Часть 2 очищение
30 мая 2026 г., 04:23
Примечания:
Предупреждаю! В работе над текстом частично участвовал ИИ.
Идея? Да, полностью моя. Я пишу содержание главы некоторые диалоги персонажей, мысли, ключевые моменты и всё тому подобное. А бот уже делает мой текст красивым. Мне нравится то, как меняет Этот бот мой слог немного отчего у работы как будто получается интересный вайб.. Мне он нравится.
У этого автора богатая и больная фантазия, однако времени и сил расписывать всё в ручную нет. Без условно, работа написанная ии, порою весьма посредственна. Однако в данной работе ии лишь добавляет больше воды в текст да ошибки убирает. Я стараюсь перечитывать то, что ИИ мне пишет и если замечаю какие либо логические или сюжетные ошибки прошу исправить или исправляю в ручную.
Буду благодарная если вы так же будете указывать на них в ПБ.
Ло Бинхуа проснулся от того, что кто-то смотрел на него. Он открыл глаза — в комнате никого не было, только серая предрассветная муть за окном, только тени сосен, качающиеся на стене, только тишина, густая и липкая, как патока. Но ощущение взгляда не уходило. Оно сидело где-то в затылке, в позвонках, в самом основании черепа, и сверлило, сверлило, сверлило. Ло Бинхуа перевернулся на бок, подтянул колени к животу, обхватил себя руками — поза эмбриона, поза человека, который хочет вернуться туда, где было тепло и безопасно, но никогда туда не вернётся, потому что такого места не существовало. И вдруг, посреди этой серой утренней полудрёмы, когда сознание ещё не полностью отделилось от сна, он подумал о мальчике. О том худом грязном воришке с длинными волосами и синяком на скуле. О том, как тот читал украденную книгу, склонив голову, шевеля губами. О том, как он смотрел на Ло Бинхуа — без страха, с какой-то тяжёлой, взрослой усталостью. И Ло Бинхуа вдруг понял, что не может. Не может сделать этого. Не может привести мальчика в подвал. Потому что мальчик — ребёнок. Ему, наверное, лет семнадцать, может быть, шестнадцать. Он ещё не взрослый. Он ещё не успел испортиться до конца. А все его предыдущие жертвы были взрослыми — мужчины и женщины за тридцать, за сорок, те, кто уже успел пожить, успел нагрешить, успел стать такими же мерзкими, как все вокруг. Но этот мальчик — нет. Он был другим. Он был чистым. Или нет? Он воровал. Он врал. Он, наверное, делал ещё много чего плохого. Но всё равно — ребёнок. Ло Бинхуа почувствовал, как внутри разливается жалость — тёплая, щемящая, почти материнская. Ему стало жаль мальчика. Жаль до слёз, до боли в груди. Он представил, как тот плачет в подвале — нет, не так. Он представил, как тот не плачет, а смотрит пустыми глазами в потолок, как тот мужчина вчера, и сердце его сжалось. Нет. Не надо. Пусть живёт. Пусть читает свои украденные книги. Пусть ворует, пусть врёт, пусть делает что хочет — только не в подвале. Ло Бинхуа решил забыть о нём. Выбросить из головы, как выбрасывают мусорное ведро — не глядя, не жалея, не вспоминая. Сегодня же он поедет на рынок в другое время. Или в другой день. Или вообще не поедет. Он найдёт кого-то другого, взрослого, подходящего. А этого мальчика — нет. Слишком жалко. Слишком.
