im yours
isabel larosa
Я сидел на краю кровати, слепой, оглушённый собственным сердцем, и ждал. Его шаги приблизились — мягкие, почти кошачьи, — и остановились прямо передо мной. Я чувствовал его запах: сандал, кокос, что-то ещё — тёплое, живое, его собственное. И его дыхание — неровное, как моё. — Ты готов увидеть меня, мой жемчуг? — его голос звучал ниже обычного, но в нём появилось что-то новое. Какая-то мягкость, плавность, почти женская. — Готов, — выдохнул я, и мои пальцы вцепились в шёлковое покрывало. Его руки коснулись моего затылка — маленькие, тёплые, с гладкими ногтями. Он медленно развязал повязку, и она соскользнула с моих глаз. Я зажмурился — свет в номере был приглушённым, но всё равно резанул после полной темноты. А потом открыл глаза. И забыл, как дышать. Передо мной стоял человек, которого я не мог описать словом «красивый». Это было бы слишком просто. Слишком бедно. Он был... запредельным. Инопланетным. Как существо из другого мира, где красота измеряется не симметрией черт, а тем, насколько сильно у тебя перехватывает горло, когда ты на это смотришь. Длинные волосы. Не просто длинные — они спускались ниже плеч, почти до лопаток, платиновые у корней и с лёгким розоватым отливом на кончиках, как будто он окунул их в рассвет. Они были уложены небрежно, но в этой небрежности чувствовался расчёт — несколько прядей падали на лицо, остальные струились по плечам, как жидкий шёлк. Глаза. Шоколадные. Тёмные, глубокие, с золотыми искрами вокруг зрачка — как слюда в горной породе, как звёзды, упавшие в расплавленный шоколад. Они смотрели на меня с какой-то пугающей прямотой, не мигая, и в них читалось всё: желание, нежность, страх, вызов. «Вот я. Принимай». И лёгкая косметика. Совсем чуть-чуть — только чтобы подчеркнуть то, что уже было совершенным. Тушь, от которой ресницы казались ещё длиннее и тяжелее, почти как крылья бабочки. Тонкий слой чего-то перламутрового на скулах — хайлайтер, кажется, — от которого его кожа светилась, как фарфор, как жемчуг, как луна. И на губах — прозрачный блеск, едва заметный, но он ловил свет, и я не мог оторвать от них взгляд. Боже. Боже, боже, боже. Мой мозг пытался классифицировать его, найти подходящую категорию, но всё рушилось. Он был похож на девушку. Нет, не так — он был андрогинным настолько, что это ломало все мои представления о том, как должен выглядеть мужчина. Тонкие черты, маленький нос, острый подбородок, высокая шея, узкие плечи. Он был как эльф. Как фея. Как те прекрасные юноши на картинах прерафаэлитов, которые выглядят женственнее, чем любая женщина, но при этом ты точно знаешь — перед тобой мужчина. Опасный. Соблазнительный. Абсолютно, сокрушительно настоящий. — Ну? — произнёс он, и его голос... его голос изменился. Я слышал его низким, с хрипотцой, в телефоне. Но сейчас он звучал иначе — мягче, выше, плавнее. Почти женский. Но не совсем — где-то на грани, в том неуловимом промежутке между мужским баритоном и женским альтом, где рождается магия. — Ты так смотришь. Я тебя напугал? Я открыл рот, чтобы ответить, но не смог. Потому что до меня дошло. Он мог менять голос. Он делал это специально. В его обычной речи, в его голосовых сообщениях, он говорил ниже — так, как я привык. Но сейчас, здесь, передо мной, он выбрал этот мягкий, обволакивающий, почти женский тембр. И это было... это было... — Ты... — мой голос сорвался. — Ты специально. — Что специально? — он наклонил голову чуть набок, и прядь платиновых волос скользнула по щеке. Невинный жест. Слишком невинный. — Голос. Ты делаешь его... мягче. Он улыбнулся — медленно, растягивая губы, — и от этой улыбки у меня что-то ёкнуло внизу живота. — Тебе нравится? — его голос стал ещё мягче, ещё женственнее, и теперь это звучало почти как шёпот любовницы. — Я могу и ниже. Вот так. — Он опустил тембр, и теперь это был тот самый голос, что я слышал в телефоне: низкий, хрипловатый, мужской. — А могу так. — Снова выше, мягче, плавнее. — Или так. — Что-то среднее, переливчатое, как вода, которая течёт по камням. Я смотрел на него и чувствовал, как внутри всё плавится. Он играл со мной. Он показывал мне свои регистры, как показывают драгоценности — «смотри, что у меня есть, смотри, что я умею». И эта игра, эта демонстрация контроля, эта способность быть то мужчиной, то женщиной, то кем-то посередине — она возбуждала так, как меня никогда ничего не возбуждало. Господи. Господи, господи, господи. — Ты уникальный, — выдохнул я. — Ты... что ты за человек вообще? Чудо. Золото. Ты как твои украшения — штучный, ручной работы, единственный в мире. Он рассмеялся — тихо, довольно, — и этот смех тоже был женственным, переливчатым. Он сделал шаг ко мне, и теперь мы были совсем близко. Я всё ещё сидел на кровати, он стоял передо мной, глядя сверху вниз, и в его шоколадных глазах плясали золотые чёртики. — Я — твой Шёлк, — сказал он, и это прозвучало как констатация факта. Как приговор. Как обещание. И тогда мой мозг, который до этого пытался классифицировать его, вдруг сдался и выдал совсем другие мысли. Грязные мысли. Те, от которых у меня пересохло во рту, а член начал наливаться кровью под тонкой тканью шёлковых брюк. Его женственные черты, его длинные волосы, его мягкий голос — всё это вдруг сложилось в картинку, от которой я чуть не застонал вслух. Он похож на девушку. Ё-моё, он реально похож на девушку. Но он мужчина. И от этого сочетания — женственной красоты и мужской сути — у меня сносило крышу. Я представил, как эти длинные волосы рассыпаются по подушке. Как эти накрашенные губы приоткрываются в стоне. Как этот мягкий голос срывается на хрип, когда я вхожу в него — или когда он входит в меня, я ещё не решил, мне было всё равно, я хотел всего сразу. Я хотел видеть его лицо — это прекрасное, девичье, андрогинное лицо, — искажённым удовольствием. Я хотел, чтобы тушь потекла по щекам. Я хотел... Блядь. Я тёк. Прямо сейчас. Как подросток. Как будто мне снова семнадцать, и я впервые увидел порно, и моё тело реагирует быстрее, чем мозг. — Хёнджин, — его голос вырвал меня из фантазий. Он смотрел на меня — нет, он читал меня, как открытую книгу, — и уголки его губ подрагивали в усмешке. — У тебя такие глаза. О чём ты думаешь? — О тебе, — я не стал врать. Мой голос был хриплым, низким, и в нём явственно слышалось возбуждение. — О том, что ты похож на девушку. И о том, что это сводит меня с ума. Он моргнул — медленно, как кошка, — и его улыбка стала шире. Но в глазах мелькнуло что-то ещё. Удовлетворение? Гордость? Или, может быть, облегчение — он показал мне себя, своего настоящего, со всеми своими голосами и андрогинностью, и я не отвернулся. Наоборот. Я потёк. — Тебе нравится, что я могу быть разным? — спросил он, и теперь его голос был низким, мужским, но на последнем слове он чуть повысил его, сломал, и это прозвучало почти как стон. — Мне нравится, что ты есть, — ответил я. — Все твои версии. Мужская. Женская. И та, что посередине. Я хочу их все. Он шагнул ещё ближе. Теперь его колени касались моих. Он протянул руку — маленькую, изящную, с безупречным белым маникюром, — и провёл пальцами по моей скуле, по шее, по плечу. Его прикосновение было лёгким, как шёлк, но я почувствовал его всем телом, до кончиков пальцев на ногах. — Знаешь, что я люблю? — прошептал он, и его голос был снова мягким, женственным. — Я люблю контроль. Я люблю, когда мной восхищаются. Я люблю, когда на меня смотрят так, как ты сейчас. Как будто я — единственное, что существует в мире. Это мой фетиш, Хёнджин. Быть желанным. Быть уникальным. Быть твоим единственным. — Ты и есть единственный, — я перехватил его руку и прижал к своей груди, туда, где колотилось сердце. — Чувствуешь? Это из-за тебя. Только из-за тебя. Он посмотрел на свою ладонь, лежащую на моей груди, и на секунду его лицо стало беззащитным. Открытым. Я увидел его страх — маленький, спрятанный глубоко внутри, страх быть непринятым, страх оказаться «слишком странным», «слишком андрогинным», «слишком громким» или «слишком тихим». Я понял это за долю секунды: он всю жизнь был не таким, как все. Он коллекционировал напёрстки, говорил разными голосами, красил ногти в белый фарфор и шил шёлковые повязки для слепых свиданий. Он был чудом, но чудом, которое не всегда находило своего зрителя. — Ты дрожишь, — сказал я тихо. — Я боюсь, — ответил он так же тихо. — Я всегда боюсь. Что я слишком... такой. Слишком женственный. Слишком громкий. Слишком странный. — Ты не «слишком», — я сжал его ладонь крепче. — Ты ровно такой, какой нужен. Мне. Сейчас. Здесь. И я хочу тебя так сильно, что это почти больно. Посмотри на меня. — Я отвёл его руку в сторону, показывая, открывая своё возбуждение, не прячась. — Видишь? Это ты. Это всё ты. Он посмотрел. На мои брюки, натянутые тканью, на очевидную, неприличную выпуклость. Потом снова поднял глаза на моё лицо. И улыбнулся — но теперь в этой улыбке не было игры. Только тепло. Только облегчение. Только желание, чистое, как первый снег. — Тогда, — прошептал он, и его голос стал низким, мужским, с той самой хрипотцой, — может, ты уже поцелуешь меня, жемчужный? А то я жду уже три недели, и мои губы Купидона начинают сохнуть. Я не заставил просить дважды. Моя рука скользнула в его волосы — мягкие, шёлковые, они текли сквозь пальцы, как вода, — и я притянул его к себе. Наши лица оказались в миллиметре друг от друга. Я чувствовал его дыхание — пахло кокосом и ванилью. Видел его глаза — шоколад и золото. И эти накрашенные, блестящие губы, чуть приоткрытые, ждущие. — Я хочу, чтобы ты говорил со мной своим женским голосом, — прошептал я, сам удивляясь своей смелости. — Когда я буду тебя целовать. Сначала. А потом... потом мужским. А потом тем, что между. Ты можешь? — Я могу всё, — ответил он, и его голос был снова женским, мягким, обволакивающим. — Я же твой Шёлк. А теперь заткнись и поцелуй меня. И я поцеловал. Его губы были именно такими, как я представлял: резные, твёрдые, но мягкие в движении. Верхняя — лук Купидона, идеальная арка, — прижалась к моей верхней губе, и я почувствовал лёгкий привкус кокоса. Он положил маленькие ладони на мои плечи, притянул меня ближе, и поцелуй стал глубже. Его язык скользнул в мой рот — горячий, влажный, — и я застонал, не сдерживаясь. Язык был маленьким, острым, он исследовал меня, играл, дразнил. — Боже, — выдохнул он. Когда он отстранился на секунду, его женский голос смешался с мужским, создавая ту самую градацию, от которой у меня снова всё поплыло перед глазами. — Ты вкуснее, чем я думал. Как белый шоколад. — А ты — как кокос, — ответил я. — Я запомнил. Он