Когда-то в июне…

NC-17
Завершён
20
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
47 страниц, 16 954 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Часть 1. Бунт против правил

Настройки
Примечания:
Академия «Сонхва» пахла дезинфектором и уважением к старшим. Пак Чимин ненавидел этот запах с шести лет, когда мама впервые привела его за руку к позолоченным воротам. — Здесь ты станешь лучшим, — сказала она тогда. — Здесь выковывают достойных. Чимин не знал, что значит «достойный». В шесть он хотел лишь рисовать солнце фиолетовым и бегать босиком по траве. Но фиолетовое солнце не входило в учебную программу. А босиком — запрещалось регламентом № 13: «Обувь должна строго соответствовать установленному образцу. Цвет шнурков — только черный». Сейчас ему семнадцать. И он всё еще ненавидит этот запах. Хотя нет — он просто терпеть не может это место. Каждый раз приходя сюда, ему перекрывают кислород и с каждым разом это становится все нестерпимие… Их утро всегда начиналось одинаково: подъем в 6:30, душ ровно десять минут (регламент № 4), завтрак без разговоров (регламент № 8), построение в 7:45. Чимин научился проходить сквозь эти ритуалы как сквозь туман — глаза открыты, но внутри пустота. Он отключал себя, чтобы не чувствовать, как каждый кирпич академии давит на грудную клетку. Но сегодня что-то пошло не так. — Пак Чимин, — голос завуча Чхве, женщины с лицом вешалки, разрезал утреннюю тишину коридора. Она держала в руках прозрачную линейку — символ страха всех учеников. — Длина твоей челки снова превышает норму на три миллиметра. Замечание в личное дело. Третье за месяц. Чимин медленно моргнул. Вокруг зашептались. Он мог бы промолчать. Он всегда молчал. Но сегодня внутри что-то щелкнуло — как пружина в старых часах, которая вот-вот лопнет. Может быть, это была бессонная ночь, может, вчерашний разговор с отцом, который назвал его «бесполезным мечтателем». А может, просто капля, переполнившая чашу. — Три миллиметра, — повторил он. Голос звучал тихо, почти вежливо, но в нем звенело что-то опасное. — Вы правда измеряете мою жизнь линейкой? Вы всерьез считаете, что от миллиметра челки зависит, стану ли я хорошим человеком? Завуч поперхнулась возмущением. Ее челюсть дернулась, как у куклы с порванной ниткой. Вокруг замерли десятки учеников — кто-то испуганно, кто-то с плохо скрываемым восторгом. Чимин видел краем глаза, как его одноклассник Чон Хосок приоткрыл рот и замер с поднятой рукой. — В кабинет директора, — прошипела завуч Чхве. — Живо. И чтобы ни звука больше. Чимин пошел по коридору, чувствуя спиной взгляды. Ступени вели на второй этаж, мимо доски почета, где висели фотографии идеальных учеников прошлых лет. Все с одинаковыми стрижками, одинаковыми улыбками, одинаковыми пустыми глазами. Он вдруг подумал: «А кто-то из них хотел рисовать фиолетовое солнце?» Директор Нам — полный мужчина с золотыми очками и голосом, от которого хотелось выключить слух — говорил долго. Про традиции академии, которой сто двадцать лет. Про ответственность перед семьей и обществом. Про то, что «юношеский максимализм» ни к чему хорошему не приводит. Он использовал слова «дисциплина», «уважение» и «порядок» так часто, что они потеряли смысл. — Твои родители, — директор нажал на кнопку селектора, и динамик противно зашипел. — Соедините меня с мистером Паком. Немедленно. Чимин вдруг почувствовал дикую усталость. Не физическую — душевную, глубинную, такую, когда кости начинают звенеть от желания лечь на пол и не вставать больше никогда… Он посмотрел в окно, за стеклом серое небо обнимало серые крыши. Вдалеке, за забором академии, на детской площадке кто-то пускал мыльные пузыри — маленькая девочка в красном платье. Ей было весело. Она смеялась, кружилась и пузыри поднимались к небу, лопаясь на ветру. «Она еще не знает», — подумал Чимин. — «Ей скоро скажут, что красное — это вызывающе, а смех — это нарушение тишины». — Ты меня слушаешь? — голос