Он сел на кровати, свесил ноги на пол. Пол был тёплым — вчера он протопил печь, и тепло ещё держалось в деревянных досках, отдаваясь в ступни приятной, уютной тяжестью. Ло Бинхуа посмотрел на свои руки — чистые, с аккуратными ногтями, без царапин и ссадин. Вчера он ударил мужчину, но руки не пострадали. Он умел бить так, чтобы не повредить себе. Учился этому долго. Сначала на мешках с песком, потом на животных, потом на людях. Теперь это было инстинктом. Он встал, потянулся — хрустнули позвонки, заныла поясница, — и пошёл на кухню. По дороге он задел плечом косяк — не больно, но неприятно, — и чертыхнулся сквозь зубы. На кухне было прохладно, пахло вчерашним супом — мясным, наваристым, но уже остывшим и каким-то мёртвым. Ло Бинхуа поставил чайник на плиту, зажёг газ. Синее пламя лизнуло дно, и чайник начал тихо посвистывать, набирая температуру. Пока вода грелась, он стоял у окна и смотрел в лес. Лес за окном был серым, утренним, с низко висящим туманом, который полз между стволами, как змей, как та самая слизь, что свисала со стен в подвале. Туман был красивым. Он прятал всё, что не нужно видеть. Он делал мир мягким, размытым, неопасным. Ло Бинхуа любил туман. В тумане не было теней. В тумане не было отражений. Чайник закипел, засвистел тонко, жалобно — как тот мужчина вчера, когда Ло Бинхуа ударил его в последний раз. Он заварил чай — зелёный, с жасмином, — и пил его маленькими глотками, стоя у окна. Чай обжигал губы, язык, нёбо, и это было хорошо. Боль отрезвляла. Помогала думать. Он допил чашку, поставил её на подоконник и решил, что пора прибираться.
Вчера он был в прострации. Когда он убрал нож в карман — нож, который только что был в сердце мужчины, — он не подумал о том, что лезвие испачкано кровью. И штаны испачкались. И рубашка. И руки. Он помыл руки, кажется, но штаны... штаны остались в крови. Ло Бинхуа спустился в спальню, снял штаны — чёрные, дорогие, из плотного хлопка — и увидел на них тёмное пятно на кармане. Кровь уже засохла, стала бурой, почти чёрной, и въелась в ткань. Он вывернул карман, достал нож — лезвие было в сухой крови, коричневой, шелушащейся, похожей на старую краску, — и положил его на раковину. Надо постирать. И нож вымыть. И всё, что было в подвале, тоже надо постирать — простыни, наволочки, одеяло, то самое шерстяное одеяло в клетку, которым он накрыл мужчину после смерти. И матрас. Матрас надо чистить, потому что на него натекла кровь, когда нож вошёл в сердце. И не только кровь. Другие жидкости тоже. Ло Бинхуа вздохнул. Работы было много. Он любил работу. Работа отвлекала от мыслей. Он пошёл в ванную, положил штаны в таз, налил холодной воды, насыпал стирального порошка — пахло мылом и хлоркой, резко, почти оскорбительно, — и начал тереть. Ткань под пальцами была мокрой, скользкой, и кровь отходила плохо, нехотя, как будто не хотела расставаться с тем, что принадлежало ей по праву. Ло Бинхуа тёр долго — минуту, пять, десять, — пока пятно не стало бледно-розовым, потом серым, потом почти исчезло. Он прополоскал штаны, повесил их на верёвку в ванной — пусть сохнут. Потом вымыл нож. Тёплой водой, с мылом, тщательно, до скрипа. Лезвие блестело, как новое. Он закрыл нож, сунул его в ящик стола — подальше, до следующего раза.
Потом он спустился в подвал. Подвал пах смертью. Не той сладковатой, разлагающейся, к которой он привык, а какой-то другой — острой, металлической, почти электрической. Смерть имела запах. Ло Бинхуа знал это. Он мог различить оттенки: свежая смерть пахла железом и потом, старая — гнилью и чем-то приторным, как переспелые фрукты. Эта была свежей. Он включил свет — точечные светильники на потолке зажглись ровным, мягким светом, и комната предстала во всей своей красе. Светлое дерево на стенах, керамогранит на полу, кровать, стол, стул, книжный шкаф. И на кровати — тело под одеялом. Одеяло было мокрым. Снизу, оттуда, где сердце, просочилась кровь, пропитала ткань, и теперь на шерстяной клетке расплылось тёмное пятно — большое, как цветок, как клякса на промокашке. Ло Бинхуа подошёл, откинул одеяло. Мужчина лежал с закрытыми глазами, сложив руки на груди — Ло Бинхуа сам так положил его, когда всё кончилось. Лицо его было спокойным. Морщины разгладились, губы сомкнулись, даже синяки казались менее страшными, чем при жизни. Смерть сделала его красивым. Ло Бинхуа постоял минуту, глядя на него, и почувствовал, как к горлу подступает комок. Ему было жаль. Жаль, что пришлось убить. Жаль, что не удалось спасти. Жаль, что мир устроен так, что одни люди причиняют боль другим, и нет никакой справедливости, только хаос, только кровь, только тишина после. Он смахнул слезу — одну, вторую, — и принялся за дело.