рассмеялся и толкнул меня обратно на кровать. Я упал на лепестки роз, чувствуя, как они сминаются под спиной, как их аромат смешивается с запахом его духов. Он навис надо мной — волосы свесились вниз, щекоча моё лицо, — и посмотрел на меня сверху вниз. В его шоколадных глазах горело что-то хищное. — Ты тёк, как подросток, — прошептал он, и теперь его голос был мужским, низким, с хрипотцой. — Я видел. Тебе понравилось, что я похож на девушку? — Очень, — признался я, не отводя взгляда. — А хочешь, я буду твоей девочкой сегодня? — он наклонился ниже, и его губы почти касались моего уха. — Хочешь, я буду говорить с тобой женским голосом, пока ты меня трахаешь? Хочешь, я буду стонать как женщина, когда ты войдёшь в меня? Или хочешь наоборот — чтобы я был мужчиной, жёстким, властным, и взял тебя сам? У меня перехватило дыхание. Он предлагал мне всё. Он предлагал мне выбрать, кем он будет — и кем буду я. И от этого выбора, от этой свободы, от этой игры с гендерами и ролями, у меня кружилась голова. — Всё, — прошептал я. — Я хочу всё. Сначала так, потом так. И потом ещё раз. Если ты... если мы... — Мы успеем, — он улыбнулся и поцеловал меня в шею — туда, где горел его первый поцелуй неделю назад. — Вся ночь наша. И утро. И все остальные ночи. Но для начала... шампанское? Пудинг? Или сразу десерт? — Десерт, — я притянул его к себе. — Ты. И он засмеялся — переливчато, женственно, — и позволил мне перевернуть его на спину. Его платиновые волосы рассыпались по белым шёлковым простыням. В шоколадных глазах плясали золотые искры. Тушь чуть размазалась, хайлайтер на скулах мерцал в приглушённом свете. Он был похож на ангела. На фею. На мокрый сон. Господи. Я пропал. И ночь только начиналась. Я навис над ним, упираясь руками в матрас по обе стороны от его головы, и на секунду замер. Просто смотрел. Его платиновые волосы разметались по белым простыням, как лужицы расплавленного серебра. Лепестки роз прилипли к прядям — алые на белом, как кровь на снегу. Его шоколадные глаза смотрели на меня снизу вверх — тёмные, влажные, с этими чёртовыми золотыми искрами, от которых у меня перехватывало дыхание. Тушь уже чуть размазалась в уголках, и от этого он выглядел ещё более... развратным? Уязвимым? Я не мог выбрать слово. Все сразу. И его губы. Эти проклятые губы Купидона, приоткрытые, блестящие, ждущие. — Ты такой красивый, что это почти невыносимо, — прошептал я, и мой голос дрогнул. — А ты такой тяжёлый, — ответил он, и его голос был снова женским, мягким, с лёгкой хрипотцой на нижних нотах. — Но мне нравится. Дави на меня. Хочу чувствовать тебя всем телом. Я опустился ниже, прижимаясь к нему. И когда наши тела соприкоснулись — грудь к груди, живот к животу, бёдра к бёдрам, — со мной случилось что-то, чего я не ожидал. Я буквально раскрошился. Как печенье, которое окунули в горячее молоко. Как меренга, которая тает на языке. Я стал мягким, податливым, дрожащим. Мои кости, мои мышцы, моя воля — всё исчезло. Остался только он. Его тело подо мной. Его запах. Его тепло. — Боже, — выдохнул я, утыкаясь лицом в его шею. — Что ты со мной делаешь? Я же... я всегда контролирую. Я всегда держу всё в руках. А с тобой... — А со мной ты крошишься, — закончил он, и его пальцы зарылись в мои волосы на затылке. Маленькие, тёплые, с гладкими ногтями, они массировали мою кожу, и от этого я растаял ещё больше. — Это нормально, жемчужный. Ты не должен быть сильным. Не со мной. Со мной ты можешь быть печенькой. Я рассмеялся — нервно, сдавленно, — но смех перешёл в стон, потому что он пошевелился подо мной, и его бедро коснулось моего паха. Даже сквозь слои шёлка и хлопка я почувствовал это прикосновение как удар током. — Печенькой, — повторил я, целуя его шею. — Ты называешь меня печенькой, и это... это так по-твоему. Странно, нежно, смешно и возбуждающе одновременно. — Я весь такой, — он повернул голову, подставляя мне больше кожи. — Странный. Нежный. Смешной. Возбуждающий. Привыкай. Я целовал его шею — медленно, смакуя. Кожа была гладкой, тёплой, с лёгким привкусом сандала. Я чувствовал, как бьётся его пульс под моими губами — быстро, часто, как крылья колибри. Он не был спокоен. Он тоже крошился. Просто лучше это скрывал. — Шёлк мнётся, — прошептал я, проводя ладонью по его груди. На нём была шёлковая рубашка — чёрная, свободная, с глубоким вырезом, — и под моими пальцами ткань скользила, собиралась складками, обрисовывала контуры его тела. — Твоя рубашка. Она мнётся подо мной. И облегает тебя. Я вижу каждую линию, каждый изгиб... — Шёлк всегда мнётся, — ответил он, и его голос стал ниже, мужским, с той самой властной хрипотцой. — В этом его суть. Он не держит форму. Он принимает форму того, к чему прикасается. Как я. Как ты. Он провёл ладонями по моей спине — медленно, с нажимом, — и шёлк моей рубашки заскользил под его пальцами. Я чувствовал его прикосновение так остро, как будто между нами не было ткани. Как будто его руки касались голой кожи. И моё тело отвечало — выгибалось, прижималось, тёрлось о него, как кошка. — Боже, твои руки, — простонал я. — Твои чёртовы руки. Они мне снились. Три недели. Каждую ночь. — Я знаю, — он улыбнулся, и его пальцы скользнули под мою рубашку, касаясь голой спины. — Ты говорил. И я рад, что реальность... соответствует? — Реальность лучше, — я поднял голову и посмотрел ему в глаза. — В миллион раз лучше. Твои руки — это... это рай. Если бы рай существовал, он был бы сделан из твоих пальцев. Он рассмеялся — и смех был женским, переливчатым, и от этого контраста с его мужским телом подо мной у меня снова всё поплыло. — Ты такой поэтичный, когда возбуждён, — промурлыкал он. — «Рай из пальцев». Надо запомнить. — Запомни, — я наклонился и поцеловал его ключицу. — И используй против меня. — Обязательно. Его пальцы скользнули ниже, к пояснице, и я вздрогнул. Он касался меня так, как будто изучал — каждый позвонок, каждую мышцу, каждую реакцию. И я реально крошился под его руками. Мои бёдра вжимались в его. Моё дыхание сбивалось. Мой член, уже твёрдый, пульсировал, прижатый к его бедру, и каждая клетка моего тела кричала: «Ещё. Больше. Ближе». — Хёнджин, — прошептал он, и теперь его голос был тем самым, средним, переливчатым, который ломал все мои представления о том, как должен звучать человек. — Посмотри на меня. Я поднял голову. Его лицо было так близко — я видел каждую ресницу, каждую золотую искру в шоколадной радужке, каждую капельку пота на виске. Он был прекрасен так, что у меня заболело в груди. — Я хочу, чтобы ты кончил от моего голоса, — произнёс он. Я замер. — Что? — Ты слышал, — его губы растянулись в медленной, хищной улыбке. — Я видел твоё лицо, когда я менял голоса. Когда я говорил то низко, то высоко. Тебя это заводит. Я хочу довести это до конца. Я хочу взять тебя голосом. Трахнуть тебя голосом. Без рук. Без губ. Только звук. Только я, говорящий тебе в ухо. У меня пересохло во рту. Можно ли взять человека голосом? Трахнуть голосом? До этого момента я бы сказал — нет. Но сейчас, глядя в его шоколадные глаза, чувствуя его пальцы на своей пояснице, ощущая, как вибрирует воздух между нами от его слов, я понимал: он может. Он всё может. — Ты хочешь этого? — спросил он, и его голос был снова женским, мягким, обволакивающим. — Хочешь, чтобы я говорил тебе грязные вещи своим девичьим голосом, пока ты трёшься об меня, как кот? Хочешь кончить от одних только слов? От моего шёпота? — Да, — выдохнул я, и это было даже не слово — это был стон. — Чёрт возьми, да. — Тогда слушай, — он притянул моё лицо ближе, так что его губы оказались прямо у моего уха. Его дыхание щекотало кожу. Его голос — мягкий, женский, с лёгкой хрипотцой — потёк прямо в мой мозг, минуя уши. — Закрой глаза, жемчужный. И представляй. Я закрыл. Мир исчез. Остался только его голос. — Ты лежишь на шёлковых простынях, — начал он, и его тон был мягким, повествовательным, почти сказочным. — Ты голый. Твоя кожа чувствует каждый шорох ткани. Ты возбуждён. Очень возбуждён. Твой член твёрдый и горячий. Ты хочешь, чтобы к тебе прикоснулись, но никто не прикасается. Только мой голос. Только я. Я застонал. Мои бёдра сами собой двинулись, вжимаясь в него. — Я стою над тобой. Ты не видишь меня, но чувствуешь. Я в шёлковом халате — том самом, с золотыми лилиями, который я сшил для тебя. Я надел его, чтобы он пах тобой. Я медленно развязываю пояс. Шёлк соскальзывает с моих плеч. Ты слышишь этот звук? Ш-ш-ш... Это шёлк падает на пол. И я остаюсь голым перед тобой. Я всхлипнул. Реально всхлипнул. Его голос рисовал картинку в моём мозгу так ярко, что я почти видел это — его обнажённое тело, маленькое, изящное, с гладкой кожей и платиновыми волосами, рассыпанными по плечам. Я чувствовал запах лаванды и сандала. Я хотел открыть глаза и увидеть его, но боялся спугнуть магию. — Я наклоняюсь к тебе, но не касаюсь. Мои волосы падают на твою грудь. Ты чувствуешь их — лёгкие, как перья. Я провожу языком по твоему соску — медленно, едва касаясь. Ты выгибаешься. Ты просишь ещё. Но я не даю. Я только дразню. Я обвожу языком второй сосок, и ты стонешь. Ты такой чувствительный, мой жемчуг. Ты таешь от одного прикосновения. А я ещё даже не начал. Его голос был гипнозом. Я перестал контролировать своё тело. Мои бёдра тёрлись об него в каком-то безумном ритме, я вжимался членом в его бедро, и ткань брюк была слишком грубой, слишком толстой, но остановиться я не мог. Он говорил — и каждое слово било прямо в пах. — Ты хочешь большего? — прошептал он, и теперь его голос стал ниже, мужским, властным. — Хочешь, чтобы я взял твой член в рот? Хочешь почувствовать мои губы Купидона на своей головке? Я бы сделал это медленно. Сначала — поцелуй. Только в самый кончик. Как будто целую в губы. А потом — глубже. И ещё глубже. Пока ты не упрёшься в моё горло. И тогда я бы застонал. И ты бы почувствовал вибрацию. Здесь. — Он легонько дунул мне в ухо. — И здесь. — Его пальцы скользнули по моему позвоночнику вниз. — И вот здесь. — Он провёл ногтями по ложбинке между ягодиц через шёлк брюк, и я закричал. Не застонал — закричал. Громко, сдавленно, уткнувшись лицом в его плечо. Моё тело дёрнулось, и я почувствовал, как по члену разливается горячая пульсация. Я кончал. Прямо в брюки. Как подросток. Как мальчишка, который никогда раньше не чувствовал ничего подобного. — Блядь... блядь... блядь... — я задыхался, вжимаясь в него, и мой оргазм длился и длился, волнами, пока последняя капля не вытекла из меня, оставляя опустошённым, дрожащим, уничтоженным. Он молчал. Просто гладил меня по спине, пока я приходил в себя. Его пальцы вырисовывали