отца в трубке был ледяным, как всегда. Отец не кричал. Он говорил тихо и внятно, и от этой тишины хотелось провалиться сквозь землю. — Ты позоришь фамилию. Ты позоришь меня. Будешь сидеть и не высовываться. Понял? Чимин сжал зубы так сильно, что заныла челюсть. В ушах шумело. Он хотел сказать: «Папа, я просто хочу, чтобы моя челка была длиннее на три миллиметра. Я просто хочу чувствовать, что мое тело принадлежит мне». Но вместо этого он услышал свой голос — безжизненный, как у тех учеников с доски почета. — Понял. Но в голове уже звучало другое: «Нет. Нет. Нет». *** Мин Юнги появился в «Сонхва» в середине октября, когда листья на редких деревьях внутри двора уже сгнили, а надежда на что-то новое — тем более. Его перевели из обычной школы за «систематическое нарушение дисциплины и несоответствие академическому профилю». Формулировка была красивой, но на деле означала одно: он слишком много музыцировал без разрешения и слишком мало молчал. Перевод был наказанием. Отец Юнги — судья в отставке, человек, чье имя заставляло дрожать прокуроров, — сказал коротко, рубя воздух ладонью: «Исправишься или вылетишь из семьи. Я не растил позор». Юнги тогда промолчал. Он стоял в прихожей их идеально чистой квартиры, сжимая в руках старенький синтезатор, перемотанный синей изолентой. Единственная вещь, которую он взял с собой из старой жизни. Отец смотрел на синтезатор так, будто это была змея. — Эту дрянь оставь здесь, — сказал он. — Нет, — ответил Юнги. Впервые за семнадцать лет. Отец не ударил его. Он никогда не бил. Он просто посмотрел — тем взглядом, который говорил: «Ты уже мертв для меня» и Юнги ушел, застегнув куртку до самого горла, хотя октябрь был теплым. Потому что прятался он вовсе не от ветра. В новой школе к нему присмотрелись быстро. Слишком спокойный взгляд — такой бывает у людей, которым уже нечего терять. Слишком длинные волосы — он отказывался их стричь, и завуч Чхве уже выписала три штрафа за первую неделю. Слишком громкая музыка в наушниках на переменах — басы пробивались сквозь пластик и заставляли вздрагивать учителей. В первый же день в столовой к нему подошел старшеклассник с широкими плечами, взглядом быка и весьма угрожающе произнес: Ты новенький? — спросил он, нависая над столом. — Будешь носить форму как все. Сними эту дурацкую куртку. Юнги медленно поднял глаза. Он был невысоким, но взгляд у него был почему-то всегда сверху — возможно, потому что внутри него жила музыка, которая делала его выше любого роста. — Я буду носить то, что хочу, — сказал он спокойно. И демонстративно застегнул черную кожаную куртку поверх форменного пиджака до последней пуговицы. На следующий день в его шкафчике оказалась дохлая мышь. Юнги выбросил ее в мусорку, вымыл руки и пошел на урок музыки, где учительница сказала ему, что его «эксперименты со звуком» не входят в программу. Это было первое правило, которое он нарушил открыто. Не крадучись, не исподтишка — а просто потому, что так решил. Первое, но совсем не последнее. Чимин заметил его в пятницу, на большой перемене. В море серых пиджаков — черная кожаная куртка очень активно притягивало внимание. Хозяин куртки сидел на подоконнике в конце коридора, палочки для еды замерли в полусотне сантиметров от рта. Он не ел. Просто сидел и смотрел в одну точку на стене, будто сочинял внутри себя что-то такое, что другие не слышат. Иногда его пальцы начинали двигаться — чуть заметно, как у пианиста, проигрывающего гаммы на воображаемой клавиатуре. — Сумасшедший, — выдохнул Чон Хосок, сидевший рядом с Чимином за обеденным столом. — Он же добьется исключения за месяц. Ты видел, что он сделал на литературе? Сказал, что стихи Пак Мокволь — это «скучная дидактика для послушных овец». Учительница чуть инфаркт не получила. Чимин не ответил. Потому что в голове думал точно так же… Он смотрел на куртку, на длинные волосы, падающие на глаза, на пальцы, которые продолжали двигаться, рисовать в воздухе