’adore ce genre de choses… Et c’est quand? Нам Гю снова смеётся, беспечно взмахнув рукой с зажатой между пальцами тонкой сигаретой. Он даже не подозревает, что за ним сейчас наблюдают глазами раненого зверя. Настолько естественный. Настолько красивый в своей небрежности. Танос подтягивает к себе колени, упирается в них локтями и просто смотрит. Долго. Внимательно. Изучает эти фарфоровые повадки, каждое движение, каждую улыбку. — Ce soir… à dix heures ? Sérieusement ? Tu pouvais difficilement t’y prendre plus tard… Je ne sais même pas quoi mettre !… Haha… mon ange, tu es impossible… Si j’arrive nu, ça va finir en véritable orgie. И снова этот звонкий смех. Танос не понимает почти ни слова. Кроме одного. Orgie. От него взгляд темнеет ещё сильнее. Вопрос о том, кто такой Нам Гю на самом деле, снова поднимается где-то под грудиной острым адамовым ребром. Танос до сих пор не знает, сколько ему лет. Откуда он вообще взялся таким невозможным. Почему человек с такой внешностью предпочёл торговать собственным телом, а не выйти на подиум или встать перед камерой. С его данными он мог бы сниматься в кино. Мог бы ходить под руку с Карлом Лагерфельдом, лениво улыбаясь вспышкам фотографов. Особенно здесь, в Европе. Но Нам Гю снова и снова выбирает ночные бары. Чужие руки. И крашенных ублюдков, которые по ночам душат его так же привычно, как другие желают спокойной ночи. — Je t’ai déjà dit que je viendrais… voyons, arrête un peu… Голос звучит эмоционально, с лёгкой театральной интонацией. Нам Гю безупречно держит роль. Флиртует с той самой выученной грацией, что годами шлифуется в чужих спальнях, дорогих барах и под внимательными взглядами тех, кто всегда хочет немного больше, чем имеет. Настоящая королева собственного маленького королевства похоти и кокетливых улыбок. Су Бон молча наблюдает. Губы сами собой сжимаются в тонкую пепельную линию. Подсохшая кровь неприятно стягивает кожу на щеке, зудит, напоминает о себе нарочно. Нам Гю лениво дёргает плечом, смеётся и снова прижимает сигарету к припухшим губам, делая плотную затяжку. Потом, будто что-то вспомнив, поворачивается к комнате уже боком, легко опираясь плечом о дверной косяк. — Mmh… est-ce que je peux venir avec mon escort ?… Comment ?… Mais non ! Pourquoi est-ce que tu penses tout de suite que c’est encore un de mes amants, mon ange ?… Et puis d’abord, qu’est-ce que ça veut dire, “encore” ? C’est simplement un ami. Он выпускает слова вместе с едким сероватым дымом. Звучит капризно, почти обиженно, демонстративно надувает губы, но через секунду уже не выдерживает и снова смеётся в трубку. Делает ещё одну затяжку, выдыхает дым коротким рваным облаком, а Танос неожиданно ловит себя на мысли, что Нам Гю даже губит себя красиво. Нелепая мысль. Даже курение у него превращается в какую-то эстетическую привычку, в жест, который хочется рассматривать. Прошлой ночью, с дрожащими коленями, слезами и размазанным лицом, он тоже выглядел не человеком, а иконой, которую сначала долго целовали, а потом так же долго пытались уничтожить. — Oui… bien sûr… Non… non, non, ça ira. Ne m’envoie pas de voiture. Je sais encore où tu habites. On viendra par nos propres moyens. Французская речь снова рассыпается быстрой музыкальной дробью. Танос не понимает почти ничего из сказанного, но готов слушать этот язык бесконечно. Он льётся мягко, вязко, почти мурлычет, и на какое-то мгновение заглушает собственные мысли, продолжающие методично выгрызать ему голову. Су Бон лишь тяжело выдыхает. Продолжает смотреть на тонкий силуэт, растворённый в закатном свете. И впервые за долгое время чувствует себя рядом с другим человеком удивительно неуклюжим. — D’accord… à ce soir, mon ange. Je t’embrasse. Нам Гю мягко облизывает губы, улыбается с ленивой графской неспешностью и заканчивает разговор. Докуривает сигарету буквально в две глубокие жадные