Часть 1 Глава 1
10 июня 2026 г., 17:33
Примечания:
https://t.me/themazeraner - ТГк где вы сможете найти небольшие спойлеры к новым главам, а также информацию о новых фф. А также у меня есть wattpad(ник:lada_aberfort), чтобы если в случае фикбук не будет работать и с впн, вы не потеряли меня.
ПБ открыта на случай если вы нашли ошибки.
Карен помнила запах — не просто приторно-сладкий медовый аромат маминых духов L’Heure Bleue, а то, как он сломался в ту же секунду, когда воздух наполнился железом и горячей медью. Смешение случилось за миг до того, как дверь влетела внутрь, размозжив филёнку о стену прихожей.
Люди в масках. Резина и сталь. Крики, которые она не слышала — только вакуум ужаса, в котором её тело действовало быстрее мозга. Карен потом думала: это был последний настоящий запах мира, запах «до».
Мать не кричала. Мать заслонила её собой, и Карен помнила, как вцепилась в её кофту — там, где вышитый цветок, жёлтый, всегда такой тёплый. Она вжалась лицом в позвоночник матери, поджав ноги к животу, чувствуя, как рёбра мамы ходят от быстрого дыхания. Она сжимала жёлтую нитку изо всех сил, думая детской, железобетонной логикой: если держаться достаточно крепко, меня не существует для них.
Оторвали. Рывком — грубо, за локоть и за волосы одновременно. Карен вскрикнула, но звук вышел не из горла, а откуда-то из живота. Под ногтями остались нитки ткани и маленький кусочек кожи — она увидела его потом на ладони, когда всё уже кончилось.
Выстрел не был громким. Он был влажным. Как удар по спелому арбузу, только глуше — с противным чавкающим эхом, которое поселилось в ушах навсегда.
Карен не успела закрыть глаза. Горячие брызги легли на щёку, на губы, на белый воротничок школьной формы. Она слизнула кровь — солёную, чужую, с металлическим привкусом, который перебил даже духи — прежде чем поняла, что это. Тело матери мягко осело вперёд, лбом на ковёр, и правая рука дёрнулась дважды — как у сломанной куклы, у которой заклинило механизм.
Тогда она и сорвала медальон.
Ногтями разжала цепочку, впившуюся в мамину шею. Кожа уже холодела, но Карен не обратила на это внимания — не позволила себе. Она зажала крошечный золотистый кругляш в кулаке так, что гравировка оставила чёткий отпечаток на ладони: перевёрнутая буква «К».
В вертолёте пахло бензином, кожей, чужим потом и чем-то сладковато-химическим — может, успокоительным для других детей. Другие молчали. Кто-то скулил, поджав губу, девочка напротив тряслась так, что пластиковое сиденье вибрировало. Карен не тряслась. Она смотрела на свои кеды — белые, с красными полосками, которые мама купила на прошлой неделе в торговом центре «У океана».
«Для моря», — сказала тогда мама. Улыбнулась, и в уголках глаз собрались тёплые лучики морщин.
Светловолосая женщина опустилась рядом бесшумно, как тень, из другого измерения. Карен заметила сначала пальцы — длинные, с идеальным маникюром, без единой царапины, без заусенцев, без жизни. Будто этот мир с его гарью и кровью не мог до них дотянуться. Потом белоснежный пиджак — невозможно, вызывающе белый среди грязи, слёз и чужой смерти.
Женщина вытащила платок. Настоящий, льняной, выглаженный до хруста, с монограммой в углу. Карен не шелохнулась, когда влажная ткань прошлась по её щеке, стирая тёплую липкость. Движения были точными, почти нежными — как будто мыли не лицо ребёнка, а реставрировали фреску. Женщина даже наклонила голову набок, изучая результат.
— Теперь всё будет хорошо, — сказала женщина.
Голос был низким, спокойным, со странной пустотой внутри — как у диктора, который зачитывает прогноз погоды во время катастрофы. Она приобняла Карен за плечи — ладонь легла сухая и уверенная, чуть тяжелее, чем ожидалось, и не дрожала.
Карен запомнила это на всю жизнь: рука, которая не дрожит, когда всё вокруг разлетается на куски.
Она не плакала. Она дышала ровно — вдох на четыре, выдох на четыре, как учил школьный психолог на уроке «Управление гневом». Разжала кулак ровно настолько, чтобы увидеть край медальона: на крошечной фотографии мама улыбалась в тот самый день, когда Карен пошла в первый класс, сжимая букет из хризантем и глупо падающую ленту с банта. Она знала, что разревётся. Позже. Не здесь. Не при них.