круги на моих лопатках. Его дыхание было ровным, спокойным. Я чувствовал, как его сердце колотится под моей грудью — быстро, но ровно. Когда я наконец смог поднять голову, он смотрел на меня с нежной, почти материнской улыбкой. И в то же время — с гордостью. С чёртовой гордостью человека, который только что трахнул другого человека одним лишь голосом. — Ну вот, — сказал он, и его голос был обычным, его настоящим — низким, с хрипотцой, без игры. — Ты спрашивал, можно ли трахнуть голосом. Ответ — да. Можно. И я только что это сделал. Я смотрел на него, всё ещё дрожа, всё ещё чувствуя, как остывает сперма в моих брюках, и не мог сказать ни слова. Он уничтожил меня. Разобрал на атомы. Сделал из меня печенье в молоке, крошки на скатерти, лужицу на шёлковых простынях. — Это, — наконец выдавил я, — было... ё-моё. — Ё-моё? — он приподнял бровь. — Всего лишь? — Это было самое эротичное, что со мной случалось в жизни, — поправился я. — Ты только что голосом сделал то, на что у других уходят годы тренировок. Я... я даже не знаю, что теперь говорить. — Ничего не говори, — он притянул меня к себе и поцеловал в лоб. — Просто лежи. Приходи в себя. А когда придёшь, мы выпьем шампанского, съедим пудинг, и я дам тебе отдышаться. Потому что это был только первый раунд. Я ещё даже не разделся. Я застонал — то ли от ужаса, то ли от предвкушения, — и уткнулся лицом в его шею. Мои брюки были мокрыми и липкими. Мои ноги дрожали. Моё сердце всё ещё колотилось как сумасшедшее. Но я был счастлив. Абсолютно, всецело, неприлично счастлив. — Ты чудовище, — пробормотал я ему в шею. — Я знаю, — ответил он. — Но я твоё чудовище. А теперь — шампанское? Я кивнул. Шампанское. Точно. Чтобы смочить горло перед тем, как он снова начнёт говорить. И, может быть, чтобы набраться смелости для второго раунда. Хотя, если честно, смелости мне уже не требовалось. Он сломал меня — и собрал заново. И теперь я был его. Полностью. Без остатка. Как печенье в молоке. Как шёлк, который мнётся и принимает форму того, кого любит. *** Восемь вечера. Всего лишь восемь. Я лежал на смятых шёлковых простынях, всё ещё в своих позорно мокрых брюках, и смотрел в потолок. Где-то в висках стучало эхо моего собственного оргазма. Тело было ватным, невесомым, как будто я только что пробежал марафон и финишировал прямиком в рай. А он — виновник этого безумия — сидел рядом, скрестив ноги, абсолютно одетый (не считая расстёгнутой шёлковой рубашки, которая сползла с одного плеча, открывая острую ключицу), и разливал шампанское по бокалам. Длинные платиновые волосы спадали на лицо, тушь всё ещё была размазана в уголках глаз, и выглядел он как падший ангел после особенно удачного грехопадения. — Ты как, жемчужный? — спросил он, и его голос был снова женским, мягким, заботливым. — Живой? — Не уверен, — прохрипел я. — Кажется, я умер. И это загробная жизнь. И в ней подают шампанское. — В моей загробной жизни всегда подают шампанское, — он протянул мне бокал, и я сел, принимая его. Холодное стекло приятно охладило пальцы. Я сделал глоток — пузырьки лопнули на языке, колкие и праздничные, — и почувствовал, как жизнь медленно возвращается в тело. Он смотрел на меня поверх своего бокала. В шоколадных глазах плясали золотые чёртики. — Ты кончил в брюки, — произнёс он задумчиво. — Это самая высокая оценка моему мастерству. Я польщён. — Заткнись, — я залился краской, чувствуя, как влажная ткань холодит бедро. — Ни за что. Ты очарователен, когда смущаешься. У тебя уши краснеют. И шея. И грудь. — Он провёл пальцем по моей ключице, и я вздрогнул. — Как шёлк, который только что покрасили. Нежный и яркий. — Ты и правда сравниваешь меня с крашеным шёлком? — Я сравниваю тебя со всем прекрасным, что я знаю, — он наклонился и поцеловал меня в плечо. — Это мой фетиш, забыл? Делать тебя красным. Я застонал и отпил ещё шампанского. Мне нужно было прийти в себя. Мне нужно было отдышаться. Но он сидел слишком близко, его рубашка сползала всё ниже, и запах сандала и кокоса окутывал меня, как вторая кожа. — Давай пока отвлечёмся, — предложил я. — Расскажи мне что-нибудь. Что-нибудь настоящее. Я хочу знать тебя. Не только твой голос и твои руки. Он замер на секунду. Потом отставил бокал и откинулся на подушки, глядя в потолок. Его лицо стало серьёзным — но не грустным, а задумчивым. Как будто он решал, какую дверь приоткрыть первой. — Хорошо, — сказал он. — Давай сыграем. Ты задаёшь вопрос — я отвечаю честно. Потом я задаю вопрос — ты отвечаешь честно. Без цензуры. Без прикрас. Только правда. — Договорились. Он повернул голову и посмотрел на меня. Шоколад и золото. Я сглотнул. — Первый вопрос мой, — сказал он. — Что ты ненавидишь больше всего на свете? Кроме полиэстера и офисного кофе. Я задумался. — Когда меня не замечают, — ответил я тихо. — Не в смысле «не смотрят». А в смысле — не видят настоящего. Я могу стоять перед человеком, говорить с ним, улыбаться, а он видит только картинку. Хван Хёнджин — красивый, успешный, собранный. Но никто не спрашивает, что у меня внутри. Никто, кроме... — я осёкся. — Кроме меня? — он улыбнулся уголками губ. — Кроме тебя. Ты увидел меня ещё там, на слепом свидании. Ты услышал мой голос — и увидел. Это было страшно. И прекрасно. Он молчал несколько секунд, и я видел, как в его глазах что-то тает. Потом он протянул руку и сжал мои пальцы. — Спасибо, — сказал он просто. — Теперь моя очередь, — я повернулся к нему лицом. — Что ты ненавидишь? — Когда меня считают странным, — он ответил сразу, без паузы. — Не когда замечают, что я странный. А когда считают это недостатком. Я всю жизнь слышал: «Ты слишком женственный», «Почему ты красишь ногти?», «Ты говоришь как девушка, это ненормально». Я долго пытался быть «нормальным». Говорил ниже. Одевался скучнее. Прятал свои украшения, свои напёрстки, свои шёлковые ленты. А потом понял — нормальность скучна. Нормальность — это смерть искусства. И я перестал прятаться. — И тогда ты стал Шёлком? — И тогда я стал Шёлком, — он кивнул. — Это не просто псевдоним. Это манифест. Шёлк — он тоже странный. Он не похож на хлопок или шерсть. Он скользит, он мнётся, он блестит. Он слишком красивый для повседневности. Но именно за это его и ценят. Я — шёлк. Я не для всех. Я для тех, кто понимает. — Я понимаю, — прошептал я. — Я понимаю тебя. — Я знаю, — он поднёс мою руку к губам и поцеловал костяшки. — Именно поэтому ты здесь. — Следующий вопрос, — сказал я. — Твой самый большой страх. Он помедлил. Отвёл глаза. — Что меня разлюбят, когда узнают до конца, — его голос стал тише, и на секунду из него исчезла вся игра. — Я могу быть утомительным. У меня бывают перепады настроения. Я могу быть слишком громким, а потом слишком тихим. Я могу плакать из-за музыки или из-за того, что закат особенно красивый. Я боюсь, что однажды кто-то скажет: «Ты слишком. Слишком много эмоций. Слишком много голосов. Слишком много всего». И уйдёт. — Я не уйду, — сказал я твёрдо. — Слышишь? Я видел тебя всего пятнадцать минут — и я уже знаю. Ты не «слишком». Ты ровно столько, сколько нужно. Он посмотрел на меня долгим взглядом, и в его глазах блеснуло что-то мокрое. Но он не заплакал — просто моргнул, и искры снова зажглись. — Твоя очередь, — напомнил я. — Спрашивай. — Твой страх? — Что я недостаточно хорош, — ответил я честно. — Что я просто симпатичная картинка, а внутри пустой. Что я не заслуживаю той красоты, которой себя окружаю. Что однажды кто-то заглянет внутрь и скажет: «И это всё? Только логистика, только Excel, только скучная работа и страх перед жизнью?» Я коллекционирую шёлк и жемчуг, потому что боюсь, что без них я — ничто. Он сел и взял моё лицо в свои маленькие ладони. — Ты — не ничто, — сказал он, и его голос был твёрдым, мужским, без игры. — Ты — человек, который работает на скучной работе, чтобы позволить себе красивую жизнь. Это не слабость. Это сила. Ты создаёшь красоту вокруг себя, потому что она у тебя внутри. И я это увидел. Ещё там, в темноте. Я прижался лбом к его лбу. Мы дышали вместе. — Мы оба странные, да? — прошептал я. — Очень странные. Идеально странные. Как шёлк и жемчуг. — Как кокос и белый шоколад. — Как губы Купидона и голос, который может трахнуть без рук. Я засмеялся, и он засмеялся вместе со мной — низко, переливчато, и это был самый красивый звук, который я когда-либо слышал. Напряжение ушло. Осталась только лёгкость — и голод. — Кстати, о еде, — сказал он, отстраняясь. — Ты не против, если я съем пудинг? Я заказал его специально для тебя, но теперь сам хочу. Умираю с голоду. Весь день не ел — волновался. — Ты волновался? — я удивился. — Ты? Уверенный, властный, соблазнительный Шёлк? — О да, — он потянулся к прикроватному столику за пиалой. — Я менял наряды четыре раза. Сначала хотел чёрное, потом белое, потом снова чёрное. В итоге выбрал это, — он указал на свою рубашку, которая уже наполовину сползла. — И всё равно сомневался. Вдруг тебе не понравится? Вдруг ты увидишь меня и разочаруешься? — Разочаруюсь? — я недоверчиво покачал головой. — Ты видел мою реакцию. Я кончил в брюки от твоего голоса. Какое уж тут разочарование. — Мало ли, — он пожал плечами, но я видел, как уголки его губ подрагивают в улыбке. — Вдруг это был не я, а шампанское? — Я ещё не пил шампанское, когда ты начал. — Точно. — Он улыбнулся шире, и ямочка на его подбородке стала заметнее. — Тогда это я. Я молодец. Он взял пиалу с пудингом, сел по-турецки на кровати и поднёс ложку ко рту. И это было самое невинное действие в мире. Просто человек ест десерт. Но то, как он это делал... Боже. Его губы — губы Купидона, резные, блестящие от блеска, — сомкнулись на ложке. Медленно. Он закрыл глаза, и его ресницы — длинные, тяжёлые от туши, — легли на скулы. Язык скользнул по ложке, собирая остатки пудинга. А потом он издал звук. Тихий, горловой, абсолютно неприличный стон удовольствия. — Ммм... Ваниль. И малина. И белый шоколад. Это божественно. Я смотрел на него и чувствовал, как мой член — мой предательский, только что опорожнённый, якобы мёртвый член — снова начинает наливаться кровью. Серьёзно? Сейчас? От пудинга?! Он открыл глаза и поймал мой взгляд. — Что? — спросил он невинно, облизывая ложку. — Ты... — мой голос сел. — Ты делаешь это специально. — Что — «это»? — он снова зачерпнул пудинг и отправил в рот. На этот раз он держал ложку чуть дольше, и его губы сомкнулись вокруг неё так плотно, так медленно, что у меня в голове пронеслась целая порнографическая сцена с участием этих губ и совсем другого предмета. — Ты ешь пудинг как порно, — выдохнул я. — Я просто ем, — он захлопал ресницами, но в его глазах