затяжки. Потом присаживается на корточки и аккуратно вдавливает окурок между досками террасы, гася его коротким уверенным движением. Поднимается так же легко, невесомо. Закрывает балконную дверь, отсекая мартовский холод. Возвращается в тёплую мансарду. И почти сразу ловит взглядом Таноса, напряжённо сидящего на кровати. Несколько секунд внимательно рассматривает его лицо. Моргает. А потом губы сами собой складываются в тёплую, почти кошачью улыбку. Он негромко вздыхает, констатируя совершенно очевидную вещь: — Ты уже проснулся. Его тело сахар. Течёт липким сиропом, собирает на коже золотые блики уходящего солнца. После сна Нам Гю всегда красивее, чем ночью. Хотя день уже давно клонится к вечеру, именно первые часы после пробуждения делают его каким-то неправдоподобным. По крайней мере, так кажется Су Бону. Просыпался он рядом с ним всего дважды, а уже успел превратить это в непреложный закон их маленькой вселенной. Нам Гю мягко ступает по полу, почти вприпрыжку подходит ближе, а Таносу неспокойно. До первобытного, животного ужаса перед самим собой. Взгляд соскальзывает вниз. По худым бледным ногам. По узкому тазу, едва прикрытому свободной зипкой. На левом бедре уже темнеет синяк в форме его ладони. Колени сбиты, покраснели от простыней и грубых движений прошлой ночи. Таносу даже думать не хочется, во что сейчас превратилась его поясница и ягодицы. Там, наверное, уже расцветает собственная галактика синяков, целое созвездие из фиолетового, багрового и жёлтого, личный ад, который Су Бон нарисовал своими руками. На шее тоже проступают отметины. Бледные отпечатки его пальцев. Они ещё несколько дней будут сходить с кожи, и от одной этой мысли совесть снова принимается медленно выгрызать его изнутри. Сам Нам Гю же совсем не похож на жертву. Ни изнасилования. Ни насилия. Ни вообще чего-то, после чего люди должны бояться смотреть в глаза своему палачу. Лёгкий. Воздушный. Даже весёлый. Улыбается без тени настороженности, без страха подходит к Су Бону, который после вчерашней ночи уже не знает, имеет ли вообще право называться человеком. Забирается на кровать, становится коленями на матрас и подползает ближе к всё ещё напряжённому Таносу. — Я уже подумал, что ты умер в какой-то момент. С припухших, искусанных после вчерашнего губ срывается ленивый смешок. Танос только сильнее хмурится, тяжело сглатывает сухой ком в горле, пока Нам Гю устраивается напротив, усевшись на собственные икры, всё так же беззаботно улыбаясь. — Сколько я спал? У Су Бона не голос, а низкое глухое рычание. Сон провалил его куда-то на самое дно связок. Звук выходит таким тяжёлым, будто сейчас треснет бетон под ногами. Хриплый, осевший, с шершавым треском старого радиоприёмника. Первые слова почти невозможно разобрать. Нам Гю театрально прикрывает рот ладонью, изображая искренний ужас, а Танос виновато кашляет, прочищая горло, словно сам извиняется перед миром за этот звук. — Четырнадцать часов. Нам Гю отвечает всё так же легко, убирает ладонь от лица, опирается на вытянутые руки и незаметно придвигается ещё ближе. Пиздец. Теперь становится окончательно ясно, почему он чувствует себя так отвратительно. Четырнадцать часов. Дольше его вырубало разве что после самых тяжёлых депрессивных эпизодов, когда потом приходилось неделями приводить организм в чувство. Брови сами собой болезненно ломаются. Он роняет лицо в раскрытые ладони, с силой надавливает ими на закрытые глаза, пытаясь хоть немного остановить бесконечное вращение комнаты. Снова принимается грызть вина. Теперь уже даже за собственный сбитый режим сна, который обычно хоть как-то помогает держать демонов на коротком поводке. Хотя после вчерашней ночи говорить о поводке уже смешно. Он распахнул врата ада, сорвал печати с Книги Откровения, вскрыл ящик Пандоры, перебудил всех лавкрафтовских богов разом. Место ему теперь разве что в Тартаре, среди