В иллюминаторе земля уходила вниз, маленькая, чужая, а море, которого не будет — никогда, ни через год, ни через двадцать лет — осталось где-то далеко-далеко, там, где пахло мёдом и спокойствием и где жила девочка, которой больше не существовало.
Хлопок двери за спиной прозвучал как выстрел — глухой, металлический, с вибрацией, которая прошла по полу и ударила в щиколотки.
Карен вздрогнула всем телом. Мир вдруг сфокусировался, как объектив фотоаппарата: резко, до головной боли, до ряби в глазах.
Она стояла посреди комнаты, которая была насмешкой над словом «дом». У неё дома пахло корицей и старыми книгами, на подоконнике жила герань в треснутом горшке — мама забывала её поливать, и цветок каждый раз выживал назло. Жёлтое мамино одеяло вечно сползало на пол, потому что они обе дрыгались во сне. Здесь же пахло хлоркой, холодным металлом, стерильным пластиком и чем-то неуловимо чужим — как в больничном морге, где воздух не двигается потому, что нечему дышать.
Кровать — серая, казённая, заправленная под линейку. Подушка торчала белым уголком — безупречным, острым, почти враждебным, будто хотела уколоть. Справа металлический стол, привинченный к полу. На стуле ни царапины, ни следа от чьей-то задницы — новый или очищенный. В углу шкаф — низкий, узкий, похожий на те, что стоят в школьных раздевалках, только без крючков. Карен почему-то подумала, что там не поместится даже её школьная форма. Там вообще ничего не поместится, кроме пустоты.
И ни одной вещи. Ни мягкой игрушки — той, которая спала с ней с трёх лет и у которой вылез правый глаз. Ни книги, ни хотя бы клочка бумаги. Только на дальней стене — странный символ, выдавленный в краске или выцарапанный кем-то до неё: перечёркнутая буква, похожая на «А», но изломанная как молния, с острым углом внизу.
Карен не знала, что это эмблема ПОРОКА. Но она почувствовала, как под ложечкой засосало холодом — будто символ смотрел на неё.
Она села на край кровати. Плед оказался колючим, грубым, искусственным — не таким, как мамин шерстяной, который пах ванилью и молью. Провела по нему ладонью: колется. Провела второй раз — колется сильнее. Положила руки на колени ладонями вверх, как учили в школе на уроках этикета, и поняла, что это движение было автоматическим — мать заставляла её сидеть прямо. «Спина — как струна, Карен. Ты не мешок с костями».
Пальцы всё ещё помнили медальон: в ладони осталась вмятина от металла — глубокая, бордового цвета, как татуировка. Карен поднесла ладонь к лицу, понюхала. Пахло медью и мамой.
Тишина навалилась сразу, как только она перестала дышать прерывисто. Не та уютная домашняя тишина, когда мама на кухне режет хлеб и слышно, как чикает будильник, а сосед во дворе играет на гитаре. А другая — плотная, ватная, осязаемая. В ней собственное дыхание казалось чужим, а за стеной будто бы дышал кто-то огромный и равнодушный — зверь.
Слёзы пришли не сразу. Сначала сжалось горло — так сильно, что Карен не могла сглотнуть. Потом защипало в носу, а глаза стали горячими, как перед рвотой. И только затем — одна горячая капля на скулу. За ней вторая. Третья — на губу.
Она не вытирала их. Они текли сами, молча, без всхлипов — только редкое, прерывистое дыхание и солёный привкус в уголках губ, который смешивался с привкусом той, первой крови.
Почему? — крутилось в голове, как заевшая пластинка. Почему её убили? Почему я не смогла удержать её?
Карен помнила главное: как ослабли мамины руки. Не сразу — сначала они ещё сжали её плечи в последний раз, резко, до боли, а потом — всё. Как тело вдруг стало тяжёлым и чужим, осело вперёд, открывая её голосам и рукам в перчатках. Как собственные пальцы разжались — не потому что она захотела, а потому что мамины пальцы перестали сжимать её в ответ, и держаться стало не за что.
Она шмыгнула носом. Дрожь пробежала по спине — не холодная, а какая-то внутренняя, будто кто-то огромный потряс её изнутри за рёбра, как клетку. Карен обхватила себя за плечи, но руки всё равно тряслись — мелко, не переставая, так что зуб застучал о зуб. Она закусила губу до крови, чтобы унять дрожь, и прижалась спиной к холодной стене. Штукатурка царапала позвонки.