плясали чёртики. — Это ты извращенец. Смотришь на то, как я ем, и возбуждаешься. — Ты стонешь! Ты облизываешь ложку! Ты закрываешь глаза! Как тут не возбудиться?! — Ах, это? — он зачерпнул ещё пудинга и на этот раз поднёс ложку к моим губам. — Хочешь попробовать? Может, тогда ты поймёшь, что это просто десерт, а не прелюдия. Я открыл рот, и он скормил мне пудинг. Ваниль, малина, белый шоколад — да, это было вкусно. Но я не чувствовал вкуса. Я чувствовал только его пальцы рядом с моими губами, его взгляд, его улыбку. И мой член, который уже полностью встал, наплевав на то, что пятнадцать минут назад он излился в брюки. — Ну? — спросил он. — Вкусно? — Вкусно, — прохрипел я. — Но ты вкуснее. — Я знаю, — он поставил пиалу обратно и одним движением перекинул ногу через мои бёдра, садясь сверху. Его шёлковая рубашка окончательно сползла, открывая плечи и грудь — гладкую, бледную, с крошечной родинкой над левым соском. — Но я хочу, чтобы ты попробовал меня. По-настоящему. Он прижался ко мне, и я почувствовал его — его возбуждение, такое же явное, как моё. Значит, не только я страдал. Значит, пудинг был предлогом. — Знаешь, — прошептал он, и его голос был снова женским, мягким, обволакивающим, — я был на диете. Не в смысле еды. В смысле... людей. Я никого не подпускал к себе. Долгое время. Я боялся. А ты... — А я? — А ты — самая сладкая конфета после долгой диеты. И я хочу съесть тебя целиком. Он наклонился и поцеловал меня. Глубоко, влажно, с привкусом ванили. Его язык скользнул в мой рот, и я застонал, притягивая его ближе. Его маленькие ладони легли на мою грудь, ногти слегка царапнули кожу через шёлк рубашки. Я запустил руки в его волосы — шёлк в шёлке, — и он тихо застонал мне в губы. — Твою мать, — выдохнул я, когда он отстранился на секунду. — У меня снова встал. Ты видишь, что ты делаешь? — Вижу, — он улыбнулся, и его бёдра качнулись, прижимаясь ко мне теснее. — И я очень, очень рад. Потому что у меня тоже. И я хочу, чтобы ты... чтобы мы... — Что? — я смотрел на него — прекрасного, растрёпанного, с размазанной тушью и шоколадными глазами, полными желания. — Чего ты хочешь? — Всего, — прошептал он. — Я хочу всего. С тобой. Сейчас. И я понял: восемь вечера — это только начало. Впереди целая ночь. И шампанское ещё не допито. И пудинг ещё не доеден. И мы ещё даже не разделись до конца. Но самое сладкое — он — уже был у меня в руках. Он сидел на мне верхом — лёгкий, как птица, как шёлк, как дыхание. Его платиновые волосы рассыпались по голым плечам, рубашка окончательно сползла и теперь лежала где-то на полу вместе с лепестками роз. Я смотрел на него — на родинку над левым соском, на острые ключицы, на тонкую талию, — и не мог поверить, что этот человек реален. Что он здесь. Что он мой. — Ты знаешь, — произнёс он, и его голос был не женским, не мужским — тем самым, переливчатым, средним, который ломал все мои представления о возможном, — что секс возможен без боли вообще? Я моргнул. Вопрос выбил меня из ритма. Я ожидал стонов, шёпота, грязных слов — но не этого. Не такой простой, почти невинной фразы, сказанной с интонацией человека, который собирается открыть тебе тайну мироздания. — Без боли? — переспросил я. Мой голос всё ещё был хриплым от предыдущего оргазма. — Разве так бывает? — Бывает, — он провёл пальцами по моей груди, едва касаясь, как будто рисовал невидимый узор. — Большинство людей думают, что первый раз — это обязательно больно. Что надо перетерпеть. Что кровь и слёзы — это нормально. Но это не так. Он наклонился ниже, и его волосы упали на моё лицо, защекотав щёки. Запах лаванды и кокоса стал гуще. — С болью секс — это просто секс, — продолжил он. — А без боли — это искусство. Это как шить из шёлка. Если ты тянешь слишком сильно — ткань рвётся. Если ты неуверен — стежки получаются кривыми. Но если ты знаешь материал, знаешь натяжение, знаешь, когда надавить, а когда отпустить... тогда получается платье, которое садится идеально. Которое не жмёт, не трёт, не душит. Которое чувствуется как вторая кожа. — И ты... — я сглотнул. — Ты хочешь сшить из меня такое платье? — Я хочу, — он коснулся губами моего лба. — Чтобы ты забыл, где находишься. Чтобы ты забыл своё имя. Чтобы ты забыл, что такое боль. Я хочу, чтобы ты был таким мягким, таким открытым, таким расслабленным, что даже сама мысль о дискомфорте покажется тебе нелепой. Ты доверяешь мне? — Да, — ответил я без колебаний. — Да, чёрт возьми. Я доверяю тебе больше, чем кому-либо. — Тогда ложись, — он слез с меня и указал на подушки. — На спину. И закрой глаза. Я буду делать всё сам. Твоя задача — просто чувствовать. Не думать. Не контролировать. Не ждать боли. Только чувствовать. Я подчинился. Моя голова легла на подушку, лепестки роз прилипли к голой шее. Я закрыл глаза и услышал его движения: он встал с кровати, прошёлся по номеру босиком, открыл какую-то сумку — я не видел её раньше, он, видимо, принёс с собой. Шелест ткани, звон стекла, тихий щелчок открываемого флакона. — Я готовился, — сказал он, возвращаясь. Матрас прогнулся под его весом. — У меня с собой всё, что нужно. Масло. Смазка. И ещё кое-что. — Что? — Терпение. Много терпения. И много любви к тебе. Я почувствовал, как его пальцы касаются моих брюк. Мокрых, липких, позорных. Он расстегнул пуговицу — медленно, — потянул молнию вниз. Я приподнял бёдра, помогая ему стянуть ткань. Брюки полетели на пол. За ними последовали боксеры. Я остался голым — полностью, абсолютно, — и впервые в жизни мне не было стыдно. — Ты прекрасен, — прошептал он, и я услышал, как он открывает флакон. — У тебя тело танцовщика. Длинное, гибкое, с плавными линиями. Я мог бы рисовать тебя часами. Но сейчас я хочу другого. Его ладони — тёплые, скользкие от масла — легли на мою грудь. Он начал массировать. Не так, как массажист в спа — без профессиональной жёсткости, без попыток размять мышцы до хруста. Иначе. Его движения были мягкими, круговыми, почти гипнотическими. Он скользил ладонями по моим плечам, по ключицам, по рёбрам, и кожа под его пальцами становилась тёплой, податливой, живой. — Дыши, — его голос был тихим, обволакивающим. — Глубоко. Представь, что ты лежишь на воде. Тёплой, как ванна с травами. Она держит тебя. Тебе не нужно напрягаться. Не нужно держать спину. Вода сделает всё сама. Просто позволь ей. Я дышал. Его руки скользили ниже — к животу, к бёдрам, обходя пока что мой пах, который снова был твёрдым, хотя я уже не понимал, как это возможно. Масло пахло чем-то тёплым — миндалём, ванилью, — и от этого запаха, от его прикосновений, от его голоса моё тело действительно становилось мягким. Я чувствовал, как мышцы отпускают — те самые, о существовании которых я даже не подозревал. Челюсть, которую я всегда сжимал. Плечи, которые я всегда держал приподнятыми. Поясница, которая вечно была в тонусе от офисного стула. Всё уходило. Всё таяло. — Вот так, — прошептал он. — Ты уже мягче. Я чувствую. Твоя кожа теплеет под моими руками. Ты как глина. Как шёлк, который только что вынули из воды. Сейчас ты примешь любую форму, которую я захочу. — Да, — выдохнул я. — Всё, что захочешь. Он перевернул меня на живот. Я уткнулся лицом в подушку, пахнущую лавандой и розами. Его руки легли на мою спину — сначала на лопатки, потом на позвоночник, прослеживая каждый позвонок. Он массировал меня медленно, тщательно, как будто у него было всё время мира. И с каждым движением я уходил глубже и глубже в какое-то странное, пограничное состояние — не сон, не явь, а что-то между. Как транс. Как медитация. — Ты чувствуешь это? — его пальцы скользнули ниже, к ягодицам. — Я ещё даже не начал, а ты уже течёшь. Твоё тело хочет меня. Я действительно тёк. Не спермой — чем-то другим. Какой-то прозрачной, скользкой влагой, которую я даже не знал, что моё тело может производить в таких количествах. Это было странно. Это было ново. Это было... правильно. — Я никогда... — начал я, но осёкся. — Никогда не чувствовал себя так расслабленно во время секса? — закончил он за меня. — Я знаю. Потому что большинство людей трахаются с напряжением. С ожиданием боли. С желанием поскорее кончить. Но это не секс. Это гимнастика. А я хочу, чтобы ты узнал, что такое настоящая близость. Он раздвинул мои ягодицы — осторожно, нежно, — и я услышал, как он выдавливает смазку на пальцы. Холодная на секунду, она быстро согрелась от его кожи. — Я начну с одного пальца, — предупредил он. — Если будет хоть капля дискомфорта — ты скажешь мне, и я остановлюсь. Или замедлюсь. Или добавлю ещё смазки. Это не гонка. Это танец. Ты понял? — Да, — мой голос был хриплым, но я не боялся. — Я понял. Его палец коснулся входа — и это было не проникновение. Это был вопрос. Он просто приложил подушечку пальца к кольцу мышц и замер. Никакого давления. Никакой спешки. Просто прикосновение. Просто тепло. — Дыши, — повторил он. — Представь, что ты открываешься. Как цветок. Не потому что тебя заставляют. А потому что ты хочешь. Потому что ты ждёшь дождя. Позволь мне войти. Я выдохнул — длинно, медленно, — и почувствовал, как мышцы расслабляются сами. Он не давил. Он просто был там, терпеливый и нежный, и мой вход сам подался ему навстречу, втягивая его палец внутрь. — Вот так, — в его голосе было удовлетворение. — Видишь? Без боли. Без усилий. Ты впустил меня, потому что ты этого хотел. Я чувствовал его палец внутри — маленький, аккуратный, с гладким ногтем. Он не двигался. Просто был. Давал мне привыкнуть. И это было странно — я привык, что проникновение всегда немного жжёт, немного саднит, требует терпения. А сейчас не было ничего. Только ощущение наполненности. Только тепло. Только он. — Ты в порядке? — спросил он. — Да. Боже, да. Это... это совсем не больно. — Я обещал, — он начал двигать пальцем — медленно, по миллиметру. — Теперь я добавлю второй. Но сначала... Он наклонился и поцеловал мой позвоночник — долгим, влажным поцелуем, от которого у меня по спине побежали мурашки. Его губы скользили от шеи к пояснице, язык рисовал дорожку, а палец всё ещё был внутри меня, неподвижный, тёплый, ждущий. — Ты такой сладкий, — прошептал он, и его голос был женским, мягким. — Ты как белый шоколад. Таешь на языке. Таешь во мне. Второй палец вошёл так же легко, как первый. Я почувствовал лёгкое растяжение, но оно было приятным, почти желанным. Он двигался во мне медленно, осторожно, разводя пальцы в стороны, разрабатывая, но без агрессии. И всё это время его губы были на моей спине, его волосы щекотали мои бёдра, его дыхание было горячим на моей коже. — Ты знаешь, — прошептал он, и теперь его голос был низким, мужским, с