мелодию, которую никто не слышал. И где-то глубоко в груди вдруг зашевелилось давно забытое чувство. Не зависть. Нет. Узнавание. «Я тоже так хочу», — подумал Чимин. И испугался этой мысли. *** Их свела музыка, как и должно было случиться, словно это было самым логичным исходом во всей никчемной жизни обоих. У Чимина был секрет. Три раза в неделю, после отбоя, когда коридоры погружались в темноту и дежурные учителя расходились по своим комнатам, он пробирался на третий этаж — туда, где находился заброшенный музыкальный класс. Дверь была сломана еще пять лет назад, когда какой-то выпускник в отчаянии ударил по ней ногой. С тех пор никто не починил. Внутри стояло расстроенное пианино — старое, с пожелтевшими клавишами, на которых не хватало трех слоновых костяных пластинок. Чимин садился на шаткий стул, закрывал глаза и играл. Не гаммы, не этюды, не то, что требовали на уроках классической музыки. Он играл то, что чувствовал. Гнев, который копился годами. Тоску по чему-то большему. Желание сбежать туда, где никто не измерит его челку линейкой. В тот вечер он не слышал, как открылась дверь. Он был слишком глубоко внутри себя — пальцы сами находили клавиши, музыка лилась не из нот, а из самого дна души. — Ты берешь соль-диез как медведь на ухо наступил, — сказал спокойный голос за спиной. — Но остальное… остальное интересно. Чимин вздрогнул так сильно, что пианино жалобно звякнуло. Он обернулся. В дверях стоял новенький. Без привычной куртки, которая стала первым знаком протеста, а в простой черной футболке, и Чимин вдруг заметил, какие у него узкие запястья и сильные пальцы. Волосы падали на глаза, скрывая выражение лица. В руках — старенький синтезатор, обмотанный синей изолентой. Тот самый синтезатор, к которому, по слухам, он был привязан больше, чем к собственной семье. — Откуда ты знаешь, как я беру соль-диез? — спросил Чимин, чувствуя, как краснеют уши. Он ненавидел, когда его заставали врасплох. Ненавидел, когда кто-то видел его настоящего – не ученика Пака, удобного и послушного, а того Чимина, который плакал над расстроенным пианино в три часа ночи. — Я стоял и слушал. — Новенький вошел в класс, не спрашивая разрешения, и поставил синтезатор на пыльный стол. — Минут десять. Ты фальшивишь на третьей ноте в каждом пассаже. Это потому, что у тебя левая рука зажата. Ты боишься громких звуков? Или боишься, что кто-то услышит? Чимин открыл рот и закрыл. Он не знал, обижаться или благодарить. Обычно его либо хвалили за «техничность», либо ругали за «излишнюю эмоциональность». Никто никогда не называл его игру интересной. Никто никогда не замечал, что его левая рука зажата. — Мин Юнги, — представился парень, подходя к пианино. Он сел на пол, скрестив ноги, и посмотрел на Чимина снизу вверх. — Можно просто Юнги. — Пак Чимин. — Я знаю. — Юнги усмехнулся, и в этой усмешке не было издевки — только усталая насмешка над миром. — Тот самый, которого завуч линейкой челку меряет. Тот, кто сказал про три миллиметра. Легенда школы. Чимин впервые за долгое время улыбнулся по-настоящему. Не вежливо, не дежурно, не так, как учили на уроках этикета. Он улыбнулся так, что щеки заболели, а глаза превратились в щелочки. Как когда-то в далеком детстве… — А ты тот самый псих в кожаной куртке, который принес на литературу дохлую мышь в коробке и сказал, что это «метафора школьной системы». — Мышь была не моя, — лениво ответил Юнги. — Мне подкинули. Но метафора и правда хорошая, ты не находишь? Чимин засмеялся — громко, от души, так, что звук разлетелся по пустому коридору. Он не смеялся так уже годы. — Хочешь послушать, как не надо фальшивить? — спросил Юнги, кивая на пианино. — Подвинься. Чимин подвинулся. Юнги сел рядом, их плечи почти соприкоснулись и Мин положил руки на клавиши. Он не стал играть сразу. Сначала просто коснулся кончиками пальцев, едва-едва, будто спрашивал у инструмента разрешения. Потом, когда пианино загудело в ответ, он нажал. И Чимин