— Ты не сломаешься, — прошептала она в пустоту. Голос прозвучал тонко, детски, и она тут же его возненавидела. — Ты не они.
Карен посмотрела на дверь. На ней не было ручки с внутренней стороны.
Она не плакала уже. Глаза были мокрые, лицо горело, но слёзы кончились — закончились, как и всё остальное. Осталась только гулкая пустота внутри и жёлтый цветок, который она сжимала в памяти пальцами так сильно, что воображаемые нитки врезались в кожу.
Внизу, под полом, ровно гудели вентиляционные шахты. Где-то далеко хлопнула ещё одна дверь. И ещё одна. Карен поняла, что она не одна здесь — в этом здании, который только начинал раскрывать свои челюсти.
Дверь открылась без стука — даже без того предупредительного скрипа, который выдал бы присутствие живого человека. Просто щёлкнул магнитный замок, и створка ушла в стену с гидравлическим шипением, как шлюз в лаборатории.
На пороге стоял мужчина в серой униформе без единой складки. Высокий — выше папы, которого Карен помнила только по фотографиям. Короткий ёжик белых, почти прозрачных волос, брови вразлёт, и лицо, на котором ничего не было написано. Карен знала такие лица. Так смотрят на мясо в витрине — без злости, без жалости, без интереса. Просто констатируют факт.
На груди у него висела пластиковая карточка на металлической цепочке. Тот же изломанный символ — перечёркнутая молния, похожая на букву «А», которую раздавили сапогом. И надпись чёрным шрифтом: НАДЗИРАТЕЛЬ. УРОВЕНЬ 2.
Карен почему-то подумала: Уровень 2. Значит, есть и первый. И третий. И те, кто выше.
— Ужин, — сказал он.
Голос низкий, ровный, без интонаций — как у диктора в довоенных новостях, которые мама иногда включала по старой привычке. Он даже не спросил, идёт ли она. Просто шагнул назад ровно на один шаг — не приглашая, не подгоняя. Замер у двери, сложив руки за спиной по стойке «смирно». Ожидая.
Карен поднялась. Ноги слушались плохо — как чужие, как протезы, которые ей только что прикрутили к тазу. Левая нога затекла от того, что она сидела, поджав её под себя — привычка, за которую мама всегда ругала. Она сделала шаг, и иголки побежали от щиколотки до колена. Она не охнула. Стиснула зубы так, что желваки заходили под скулами.
Вытерла щёки тыльной стороной ладони — быстро, жёстко, размазывая остатки слёз. Кожа горела, как после ветра. Она пошла за ним, чувствуя спиной, что он идёт сзади. Ровно на шаг позади. Не ближе. Не дальше. Контролируя.
Он смотрит мне в затылок, — подумала Карен. — Смотрит, как я иду. Оценивает. Запоминает.
Коридоры были длинными, белыми, с лампами дневного света под потолком. Они гудели — не громко, а той частотой, которая въедается в зубы и заставляет вибрировать рёбра. Карен вспомнила, как однажды у неё болело ухо, и мама водила её к врачу в кабинет со стерильными стенами. Там пахло так же. Только здесь запах был сильнее — хлорка, антисептик, и под всем этим что-то сладковато-гнилостное, как цветы, которые стоят в воде слишком долго.
Каждый шаг отдавался эхом — от пола, от стен, от потолка. Эхо накладывалось само на себя, и создавалось ощущение, что по коридору идёт не один человек, а целый отряд.
На стенах через равные промежутки — ровно через каждые десять шагов, Карен проверила — висели мониторы. Тонкие, вдавленные в бетон, как глаза мухи. На них мелькали цифры, графики, диаграммы — ничего, что ребёнок мог бы понять. И лица. Много лиц. Другие дети — кто-то ел, кто-то спал, кто-то смотрел прямо в камеру с пустыми глазами.
Карен показалось, что она увидела среди них себя. Девочка сидела на серой кровати, обхватив колени, и смотрела в никуда. Карен моргнула — и изображение сменилось графиком сердечного ритма.
— Не останавливаться, — сказал надзиратель сзади.
Голос прозвучал так близко, что Карен вздрогнула плечами. Она ускорила шаг.
Столовая оказалась огромной — как ангар, как склад, как брюхо кита. Под потолком висели квадратные плафоны, от которых свет падал ровно и безжалостно, не оставляя теней. Карен заметила, что ни один стол, ни один стул не отбрасывал темноты на пол. Свет шёл отовсюду — сверху, с боков, даже из щелей между панелями. Негде спрятаться. Ни от кого.
