Часть 1 охотник
29 мая 2026 г., 20:47
Примечания:
Хочу предупредить, что в главе присутствует сексуальное и не только насилие.
Ло Бинхуа проснулся от тишины. Не от звука — от его отсутствия. В доме в чаще леса, в этом забытом богом и людьми месте, тишина была особенной: не просто отсутствием шума, а плотной, вязкой субстанцией, которая обволакивала комнату, как кисель, как та самая сырость, что просачивалась сквозь стены из вековых сосен, стоящих снаружи недвижимой стражей. Он открыл глаза — и несколько секунд просто лежал, глядя в потолок, где трещина в штукатурке повторяла изгиб реки, которую он видел когда-то в детстве, в другой жизни, когда ещё был жив и невинен, или только казался таковым. Снаружи сквозь неплотно задернутые шторы пробивался свет — серый, утренний, ещё не жёлтый, не золотой, а какой-то болезненно-бледный, словно солнце само боялось заглядывать в это место и светило через силу, через не хочу. Ло Бинхуа сел на кровати, свесил ноги на пол — деревянный пол, тёплый, из дорогого дуба, который он заказал из другого города и самолично укладывал три месяца назад, потому что никому не доверял эту работу. Никому нельзя доверять. Никогда. Люди — это грязь. Люди — это предательство. Люди — это ножи в спину, улыбки в лицо и шепот за твоей спиной. Ло Бинхуа знал это лучше всех. Он сам был таким.
Он встал, потянулся — хрустнули позвонки, заныла поясница, напоминая о вчерашнем дне, о том, как он провозился с бумагами в поместье три часа подряд, подписывая счета, накладные, платёжные поручения, потому что быть ответственным лицом за наследство семьи Хэй — это не только привилегия, это ещё и обязанность, цепь, приковавшая его к этому миру, к этим стенам, к этим людям, которые думали, что знают его настоящего. Они не знали. Никто не знал. Только он сам. Даже зеркала, которых он повыбивал все до единого в первый же месяц, не знали — потому что он не дал им шанса. Ло Бинхуа ненавидел зеркала. Не просто не любил — ненавидел, боялся, презирал. Каждое зеркало было порталом в другой мир, мир, который существовал по ту сторону стекла, мир, где был он сам — но не совсем, не настоящий, а какой-то перевёрнутый, фальшивый, насмешливый. Когда он смотрел в зеркало, ему казалось, что тот, кто смотрит на него оттуда, не он. Что это кто-то другой, кто-то чужой, кто-то страшный, кто притворяется им, надел его лицо, как маску, и смотрит из-за неё с ледяным любопытством. А самое страшное — когда он отворачивался от зеркала, он чувствовал, что тот, по ту сторону, продолжает смотреть. Смотрит ему в спину. Идёт за ним. Дышит ему в затылок. Поэтому зеркал в доме не было. Их осколки он собрал в мешок и выбросил в лесную реку, туда, где вода самая чёрная и глубокая. Пусть смотрят на рыб. Пусть смотрят на тину. Лишь бы не на него.
Он прошёл на кухню — маленькую, но уютную, с деревянными панелями на стенах и матовыми плафонами на потолке, которые давали мягкий, рассеянный свет, не отбрасывающий резких теней. Здесь, как и везде в этом доме, было красиво. Дорого. Со вкусом. Потому что внешняя оболочка — это всё, что осталось у Ло Бинхуа от прежней жизни. Он знал толк в красоте, в качестве, в вещах, которые стоят денег. Дерево, из которого был сделан пол и мебель, привезли из далёкой провинции, тёмное, с красноватым отливом, пахнущее смолой и временем. Плитка на кухне была итальянской, гладкой, холодной под босыми ногами. Посуда — фарфор, тонкий, полупрозрачный, с синей каймой, купленный в антикварной лавке, потому что Ло Бинхуа любил вещи с историей. Ему казалось, что вещи помнят. Что они хранят в себе частицы своих прежних хозяев — их радости, их боли, их страхи. И когда он прикасался к такой вещи, он чувствовал всё это. Или ему только казалось. Он никогда не был уверен. Он вообще ни в чём не был уверен, кроме одного: мир полон страданий, и он, Ло Бинхуа, — лишь инструмент, которым этот мир пользуется, чтобы причинять боль другим. Или чтобы облегчать её. Он ещё не решил.