забыл, как дышать. Потому что это не было просто игрой. Это был крик. Ярость, запертая в груди семнадцать лет. Одиночество, которое невозможно объяснить словами. И огромная, как небо, тоска по чему-то, чего нет в «Сонхва», нет в правилах, нет ни в одном регламенте. Юнги не касался клавиш — он их бил, ласкал, вырывал из старого расстроенного пианино звуки, которых Чимин никогда не слышал. Пальцы летели как живые, музыка растекалась по классу, заполняя каждую трещину в стенах, каждую щель в полу. Когда Юнги дошел до кульминации, одно из окон жалобно задрожало — то ли от ветра, то ли от вибрации. А потом резко — тишина. Юнги убрал руки, как будто обжегся и Паку показалось это слишком живым для обыкновенной музыки. — Это, — начал Чимин, голос охрип, — это то, за что тебя выгнали из прошлой школы? Юнги кивнул, не глядя на него. Он смотрел на свои пальцы — на подушечках покраснели следы от клавиш. — Директор сказал: «Твоя музыка нарушает гармонию учебного процесса». — Юнги криво усмехнулся. — Представляешь? Гармонию. Я думал, школа это место, где учат мыслить. Оказалось, что это лишь место, где учат не выделяться. Чимин представлял. Очень хорошо представлял. Он положил ладонь на клавиши, поверх следов пальцев Юнги. — Научи меня, — сказал он. — Играть так, чтобы окна дрожали. Юнги наконец повернул голову. В темноте музыкального класса глаза Чимина блестели — то ли от лампы с третьего этажа, то ли от слез. Юнги посмотрел на него долгим взглядом, будто решая что-то важное. — Договорились, — сказал он и что-то в сердце Пака надломилось, сдавая последние крепости. *** Они начали встречаться в заброшенном классе каждый вторник и четверг после уроков, а потом и по субботам — когда вся академия замирала в тишине обязательной самоподготовки. Чимин приходил первым, открывал пианино и играл гаммы. Медленно, старательно исправляя ошибки, на которые указал Юнги. Мин же приходил через пятнадцать минут — всегда с двумя банками газировки (краситель, сахар, запрещено регламентом № 34, но ему плевать) и новым битом на флешке. Иногда они молчали. Иногда спорили о том, должен ли бас быть громче мелодии. Однажды Чимин сказал, что в идеальной музыке нет места шуму, а Юнги ответил: «Шум — это тоже музыка. Ты просто не умеешь его слышать». И тогда Чимин рассердился по-настоящему, вскочил и сказал: «Это ты не умеешь слушать тишину». Они не разговаривали три дня, а потом Юнги принес запись, где тишина была главным инструментом. Чимин слушал и плакал, потому что понял: они говорят на одном языке, просто разными словами. В один из таких вечеров Юнги принес наушники на двоих. Провод был коротким, и им пришлось сидеть почти вплотную. Чимин чувствовал тепло плеча Юнги, слышал его дыхание — ровное, спокойное, как у человека, который нашел свое место в мире, даже если мир против него. — Ты понимаешь, что мы делаем что-то запрещенное? — спросил Чимин, когда бит стих и осталась только тишина между ними. — А что именно? — Юнги чуть повернул голову. Их лица оказались слишком близко — Чимин видел каждую родинку под глазом Юнги, каждую трещинку на его губах. — Занимаемся музыкой? Или дышим одним воздухом? — И то, и другое. Регламент № 45: «Запрещены неформальные объединения учащихся без согласования с педсоветом». А регламент № 12: «Запрещено находиться в учебных помещениях после 22:00 без письменного разрешения». — Ебануться, — выдохнул Юнги, но в голосе не было злости лишь усталое изумление. — У вас тут даже дружить по правилам надо. Даже дышать, наверное, по расписанию. — Не «у вас», — тихо сказал Чимин. Он смотрел прямо в глаза Юнги, и внутри него что-то переворачивалось. Страшно, сладко, больно. — У нас. Ты теперь тоже здесь. Как бы ты ни пытался это отрицать. Юнги замер. Впервые за всё время их знакомства он выглядел растерянным. Он открыл рот, затем закрыл, а после все же медленно кивнул. — У нас, — повторил он, пробуя слово на вкус. — Звучит как приговор. — Или