Сначала он снял одеяло. Свернул его в рулон, отнёс в ванную, бросил в таз — потом постирает. Потом снял простыни — наволочку, пододеяльник, нижнюю простыню, всё в крови, в пятнах, в каких-то тёмных разводах, которые были не то от пота, не то от мочи, не то от чего-то ещё. Всё в таз. Потом он перевернул матрас — та сторона, на которой лежал мужчина, была чище, кровь протекла насквозь только в одном месте, там, где сердце, но губка впитала жидкость, и матрас стал тяжёлым, влажным. Ло Бинхуа снял наматрасник — тоже в таз. Сам матрас он решил не стирать. Бесполезно. Губка не отстирывается. Он вынес его наверх, в котельную, и прислонил к стене — потом, когда всё закончится, он сожжёт его. Или разрежет на куски и выбросит в лесу. Пока не решил. Вернувшись в подвал, он протёр пол. Сначала сухой тряпкой — собрал пыль, волосы, мелкий сор. Потом влажной — с мылом, с хлоркой, чтобы убить запах. Потом насухо — чистой, белой тряпкой, которая так и осталась белой после уборки. Чистота была важна. Чистота была религией. Чистота помогала не сходить с ума. Он протёр стены — светлое дерево блестело, как новое. Протёр книжный шкаф — книги стояли ровно, корешки блестели в мягком свете. Протёр стул и стол. Подвал сиял. Только на керамограните осталось одно маленькое пятнышко — коричневое, въевшееся в затирку между плитками. Кровь. Ло Бинхуа потёр его ногтем — не оттирается. Он вздохнул, налил на пятно отбеливателя, оставил на несколько минут, потом снова потёр. Пятно побледнело, стало жёлтым, потом исчезло. Хорошо.
Теперь тело. Он не мог оставить тело в подвале. Не мог закопать — в лесу почва каменистая, копать долго, и звери отроют. Не мог выбросить в реку — река мелкая, тело всплывёт, найдут. Оставалась печь. Та самая большая печь, которой он отапливал дом. Она стояла в подвальном помещении рядом с котельной — огромная, чугунная, с широкой топкой, в которую можно было засунуть взрослого человека, если согнуть его пополам. Ло Бинхуа спустился в котельную, открыл заслонку, закинул дрова — сухие, берёзовые, которые приготовил ещё месяц назад. Поджёг. Пламя взметнулось, жаркое, оранжевое, с синими язычками в основании. Он подождал, пока дрова прогорят до углей, потом вернулся в подвал за телом. Мужчина был тяжёлым — не потому, что много весил, он был худым, исхудавшим, но мёртвое тело всегда тяжелее живого. В нём нет воздуха. В нём нет жизни. Оно — просто мясо, кости, жидкость. Ло Бинхуа взвалил его на плечо, понёс в котельную. Тело болталось, голова свешивалась вниз, руки — холодные, синие — хлопали его по спине, как будто обнимали на прощание. Ло Бинхуа засунул мужчину в топку. Пришлось согнуть его — ноги к груди, голову к коленям, — и он вошёл. Тесно, но вошёл. Ло Бинхуа закрыл дверцу топки, повернул ручку. Пламя загудело, завыло, запело — тихо, зловеще, как колыбельная. Он стоял и слушал. Сначала ничего не происходило. Потом — запах. Тот самый запах, который он знал так хорошо — палёное мясо, горелый волос, горелая кость. Ло Бинхуа открыл баночку с ароматическими маслами — сандал, ладан, роза, — и капнул несколько капель прямо в топку, через специальное отверстие, которое сам же и просверлил для этой цели. Масла зашипели, задымились, и запах изменился. Стал сладким, приторным, почти приятным — как в храме, где зажигают благовония, или в дорогом спа-салоне, или в комнате у девушки, которая любит духи. Ло Бинхуа вдохнул глубоко. Пахло хорошо. Спокойно. Он закрыл глаза и представил, как тело превращается в угли, в пепел, в ничто. Как душа — если она существует — покидает это тело и улетает туда, где нет боли, где нет Ло Бинхуа, где нет ничего. Ему стало легче. Он открыл глаза, подбросил ещё дров, добавил ещё масел. Печь гудела, как живое существо, как огромный зверь, который переваривает пищу. Ло Бинхуа стоял и смотрел на огонь, и думал.