Он поставил чайник на плиту — газовую, современную, с автоматическим поджигом, который тихо щёлкал, выпуская искру. Пока вода закипала, он умылся. Воды в доме было много — он провёл сюда трубы из лесного ручья, поставил насос, нанял людей, которые сделали всё качественно и быстро, а потом уехали и, наверное, забыли о существовании этого места. Как и все. Ло Бинхуа любил, когда его забывали. Это давало свободу. Холодная вода стекала по лицу, по шее, по груди, смывая остатки сна, остатки вчерашнего дня, остатки мыслей, которые не хотелось помнить. Он тёр лицо ладонями долго, методично, пока кожа не покраснела, пока не стало слегка больно. Боль была хороша. Боль отрезвляла. Боль помогала думать яснее. Чайник закипел, засвистел тонко, жалобно, как щенок, которого бросили на дороге. Ло Бинхуа заварил чай — зелёный, дорогой, с жасмином, который ему присылали из Ханчжоу вместе с бумагами и деньгами раз в два месяца. Он любил этот чай. Он пил его медленно, маленькими глотками, сидя у окна и глядя на лес. Лес за окном был густым, почти непроходимым — сосны вперемешку с берёзами, рябиной, ольхой. Где-то между стволами мелькнула белка, рыжая, пушистая, с длинным хвостом, который она несла над собой, как знамя. Ло Бинхуа смотрел на белку и думал о том, что у неё, наверное, есть норка. И в норке — запасы. Или бельчата. Или и то, и другое. И она боится, что кто-то придёт и разрушит её мир. Как боялся он сам, когда был маленьким. Как боялась каждая его жертва. Но белка хотя бы могла убежать. А они — нет. Он допил чай, поставил чашку на подоконник, пошёл одеваться.
Одежда в этом доме была простой: чёрные брюки, тёмно-синяя рубашка, кожаные туфли — всё дорогое, но неброское, без логотипов и ярлыков, чтобы не привлекать внимания. В поместье он одевался иначе — там он был дальним родственником семьи Хэй, ответственным лицом, человеком с положением и связями. А здесь, в лесу, он был просто собой. Или тем, кого он считал собой. Зеркал в доме не было, поэтому он не мог проверить, как выглядит. Он расчёсывал волосы на ощупь, заправлял рубашку в брюки, завязывал шнурки — всё на автомате, не глядя, не проверяя. Потому что если бы он увидел себя — даже в отражении оконного стекла, даже в ложке, даже в тёмной глади чая, — он бы, наверное, сошёл с ума. Ещё больше, чем уже сошёл.
Выехал он около десяти утра. Машина — старенький «Москвич», серый, пыльный, с мятым крылом и трещиной на стекле — стояла под навесом, присыпанная сосновыми иголками. Он сел за руль, завёл двигатель, выехал на просёлочную дорогу, потом на трассу. Ехать до поместья было около трёх часов. Три часа одиночества, три часа мыслей, три часа тишины, прерываемой только шумом мотора и редкими сигналами встречных машин. Ло Бинхуа любил дорогу. Дорога успокаивала. Она была прямой — не в прямом смысле, трасса петляла между холмами, обходила деревни, пересекала реки по старым мостам, — но в каком-то внутреннем, почти мистическом смысле она была прямой. Она вела от одной его жизни к другой. От дома в лесу — к поместью. От свободы — к маске. От себя настоящего — к себе фальшивому. И он не знал, где из них настоящий, а где фальшивый. Возможно, оба были фальшивыми. Возможно, настоящего не существовало вовсе.