Длинные столы из белого пластика, расставленные идеальными рядами. Стулья — литые, с округлыми краями, без острых углов. Металлические подносы уже лежали на столах — серые, с разделителями на три секции.
И дети.
Много детей. Карен замерла у входа, и надзиратель не стал её подгонять. Стоял сзади — терпеливый, как каменное изваяние.
Кто-то был совсем маленьким — лет пяти, может, даже четырёх. Они сидели с круглыми, как блюдца, глазами, прижимаясь друг к другу плечами — будто боялись, что если разомкнутся, то упадут в пропасть. Другие — её возраста, семь-восемь лет. Третьи — постарше, почти подростки. Вон тот мальчик в конце третьего ряда: ему, наверное, уже двенадцать или тринадцать. Он не смотрел по сторонам. Он смотрел в одну точку на стене, и челюсть его двигалась — медленно, ритмично — он жевал внутреннюю сторону щеки.
Все в одинаковой одежде. Серая футболка с коротким рукавом, без рисунка, без нашивок. Тёмные штаны из грубой ткани, похожей на брезент. Все одинаково бледные — как рассада, которую держали в подвале без солнца. Все одинаково настороженные — головы чуть втянуты в плечи, глаза бегают, пальцы теребят края футболок.
Карен взяла поднос. Металл оказался холодным и скользким — она чуть не выронила его, но пальцы сами рефлекторно сжались. Села в конце одного из столов — так, чтобы за спиной была стена. Привычка, о которой она не думала. Просто так было безопаснее.
Еду она не видела. Глаза смотрели на тарелку, но мозг отказывался обрабатывать информацию. Каша — или то, что называлось кашей — серая, комковатая, размазанная по дну. Рядом стоял пластиковый стакан с мутной водой и кусок хлеба — серый, плотный, похожий на тот, что дают в армии по телевизору.
Желудок сжался в комок — не от голода, а от напряжения, от запахов, от чужого дыхания сотен детей вокруг. Есть не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Только сжимать в кармане медальон — маленький, тёплый от её тела, с маминой улыбкой внутри.
Свет в столовой мигнул один раз.
Карен подняла голову.
Мигнул второй раз — коротко, едва заметно, но дети замолчали все разом. Не постепенно, не волной — а будто кто-то выключил звук на пульте. Даже те, кто скулил в углу, затихли на полуслове. Даже мальчик, который жевал щеку, перестал двигать челюстью.
И тогда свет погас полностью.
На секунду — всего на секунду — но Карен показалось, что эта секунда длилась год. Тьма была абсолютной, плотной, осязаемой. Карен не видела даже своей руки, которую поднесла к лицу. Слышала только дыхание — своё и чужие — и далёкий гул вентиляции под потолком. И ещё кое-что: ритмичный, тяжёлый звук, который шёл откуда-то снизу, этажами ниже. Глухой удар. Пауза. Ещё удар. Как сердце здания. Как шаги гиганта в подземелье.
Когда лампы зажглись снова — резко, без плавного включения, до боли в глазах — в центре зала стояла она.
Светловолосая женщина.
Карен не слышала, как она вошла. Не видела, как открылась дверь. Она просто была там — будто материализовалась из той секунды темноты. Всё в том же белоснежном пиджаке — ни пятнышка, ни складки, ни пылинки. Будто она парила над грязью этого мира, и ни одна частица не смела к ней прикоснуться.
Только теперь на шее у неё висела карточка. Карен узнала её сразу — пластик, металлическая цепочка, как у надзирателя. Тот же изломанный символ. Но ниже — надпись крупными, жирными буквами:
КАНЦЛЕР АВА ПЕЙДЖ.
Женщина улыбнулась. Той же тёплой, чуть грустной улыбкой, что в вертолёте — когда стирала кровь с лица Карен льняным платком. Но в глазах у неё было что-то другое. Карен видела такие глаза у собак перед тем, как те бросаются на кошку — спокойные, изучающие, просчитывающие траекторию.
Она насчитывает нас, — подумала Карен. — Как штуки. Как детали.
— Добрый вечер, — сказала Ава Пейдж.
Голос разносился мягко, без микрофона — но его было слышно в каждом углу, в каждой точке этого огромного зала. Акустика была выверена до миллиметра. Карен поняла это, когда заметила маленькие чёрные датчики под потолком — динамики, направленные в стороны.