как освобождение, — ответил Чимин. Они сидели так долго плечо к плечу, наушники на двоих, но музыка уже не играла. И в какой-то момент Чимин понял: он больше не хочет молчать. Не хочет прятаться. Не хочет быть удобным. Юнги, будто прочитав его мысли, снял наушники и положил их на синтезатор. — А чего хочешь ты? — спросил он прямо, без предисловий. — Не родители, не школа, не система. Не правила, которые тебя душат. Ты. Пак Чимин. Чего ты хочешь на самом деле? Вопрос завис в воздухе, как тот мыльный пузырь за окном академии, который Чимин видел в день выговора. Красивый. Прозрачный. И такой хрупкий. Одно неловкое движение — и бах. Он исчезнет без следа… Чимин открыл было рот, но произнести так ничего и не смог. Он никогда не думал об этом. С пяти лет ему говорили, чего хотеть: хорошие оценки, престижный университет, должность в корпорации отца, жена из хорошей семьи, двое детей, дом в правильном районе, машина правильного цвета. Всё в правильном порядке, в правильном сером цвете, без права на отклонение. — Я хочу... — голос сел, как у подростка на первой репетиции. — Я хочу играть так, чтобы люди плакали. Чтобы они чувствовали то, что чувствую я. Я хочу танцевать на крыше под дождем и чтобы мне никто не сказал, что это «нарушает устав». Я хочу кричать посреди коридора, что мне насрать на их длину челки, на их регламенты, на их «достойных учеников». Я хочу... — он запнулся, сглотнул, — не бояться. Юнги молчал. Смотрел на Чимина внимательно, как смотрят на карту перед долгой дорогой. А потом улыбнулся. В первый раз по-настоящему, не иронично, не насмешливо — тепло, с каким-то странным облегчением. — Тогда начнем, — сказал он. — С крика в коридоре. Или с чего-то потише. Как ты решишь. Чимин кивнул. Ему было страшно. Но внутри впервые за долгие годы горел не тусклый огонек выживания, а настоящее, живое пламя… *** План родился спонтанно, как впрочем и всё настоящее в их жизни. В среду, на большой общешкольной линейке, когда директор Нам в сотый раз зачитывал сводку о «недопустимости самовыражения», Чимин почувствовал, что его тело перестало слушаться. Пальцы дрожали. Сердце колотилось так, что, казалось, это слышат все три сотни учеников, застывших в идеальных шеренгах. Сзади, в четвертом ряду, стоял Юнги — Чимин не видел его, но чувствовал взгляд на затылке. — ...и еще одно нарушение, — продолжал директор, водя пальцем по листу бумаги. — Ученик Мин Юнги. Кожанная куртка поверх формы. Пятое предупреждение. Родители вызваны. Чимин сжал кулаки. Он представил отца Юнги — сурового человека в дорогом костюме, который называет музыку «шумом». Представил, как Юнги будет стоять в кабинете и молчать, потому что спорить бесполезно. И в этот момент что-то щелкнуло у него в груди. Не кость, а скорее замок, который наконец открыли. Он вышел из строя. Сломался — сказали бы другие. Наконец обрел себя — подумал бы Юнги… Три сотни пар глаз уставились на него. Учителя замерли с поднятыми указками и даже флаг на флагштоке замер, будто ветер тоже хотел посмотреть, что будет дальше. Чимин прошел через всю шеренгу, чувствуя, как сердце уходит в пятки. Он поднялся на сцену, отодвинул директора мягко, но твердо, и встал за микрофон. — У меня есть заявление, — сказал он. Голос дрожал, как натянутая струна. Но он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони до боли, она отрезвляла. — К тексту вашей сводки, господин директор. Директор побагровел. Завуч Чхве начала что-то кричать в рацию, но Чимин не слушал. Он смотрел в зал. На лица учеников — испуганные, любопытные, надеющиеся. — Регламент № 13, — начал он, четко выговаривая каждое слово. — Цвет шнурков должен быть только черный. А если я хочу синие? Если синий напоминает мне о море, которого я никогда не видел, потому что у нас нет права выезжать за город без разрешения? Регламент № 7. Длина юбок у девочек — ровно на три сантиметра ниже колена. А если холодно? Если девочка мерзнет, но не может