титанов, чтобы вечно гнить под землёй, не имея права даже взглянуть на солнце. Танос. Для людей это давно уже не имя, а диагноз. И он действительно ублюдок. Насильник. Человек с выжженным, дочерна истерзанным сердцем. Хотя никакого сердца внутри давно нет. Между рёбрами только дыра, и из неё эхом поднимаются молитвы его одержимости, его проклятой любви ко всему прекрасному. Он всё-таки тяжело поднимает голову. Нам Гю продолжает тихо хихикать, плечи у него мягко вздрагивают, голова лениво склонена набок. Лицо светлое, почти прозрачное. Под глазами легла лёгкая синева, припухшие малиновые губы искусаны до крови, волосы ещё влажные после душа и начинают сами собой закручиваться в непослушные локоны. От него пахнет лавандовым гелем и горячей водой. И только сейчас Танос понимает, что под его собственной зипкой нет нижнего белья. Взгляд сам предательски соскальзывает ниже. По голым бёдрам. По фарфоровой коже. По тому самому телу, которое он ночью едва не разломал собственными руками. Похоть всё ещё сидит внутри, живая, мерзкая, неубиваемая. За неё, кажется, действительно стоило бы казнить. Су Бон с усилием возвращает взгляд к его лицу, снова натягивает на себя серьёзность, хмурит брови, но ровно до той секунды, когда Нам Гю указательным пальцем касается глубокой складки между ними, без всяких усилий разглаживая её. И снова тихо смеётся. Танос несколько секунд просто смотрит на него. Совершенно растерянно. — Ты такой бодрый. В голосе больше упрёка самому себе, чем ему. Нам Гю снова улыбается, уверенно сокращая между ними последние сантиметры. — Это ты не видел, как я полз до ванной. Мурлычет уже совсем тихо, почти лениво. Взгляд сам собой опускается к губам Таноса, где всё ещё запеклась тёмная кровавая корка. Су Бон машинально облизывает пересохшие губы. В носу неприятно щиплет. В горле встаёт тяжёлый ком. Низ живота снова медленно скручивает липким узлом раскаяния. Он виновато опускает глаза и устало проводит ладонью по лицу, надеется стереть с себя остатки вчерашней ночи. — Прости… Мне жаль. Нам Гю ловит его взгляд. По крайней мере пытается. И почему-то думает, что Танос, каким бы клыкастым и злым ни был, всё-таки по-своему трогательный, когда действительно чувствует вину. Не потерянный для общества маньяк, а мальчишка, которому никто так и не объяснил, что такое хорошо и что такое плохо. Как вообще обращаться с собственной яростью. Или плохо дрессированная дворняга, которая кусает всё подряд просто потому, что никогда не знала другой ласки. Ничего. Теорию кнута и пряника Нам Гю всегда усваивал лучше остальных. И немного унижения для таких, как Су Бон, у него тоже всегда найдётся. — Всё нормально… если не считать моего любимого лонгслива, который ты героически разодрал, и того, что сидеть теперь больновато. Он тихо хихикает, легко забрасывает длинные руки ему на широкие напряжённые плечи и, скрестив запястья за его спиной, придвигается ещё ближе. Лицо Таноса в этот момент выглядит так, словно он лично виноват во всех человеческих катастрофах разом. За смерть Христа. За Вавилон. За Тяньаньмэнь. За каждый сорванный урожай, которым древние боги наказывали целые народы. За всё, что человечество когда-либо умудрилось сломать собственными руками. Он снова поджимает пересохшие губы, смотрит на Нам Гю своими невозможными голубыми глазами и тяжело сглатывает. А тот уже почти касается его губ своими. — Мне даже понравилось… Это было очень… натуралистично. Абсолютно безумно, конечно. Я раньше никогда не молился во время секса… Да и сам виноват. Пиздеть меньше надо было. Нам Гю ухмыляется. Танос только тяжело выдыхает. Закрывает глаза. И всё-таки подаётся вперёд, решая хотя бы на несколько секунд перестать думать о его боли. И о той страшной, слишком привычной формулировке: сам виноват. Их губы встречаются осторожно. Поцелуй выходит медленным, ленивым, убаюкивающим. Почти