— Я знаю, вы напуганы. Я знаю, вы не понимаете, где вы и почему. И это нормально. Вы имеете право бояться.
Она прошлась вдоль столов — медленно, бесшумно, хотя пол был бетонным, а на ней — туфли на каблуке. Карен заметила, что никто из детей не отводит взгляд. Даже самые маленькие смотрели на неё как заворожённые — рты приоткрыты, дыхание поверхностное. Женщина словно забирала всё внимание в комнате, как свет — лампы.
— Меня зовут Ава Пейдж. Я канцлер этого учреждения. И я здесь, чтобы сказать вам правду.
Она остановилась напротив девочки лет шести, которая тихо плакала, уткнувшись в поднос. Всхлипы были тихими, почти неслышными — но Ава Пейдж повернула голову именно к ней, будто слышала то, что не могли слышать другие.
Девочка подняла лицо. Красное, мокрое, с дрожащей губой. Сопля повисла на верхней губе, и девочка шмыгнула носом — громко, по-детски.
Ава протянула руку. Карен напряглась — ожидая удара, ожидая того же грубого захвата за подбородок, каким брали её саму.
Но Ава не ударила. Не погладила. Она взяла девочку за подбородок двумя пальцами — большим и указательным — и подняла её лицо к себе. Жест был не жестоким, но твёрдым. Властным. Палец лежал ровно на ямочке под нижней губой, и Карен видела, как побелела кожа под нажимом.
— Смотри на меня, когда я говорю, — сказала Ава тихо, так, чтобы слышали только они и — через динамики — весь зал.
Девочка замерла. Перестала дышать. Перестала плакать. Просто смотрела.
Ава отпустила её так же внезапно, как взяла. Выпрямилась. Обвела зал взглядом — и Карен снова поймала этот взгляд на себе. Дольше, чем на других.
— Вы знаете, что мир за стенами этого здания умирает, — сказала Ава, обращаясь уже ко всем, и голос её стал чуть громче, чуть твёрже. — Болезнь, которую одни называют Вспышкой, другие — Вирусом Соляриса, третьи — просто Смертью. Она поражает мозг. Лишает человека всего, что делает его человеком. Памяти. Эмпатии. Контроля.
Карен вспомнила. Мужчину на углу их улицы. За день до того, как пришли люди в масках. Он стоял босиком на асфальте, хотя было холодно, и смотрел в небо. Его рот открывался и закрывался — медленно, беззвучно — как у выброшенной на берег рыбы, которая уже забыла, что такое вода. Мама тогда быстро завела её в дом, сказала: «Не смотри, дочка». А сама смотрела. И лицо у мамы было белое, как простыня.
— Тех, кто заражается, мы называем Кранками, — голос Авы стал тише, но твёрже — каждый звук вбивался в сознание, как гвоздь. — Они не помнят себя. Не узнают близких. Они убивают — не потому что злые, а потому что в них не осталось ничего человеческого. Только голод. Только тьма. Только инстинкт.
Она обвела взглядом зал — медленно, метр за метром, никого не пропуская.
— Именно поэтому вас привезли сюда. Не потому что мы хотим вас наказать или запереть. А потому что вы — последняя надежда.
Тишина стала плотной, как бетон. Карен слышала, как кто-то из младших сглотнул — громко, с булькающим звуком. Кто-то другой заскрипел зубами — мерно, как маятник.
— Надежда на что? — прошептал мальчик с третьего ряда.
Его услышали все. В этой тишине даже шёпот звучал как крик.
— На лекарство, — сказала Ава просто. Как говорят «дважды два — четыре». — Ваш мозг. Ваша иммунная система. Ваши реакции. Ваша память. Всё это — ключ. Организация, которую мы называем ПОРОК — Пост-Вирусный Операционно-Реабилитационный Образовательный Комплекс — создала это место, чтобы изучать таких, как вы.
Она сделала паузу — идеально выверенную, театральную.
— Не бойтесь этого слова. ПОРОК — это не тюрьма.
Она улыбнулась. Карен увидела, как дрогнули мышцы вокруг её рта — и улыбка не коснулась глаз. Глаза остались холодными, расчётливыми, как лезвие скальпеля.
— ПОРОК — это единственное, что стоит между человечеством и вымиранием.
Она на секунду замолчала и прошла к стене, где висел выключенный монитор — больше тех, что в коридорах, размером с дверь. Коснулась экрана кончиками пальцев — и тот загорелся с низким гудением.
Карен увидела Лабиринт.