В поместье он приехал как раз к обеду. Поместье семьи Хэй стояло на окраине города, окружённое высокой каменной стеной с чугунными воротами, которые скрипели при каждом открытии, как старуха с больными суставами. Сад был запущен — дорожки заросли травой, кусты сирени разрослись в бесформенные зелёные шары, фонтан не работал, в его чаше плавали сухие листья и окурки, занесённые ветром с улицы. Ло Бинхуа припарковал машину у крыльца, вышел, потянулся, разминая затёкшую спину, и вошёл внутрь. Внутри поместье было огромным, холодным и пустым. Коридоры тянулись на десятки метров, комнаты были заперты, мебель накрыта белыми простынями, как в доме, где случилось горе. И горе действительно случилось. Семья Хэй, все до одного, погибли восемь лет назад. И только дальний родственник Ло Бинхуа — так его представили — остался, чтобы присматривать за наследством, пока остальные живые родственники из других провинций не решат, что с ним делать. А они не решали. Им было всё равно. Им было плевать. И это устраивало Ло Бинхуа. Плевать — значит, не лезть. Плевать — значит, не задавать вопросов. Плевать — значит, позволить ему делать что угодно.
В кабинете на столе лежала стопка бумаг — счета за свет, за воду, за отопление, за охрану, за уборку, за сад, за всё, что поддерживало видимость жизни в этом огромном склепе. В доме работала прислуга — два человека, пожилая пара, которая не задавала лишних вопросов, потому что им хорошо платили. Они жили во флигеле, выходили убираться в определённые часы и никогда не совали нос в закрытые комнаты. Хорошие люди. Смирные. Как овцы, которых ведут на убой, но они ещё не знают об этом. Ло Бинхуа сел за стол, включил настольную лампу — зелёный абажур, медная ножка, вещь из прошлого века, — и начал подписывать бумаги. Одно заявление, второе, третье. Платёжные поручения. Чеки. Квитанции. Он делал это быстро, почти не глядя, потому что цифры давно стали для него просто цифрами, не имеющими значения. Деньги приходили из банка родственников, которые жили в другом регионе, работали на заводах и в конторах и понятия не имели, кто на самом деле распоряжается наследством их убитых родичей. Им было всё равно. Им было плевать. И это было прекрасно. Закончив с бумагами, он откинулся на спинку кресла, потёр переносицу. В глазах рябило от мелкого текста и бесконечных столбцов. Он заварил чай — в кабинете был электрический чайник и запас хорошего чая, пуэр, тёмный, терпкий, с запахом земли и времени, — и выпил его медленно, глоток за глотком, глядя в окно на запущенный сад. Мысли текли лениво, как тот чай из чашки, без спешки, без цели. Он думал о том, что хорошо бы съездить на рынок. Овощи кончились. Мясо тоже. А ему нужно было что-то съедобное, чтобы поддерживать тело, которое пока ещё служило ему верой и правдой. Он поужинал — остатками вчерашнего супа, который разогрел на плите в маленькой кухоньке для прислуги, потому что в большой кухне было страшно и неуютно, слишком много места, слишком много теней, слишком много воспоминаний о тех, кто когда-то обедал здесь за длинным столом, смеялся, ссорился, мирился, жил. Все они были мертвы. Их кровь давно смыта с половиц, но Ло Бинхуа всё равно чувствовал её запах. Он чувствовал его всегда, везде. Даже здесь, даже сейчас. После еды он прилёг на диван в кабинете — старый, кожаный, скрипучий, — подложил под голову свёрнутую куртку и уснул. Спал он ровно час, как и планировал. Часы на стене тикали громко, навязчиво, и каждый удар маятника отдавался в висках тупой пульсацией. В пять часов он проснулся, умылся холодной водой из крана в маленькой ванной рядом с кабинетом, причесался и вышел на улицу. На улице было тепло, пахло пылью и увядающими цветами. Он достал из гаража велосипед. Велосипед был его гордостью — японский, редкий для девяностых в Китае, с хромированной рамой, узкими колёсами и кожаным седлом. Он стоил целое состояние, когда Ло Бинхуа заказал его через знакомого торговца, и до сих пор выглядел как новенький, потому что он ухаживал за ним, как за живым существом — протирал каждую деталь, смазывал цепь, подкачивал шины. Он сел на велосипед и поехал на рынок.