влюблённым. Может быть, не до конца честным. Но сейчас честность уже не имеет значения. Танос просто отдаётся ему целиком, ловя каждый тихий вдох. Нам Гю мягко сминает его губы своими, лениво проводит языком по нижней губе, не пытаясь углубить поцелуй, скорее играя, дразня, позволяя ему самому сделать следующий шаг. Су Бон всё ещё не понимает, что должен чувствовать. Но эта тихая нежность, неожиданно подаренная ночной бабочкой, действует почти как лекарство. С каждой секундой в голове становится всё меньше шума. Остаётся только усталая, тёплая пустота. Он наконец позволяет плечам расслабиться, осторожно кладёт ладонь на изгиб узкой талии под свободной зипкой и большим пальцем почти невесомо гладит тёплую кожу на боку. Нам Гю смеётся прямо в поцелуй, охотно отвечает каждой лаской и отстраняется только тогда, когда у обоих начинают ныть скулы и вчерашняя ночь напоминает о себе усталостью в челюсти. — Ты на вкус как сырое мясо. Нам Гю улыбается ему прямо в губы и лениво облизывается. — А ты как пепельница. Танос впервые позволяет себе лёгкую полуулыбку. Смотрит, как на губах Нам Гю поблёскивает их общая слюна. Как тот смешно ёрзает, пытаясь устроиться поудобнее. Как на щеках проступает почти прозрачный розовый румянец. И от этого становится как-то не по себе. Улыбка медленно гаснет. Привычная тревога снова поднимается изнутри. Ладонь соскальзывает выше, к шее. Он касается собственных отпечатков так осторожно, словно кожа под пальцами выточена из горного хрусталя и может рассыпаться от одного неловкого движения. Медленно проводит подушечками по синякам. Долго рассматривает их. Следы собственного безумия. Потом так же бережно заправляет влажную прядь Нам Гю за ухо. Поднимает на него взгляд. И совсем тихо говорит: — Прости меня. — Всё хорошо, — Нам Гю улыбается уже не так беспечно, а смущённо. Румянец медленно расползается по переносице, тонет среди бледных веснушек на молочной коже, проступает по ней, как свежая кровь по холодному церковному мрамору. Танос смотрит на него с тем молчаливым упорством, с каким коллекционеры рассматривают вещи, существующие в единственном экземпляре. — Со мной вещи и похуже случались. Нам Гю неловко улыбается в ответ на этот тяжёлый взгляд, опускает глаза, не справляясь с собственной застенчивостью. Сердце под грудью вдруг начинает сбиваться с ритма. Может, виноваты отхода после суточного марафона, амфетамин, бессонница и выжженный серотонин. А может, дело совсем не в химии. Рядом с этим богатым рэпером из Сеула он снова чувствует себя до смешного раздетым и беззащитным, хотя сейчас на нём хотя бы есть одна вещь. Таноса эти слова совсем не успокаивают. Но странным образом становится легче просто смотреть, как тот улыбается. Будто тревога на время отползает в самые тёмные углы головы, позволяя сделать вдох без привычной тяжести под рёбрами. Он осторожно цепляет большим пальцем его подбородок, возвращает раскрасневшееся лицо к себе и снова целует. Совсем мягко. Почти невесомо. Губы Су Бона накрывают губы Нам Гю, и он ещё раз тихо выдыхает своё «прости». Нам Гю улыбается прямо в поцелуй. Они снова переходят на единственный язык, который у них действительно получается. Не слова. Прикосновения. Поцелуй выходит длинным, ленивым, сонным. Они никуда не торопятся, просто заново запоминают вкус друг друга, пока за окнами медленно густеет вечер. Как всегда первым отстраняется Нам Гю. Облизывает губы, всё ещё держа руки на плечах Таноса, и почти весело щебечет: — Меня пригласили сегодня вечером на одно закрытое мероприятие. Пухлые губы дрожат от предвкушения, глаза светятся тем азартом, который невозможно сыграть. Танос устало улыбается, широко зевает, не сводя с него взгляда. — Если хочешь… можешь составить мне компанию. Снова тихий смешок. Су Бон тоже усмехается, вопросительно вскидывая бровь. — И сколько мне это будет стоить? — Нисколько. Я