Думал о детстве. О том времени, когда он был маленьким, когда мир был большим и страшным, а он — маленьким и беззащитным. Он вырос в поместье семьи Хэй — огромном, холодном, с каменными стенами и длинными коридорами, где эхо шагов звучало как шаги призраков. У него были игрушки — дорогие, немецкие, которых не было ни у кого в городе. У него была одежда — шёлк, хлопок, тонкая шерсть, которую привозили из-за границы. У него была еда — изысканная, редкая, которую готовил личный повар. У него не было любви. Мать целовала его в лоб на ночь, но взгляд её был пустым — она смотрела сквозь него, как сквозь стекло, как сквозь призрак. Отец трепал его по волосам и называл «мой мальчик», но его рука была тяжёлой, чужой, и Ло Бинхуа всегда хотелось отстраниться. Он был один в этом доме. И был ещё младший и старший брат. Мальчик, что был родным братом, являлся на три года младше, светловолосый, с веснушками на носу и вечной улыбкой на губах. Брат любил его. Или делал вид. Ло Бинхуа никогда не мог понять разницы. Они играли в прятки. Это была любимая игра брата — он прятался, а Ло Бинхуа искал. Или наоборот. В тот день прятался Ло Бинхэ, с ними играл ещё и их старший брат, тот был от другой матери и занимал более высокую позицию в поместье. Ло Бинхэ забрался на дерево — старый дуб в глубине сада, с широкими ветвями и дуплом, в котором можно было спрятаться почти целиком. Он сидел там, прижав колени к груди, и слушал, как брат ищет его внизу, шуршит кустами, зовёт по имени. «Бинхэ-гэ, где ты?» — голос брата был звонким, как колокольчик. Ло Бинхуа не отвечал. Он любил эту игру — чувствовать себя невидимым, чувствовать себя в безопасности, чувствовать себя там, где его никто не найдёт. Но старший брат, который помогал младшему искат его, нашёл. Он всегда находил. Может быть, он видел, как Ло Бинхэ забирался на дерево. Может быть, он просто угадал. Он залез на дуб — ловко, как обезьянка, — и сел рядом, на ту же ветку. Улыбался. В глазах его горел странный огонь — не детский, не игривый, а какой-то слишком уж злой, тяжёлый, страшный. «Хорошее место, — сказал брат. — Нас отсюда никто не увидит». Ло Бинхэ тогда не понял, что он имел в виду. Понял позже. Когда брат наклонился к нему, взял за подбородок, повернул голову. Когда расстегнул ширинку. Когда сказал: «Открой рот». Ло Бинхэ не хотел. Он зажмурился, сжал губы, попытался оттолкнуть брата, но брат был сильнее — и старше, и тяжелее, и у него было то самое, чего не было у Ло Бинхэ: желание. Желание делать больно. Желание владеть. Желание унижать. Брат заставил. Он зажал нос Ло Бинхэ и ударил в живот — тот открыл рот, чтобы вдохнуть, — и засунул ему в рот свой член. Маленький, но уже твёрдый, пахнущий мочой и потом. Ло Бинхэ чуть не задохнулся. Он кашлял, давился, слёзы текли по щекам, а брат двигался — вперёд-назад, вперёд-назад, — и тяжело дышал, и шептал: «Терпи, терпи, это же игра». Это не было игрой. Это было насилие. Это было первое насилие в жизни Ло Бинхэ, но не последнее. Брат кончил ему в рот. Тёплая, солёная, противная жидкость заполнила горло, и Ло Бинхэ закашлялся, выплюнул, вытер губы тыльной стороной ладони. А брат только