Рынок находился в двадцати минутах езды от поместья. Это было огромное, шумное, кишащее людьми место под ржавой железной крышей, где пахло потом, жареным луком и дешёвым табаком. Ло Бинхуа припарковал велосипед у входа, пристегнул его тросом к столбу, сунул руки в карманы и пошёл. У него был свой маршрут: сначала овощи, потом мясо, потом бакалея. Всё по списку, всё по порядку, без спешки, без суеты. Он встал в очередь за помидорами. Очередь была длинной — бабки в цветастых платках, мужики в трениках, женщины с авоськами, дети, верещащие, как чайки. Ло Бинхуа терпеливо ждал, разглядывая помидоры — красные, мясистые, с трещинками на кожице, такие, от которых у него всегда текли слюнки. И вдруг он заметил мальчика. Тот стоял у противоположного конца рынка, у лотка с книгами. Ло Бинхуа не придал этому значения — просто пацан, каких много, худой, грязный, с длинными волосами, собранными в хвост. Но пацан вел себя странно. Он озирался по сторонам, как вор, и пальцы его подрагивали, как у наркомана в ломке. Ло Бинхуа видел, как продавец книг отвернулся — к соседнему лотку, за мелочью, — и мальчик мгновенно, одним движением, схватил книгу с прилавка и сунул её в рюкзак. Быстро. Ловко. Так, словно делал это сотни раз. Ло Бинхуа нахмурился. Он не понимал, зачем люди воруют. Всю свою жизнь — а жизнь у него была долгая в том смысле, что он много чего повидал и много чего сделал — он жил в богатстве. Деньги были всегда, даже когда он сбежал из дома семнадцатилетним, у него было достаточно наличных, чтобы не думать о хлебе насущном. Он не знал, что такое голод. Не знал, что такое холод, когда нечем укрыться. Не знал, что такое просить милостыню или воровать, потому что иначе умрёшь. Он вообще не знал нищеты. И от этого воровство вызывало у него отвращение. Грязное, подлое, трусливое занятие. Люди, которые воруют, — хуже животных. Животные крадут, только чтобы выжить. А люди крадут, потому что ленивы работать. Или потому что больны. Или потому что порочны по своей природе. Ло Бинхуа не знал, что есть ещё одна причина — отчаяние. И не хотел знать. Он отвернулся, сделал вид, что ничего не видел. Купил помидоры, потом огурцы, потом сладкий перец — всё сложил в холщовую сумку, которую носил с собой, такую же дорогую и такую же неброскую, как и вся его одежда. Потом пошёл за мясом. В очереди за мясом — свинина, свежая, розовая, с тонкими прожилками жира — он снова увидел мальчика. Тот сидел на ящике у соседнего лотка и читал книгу. Ту самую, которую украл. Читал, склонив голову, шевеля губами, уткнувшись носом в страницы, как будто боялся, что книга исчезнет, если он оторвётся от неё хотя бы на секунду. Ло Бинхуа почувствовал, как внутри закипает злость. Горячая, иррациональная, почти физическая. Этот мальчик — этот худой грязный воришка — украл книгу, а теперь сидит и читает её, не прячется, не боится, наслаждается. Как будто имеет на это право. Как будто мир ему должен. Ло Бинхуа сжал челюсти так сильно, что хрустнули зубы. Он решил: если ещё раз увидит этого мальчика, то точно даст ему пиздюлей. Просто так. Для профилактики. Чтобы знал, что воровать нехорошо. Чтобы запомнил на всю оставшуюся жизнь — которая, возможно, будет недолгой, если он продолжит воровать в присутствии Ло Бинхуа.