Огромные серые стены, уходящие вверх так высоко, что терялись в тумане. Движущиеся секции, перетекающие одна в другую с механическим скрежетом, который она будто бы услышала сквозь картинку. Металлические ворота с потёками ржавчины. Каменные плиты, покрытые мхом и копотью. И в просветах между стенами — небо. Серое, пустое, чужое. Небо, которого никогда не видно из-под земли.
Карен почувствовала, как по позвоночнику пробежал холод. Не от страха — от чего-то древнего, животного, что кричало внутри: беги. Это место сожрёт тебя.
— Вы ещё слишком малы для Лабиринта, — сказала Ава, будто читая её мысли. Голос стал мягче — почти ласковым. Как у матери, которая говорит ребёнку, что укола бояться не надо. — Но однажды — когда ваши тела и разум окрепнут, когда вы пройдёте все тесты и докажете, что вы достойны — вы войдёте туда. Вы будете бежать. Вы будете искать выход. А мы будем наблюдать. Изучать. Находить закономерности, которые спасут мир.
Она повернулась к детям, и на секунду её лицо стало почти нежным. Почти живым.
— Я знаю, вы не просили об этом. Я знаю, вы потеряли родителей. Дома. Игрушки. Тех, кого любили. Но вы получите нечто большее. Вы получите цель.
Она сделала паузу. Карен услышала, как у мальчика напротив застучали зубы — мелко, часто, как пулемёт.
— А цели, — голос Авы упал до шёпота, но динамики разнесли его по всему залу, — у тех, кто остался снаружи, больше нет.
В той паузе — между «нет» и первым вздохом освободившейся тишины — Карен услышала его снова. Тот далёкий звук. Глухой, тяжёлый, похожий на то, как если бы гигантские механические стены сдвинулись на миллиметр. Низкая вибрация прошла по полу, через стул, через копчик, позвонки — до самого черепа.
Звук повторился. И затих.
Ава Пейдж не моргнула. Не повернула голову. Ни один мускул на её лице не дрогнул. Будто она не слышала этого звука. Или слышала его сотни раз и привыкла.
— Ешьте, — сказала она тихо. — Завтра начнутся тесты. Вам понадобятся силы.
Она развернулась — чётко, как солдат на плацу — и пошла к выходу. Полы пиджака не колыхнулись. Каблуки не стукнули. Она двигалась бесшумно, как тень, как призрак.
Дверь за ней закрылась с мягким, почти ласковым щелчком. Магнитный замок загудел — и стих.
Карен показалось, что этот щелчок был звуком захлопнувшейся клетки.
Она смотрела на остывшую кашу. Желудок скрутило — не от голода, а от тошноты, которая подкатила к горлу и застряла где-то у основания языка. Она сглотнула — кислую слюну, привкус страха, привкус крови, которая всё ещё чувствовалась в уголках губ, хотя её там уже не было.
В кулаке — медальон. Так сильно, что металл впился в ладонь, оставляя вмятины. Карен разжала пальцы — медленно, по одному, как разжимают капкан. Посмотрела на мамину улыбку. На хризантемы. На дурацкую ленту, которая сползает с букета.
Тебе было семь лет, — подумала Карен, обращаясь к себе той, которая была час назад. — Ты не знала слов «Кранки» и «ПОРОК». Ты думала, что зло — это когда отнимают игрушку.
Она закрыла медальон. Спрятала в карман штанов — туда, где ткань была плотнее, где его не найдут чужие руки.
Подняла глаза. Дети вокруг неё — кто-то плакал беззвучно, уткнувшись в поднос. Кто-то механически жевал кашу, глядя в пустоту. Кто-то сидел неподвижно, как изваяние, и только пальцы бегали по краю стола — туда-сюда, туда-сюда, вырисовывая невидимые узоры.
Карен не ела. И не плакала.
Она смотрела на дверь, за которой исчезла женщина в белоснежном пиджаке, и думала только об одном: «Если Лабиринт — это то, что они нам готовят, значит, выход оттуда есть. И я его найду. Не для них. Для себя. Для мамы».
Она не знала тогда, что пройдёт одиннадцать лет, прежде чем она увидит эти стены вживую. И что Лабиринт окажется не тем, чем его показывали на экране. И что женщина с льняным платком солгала почти в каждом слове.
Но это случится потом. А сейчас Карен было семь лет. И она сидела в столовой ПОРОКА, сжимая в кармане единственное, что осталось от дома, и училась не доверять улыбкам.