хрипотцой, — что можно кончить от одной стимуляции простаты? Без прикосновений к члену. Просто от того, что кто-то находит внутри тебя эту точку и гладит её. — Да, — всхлипнул я. — Я знаю. Но со мной этого никогда не случалось. — Потому что тебе делали больно. Потому что ты напрягался. Потому что твои партнёры не знали, что спешка — враг удовольствия. А я знаю. Сейчас я найду её. Не дёргайся. Его пальцы двинулись глубже, и вдруг — о боже, боже, боже — он коснулся чего-то, что заставило меня закричать. Не от боли — от чистого, концентрированного удовольствия, которое прошило меня насквозь, от простаты до кончиков пальцев. Мой член дёрнулся, ударился о живот, и я почувствовал, как новая порция смазки вытекает из меня. — Вот она, — прошептал он, и в его голосе была гордость. — Твоя жемчужина. Твоя личная, спрятанная, драгоценная точка. Я буду гладить её, пока ты не кончишь. И ты даже не прикоснёшься к своему члену. Обещаю. И он начал. Его пальцы двигались внутри меня — ритмично, но не быстро, — массируя простату круговыми движениями. Его большой палец в это время гладил мои ягодицы. Его губы целовали мою поясницу. Его голос — низкий, хриплый, мужской — нашептывал мне в ухо: — Ты чувствуешь? Это твоё тело принимает меня. Это твоё тело говорит «да». Ты такой мягкий. Такой открытый. Такой мой. Кончи для меня, жемчужный. Кончи без рук. Отдай это мне. И я сломался. Оргазм накатил не так, как первый — внезапный, резкий, подростковый. Этот был другим. Он рос изнутри, из той самой точки, которую он массировал, и расходился волнами — сначала по тазу, потом по животу, потом по груди, по рукам, по ногам, до самых кончиков пальцев. Это было как прилив. Как музыка, которая становится громче и громче, пока не заполняет всё пространство. Как свет, который заливает комнату. Я закричал — и в этом крике не было боли, не было страха, было только освобождение. Моя сперма выплеснулась на простыни — горячая, обильная, — а он всё ещё был внутри меня, гладил, успокаивал, шептал что-то нежное. Я дрожал всем телом, и слёзы текли из моих глаз — не слёзы печали, а слёзы облегчения, как будто я сбросил с плеч что-то огромное, что нёс всю жизнь. — Вот так, — прошептал он, наконец вынимая пальцы. — Вот так, мой хороший. Ты справился. Ты был великолепен. Он лёг рядом, прижался ко мне, накрыл нас обоих шёлковым покрывалом. Я всё ещё дрожал. Он гладил мои волосы, целовал мои виски, шептал что-то успокаивающее. Его тело было тёплым, его сердце билось ровно и сильно. Мой якорь. Моя лаванда. Мой Шёлк. — Я даже не трогал твой член, — сказал он через некоторое время, и в его голосе была улыбка. — А ты кончил так, что разбудил бы весь отель, если бы здесь были тонкие стены. — Ты... — я не мог говорить. Голос сел. — Ты разрушил меня. — Я исцелил тебя, — поправил он. — От напряжения. От ожидания боли. От мысли, что секс — это страдание. Ты теперь знаешь, что это не так. Что секс — это шёлк. Это масло. Это доверие. Это любовь. Любовь. Он сказал это слово. И я понял, что ещё ни разу — за всё это время — мы не говорили друг другу этих слов прямо. Были намёки, были обещания, были «ты мой» и «я твой». Но не «я люблю тебя». — Феликс, — прошептал я. — Ммм? — Я тебя люблю. Он замер на секунду. Потом приподнялся на локте и посмотрел на меня. Шоколадные глаза были влажными — и не от туши. — Я тебя тоже люблю, — сказал он. — Я понял это в ту самую ночь, когда ты рассказал мне про свою работу. Про логистику и Excel. И я подумал: «Вот человек, который может быть кем угодно, но он выбирает быть моим. Он выбирает слушать мой голос. Он выбирает доверять мне». Это и есть любовь, Хёнджин. Выбор. И я выбрал тебя. Я притянул его к себе и поцеловал. Медленно. Глубоко. Без спешки. Шампанское выдыхалось в бокалах. Пудинг остывал. Розы осыпались на пол. За окном шёл дождь — тихий, осенний, ласковый. И мы лежали, сплетённые, как две нити одного шёлка, и знали, что эта ночь — только начало.Я лежал на животе, всё ещё дрожа после второго оргазма, всё ещё чувствуя фантомные прикосновения его пальцев внутри себя, и думал, что на сегодня всё. Что он даст мне передышку. Что мы выпьем шампанского, доедим пудинг и будем просто лежать, переплетя пальцы, как нормальные люди после секса. Но Феликс не был нормальным. Феликс был Шёлком. А Шёлк никогда не останавливается на достигнутом. — Перевернись, — сказал он, и его голос был тем самым — низким, мужским, с хрипотцой, который не просил, а приказывал. — На спину. Я хочу видеть твоё лицо. Я подчинился, хотя мышцы всё ещё были ватными. Моя спина прилипла к шёлковым простыням, влажным от пота и смазки и ещё чего-то — кажется, от растаявших лепестков роз, которые размазались по ткани алыми разводами. Феликс встал с кровати и подошёл к букету, который стоял на туалетном столике — я даже не заметил его раньше, хотя он был огромным, пышным, тёмно-красным, как запёкшаяся кровь. Он вытянул одну розу — длинный стебель, острые шипы, бархатные лепестки, — и повернулся ко мне. Свет от прикроватной лампы падал на него сзади, делая платиновые волосы похожими на нимб. Шоколадные глаза в полутьме казались чёрными, но золотые искры в них горели, как угли. Он был голым — полностью, абсолютно, — и его тело было таким же прекрасным, как его лицо: узкие плечи, тонкая талия, острые бёдра, длинные стройные ноги. И член — изящный, как и всё в нём, с тёмной головкой, уже влажной от возбуждения. Он не касался себя. Вся его страсть была направлена на меня. — Знаешь, что я понял? — спросил он, возвращаясь к кровати. В одной руке — роза, в другой — флакон со смазкой. — Я всю жизнь старался минимизировать боль. Я смотрел на него, не понимая, к чему он ведёт. — Не свою, — пояснил он, садясь на край кровати. Его пальцы рассеянно крутили стебель розы, и я видел, как он осторожно, почти автоматически, избегает шипов. — Чужую. Боль моей мамы, когда она работала на двух работах и приходила домой без сил. Боль моего младшего брата, когда его дразнили в школе за то, что он не такой, как все. Боль моих друзей, моих клиентов, даже незнакомых людей в очереди за кофе. Я всегда чувствовал чужую боль как свою. И я всегда пытался её убрать. Он наклонился и поцеловал моё колено — легко, как будто пробовал на вкус. — Я шил шёлковые платья, потому что шёлк не натирает кожу. Я делал повязки на глаза, потому что темнота успокаивает, а не пугает — если ты доверяешь тому, кто рядом. Я стал архитектором ощущений, потому что хотел, чтобы люди чувствовали только приятное. Чтобы мир, который и так полон боли, хотя бы на секунду стал мягче. Он поднял голову и посмотрел мне в глаза. В его взгляде была такая глубина, такая нежность, такая вековая усталость, что у меня перехватило горло. — Боль — это не то, для чего люди приходят в этот мир, — прошептал он. — Особенно такие, как ты. Ты, который считает тонны и километры, а потом возвращается домой к шёлку. Ты, который коллекционирует жемчуг, потому что он похож на луну. Ты, который плачет, когда ест белый шоколад. Ты должен чувствовать только удовольствие. Только радость. Только меня. Он встал и одним движением перекинул ногу через мои бёдра, снова садясь сверху. Роза всё ещё была в его руке. Смазка лежала рядом на подушке. Его член коснулся моего — горячий, твёрдый, — и я всхлипнул от того, насколько чувствительным стало моё тело. — Я войду в тебя сейчас, — сказал он, и его голос был низким, мужским, но в нём звучала та же забота, что и в женском. — Своим членом. Медленно. Очень медленно. Ты не почувствуешь боли. Только растяжение. Только тепло. Только меня. А роза... Он поднёс цветок к моему лицу и провёл бархатными лепестками по моим губам. — Роза будет моим инструментом. Я буду касаться ею твоего тела, пока буду внутри тебя. Лепестки — как шёлк. Как мои губы. Как всё, что я хочу тебе дать. Он наклонился и поцеловал меня — медленно, глубоко, — одновременно с этим направляя свой член в меня. Головка коснулась входа, и я инстинктивно напрягся — старая привычка, старая память тела о том, что проникновение должно быть болезненным. Но он остановился. Не двинулся дальше ни на миллиметр. — Тссс, — он оторвался от моих губ и посмотрел мне в глаза. — Я же сказал. Без боли. Ты расслаблен. Ты открыт. Ты хочешь меня. Просто скажи мне «да». — Да, — выдохнул я. — Oui. Чёрт возьми, oui. Он улыбнулся — и вошёл. Одним плавным, текучим движением, которое было больше похоже на танец, чем на секс. Мои мышцы расступились перед ним, как вода перед пловцом. Я почувствовал наполненность — глубокую, полную, всепоглощающую, — но боли не было. Вообще. Только жар. Только близость. Только он. — Боже... — простонал я, и это был даже не стон, а молитва. — Феликс... mon Dieu... Он замер внутри меня, давая привыкнуть. Его глаза — шоколад и золото — смотрели на меня с такой любовью, что я физически чувствовал её, как ещё один слой прикосновений. — Ты сейчас выругался на французском, — заметил он, и уголки его губ дёрнулись в улыбке. — «Mon Dieu». Это было... неожиданно. — Я... — я залился краской. — Это вырвалось. — Ты говоришь по-французски? — Я... да. Немного. Я преподаю. Ну, не совсем преподаю — даю частные уроки. По выходным. Французский. И иногда итальянский. Он приподнял бровь. Его член всё ещё был внутри меня, неподвижный, горячий, и от этого разговора — светского, почти будничного, — ситуация становилась ещё более сюрреалистичной. — Ты преподаёшь французский, — повторил он медленно, как будто пробовал эту информацию на вкус. — Хван Хёнджин, который работает в логистике и считает тонны, по выходным преподаёт французский. И ты молчал об этом? — Это не казалось важным, — пробормотал я. — Логистика — это скучно. А французский — это просто хобби. — Просто хобби, — он покачал головой, и его волосы заскользили по плечам. — Знаешь, что я сейчас сделаю? Я заставлю тебя кричать на французском. Так громко, что администратор внизу подумает, что в номере «Лаванда» поселился парижский призрак. Ты готов? Я не успел ответить. Он начал двигаться. Медленно. Боже, как медленно. Его бёдра качались в ритме, который не имел ничего общего с тем грубым, животным сексом, к которому я привык. Это была хореография. Он выходил почти полностью — я чувствовал, как головка растягивает мой вход, — а потом входил обратно, миллиметр за миллиметром, давая мне прочувствовать каждую вену, каждую складку, каждую деталь его члена. И одновременно с этим он держал розу. Лепестки коснулись моего соска — бархатные, прохладные, нежные. Он вёл цветком по моей груди, вырисовывая узоры, пока его член двигался внутри меня. Стебель с шипами был в его