засмеялся. Снял с члена остатки спермы, размазал по щекам, по губам, по носу. «Красивый, — сказал он. — оближи». Ло Бинхэ не хотел. Брат ударил ему по щеке заставив скатиться ещё одну слезинка и сжал его челюсть пальцами — больно, до хруста — и заставил. Ло Бинхэ облизал член брата, потом яйца, потом снова член, весь в сперме, в слюне, в слезах. Брат тыкал им ему в лицо, как куклой, как игрушкой, как вещью, которой можно пользоваться как угодно. «Воот хороший мальчик, — сказал брат наконец, застегивая штаны. — Придём сюда завтра. И послезавтра. И каждый день. Это будет наша тайна. Если расскажешь — убью». Ло Бинхэ сидел на ветке, дрожа, и смотрел вниз, на землю, которая была так далеко. Хотелось прыгнуть. Хотелось разбиться. Хотелось, чтобы дерево разверзлось и поглотило его. Но дерево молчало. И земля молчала. И брат улыбался. После этого были другие разы. В дупле. В подвале. В спальне брата, когда родителей не было дома. В саду, за кустами сирени. Брат был изобретателен. Он придумывал новые позы, новые места, новые унижения. Он заставлял Ло Бинхэ вставать на колени, ложиться на живот, сгибаться так, чтобы было больно. Он фотографировал. Он показывал снимки своим друзьям, и те смеялись, и Ло Бинхэ хотелось умереть. Но он не умирал. Он терпел. Терпел годами — до семнадцати лет, пока не взял в руки нож. Пока не убил брата первым. А потом — отца, который знал, но ничего не делал. Потом — мать, которая смотрела сквозь него. Потом — всех, кто был в доме. Потому что они все знали. Все видели. И молчали.
Ло Бинхэ, теперь уже Ло Бинхуа очнулся от воспоминания, когда ручка в его руке хрустнула. Он смотрел на неё — деревяшка обрамляющая ручку от кочерги, которую он крутил в пальцах, не замечая. Она переломилась пополам, как сухая ветка, как та самая ветка на дубе, на которой он когда-то сидел, давясь слезами и спермой. Он посмотрел на обломки, на занозистые края, на то, как дерево раскололось вдоль волокон — и вдруг почувствовал ярость. Горячую, красную, неконтролируемую. Он хотел что-то разбить. Что-то сломать. Кого-то ударить. Но рядом никого не было. Только печь, в которой догорал мужчина. Только пепел, который скоро станет ничем. Только тишина. Ло Бинхуа зарычал — глухо, как зверь, — и швырнул обломки ручки в стену. Они стукнулись о деревянную панель и упали на пол. Он стоял, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки, и чувствовал, как ярость медленно уходит, оставляя после себя пустоту. Пустоту и усталость. Он закрыл лицо руками и постоял так минуту. Потом выпрямился, провёл ладонями по волосам — длинным, до ягодиц, вечно спутанным, потому что он не мог смотреть на себя в зеркало, чтобы их расчесать. Он носил их распущенными почти всегда, и они падали на лицо, на плечи, на спину, закрывая его от мира, как занавес. Только когда он делал что-то важное — подписывал бумаги, готовил еду, убивал, — он собирал их в хвост, чтобы не мешали. Сейчас они были распущены. Он чувствовал их тяжесть на затылке, их прикосновение к пояснице. Иногда ему казалось, что волосы живут своей жизнью. Что они шевелятся, когда он спит. Что они душат его по ночам. Что в них прячутся те, кого он убил.