Он купил мясо — два килограмма, на кости, для супа, — переложил в сумку и пошёл дальше. Газировку он купил у лотка с прохладительными напитками — бутылку лимонада в стекле, сладкого, приторного, с ярко-жёлтой этикеткой. Открыл её прямо на ходу, сделал глоток. Вкус был неприятным — химия, сахар, вода, — но холод напитка приятно обжёг горло, и Ло Бинхуа почувствовал себя чуть лучше. Пока он стоял в очереди за печеньем — маленькими квадратными крекерами в синей пачке, которые он любил с детства и которые теперь покупал, потому что они напоминали ему о том, кем он был когда-то, — он думал о том мужчине, что сидел в подвале. О том, как накормить его сегодня. Мужчина был слаб — уже который день без нормальной еды, только вода и жидкий суп, который Ло Бинхуа приносил ему раз в день. Ему было жаль мужчину. Очень жаль. До слёз. Он иногда гладил его по голове, когда спускался, говорил ласковые слова, обещал, что всё закончится скоро. А иногда — бил. Бил сильно, с наслаждением, наслаждаясь каждым хрипом, каждым всхлипом, каждым глухим звуком удара кулака о тело. Он не мог контролировать эти перепады. Они приходили сами, накатывали волной, и он либо тонул в жалости, либо захлёбывался яростью. Биполярное расстройство — так это называли врачи. Но он не был у врачей. Врачи задают слишком много вопросов. Врачи лезут не в своё дело. Врачи — это опасность. Ло Бинхуа лечил себя сам. Никак. Ему нравилось быть таким. Нравилось чувствовать себя живым. А без этих вспышек — без боли, без жалости, без ярости — он был пустым. Как поместье, накрытое белыми простынями. Он купил печенье, сунул пачку в карман и уже собрался уходить, когда — чёрт бы побрал этого мальчишку — снова увидел его. Тот стоял у лотка с газировкой, почти рядом с ним, и всё ещё читал. Книгу. Украденную. Книгу, которую Ло Бинхуа заметил ещё утром, книгу, которая теперь казалась ему личным оскорблением. Внутри что-то щёлкнуло. Переключилось. Терпение лопнуло, как старая резинка. «Всё, — подумал Ло Бинхуа. — Ты доигрался, мальчик». Он решил проследить за ним. Сначала он хотел просто дать ему пиздюлей — догнать, схватить за шкирку, наорать, отобрать книгу и вернуть её продавцу, — но потом передумал. Сначала надо узнать, где он живёт. Может быть, он не один. Может быть, у него есть родители, которым можно пожаловаться. Или нет. Судя по грязной одежде и худобе, родителей у него либо нет, либо они такие же грязные и никчёмные, как он сам. Ло Бинхуа проследил за мальчиком, пока тот покупал газировку и уходил с рынка, но мальчик вдруг замедлил шаг, потом резко обернулся — и Ло Бинхуа едва успел отвернуться, притворившись, что разглядывает вывеску на стене. Мальчик посмотрел на него. Секунду. Две. Три. В его глазах Ло Бинхуа увидел не удивление, не страх, а что-то другое, что он не смог прочитать. Настороженность. Понимание. Как будто мальчик знал, зачем за ним следят, и не просто знал — привык к этому. Привык, что за ним следят. Что его хотят поймать, схватить, сделать что-то плохое. Ло Бинхуа это кольнуло — не жалостью, нет, он не жалел воришек, — а чем-то неопределённым, неприятным, похожим на чувство, когда наступаешь на мокрый пол в носках. Мальчик отвернулся и пошёл дальше, не ускоряясь, не оглядываясь, как будто ничего не случилось. Ло Бинхуа пошёл за ним, держась на расстоянии. Достал фотоаппарат — «Смену-8М», всегда с собой, всегда заряженный, — и щёлкнул. Мальчик не обернулся. Щёлкнул второй раз — мальчик шёл, не меняя темпа. Третий — мальчик свернул в переулок, и Ло Бинхуа едва успел сделать снимок. Он знал, что мальчик видит. Значит, он специально не реагирует. Игнорирует. Делает вид, что не замечает. Ло Бинхуа это разозлило ещё больше. Кто он такой, этот грязный воришка, чтобы игнорировать