же приглашаю тебя. Нам Гю снова беспечно щебечет, а Танос расплывается в довольной, термоядерной улыбке. Она разрастается по лицу мутировавшими люминесцентными грибами, растягивая губы в подобие ленивого звериного оскала. И впервые за всё это утро становится действительно легче. Будто зверь внутри наконец насытился, улёгся где-то в темноте и перестал устраивать кровавые революции против его собственного придушенного «я». А может, всё гораздо проще. Может, рядом с Нам Гю существование действительно становится чуть терпимее, и тащить собственный труп через каждую минуту жизни оказывается не так мучительно. — Тогда могу составить. Почему нет. Танос отвечает той же картой, продолжая их смешную игру в недосказанность и уловки. До сих пор непонятно, кто кого переигрывает, и эта неопределённость радует его почти до счастливой дрожи. Нам Гю улыбается ярче уходящего солнца, оставляет на его губах короткий влажный поцелуй, лениво наваливаясь всем телом, а потом легко вскакивает с кровати. Поднимается на ноги одним плавным движением. Только теперь Танос замечает, как едва заметно дрожат его колени после вчерашней ночи. Приходится виновато прикусить губу. Тихо шикнуть самому себе. Он упрямо запрещает мыслям возвращаться туда, где они были ещё несколько минут назад. Нам Гю же только качается на пятках, привычно ведёт бедром, по-кошачьи мягко проходит к старому платяному шкафу, который, кажется, застал ещё французских королей, распахивает тяжёлые дверцы и начинает рассуждать вслух: — У нас вообще-то совсем мало времени. Но со мной так всегда. Звонят в последнюю секунду и вызывают, как какую-нибудь проститутку. Он смеётся, легко пожимая плечами. Танос без труда считывает тонкий сарказм, тоже довольно усмехается и совершенно бессовестно любуется тем, как Нам Гю уже хозяйничает среди его вещей. — Там надо быть часа через четыре. Но прийти вовремя в Париже, по-моему, почти неприлично. Все всё равно обязательно опоздают, так что не переживай. Слова качаются вместе с его интонациями. Он вытаскивает с полки спортивные шорты Таноса. — Я возьму? Мои джинсы совсем убитые. Оборачивается, держа их в руках. Су Бон молча кивает. И почему-то думает, что ещё пара таких ночей, и Нам Гю вынесет из квартиры половину его гардероба, оставив к возвращению в Корею пустой чемодан. Эта мысль совсем не раздражает. Будет хороший повод купить в Париже ещё больше вещей, которые никогда особенно не были ему нужны. — Мне ещё надо будет заехать к себе. Это что-то вроде маскарада, так что придётся искать костюм. Нам Гю задумчиво закатывает глаза, натягивает на себя длинные спортивные шорты, затягивает шнурки потуже и довольно улыбается. Танос продолжает смотреть на его голые, острые, всё ещё содранные колени. — Мне тоже? — Конечно. Нам Гю снисходительно цокает языком, распрямляется во весь рост и сладко потягивается. Потом начинает искать по полу свои носки. Только сейчас до Таноса наконец доходит, что бельё тот так и не надел. И этот нелепый, совершенно бытовой факт неожиданно согревает сильнее, чем должен. — Не переживай. Я что-то придумаю. Он произносит это так легко, будто уже давно всё решил за них обоих. Танос снова согласно кивает, даже не пытаясь спорить. Нам Гю возвращается к кровати, опирается на руки и колени, наклоняется совсем близко, лениво прикрывает глаза и оставляет на его губах ещё один короткий, влажный поцелуй. Почти невесомый. — Я вернусь часа через два. А ты сходи в душ. Ты весь в крови… и пахнешь пылью, наркотой и сексом. Он улыбается так игриво, что Танос только виновато закатывает глаза. Нам Гю тихо смеётся, легко соскакивает на пол, бросает ему на прощание короткую улыбку, небрежно машет рукой с той самой ленивой баронской грацией и исчезает в прихожей. Через несколько секунд тяжёлая входная дверь глухо захлопывается. И в квартире сразу становится удивительно тихо.