Он вышел на улицу. Дом стоял в лесу, но за ним, в нескольких метрах от заднего крыльца, был бассейн. Большой, бетонный, врытый прямо в землю, с голубой плиткой на дне и тёплой водой, которую подогревал специальный котёл, подключённый к той же печи, где сейчас сгорал мужчина. Ло Бинхуа построил этот бассейн два года назад. Он нанял рабочих из другого города, заплатил им втрое больше обычного и взял слово, что они никому не расскажут. Они не рассказали. Или рассказали, но кому какое дело до бассейна в лесу? Люди заняты своими делами. Люди не лезут в чужие тайны. Ло Бинхуа разделся — снял футболку, штаны, бельё, — и остался голым под серым небом. Воздух был прохладным, но не холодным, и ветерок щекотал кожу, поднимая мурашки. Он спустился в бассейн по лесенке — ступеньки были тёплыми, вода — тоже, почти горячей, как в ванне. Он погрузился по шею, закрыл глаза. Вода обнимала его, как мать, которой у него никогда не было. Она была тёплой, ласковой, пахла хлоркой и немного ромашкой — он добавлял в воду ароматические масла, чтобы кожа была мягкой и пахла приятно. Под водой горела подсветка — синие, зелёные, красные огоньки, которые меняли цвет каждые несколько секунд, создавая иллюзию праздника, иллюзию жизни, иллюзию чего-то хорошего. Ло Бинхуа открыл глаза и посмотрел на воду. Она была прозрачной, чистой, на дне виднелась голубая плитка, и ни одного пятнышка. Он любил этот бассейн. Он был его убежищем. Здесь, в тёплой воде, под разноцветными огнями, он мог забыть о том, кто он есть. Мог представить себя кем-то другим. Ребёнком, который играет в воде, не зная боли. Взрослым, который пришёл расслабиться после работы. Обычным человеком. Но он не был обычным. Он был тем, кто только что сжёг человека в печи. Тем, кто вчера изнасиловал и убил. Тем, кто убил всю свою семью в семнадцать лет. И он лежал в тёплой воде, смотрел на синие огоньки и думал о том, что, наверное, не стоило убивать того мужчину. Жалко. Очень жалко. Он мог бы ещё пожить. Мог бы ещё пострадать. А теперь — пепел. Ло Бинхуа вздохнул, нырнул с головой, открыл под водой глаза. Вода щипала, но он не закрывал. Он смотрел на голубые огоньки, которые дрожали и расплывались, как сны. Ему хотелось спустить пар. Ударить кого-нибудь. Крикнуть. Разбить что-нибудь. Но увы. Рядом никого не было. Мужчина превращался в пепел. Мальчик, которого он хотел забыть, жил где-то там, далеко, и даже не знал, как близко был к смерти. Ло Бинхуа вынырнул, откинул мокрые волосы с лица, провёл ладонями по воде. Вода стекала с пальцев, как слёзы. Он лежал в бассейне долго — час, может быть, два, — пока вода не начала остывать, а подсветка не стала тускнеть. Потом он вышел, вытерся полотенцем, надел чистое бельё, футболку, штаны. Прошёл на кухню, разогрел вчерашний суп — тот самый, мясной, наваристый, — и съел его, стоя у окна. Суп был вкусным. Мясо разварилось, отделялось от костей, таяло на языке. Ло Бинхуа подумал: хорошо, что он не убил того мальчика. Хорошо, что пожалел. Хорошо, что забыл. Он доел, помыл тарелку, выключил свет на кухне и пошёл спать. За окном шумел лес. В печи догорали последние угли. Кто-то превратился в пепел. Кто-то будет жить дальше. Ло Бинхуа лёг в кровать, закрыл глаза и провалился в сон — чёрный, глубокий, без сновидений. Только где-то далеко, в самой глубине его существа, кто-то плакал. Он не слышал этого. Или делал вид.
Ло Бинхэ родился не просто богатым — он родился ненужным. Его мать Су Сиянь была третьей женой главы семьи Хэй, и её единственной функцией было родить наследника. Она родила. Дважды. Сначала Ло Бинхэ, потом — через три года — второго мальчика, светловолосого и улыбчивого, которого отец сразу полюбил больше. «Второй похож на меня, — говорил отец. — А первый — на твою сестру. Бледный, тощий, глаза как у рыбы. Звереныш ».
Когда Ло Бинхэ было пять лет, мать перестала к нему прикасаться. Она просто… забывала. Забывала покормить, если нянька не напоминала. Забывала, что у него день рождения. Забывала, что он вообще существует. Иногда, когда он проходил мимо её будуара, она смотрела на него сквозь — как на мебель, как на пятно на ковре, как на предмет, который пора выбросить, но всё как-то не доходят руки. Отец был занят делами. Няньки менялись каждые полгода — никто не выдерживал холодного взгляда ребёнка, который не плакал, не просил, не жаловался. Он просто смотрел. И молчал.