его, Ло Бинхуа? Чтобы делать вид, что он пустое место? Но злость быстро ушла, сменилась холодным любопытством. Он сделал ещё несколько снимков — мальчик у ларька, мальчик на скамейке, мальчик, переходящий дорогу, — и каждый раз мальчик вёл себя одинаково: не оборачивался, не ускорялся, не прятался. Как будто ему было всё равно. Как будто он давно научился не показывать страх. Плёнка почти кончилась, оставалось три кадра. Ло Бинхуа уже хотел сделать последний снимок, но мальчик вдруг исчез. Просто нырнул в арку между домами — и растворился. Ло Бинхуа прошёл за ним, потом через двор, потом через ещё один — пусто. Мальчика не было. Он ушёл. Убежал. Или спрятался. Ло Бинхуа постоял минуту, оглядываясь по сторонам. Серые стены, грязные окна, бельё на верёвках. Ничего. Никого. Он убрал фотоаппарат, развернулся и пошёл обратно к рынку, к своему велосипеду. Ехать домой было ещё двадцать минут. Он думал о мальчике всю дорогу. О том, как тот смотрел на него — без страха, без удивления, с какой-то тяжелой, взрослой усталостью. О том, как он крал книгу — ловко, быстро, без колебаний. О том, как читал — жадно, как будто это была последняя книга в его жизни. Ло Бинхуа не понимал, почему этот мальчик его зацепил. Их было много — жертв, случайных прохожих, людей, которых он фотографировал и потом забывал. Этот был другим. Или нет? Может быть, он просто выдумывал. Может быть, все были одинаковыми, а ему просто хотелось разнообразия. Он не знал. И не хотел знать.
Дома — в доме в лесу — он первым делом поставил сумку с продуктами на кухонный стол. Помидоры, огурцы, перец, мясо, печенье, лимонад. Всё на месте. Он разобрал покупки, помыл овощи, поставил суп на медленный огонь — свинина, морковь, лук, картошка, лавровый лист. Запах наполнил кухню, тёплый, домашний, такой, какой бывает в нормальных семьях, где мать готовит ужин, отец читает газету, дети делают уроки. У Ло Бинхуа никогда не было такой семьи. Была другая — холодная, , с дорогими вещами и пустыми глазами. Пока суп варился, он нарезал салат — огурцы и помидоры, мелко, с укропом и подсолнечным маслом, — и съел его прямо из миски, стоя у окна. За окном лес темнел, сосны становились черными на фоне багрового заката. Потом он выключил газ под супом — пусть настаивается, пусть будет вкуснее, — и спустился в подвал.
Подвал в этом доме был особенным. Снаружи дом выглядел как старый, заброшенный сарай — облупившаяся краска, покосившаяся крыша, заколоченные окна. Но внутри он был прекрасен. Ло Бинхуа потратил на ремонт два года и кучу денег. Стены подвала были обшиты светлым деревом, лакированным, с тёплым блеском. Пол — керамогранит, под которым была проложена система отопления, так что даже в самые холодные зимы здесь было тепло, почти жарко. Потолок — навесной, с точечными светильниками, которые давали мягкий, рассеянный свет, не режущий глаза. В подвале была кровать — широкая, с ортопедическим матрасом и бельём из натурального хлопка, — стул, стол, книжный шкаф. Ло Бинхуа хотел, чтобы его гости чувствовали себя не в тюрьме, а в гостинице. Или дома. Хотя дома у них, наверное, было хуже. Он спустился по деревянной лестнице — ступени не скрипели, он их укрепил, — и вошёл в комнату. Мужчина лежал на кровати, привязанный к изголовью мягкими брезентовыми лентами. Он спал или был без сознания — Ло Бинхуа не разобрал. Он подошёл ближе, сел на край кровати, положил руку на плечо мужчины. Тот вздрогнул. Проснулся сразу, как от удара, и замер. Глаза его — мутные, красные, с больными белками — уставились на Ло Бинхуа. В них был страх. Глубокий, животный, первобытный страх, который не спрятать за маской спокойствия или безразличия. Мужчина знал, что Ло Бинхуа может сделать с ним всё, что захочет. И он действительно мог.