надеть колготки, потому что это «не соответствует образу»? Регламент № 22. Запрещены любые музыкальные инструменты, кроме разрешенных программой. А если я хочу играть то, что у меня в душе? Если внутри меня звучит мелодия, которую не найти ни в одном учебнике? Разве великие музыканты играли лишь по указке? Он перевел дух. В зале было тихо настолько, что слышно было, как шелестит страница в чьем-то конспекте. Кто-то всхлипнул — Чимин не понял, кто, но сейчас ему было и не важно. Водиднно сейчас он полностью сломает свою жизнь. Возможно сейчас он поможет кому-то обрести наконец стержень… — Я пришел в эту академию в шесть лет, — продолжил он. Голос окреп, налился металлом. — Я не помню, чтобы меня спрашивали, хочу ли я. Меня просто привели за руку. И сказали: «Здесь ты станешь достойным». Одиннадцать лет я молчал. Одиннадцать лет делал вид, что меня устраивает, когда мою жизнь измеряют линейкой. Одинадцать лет я был удобным, черт возьми! Слушался. Кивал. Улыбался, когда хотелось плакать! Он посмотрел прямо на директора. Впервые в жизни — сверху вниз. И во взгляде парня загорелось что-то опасное. Что-то, что уже совершенно точно невозможно остановить… — Больше нет. На секунду в зале воцарился хаос. Учителя зашептались. Завуч побежала к выходу — наверное, вызывать охрану. Директор схватил Чимина за плечо, но тот стряхнул руку и это, наверное, было самым страшным. Он никогда не перечил взрослым. Никогда. Но всему приходит конец. И в этот момент с задних рядов раздался хлопок. Юнги стоял на стуле — единственный, кто возвышался над толпой. В руках у него была портативная колонка, которую он пронес в кармане куртки, несмотря на металлодетектор на входе (он нашел способ его обойти еще в первый день). Его пальцы нажали на кнопку и из динамиков рванул тяжелый бит. Тот самый бит, который Юнги записывал по ночам, пока отец спал. Который он никому не показывал — только Чимину, шепотом, через старые наушники. Бас ударил в стекла, в колонны, в грудные клетки трехсот человек. Это было грязно, громко, неправильно — с точки зрения академии. Но это было живо. — Кто со мной? — крикнул Юнги, не обращая внимания на учителей, которые пытались выдернуть колонку из розетки. На секунду ничего не произошло. Потом один мальчишка из младших классов сорвал с себя галстук, завязанный по всем правилам, и поднял над головой, как знамя. Потом девочка с третьего ряда, та самая, которую завуч Чхве оштрафовала за яркую заколку, расстегнула верхнюю пуговицу рубашки — запрещенную пуговицу, которую все подшивали нитками, чтобы никто не видел. Потом встал Чон Хосок — вечный отличник, гордость класса — и медленно, будто совершая преступление, вытащил из кармана наушники и надел их на голову прямо посреди линейки. А потом встал весь выпускной класс. Три сотни человек. Три сотни сорванных галстуков. Три сотни расстегнутых пуговиц. Три сотни пар глаз, которые вдруг поняли, что они не одни. Что быть другим — не стыдно. Что бояться — нормально. Что кричать — можно. Чимин оглянулся на Юнги. Тот всё еще стоял на стуле, колонка в руках, бит гремел на всю площадь. В глазах у Юнги горело что-то, чего Чимин никогда не видел — не ярость, не вызов, а что-то вроде счастья. Чистого, как тот мыльный пузырь за окном. Чимин кивнул ему. Коротко, жестко, по-своему. А затем закричал. Не слова. Не призыв. Просто звук. Громкий, свободный, живой. Так кричат, когда выныриваешь из глубины, где нечем дышать. Так кричат, когда впервые чувствуешь воздух легкими. За ним закричали другие. Сначала тихо, неуверенно. Потом громче. Еще громче. Кричали учителя, находясь в шоке и пытаясь успокоить учеников. Кричал директор, пытаясь перекрыть шум. Кричала завуч Чхве, у которой, наверное, лопнуло терпение вместе с голосовыми связками. Но громче всех кричали ученики. *** Последствия были предсказуемы и жестоки. Но Чимин знал — они того стоили. Чимина отстранили от занятий на неделю — «до выяснения обстоятельств». Его