В семь лет он впервые ударил кошку. Не со зла — ему было интересно, как она закричит. Кошка закричала громко, тонко, и этот звук прошёл сквозь всё его тело, как электричество. Он ударил ещё раз. Кошка замолчала. Он испугался, прижал её к груди, заплакал, гладил и целовал — но она уже не дышала. Он закопал её под дубом, тем самым, где потом брат будет насиловать его. Никто не заметил пропажи. Никто не спросил, куда делась кошка. Он понял тогда: можно делать что угодно. Главное - что бы никто не узнал. А если никто не узнал — значит, этого не было. Значит, он ничего не делал.
В девять лет его впервые отправили в закрытую школу для мальчиков. Отец сказал: «Там из тебя сделают человека». В школе было хуже, чем дома. Там не забывали о его существовании — там его замечали, чтобы ударить. Старшие мальчики отбирали деньги, еду, одежду. Учителя смотрели сквозь пальцы. Ло Бинхэ научился терпеть. Научился улыбаться, когда внутри всё кипит. Научился быть невидимым — сливаться со стенами, ходить бесшумно, стал прятать глаза под чёлкой. Он никому не рассказал о школе. Дома никто не спросил.
В одиннадцать он начал резать. Сначала — бумагу, потом — подушку, потом — свою руку. Лезвие бритвы, которое он стащил из ванной отца, было холодным и отчего то успокаивало. Кровь была красивой. Красной, яркой, текучей. Он смотрел, как она стекает по пальцам и капает на белый пол, и чувствовал… покой. Впервые в жизни — покой. Он резал себя много раз, но всегда в таких местах, где никто не увидит — под рубашкой, на бёдрах, на внутренней стороне предплечья. Это была его тайна. Его единственное утешение.
В тринадцать брат впервые пришёл к нему ночью. Не тот брат, который улыбался отцу и играл в футбол, а тот, который оставался, когда гас свет. Брат был старше на три года, сильнее, тяжелее. Он не спрашивал разрешения. Он просто брал. Ло Бинхэ не кричал. Кричать было бесполезно — дом большой, стены толстые, никто не услышит. Кричать было стыдно. Он сжимал зубы и смотрел в потолок, считая трещины. Брат кончал, вытирался простынёй и уходил. Иногда шептал: «Ты мой любимый». Иногда — «Ты никчёмная потаскуха. Ха! Прям как твоя мать Су Сиянь! ». Иногда просто молчал.
После первого раза Ло Бинхэ пошёл к дубу, под которым лежала кошка. Кости давно истлели, но яма осталась. Он сел на корточки, обхватил колени руками и просидел так до утра. Он не плакал. Он думал: «Значит, вот оно что. Значит, мир так устроен. Сильный делает с тобой что хочет, а ты терпишь?». И решил: когда он вырастет, он будет сильным. Он будет делать с людьми что хочет. И никто — никто — не посмеет смотреть на него сверху вниз.
Он не убил брата сразу. Он ждал четыре года. Годами копил ненависть, годами учился скрывать отвращение, годами притворялся слабым и покорным. А потом, когда ему исполнилось семнадцать, он взял нож из кухни — раньше им отец резал особенно большие куски мяса, — и вошёл в комнату брата. Брат спал. Он открыл глаза, увидел нож, улыбнулся: «Ты не посмеешь». Ло Бинхэ посмел. Первый удар — в живот. Брат закричал. Второй — в грудь. Крик стал тише. Третий, четвёртый, пятый — Ло Бинхэ не считал. Он смотрел в глаза брата, пока они не погасли. А потом пошёл к отцу. К матери. К тем, кто знал и молчал. К тем, кто смотрел сквозь него. К тем, кто делал вид, что ничего не происходит. Он убил всех. Не в ярости — в полном, ледяном, ясном спокойствии. И ушёл забрав деньги
Никто не искал его всерьёз. Отец был тираном, у него хватало врагов. Решили, что расправа конкурентов. Тела так и не нашли — Ло Бинхэ сжёг их их в большой печи, спомощью которой отапливали их большой бом. Ему было семнадцать. Он был один. У него были деньги. И пустота внутри — такая огромная, что её невозможно было заполнить ничем, кроме чужой боли.