— Привет, — сказал Ло Бинхуа. Голос его был мягким, почти ласковым. — Как спалось?
Мужчина не ответил. Он только сжался, подтянул колени к груди, насколько позволяли ленты, и зажмурился. Ло Бинхуа погладил его по голове, как кошку. Мужчина дрожал. Мелко, часто, как осиновый лист на ветру.
— Я принёс тебе суп, — продолжил Ло Бинхуа. — Ты должен поесть. Ты слишком худой. Мне не нравится, когда ты худой. Это некрасиво.
Он говорил и чувствовал, как внутри поднимается жалость. Тёплая, щемящая жалость, от которой сжималось горло и наворачивались слёзы. Бедный человек. Бедный, несчастный человек. Он же ничего не сделал. Он просто был не в том месте не в то время. Он просто нагрубил. Или не нагрубил. Ло Бинхуа уже забыл. Ему было жаль. Жаль до тошноты. Он обнял мужчину, прижал к себе, и тот забился, застонал, но не от боли — от ужаса, от непонимания, от отчаяния. Ло Бинхуа гладил его по спине, по волосам, по щекам и шептал:
— Всё будет хорошо. Всё скоро закончится. Я обещаю.
И в этот момент что-то переключилось. Жалость исчезла. Вместо неё пришла пустота. А потом — ярость. Горячая, красная, неконтролируемая. Он оттолкнул мужчину, тот упал на подушку, и Ло Бинхуа ударил его. По лицу. Сильно, с разворота, так что голова мужчины мотнулась в сторону, и из рассечённой губы потекла кровь. Он ударил ещё раз. Потом ещё. Мужчина кричал — хрипло, надрывно, как раненый зверь, — и Ло Бинхуа слушал этот крик и чувствовал, как внутри, вместе с яростью, растёт что-то другое. Возбуждение. Плотское, грубое, животное. Он схватил мужчину за волосы, приподнял его голову, заглянул в глаза. Мужчина плакал. Слёзы смешивались с кровью и стекали по щекам. И Ло Бинхуа, глядя в эти заплаканные, полные ужаса глаза, понял, что сейчас сделает. Не потому, что хотел. А потому, что внутри него кто-то хотел. Кто-то, кого он не мог контролировать. Кто-то, кто просыпался в такие моменты и брал управление на себя.
Ло Бинхуа расстегнул ремень. Мужчина замычал, задергался, но ленты держали крепко. Ло Бинхуа приспустил свои штаны, потом сдёрнул с мужчины одеяло — под ним было голое тело, синюшное, исхудавшее, в синяках и ссадинах. Он не чувствовал отвращения. Только жалость. И возбуждение. И ярость. Всё вместе, сплавленное в один горячий, липкий комок, который толкал его вперёд, заставлял действовать. Он наклонился, поцеловал мужчину в лоб — тот замер, перестал дышать от ужаса, — и потом сделал то, что хотел. Без слов. Без объяснений. Просто взял. Мужчина не кричал. Он скулил, как щенок, тихо, жалобно, и этот звук был хуже любого крика. Хуже мольбы. Хуже проклятий. Ло Бинхуа двигался размеренно, почти не спеша, и смотрел в стену напротив — на светлое дерево, на точечные светильники, на идеально ровные стыки панелей. Он думал о том, какой красивый у него подвал. Какой дорогой. Какой уютный. И о том, что мужчина под ним сейчас чувствует то же, что чувствовал он сам много лет назад, когда был маленьким и беспомощным. И от этой мысли ему становилось легче. Легче, потому что теперь он был не жертвой. Теперь он был тем, кто делает больно. Тем, у кого есть власть. Он кончил быстро — и сразу отстранился, застегнул штаны, поправил рубашку. Мужчина лежал неподвижно, глядя в потолок, и плакал. Без звука. Просто слёзы текли из его глаз и терялись в волосах. Ло Бинхуа сел на стул, достал сигарету, закурил. В подвале было чисто, красиво, пахло деревом и немного кровью. Он смотрел на мужчину и чувствовал, как жалость возвращается. Тёплая, тягучая, как патока. Бедный. Бедный, несчастный человек. Сколько он уже здесь? Неделю? Две? Ло Бинхуа потерял счёт. Но больше не мог. Не мог смотреть на эти страдания. Не мог слушать этот плач. Он решил, что сегодня покончит с этим. Облегчит его участь. Сделает доброе дело.