личное дело, и без того полное замечаний, перекочевало в красную папку «особый контроль». Родителей вызвали в школу на экстренное собрание. Отец Чимина — Пак Джихун, человек, построивший карьеру в прокуратуре на том, чтобы никогда не высовываться, — сидел в директорском кабинете и смотрел на сына так, будто видел впервые. Рядом мать плакала в кружевной платок, не столько от обиды за сына, сколько от стыда перед учителями. — Ты опозорил семью, — сказал отец. Голос ровный, как асфальт. Так он разговаривал с подозреваемыми. — Ты опозорил меня. Я не растил идиота, который орет на линейке про шнурки. — Ты растил послушную куклу, — ответил Чимин. Сидя на жестком стуле, с прямой спиной как учили, ответил парень — Но я не кукла. Я никогда ею не был. Ты просто не хотел замечать. Отец встал. Чимин внутренне сжался — старый рефлекс, хотя отец никогда не бил. Но тот лишь оперся руками о стол, нависнув над сыном. — Забери слова обратно. Скажи директору, что ты был не прав. Скажи, что пошутил. И мы забудем. — Не пошутил, — сказал Чимин. И добавил тише, но тверже: — Я никогда не был более серьезным. Мать всхлипнула громче. Директор Нам, сидевший в кресле как надутый индюк, покачал головой. — Пак Чимин временно отчислен за грубое нарушение устава, — объявил он, поправляя золотые очки. — Вопрос о постоянном отчислении будет решен на педсовете через три дня. Рекомендую вам, уважаемые родители, провести с сыном серьезную беседу. Чимин вышел на улицу. Осень била в лицо холодным ветром, но ему было жарко. Он сделал это. Он наконец сделал это! Не идеально, не красиво — с дрожащим голосом и мокрыми ладонями, но сделал… и это казалось самым важным в его жизни действием. Он прошел через двор, мимо доски почета с идеальными лицами, мимо флагштока, где флаг всё еще трепыхался, мимо забора. И у ворот увидел его. Юнги сидел на велосипеде — старом, ржавом, который он нашел в подвале общежития и починил сам. В руках у него были две банки газировки — той самой, дешевой, с оранжевым красителем, которая была запрещена в столовой «Сонхва» — Угощайся, — сказал Юнги, протягивая одну банку. — За свободу. Чимин взял в руки холодный метал. Пальцы дрожали так сильно, что он пролил немного на рукав. — Меня отчисляют, — сказал Чимин, не глядя на Юнги. — Временно. Но совет, скорее всего, проголосует за постоянное. Мой отец... он меня, наверное, вычеркнет из завещания. Или хуже. — Меня тоже, — спокойно ответил Юнги. Он открыл свою банку, сделал глоток, поморщился из-за приторной сладости, но продолжил пить, будто назло. — Сегодня утром отец сказал: «Или ты бросаешь эту долбаную музыку, или я бросаю тебя». Я сказал, что выбираю музыку. Он сказал, чтобы я собирал вещи. Вот я и собрал. — Юнги кивнул на небольшой рюкзак за спиной. — Синтезатор в общаге остался. Заберу потом. Они стояли друг напротив друга. Серое небо обнимало серые стены академии. Ветер трепал волосы — у Чимина слишком длинные (три миллиметра сверх нормы), у Юнги еще длиннее. И две банки ярко-оранжевой газировки — единственное цветное пятно на сто метров вокруг. — Я боюсь, — признался Чимин. Сказать это вслух было страшнее, чем кричать на линейке. — Я боюсь, что у нас ничего не получится. Что мы останемся на улице. Что музыка никому не нужна. Юнги сделал еще глоток. Посмотрел на Чимина долгим взглядом — тем самым, сверху вниз, хотя физически он сейчас был ниже на пару сантиметров. — Смелость это не когда не страшно, — сказал он Мин уверенно, — Смелость – это когда страшно, но всё равно идешь. Потому что оставаться страшнее. Потому что ты понимаешь, что дальше так продолжаться не может.. Чимин сжал банку так, что металл прогнулся, но никто не обратил на это внимания. — Куда мы идем? Юнги усмехнулся. Достал из кармана джинсов смятый листок — набросок маршрута, написанный его нервным, летящим почерком. Сеул — Пусан — маленькая студия звукозаписи на побережье, где, по слухам, брали молодых и странных. Туда, где