пальцах — он держал его так осторожно, так умело, что ни один шип меня не задел. Только лепестки. Только шёлк. Только рай. — Ты чувствуешь? — его голос был низким, хриплым, но в нём звучала та же забота, что и раньше. — Роза — это я. Мягкий снаружи, но с шипами внутри. Только для тебя я убираю шипы. Только для тебя я становлюсь одним лепестком. Он провёл розой вниз, по животу, к паху. Лепестки коснулись моего члена — и это было так нежно, так невыносимо прекрасно, что я выгнулся дугой. Мой позвоночник оторвался от кровати, голова запрокинулась, и из горла вырвался крик — громкий, неприличный, полный удовольствия. — Putain! — закричал я. — Putain, Феликс, c'est trop... c'est trop bon... Он рассмеялся — низко, переливчато. — Что ты сказал? Я не понял. Скажи ещё. — Merde... — простонал я. — Tu me rends fou... Ты сводишь меня с ума... — Я и хочу свести тебя с ума, — он наклонился и поцеловал меня, не прекращая двигаться. Роза скользнула по моему бедру, оставляя за собой дорожку из бархатных прикосновений. — Медленно. Нежно. Навсегда. Он ускорился — но даже ускорение было плавным, как крещендо в симфонии, а не как взрыв. Его член входил в меня глубже, точнее, и каждый толчок задевал ту самую точку — жемчужину, простату, источник всего удовольствия, — и я уже не контролировал ничего. Мои руки вцепились в простыни. Мои ноги обвились вокруг его талии. Мои губы шептали французские ругательства вперемешку с его именем, и я даже не осознавал, что говорю — язык сам выбирал слова. — Ты такой громкий, — прошептал он мне в ухо, и его голос был женским, мягким, дразнящим. — Такой голосистый. Весь отель, наверное, уже знает, как тебя зовут. Хван Хёнджин, учитель французского, который кричит «putain» громче, чем оперный тенор. — Je m'en fous... — всхлипнул я. — Мне всё равно... мне всё равно, пусть слышат... — Хорошо, — он поцеловал меня в шею и ускорился ещё немного. — Потому что я хочу, чтобы они слышали. Я хочу, чтобы они знали, что ты мой. Что этот голос принадлежит мне. Что эти крики — для меня. Моё тело выгибалось под ним, как лук, натянутый до предела. Я чувствовал приближение оргазма — третьего за эту ночь, — и он был не таким, как предыдущие. Этот был глубже, мощнее, как цунами, которое собирается в океане, прежде чем обрушиться на берег. Мои пальцы вцепились в его спину. Ногти оставили следы на его коже. Я чувствовал, как пот течёт по вискам, как слёзы снова наворачиваются на глаза, как воздух в лёгких заканчивается. — Я сейчас... — прохрипел я. — Феликс, я сейчас... — Нет, — сказал он и вдруг остановился. Просто замер. Его член был внутри меня, глубоко, до самого основания. Его грудь вздымалась от дыхания. Его глаза смотрели на меня — шоколадные, с золотыми искрами, — и в них было что-то, чего я не мог понять. — Что? — я почти плакал. — Почему ты остановился? — Потому что я хочу, чтобы ты попробовал кое-что, — он потянулся к прикроватному столику, не выходя из меня, и взял что-то маленькое, завёрнутое в фольгу. Конфета. Ещё одна. — Открой рот. Я подчинился. Он развернул фольгу и положил конфету мне на язык. Молочный шоколад. Нежный, сливочный, он начал таять мгновенно, заполняя рот сладостью. Я застонал от неожиданности — вкус был таким мягким, таким успокаивающим, таким контрастным по сравнению с огнём, который бушевал в моём теле. — А теперь, — прошептал он, и его голос был тем самым, средним, переливчатым, — кончи для меня, жемчужный. Он вошёл в меня снова — одним точным, глубоким движением, — и одновременно с этим прижался всем телом к моей спине (когда я успел перевернуться? я не помнил, кажется, он перевернул меня в какой-то момент, и теперь я лежал на животе, а он был сзади, внутри, везде). Его губы коснулись моего загривка — нежно, легко, как крылья бабочки. Его руки обняли меня, притягивая ближе. Его член пульсировал внутри меня. И молочный шоколад таял на языке. — Кончи, — повторил он, целуя мой позвоночник. — Отдай это мне. Всё. Всю свою боль. Всю свою усталость. Весь свой французский. Я приму. Я всегда буду принимать. И я кончил. В третий раз за эту ночь. Но этот оргазм был совсем другим. Он не взорвался — он разлился по телу, как тёплое молоко, как шёлк, как свет. Моя сперма выплеснулась на простыни, и я не кричал — я шептал. Французские слова, его имя, что-то бессвязное, что-то похожее на молитву. Слёзы текли по щекам, и шоколад таял во рту, и его губы были на моём загривке, и его член всё ещё был внутри меня, и я чувствовал, как он тоже кончает — горячо, глубоко, с тихим стоном мне в плечо. Мы лежали так долго — сплетённые, мокрые, дрожащие. Шоколад растаял, оставив послевкусие молока и какао. Роза лежала рядом на подушке, и несколько лепестков прилипли к моей щеке. Его дыхание было горячим на моей шее. Его руки всё ещё обнимали меня. Я чувствовал его сердцебиение — оно замедлялось, успокаивалось, синхронизировалось с моим. — Кажется, — прошептал я, когда смог говорить, — ты только что трахнул меня членом и розой. И я кончил с шоколадом во рту. Это... это нормально? — Это прекрасно, — ответил он сонно. — Ты прекрасен. — Je t'aime, — сказал я, и на этот раз это были не случайные слова, а осознанное признание. — Я люблю тебя. — Je t'aime aussi, — ответил он, и его французский был идеальным, без акцента. — Я тоже тебя люблю. А теперь — давай спать. Шампанское выдохлось, пудинг остыл, розы осыпались. Но у нас есть всё время мира. Вся жизнь. Я закрыл глаза, всё ещё чувствуя его внутри себя. Роза пахла одуряюще. Шоколад оставил сладкое послевкусие. Его руки были моим коконом. Его дыхание — моей колыбельной. За окном шёл дождь. В номере «Лаванда» горел приглушённый свет. На часах было далеко за полночь. И я, Хван Хёнджин, логист, преподаватель французского, коллекционер шёлка и жемчуга, наконец-то чувствовал себя дома. Не в квартире. Не в офисе. Не в аудитории. А здесь. В его руках. Где боль невозможна. Где только шёлк, только поцелуи, только любовь. Мы лежали в тишине, и тишина эта была не пустой — она была наполненной. Как комната, в которую только что внесли цветы. Как шёлк, который только что вынули из воды — тяжёлый, влажный, хранящий форму тела. Его голова покоилась на моей груди, платиновые волосы разметались по моей коже, щекоча рёбра. Мои пальцы лениво перебирали эти пряди — мягкие, прохладные, они текли сквозь пальцы, как вода, как время, как сама ночь за окном. Дождь всё ещё шёл. Я слышал его — тихий, монотонный, убаюкивающий. Он барабанил по стеклу номера «Лаванда» с той особенной нежностью, с какой осень прощается с городом, прежде чем уступить место зиме. Где-то внизу, в холле отеля, наверное, уже погасили свет. Администратор с брошью-лилией, возможно, улыбалась, закрывая журнал записей. Где-то в другом крыле здания другие пары спали или не спали, и им не было до нас никакого дела. Весь мир сузился до этой комнаты, до этой кровати, до этого дыхания — его и моего. Я чувствовал себя абсолютно, неприлично, невозможным образом счастливым. А ещё — голодным. Зверски, невыносимо голодным. — Феликс, — прошептал я, и мой голос прозвучал хрипло, как после долгого молчания. — Ммм? — он не поднял головы, только пошевелил пальцами на моём животе, вырисовывая невидимые узоры. — Я хочу есть. Он замер. Потом приподнялся на локте и посмотрел на меня — шоколадные глаза всё ещё были затуманены негой, но в них уже загорался тот самый огонёк, который я научился распознавать. Огонёк человека, которому бросили вызов. Огонёк архитектора ощущений, перед которым поставили новую задачу. — Есть, — повторил он, пробуя слово на вкус. — Ты хочешь есть. — Я кончил три раза за вечер, — напомнил я. — Мой организм требует компенсации. Углеводов. Белков. Жизни. — Ты кончил три раза, — он улыбнулся, и его улыбка была довольной, кошачьей, совершенно невыносимой. — И каждый раз по-разному. Я веду счёт. — Веди что хочешь. Дай мне еду. Он сел на кровати, потянулся — его позвоночник выгнулся, лопатки сошлись, и я на секунду залюбовался тем, как свет от прикроватной лампы рисует тени на его бледной коже. Потом он встал, накинул свою шёлковую рубашку — она едва доходила до середины бедра, — и подошёл к телефону на туалетном столике. — Я позвоню на ресепшн. У них есть ночное меню. Что ты хочешь? Я задумался. Чего я хотел? После трёх оргазмов, после шёлка и жемчуга, после французских ругательств и розовых лепестков, прилипших к простыням, — чего я хотел? — Лосось, — сказал я. — Секунду. Нет, не лосось. — Секунду? — он приподнял бровь, и в его голосе был смех. — Это блюдо такое? — Это французское «подожди», — я швырнул в него подушкой, но промахнулся. — Я думаю. Лосось — это слишком очевидно. Слишком правильно. Рыба, омега-3, полезно для сердца. Но моё сердце и так в порядке — ты его уже украл. — Поэтично, — он улыбнулся шире. — Продолжай. — Мясо, — сказал я. — Настоящее, красное, с кровью. Чтобы восполнить железо. Чтобы почувствовать себя хищником. Чтобы... — Чтобы что? — Чтобы напомнить себе, что я всё ещё животное, — признался я. — После того, что ты со мной сделал, я чувствую себя... бесплотным. Как дух. Как облако. Мне нужно что-то плотное, что-то земное, что-то, что вернёт меня в тело. Он отложил телефон и вернулся к кровати. Сел рядом, взял мою руку и поднёс к губам. — Ты не облако, — сказал он тихо. — Ты человек. Самый красивый человек, которого я знаю. И я не дам тебе улететь. Если нужно мясо — будет мясо. Если нужна рыба — будет рыба. Что ещё? — Лапша, — я закрыл глаза, представляя. — Не правильная, не здоровая, не из цельнозерновой муки. А жирная, скользкая, в масле, с хрустящими овощами и чем-то острым. Чтобы горело во рту. Чтобы текло по подбородку. — Текло по подбородку, — повторил он, и я услышал, как его голос меняется — становится ниже, интимнее. — Мне нравится, когда у тебя что-то течёт по подбородку. Шоколад. Смазка. Сперма. Лапша. Я хочу это видеть. — Ты извращенец, — сказал я без осуждения. — Я архитектор ощущений, — поправил он. — Еда — это тоже ощущение. Может быть, самое важное. Мы едим каждый день, но редко чувствуем вкус. Редко останавливаемся, чтобы заметить текстуру, температуру, аромат. А ведь это тоже шёлк. Только для языка. Он потянулся к телефону и набрал ресепшн. Его голос изменился снова — теперь он говорил тем самым, средним, профессионально-обходительным тоном, каким заказывают номера в отелях и столики в ресторанах. — Доброй ночи. Номер «Лаванда». Мы хотели бы заказать еду. Да, поздно. Очень поздно. Но мы голодны. Очень голодны. Пауза. Он слушал, кивая. — У вас есть лосось? А мясо? Красное, с кровью. Стейк рибай, если есть. Лапша? Жирная, в масле, с овощами. Да, именно такая. И ещё... Он посмотрел на меня, и в его глазах зажглось что-то новое. Что-то, что я не мог расшифровать. — Ты сказал — ликёр? — спросил он меня. — Кофейный, — кивнул я. — Что-то сладкое, тягучее, чтобы макать в него пальцы и облизывать. И десерт. Что-то жирное. Неправильное. Но чертовски вкусное. — Кофейный ликёр, — повторил он в трубку. — И что-то жирное на десерт. Неправильное. Но чертовски вкусное. У вас есть такое? Пауза. Он улыбнулся. — Шоколадный фондан с жидкой серединой? Идеально. И два бокала для ликёра. Нет, не бокала — две маленькие рюмки. И ещё... принесите свечи. Много свечей. Мы будем есть в темноте. Он повесил трубку и повернулся ко мне. Его лицо было таким довольным, таким сияющим, что я не мог не улыбнуться в ответ. — Свечи? — переспросил я. — Свечи, — подтвердил он. — Мы будем есть в темноте, при свете огня. Как в Средневековье. Как в замке. Как в сказке. Ты, я, шёлковые простыни, лепестки роз и пламя свечей. Это будет самая красивая трапеза в твоей жизни. — Ты не можешь просто заказать еду, да? — я покачал головой, но в моём голосе не было упрёка. — Ты должен превратить это в спектакль. — Я не умею по-другому, — он пожал плечами. — Если есть — то красиво. Если спать — то на шёлке. Если любить — то навсегда. Это мой недостаток. Или достоинство. Я ещё не решил. — Достоинство, — сказал я. — Определённо достоинство. Мы ждали еду, лёжа в кровати, переплетя пальцы, и говорили. О ерунде. О важном. О том, как он впервые попробовал белый шоколад и понял, что это вкус его души. О том, как я впервые купил шёлковую рубашку — на стипендию, которую должен был потратить на учебники, — и не жалел ни секунды. О том, что мы оба любим дождь и ненавидим растворимый кофе. О том, что у него есть маленький шрам на запястье — след от иглы, когда он в семь лет пытался сшить платье для плюшевого мишки и проткнул себе вену. О том, что я плакал, когда уезжал из Франции после стажировки, потому что Париж пах миндальными круассанами и одиночеством. — Ты был одинок там? — спросил он. — Ужасно, — признался я. — У меня была квартира с видом на Сену, но я приходил туда только спать. Всё остальное время я бродил по городу, заходил в кондитерские, покупал макароны, которые не с кем было делить, и думал — вот она, самая красивая жизнь, но в ней нет никого, кто ждал бы меня дома. — Теперь есть, — сказал он, и это было не обещание, а констатация факта. — Теперь у тебя есть я. И у меня есть ты. И мы будем делить макароны. И шёлк. И жемчуг. И всё остальное. Стук в дверь прервал нас. Феликс встал, запахнул рубашку и пошёл открывать. Я слышал, как он благодарит официанта, как звенят тарелки на подносе, как шуршит бумага. Потом он вернулся — с огромным серебряным подносом, уставленным тарелками, рюмками и свечами. — Ужин подан, — объявил он. Мы расставили свечи по всей комнате — на прикроватном столике, на туалетном, на подоконнике, даже на полу, — и зажгли их. Пламя заплясало в темноте, отбрасывая на стены дрожащие тени. В этом свете лицо Феликса казалось ещё более нереальным — золотые искры в его глазах мерцали в унисон со свечами, платиновые волосы светились, как лунный камень. Он был похож на колдуна. На волшебника. На фею, которая заманивает путников в свой лес и никогда не отпускает. — Ты прекрасен, — сказал я. — Ты говорил это уже раз пять. — И скажу ещё пятьсот. Привыкай. Мы сели на кровать, скрестив ноги, как два ребёнка, которые устроили пикник в запретное время. Поднос стоял между нами, и на нём было всё, что я просил, и даже больше. Стейк рибай — толстый, сочный, с кровью, которая вытекала на тарелку, смешиваясь с розмарином и чесночным маслом. Он пах так, что у меня закружилась голова. Лосось — нежный, розовый, с хрустящей корочкой, на подушке из спаржи. Лапша — жирная, скользкая, в азиатском соусе, с креветками и хрустящими овощами, которые блестели в свете свечей. И две маленькие рюмки с кофейным ликёром — тёмным, густым, тягучим, как расплавленный сахар. — С чего начнём? — спросил он. — С лапши, — ответил я. — Она пахнет так, что я сейчас умру, если не попробую. Он взял палочки, зачерпнул лапшу и поднёс к моим губам. Я открыл рот, и лапша скользнула на язык — горячая, маслянистая, острая. Соус потёк по подбородку, и Феликс — конечно, Феликс, кто же ещё — наклонился и слизнул его. Его язык был горячим, мягким, и он задержался на моей коже чуть дольше, чем требовалось. — Вкусно, — прошептал он. — Лапша вкусная. Но ты вкуснее. — Ты не можешь просто дать мне поесть? — я засмеялся, хотя дыхание уже сбилось. — Я могу. Но я не хочу. Я хочу кормить тебя. Хочу смотреть, как ты ешь. Хочу видеть, как ты закрываешь глаза от удовольствия. Это тоже часть ощущений, Хёнджин. Еда, разделённая с любимым человеком, — это не просто еда. Это ритуал. Это причастие. Это любовь. Он отрезал кусочек стейка и поднёс к моим губам. Я съел — мясо таяло на языке, кровь смешивалась с солью и розмарином, и это было так первобытно, так плотно, так земно, что я действительно почувствовал, как возвращаюсь в тело. Как мои кости становятся тяжелее. Как моя душа, которая после оргазмов улетела куда-то под потолок, снова опускается в грудную клетку. — Ещё? — спросил он. — Ещё. Он кормил меня — кусочек за кусочком, — и это было самым интимным, что мы делали за всю ночь. Интимнее, чем секс. Интимнее, чем поцелуи. Его пальцы касались моих губ, его глаза не отпускали моих ни на секунду, и в этом молчаливом ритуале было что-то древнее, что-то священное. Потом я взял палочки и начал кормить его. Он открывал рот так доверчиво, так по-детски, что у меня сжималось сердце. Лапша свисала с его губ, и я целовал его, не давая ей упасть. Мы ели и целовались, целовались и ели, и это было прекрасно, и это было неправильно, и это было чертовски вкусно. — Ликёр, — сказал он наконец, отставляя тарелки. — Давай попробуем ликёр. И десерт. Кофейный ликёр был именно таким, как я хотел — сладким, тягучим, с горьковатым послевкусием. Мы не пили его — мы макали в него пальцы, а потом облизывали их, глядя друг другу в глаза. Его язык скользил по моему указательному пальцу, и я чувствовал, как по позвоночнику бегут мурашки. — Ты знаешь, — сказал он, облизывая губы, — что кофе — это афродизиак? — Я знаю, что ты — афродизиак, — ответил я. — Всё остальное не имеет значения. Шоколадный фондан был последним. Он лежал на тарелке — маленький, круглый, невинный с виду. Но когда Феликс разрезал его ложкой, из середины вытекла жидкая шоколадная лава — горячая, тёмная, густая. Мы ели его с одной ложки, по очереди, и шоколад капал на простыни, на наши пальцы, на наши губы. — Это самый жирный десерт, который я когда-либо ел, — сказал я с набитым ртом. — Это самый прекрасный десерт, который я когда-либо ел, — поправил он. — Потому что я ем его с тобой. Мы доели фондан до последней крошки. Потом допили шампанское, которое каким-то чудом ещё оставалось в бокалах. Свечи догорали, и комната погружалась в полумрак. За окном всё ещё шёл дождь. Мы лежали на смятых, мокрых, в шоколаде и лепестках роз, простынях, сытые, пьяные, счастливые. — Знаешь, что я понял? — прошептал я, уткнувшись носом в его плечо. — Что? — Что ты — это всё. Шёлк. Жемчуг. Розы. Шоколад. Лапша. Ликёр. Всё прекрасное, что есть в этом мире, — это ты. — А ты, — ответил он, целуя меня в макушку, — это всё, чего я ждал. Вся моя жизнь была диетой. А ты — самый сладкий десерт. Свечи погасли. В номере «Лаванда» стало темно. И мы уснули — в объятиях друг друга, под шум дождя, с привкусом кофе и шоколада на губах. И это была самая красивая ночь в моей жизни. Пока что. Потому что впереди была целая жизнь. И я знал — каждая ночь с ним будет ещё красивее. Я проснулся первым. Это было странно — обычно по утрам меня будил будильник, или дождь, или его сообщение. Но сегодня не было ни того, ни другого, ни третьего. Только серый утренний свет, сочащийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, только тихое дыхание Феликса рядом, только ощущение абсолютного, невозможного покоя. Он спал на животе, уткнувшись лицом в подушку. Платиновые волосы разметались по спине, по плечам, по шёлковой наволочке — как лужицы лунного света. Одна рука была под щекой, другая лежала на моей груди, там, где сердце. Даже во сне он не отпускал меня. Даже во сне он был моим. Я лежал неподвижно, боясь разбудить его, и смотрел. На его ресницы — длинные, всё ещё с остатками вчерашней туши, которые делали их похожими на крылья бабочки. На его губы — губы Купидона, чуть приоткрытые во сне, с лёгким оттенком вишнёвого блеска, который он так и не стёр. На его скулы — острые, но смягчённые утренним светом, с крошечной родинкой под левым глазом, которую я впервые заметил только сейчас. На его шею — длинную, изящную, с голубой жилкой, пульсирующей в такт сердцу. Он был прекрасен. Но теперь это была другая красота — не та, что вчера, когда он стоял передо мной с розой в руке, властный и соблазнительный. Утренняя красота была беззащитной. Домашней. Настоящей. Такой, которую видят только те, кто остаётся на утро. Я почувствовал, как внутри разливается тепло — густое, сладкое, как ликёр, который мы пили ночью. Это была не страсть. Это было что-то большее. Что-то, чему я ещё не придумал названия. Он пошевелился. Его ресницы дрогнули, и шоколадные глаза медленно открылись. Несколько секунд он смотрел на меня невидящим взглядом — ещё там, в своём сне, — а потом узнал. И улыбнулся. И от этой улыбки у меня перехватило горло. — Доброе утро, — прошептал он хриплым со сна голосом. Тем самым, низким, мужским, который я любил. — Доброе утро, — я погладил его по волосам. — Ты храпел. — Я не храплю, — он нахмурился, но глаза уже смеялись. — Храпел. Как котёнок. Маленький, пушистый, с платиновой шерстью. — Это не храп. Это мурлыканье. Я мурлыкал во сне, потому что мне было хорошо. Рядом с тобой. Я притянул его к себе и поцеловал в лоб. — Мне тоже было хорошо. Никогда не было так хорошо. Он помолчал, а потом вдруг сел на кровати — резко, как будто вспомнил что-то важное. — У меня кое-что есть для тебя, — сказал он. — Я хотел подарить это ещё вчера, но потом... ну, ты знаешь. Роза. Шоколад. Мы отвлеклись. — Отвлеклись — это мягко сказано, — я усмехнулся, вспоминая, как кричал на французском, пока он трахал меня членом и розой одновременно. — Не перебивай, — он шутливо шлёпнул меня по плечу и встал с кровати. Его обнажённое тело в утреннем свете было как мраморная статуя — бледное, совершенное, со следами вчерашних поцелуев на ключицах. Он подошёл к своей сумке и достал оттуда что-то, завёрнутое в шёлковую ткань. — Закрой глаза, — приказал он. Я закрыл. Почувствовал, как он садится рядом, как его пальцы касаются моей шеи. Что-то прохладное, гладкое легло на кожу — раз, другой, третий. Жемчуг. Я узнал его на ощупь — тот самый, прохладный, идеально круглый, который он прислал мне в первой посылке. Но теперь это была не горсть рассыпанных бусин. Теперь это была нить. Длинная. Очень длинная. — Можешь открыть. Я открыл глаза и посмотрел вниз. Нить жемчуга обвивала мою шею три раза. Три полных оборота. Белый, розоватый, перламутровый, он лежал на моей ключице, спускался на грудь, мерцал в утреннем свете, как луна, как молоко, как кожа самого Феликса. Его было так много, что он покрывал меня, как одежда. Как доспехи. Как благословение. — Боже, — выдохнул я, касаясь жемчуга дрожащими пальцами. — Сколько их? — Триста шестьдесят пять, — сказал он. — По одной на каждый день года. Чтобы ты носил меня на шее, даже когда меня нет рядом. Чтобы ты помнил: каждый день этого года, и следующего, и всех остальных — ты мой. Я смотрел на жемчуг и не мог дышать. Триста шестьдесят пять жемчужин. Он нанизывал их сам. Своими маленькими, изящными пальцами. Своими белыми, фарфоровыми ногтями. Он считал каждую. Он вкладывал в каждую столько же любви, сколько в стежки моего шёлкового халата. Сто сорок семь — в каждой лилии. Триста шестьдесят пять — в этом ожерелье. Это была математика любви. Арифметика нежности. — Зачем тебе столько? — прошептал я. — Это же... это безумно дорого. Безумно долго. Безумно... — Безумно, — закончил он за меня. — Я знаю. Но я и есть безумный. Безумный в своём желании сделать тебя счастливым. Безумный в своей потребности окружать тебя красотой. Безумный в своей любви к тебе. Он обхватил моё лицо ладонями — маленькими, тёплыми, с гладкими ногтями — и посмотрел мне в глаза. — Знаешь, что я хочу сейчас сделать? — спросил он. — Что? — Я хочу надеть на тебя повязку. Ту самую, с пятью лилиями. И целовать тебя. Нежно. Нежно везде. Без проникновения. Без секса. Просто ласки. Просто поцелуи. Просто кожа к коже. Ты позволишь? Я кивнул. Потому что не мог говорить. Потому что в горле стоял ком. Потому что никто никогда не дарил мне триста шестьдесят пять жемчужин. Никто никогда не говорил «каждый день этого года ты мой». Он достал повязку из прикроватного столика. Кремовый шёлк-сырец, серебряные лилии, жемчужина на переносице. Запах лаванды — слабый, но всё ещё различимый. Он завязал её на моих глазах, и мир снова исчез. Снова темнота. Снова только ощущения. Снова только он. — Ложись, — прошептал он, и я лёг. Жемчуг холодил шею. Простыни были всё ещё влажными от ночи. Где-то за окном пела птица — кажется, зарянка. И его губы коснулись моего лба. — Ты чувствуешь? — спросил он, и его голос был женским, мягким, обволакивающим. — Да, — выдохнул я. — Это только начало. Его губы двинулись ниже — к вискам, к скулам, к уголкам глаз. Он целовал меня так, как будто я был святыней. Как будто моё лицо было картой, которую он хотел запомнить наизусть. Каждый поцелуй был лёгким, как крылья мотылька, но в то же время — невыносимо глубоким. Потому что каждый поцелуй говорил: «Я здесь. Я рядом. Я никогда не уйду». И пока он целовал меня, в моей голове, как всегда в тишине и темноте, начали всплывать мысли. Те самые, от которых я всю жизнь пытался убежать. Те, что прятались за шёлком и жемчугом, за белым шоколадом и французскими уроками. Те, что звучали голосом моего отца. «Ты думаешь, кто-то сможет тебя полюбить? С таким-то характером? Ты слишком сложный, Хёнджин. Слишком требовательный. Слишком чувствительный. Ты плачешь из-за музыки. Ты злишься, когда вещи лежат не на своих местах. Ты ненавидишь прикосновения, но хочешь, чтобы тебя обнимали. Ты противоречивый, неудобный, невыносимый. Кто тебя такого выдержит? Исправляйся. Становись проще. Иначе останешься один». Я слышал этот голос годами. Он звучал в моей голове каждый раз, когда я ссорился с партнёром. Каждый раз, когда я уходил с вечеринки, потому что музыка была слишком громкой. Каждый раз, когда я смотрел в зеркало и думал: «Может, он прав. Может, я действительно слишком. Может, меня нельзя полюбить». И сейчас, лёжа с завязанными глазами, покрытый жемчугом, под градом его поцелуев, я вдруг услышал этот голос снова. Но теперь — впервые за много лет — я мог ответить. Губы Феликса коснулись моей шеи — прямо над жемчугом. Потом ключицы. Потом плеча. Он спускался всё ниже, и каждый поцелуй был как слово. Как предложение. Как глава в книге, которую он писал прямо на моей коже. — Ты дрожишь, — заметил он. — Я думаю, — признался я. — О чём? — Об отце. О том, что он говорил. Что меня никто никогда не полюбит. Что я слишком сложный. Феликс остановился. Я почувствовал, как он поднимает голову, как его дыхание касается моего лица. — Хёнджин, — сказал он, и его голос был твёрдым, без игры, без переливов — только чистая, концентрированная серьёзность. — Твой отец ошибался. — Я знаю, — прошептал я. — Но я слышал это так долго, что поверил. Понимаешь? Я выстроил всю свою жизнь вокруг этого убеждения. Шёлк, жемчуг, белый шоколад, французский, идеальный порядок во всём — это всё броня. Это всё попытка стать... достойным. Заслужить любовь. Доказать, что я не слишком сложный. Что меня можно выдержать. — Ты не броня, — его губы коснулись моего лба. — Ты не доспехи. Ты — то, что внутри. И это «внутри» — прекрасно. — Ты не знаешь, — я покачал головой. — Ты не знаешь, какой я. Я могу быть капризным. Я могу быть замкнутым. Я могу лежать часами и смотреть в потолок, потому что у меня нет сил на разговор. Я могу расплакаться из-за того, что закат особенно красивый — о, это ты уже видел. Я могу разозлиться, если кто-то переставит мои вещи. Я неудобный, Феликс. Я реально неудобный. — О, — он вдруг рассмеялся — тихо, тепло, — и его смех был как колокольчик. — Ты думаешь, это страшно? Ты думаешь, я испугаюсь того, что ты «неудобный»? Он снова поцеловал меня — на этот раз в уголок губ. — Я всю жизнь был «слишком». Слишком женственный. Слишком громкий. Слишком странный. Слишком эмоциональный. Я красил ногти в белый, когда все вокруг говорили, что это для девочек. Я шил шёлковые повязки на глаза и продавал их в магазине, который назывался «Белая Лилия». Я коллекционировал винтажные напёрстки и плакал над Шопеном. Думаешь, мне не говорили, что я никому не нужен? Его пальцы гладили мои волосы — нежно, успокаивающе. — Мне говорили. И я тоже верил. Долго. Пока не понял — проблема не во мне. Проблема в людях, которые требуют, чтобы все были одинаковыми. Которые измеряют любовь удобством. Которые хотят, чтобы партнёр был как мебель — функциональный, предсказуемый, без сюрпризов. Но любовь — это не мебель. Любовь — это шёлк. Она скользит, она мнётся, она не держит форму. Она принимает форму того, кого любит. И если ты «неудобный» — значит, ты просто не для тех, кто ищет мебель. Ты для тех, кто ищет шёлк. Я молчал. Слёзы текли из-под повязки, смачивая шёлк. Но это были хорошие слёзы. Очищающие. Как дождь, который шёл всю ночь и наконец смыл всю пыль. — Ты правда так думаешь? — прошептал я. — Я правда так знаю, — ответил он. — И я докажу тебе это. Не словами — поцелуями. Каждый день. Каждую ночь. Пока ты не поверишь. И он продолжил. Его губы скользили по моему телу, как шёлк. По груди, по рёбрам, по животу. Он целовал каждую родинку, каждый шрам, каждую складку кожи. Он не пропускал ничего. Его язык рисовал узоры на моём животе, его дыхание согревало мои бёдра, его пальцы — лёгкие, нежные — гладили мои руки, плечи, шею, не касаясь члена, не касаясь самого чувствительного. Только ласки. Только нежность. Только кожа к коже. Я лежал в темноте, в коконе из жемчуга и шёлка, и чувствовал себя... разобранным. Не в плохом смысле. А в том, в каком разбирают старый дом, чтобы построить новый. Он снимал с меня слой за слоем — броню, страх, отцовский голос, убеждение, что я недостоин. И под всем этим обнаруживалось что-то мягкое, живое, настоящее. То, что было там всегда. То, что он увидел ещё на слепом свидании. — Ты — это не твой отец, — прошептал он, целуя моё солнечное сплетение. — Ты — это не твои страхи. Поцелуй под левое ребро. — Ты — это не твоя броня. Поцелуй в тазовую косточку. — Ты — это свет. Ты — это шёлк. Ты — это человек, который плачет из-за заката и любит белый шоколад. И это прекрасно. Это всё прекрасно. Я уже не просто дрожал — меня трясло. От его слов, от его губ, от того, как он принимал меня всего, без остатка, без условий, без «исправляйся». Он не хотел меня менять. Он хотел меня — такого, какой я есть. Сложного. Неудобного. Настоящего. И когда его губы коснулись внутренней стороны моего бедра — легко, как пёрышко, — я кончил. В четвёртый раз за эту ночь и утро. Без прикосновения к члену. Без проникновения. Без стимуляции простаты. Просто от поцелуев. Просто от нежности. Просто от любви. Моя сперма выплеснулась на живот, на жемчуг, на его руки. Я закричал — и в этом крике не было слов, только чувство. Только освобождение. Только благодарность. — Вот так, — прошептал он, ложась рядом и прижимая меня к себе. — Вот так, мой жемчужный. Ты видишь? Ты можешь кончить от одной нежности. Ты можешь быть любимым без условий. Без «исправься». Без «стань проще». Просто будь. Просто ты. Этого достаточно. Этого более чем достаточно. Я лежал в его объятиях, мокрый, дрожащий, обессиленный, и плакал. И смеялся. И не мог понять, где заканчивается моё тело и начинается его. Жемчуг всё ещё обвивал мою шею. Повязка всё ещё была на глазах. За окном пела зарянка. Дождь прекратился. И где-то там, в прошлом, голос моего отца становился всё тише, пока не замолк совсем, заглушённый биением двух сердец в унисон. — Я люблю тебя, — прошептал я. — Я знаю, — ответил он. — И я тебя. А теперь — давай спать ещё немного. Ты кончил четыре раза за ночь. Тебе нужно восстановить силы. — Ты считал, — я слабо улыбнулся. — Я всегда считаю, — он поцеловал меня в макушку. — Это моя любовь. У неё есть цифры. Сто сорок семь стежков. Триста шестьдесят пять жемчужин. Четыре твоих оргазма. И бесконечность — впереди. Мы заснули. В номере «Лаванда», под серым утренним небом, в коконе из шёлка и жемчуга. И впервые в жизни я чувствовал, что я — дома. Не в квартире, не в отеле, не в городе. А в себе. В своём теле. В своей душе. И в его руках. Где шёлк и жемчуг — не броня, а украшение. Где сложность — не недостаток, а особенность. Где любят не за что-то. А просто так. Как любит шёлк кожу. Как любит жемчуг шею. Как любил меня Феликс — всем своим странным, нежным, переливчатым сердцем.