Он докурил, затушил сигарету о подошву — пепел упал на светлый пол, маленькая серая клякса на идеальной чистоте, — и подошёл к мужчине. Тот не двигался. Не смотрел. Он словно ушёл внутрь себя, в ту точку, где нет боли, где нет страха, где нет Ло Бинхуа. Ло Бинхуа вытащил нож — маленький, перочинный, с костяной ручкой, — и открыл лезвие. Оно блеснуло в мягком свете точечных светильников, красивое, острое, смертоносное. Он сел на кровать, положил руку мужчине на щеку, повернул его голову к себе. Глаза мужчины были пустыми. Стеклянными. Как у куклы.
— Прости меня, — сказал Ло Бинхуа. И заплакал. Слёзы потекли по его щекам, горячие, солёные, настоящие. — Прости меня, пожалуйста. Я не хотел. Я не хочу. Но по-другому нельзя. Ты не можешь жить дальше. Ты слишком много страдал. Я освобожу тебя.
Он поцеловал мужчину в лоб — тот вздрогнул, но не отстранился, не закричал, — и потом сделал это. Быстро. Один удар, прямо в сердце. Нож вошёл легко, как в масло, и мужчина выдохнул. Длинный, протяжный выдох, как будто выпускал из себя всё, что накопилось за эти дни. Глаза его закрылись. Тело обмякло. Ло Бинхуа сидел рядом, держал его за руку — худую, холодную, с грязными ногтями, — и плакал. Плакал навзрыд, как ребёнок. Ему было жаль. Ему было больно. Ему казалось, что он только что убил не чужого человека, а самого себя. Или того, кого любил больше всех на свете. Он не знал. Он никогда не знал, что чувствует. Он только знал, что плачет. Долго. Может быть, час. Может быть, больше. Потом он вытер лицо рукавом, убрал нож в карман и поднялся. Мужчина был мёртв. Это факт. С этим ничего не поделаешь. Ло Бинхуа снял ленты, выпрямил тело, сложил руки на груди — как у покойника в гробу, — и накрыл его одеялом с головой. Красивое одеяло, шерстяное, в клетку. Мужчине будет тепло. Там, куда он идёт, должно быть тепло. Ло Бинхуа поднялся наверх, запер дверь в подвал, прошёл в ванную. Разделся. Встал под горячий душ — вода обожгла кожу, красная, как кровь, — и стоял долго, закрыв глаза. Он думал о том, что сделал правильную вещь. Облегчил страдания. Дал человеку умереть с достоинством, а не в мучениях. И себе сделал хорошо — очистил совесть. Теперь можно спать спокойно. Он выключил воду, вытерся мягким полотенцем, надел чистое бельё. Прошёл на кухню, выключил газ под супом — суп остыл, он его не съел, — и пошёл в спальню. Расстелил кровать — белую простыню, лёгкое одеяло, низкую подушку, — лёг на спину. За окном шумел лес. Где-то ухал филин. Ло Бинхуа закрыл глаза и подумал о мальчике. О том, как завтра он снова поедет на рынок. О том, как найдёт его. О том, как выследит. О том, как сделает с ним то же, что и с этим мужчиной, — но только не скоро. Сначала поиграется. Посмотрит. Пофотографирует. А потом — подвал. Красивый, тёплый, уютный. Он улыбнулся в темноте и уснул. Сон пришёл сразу — тяжёлый, глубокий, без сновидений. В подвале было тихо. Мужчина больше не дышал.