никто не измерит длину челки линейкой. Чимин посмотрел на академию. На окна — в которых стояли силуэты учеников и смотрели на него. Кто с завистью. Кто со страхом. Кто с надеждой. Он подумал о том, сколько их останется здесь, в клетке с позолоченными воротами. И о том, что он туда больше не вернется. — Дай вторую банку, — сказал он. — Зачем? — удивился Юнги. — Ты же свою не допил. — Выпьем за тех, кто останется, — Чимин кивнул на окна. — Может быть, когда-нибудь они тоже решатся. А пока пусть знают, что дверь всегда была приоткрыта, нужно лишь решиться. Юнги протянул вторую банку. Металл звякнул о металл — коротко, звонко, как начало новой песни. Они подняли банки к небу, что было по-прежнему серым, низким, но таким огромным сейчас. — За тех, кто нарушает правила, — сказал Юнги. — За тех, кто помнит, как дышать, — добавил Чимин. Они выпили. Газировка была слишком сладкой и обжигающе холодной. Идеальный вкус свободы. Спустя два года. Маленькая студия «Голубая изолента» в Пусане взорвала местные независимые чарты. Пак Чимин и Мин Юнги — теперь просто «Чимин и Юнги», без фамилий, без званий, без регламентов — выпустили первый мини-альбом «Сорванные галстуки». На обложке была фотография мятой школьной формы — той самой, из академии «Сонхва». Галстук развязан, воротник расстегнут, на рукаве — пятно от оранжевой газировки. И надпись от руки, сделанная маркером: «Посвящается всем, кто когда-нибудь нарушал правила. Даже на три миллиметра». Их не ждали нигде. Родители всё еще не разговаривали с ними. Отец Чимина отправил официальное письмо с требованием «не порочить фамилию Пак», Юнги просто перестал отвечать на звонки. Академия «Сонхва» внесла их имена в черный список абитуриентов — на случай, если они когда-нибудь захотят вернуться. Система плюнула в их сторону и пошла дальше, переваривая новых семнадцатилетних мальчиков и девочек. Но в день первой годовщины релиза, 15 ноября, у забора академии собрались десятки учеников. В синих шнурках и распущенными волосами. Они стояли под фонарем — тем самым, у которого Чимин и Юнги пили газировку два года назад — и слушали. Плакали. Смеялись. Чимин узнал об этом из сообщения от Чон Хосока… Он писал: «Они приходят каждый месяц. Всё больше. Вчера было пятьдесят человек. Директор в бешенстве, но ничего не может сделать — они не нарушают закон. Только его правила». Чимин читал это сообщение в их маленькой квартире над студией. За окном шумело море — то самое, о котором он мечтал, когда говорил про синие шнурки. Рядом на продавленном диване спал Юнги, положив голову Чимину на колено. Его пальцы даже во сне двигались, продолжая наигрывать мелодию. Это должно было быть ненормальным, но почему-то казалось совершенно ественным. Просто Юнги жил музыкой я музыкой и Чимином… Парень посмотрел в окно. Там, за стеклом, отражался их мир — маленький, тесный, бедный. Но свой. «Мы не сбежали, — подумал он. — Мы открыли дверь. И теперь каждый может выйти, если захочет». Юнги пошевелился и открыл один глаз, пока на лице появилась слабая, ленивая улыбка. — Чего не спишь? — голос сонный, низкий. — Думаю. — О чем? Чимин улыбнулся. Провел рукой по волосам Юнги, они по-прежнему были мягкими, рассыпающимся по плечам. Никто больше не измерял их длину линейкой. — О том, что правила созданы, чтобы их нарушать, — сказал блондин. — Особенно те, которые мешают тебе дышать. Юнги усмехнулся и вновь закрыл глаз, уютнее устраиваясь на коленях. — Спи, философ, — пробормотал он. — Завтра нам писать второй альбом. Назовем «Синие шнурки». Чимин засмеялся тихо, чтобы не разбудить соседей. За окном шумело море. На столе лежал смятый листок с маршрутом — давно не нужный, потому что они уже пришли туда, куда хотели. Внутри горело пламя, но не то, которое сжигает, а то, которое дарует согревающее тепло. Они нарушили все правила. И это было лучшим решением в их жизни.
Примечания:
20 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник