Клин клином

R
Завершён
54
автор
Размер:
45 страниц, 16 728 слов, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1

Настройки
Примечания:
Гермиона просыпается в три семнадцать. Всегда в три семнадцать. Она не проверяла, не засекала специально, не вела дневник сновидений, не искала закономерность. Она просто знает. Как знает, что сердце бьётся, а лёгкие дышат. Три семнадцать. Это время, когда Беллатрикс в их общую ночь в первый раз сказала «люблю». Не «я тебя хочу», не «ты моя», не то грязное, низкое, на грани одышки, что они обычно шептали друг другу в темноте. А настоящее, испуганное, почти детское: «Люблю. Господи, Грейнджер, что ты со мной сделала?» С тех пор каждую ночь в три семнадцать Гермиона открывает глаза. Рон спит рядом. Он лежит на животе, поджав одну ногу, свесив другую с кровати, так, будто в любой момент готов вскочить и бежать. Она изучила его позы за годы войны, за месяцы шаткого мира. Эта защитная. Во сне он всё ещё там, в Хогвартсе, под градом проклятий. Во сне он всё ещё боится. Так же, как она. Только она боится другого. Беллатрикс. Она перебирает в памяти каждую секунду, как чётки, искалеченные, с выпавшими звеньями, которые невозможно собрать обратно. Переживая сознание о ней, рвано и ранено о тебе. Это не мысль. Это состояние. Как диффузная боль, не знаешь, где именно болит, потому что болит всё. Кости, кожа, волосы, кончики пальцев. Даже зубы. Она переживает сознание о Беллатрикс так, будто внутри черепа завелось что-то живое и грызёт изнутри. Гермиона закрывает глаза. В темноте под веками — Беллатрикс. Не та, что сбежала с битвы, растрепанная, с дикими глазами и рассечённой губой. Не та, что стояла над распростёртым телами с хриплым, надтреснутым смехом, смехом человека, который забыл, зачем вообще смеяться, но рефлекс остался. Не та, что пытала родителей Невилла, не та, что говорила такие слова, от которых у нормального человека язык бы отсох, а у Беллатрикс они лились рекой, с придыханием, с наслаждением. Другая. Та, что выдыхала её имя в чужой их постели, когда магический Лондон спал. И в этом выдохе была такая мольба, что у Гермионы разрывалось сердце. Та, чьи пальцы, длинные, с аккуратными ногтями, с шрамами от старых ожогов, дрожали, когда гладили её волосы и дрожь эта была не от холода, не от страха, а от того, что Беллатрикс Блэк — убийца, психопатка, верная слуга Тёмного лорда — не знала, как прикасаться к чему-то, что впервые не хочется сломать. Думала она о ней, как о переломе, который сросся неправильно. Кость встала под углом, и теперь каждое движение приносило боль, но если её переломить заново, будет ещё больнее и вообще неизвестно, выживет ли рука. Как о занозе под ногтем, что вросла, загноилась, стала частью тела, и когда пытаешься вытащить, остаётся дыра, в которую лезет вся инфекция мира. Рвано и ранено. Мысли Гермионы не складывались в предложения. Они были обрывками: запах, звук, ощущение. Беллатрикс пахнет горелым деревом и чем-то сладким, как старое вино. У неё голос, который ломается на высоких нотах. Она смеётся, когда больно и плачет, когда хорошо. Она никогда не говорит «прости», но иногда сжимает руку так, что трещат кости и это почти то же самое.

***

В Азкабане, новом Азкабане, без дементоров, но с теми же сырыми стенами Беллатрикс Блэк не спит никогда. Не потому, что не может. А потому, что боится того, что увидит во сне. Её камера, условно-почётная. Одна из тех, куда Министерство прячет тех, кого не может ни казнить, ни отпустить. Слишком опасна для свободы, слишком много знает для тихой смерти. Комната десять на двенадцать футов. Койка. Раковина. Унитаз без дверцы, чтобы не могла спрятать палочку, хотя палочку у неё забрали в первый же день, сломали, сожгли и растворили в кислоте. Она чувствовала, как ломается её палочка, Грецкий орех, сердцевина из жилы дракона и ей показалось, что ломают её позвоночник. Часть души. Что-то важное. Беллатрикс сидит на койке, привалившись спиной к холодной стене и смотрит в потолок. Она помнит каждую морщинку на лице Грейнджер. Когда та хмурится, то появляются две вертикальные складки между бровями, одна горизонтальная на переносице и когда она злится, левая бровь поднимается чуть выше правой. Помнит, как та пахнет: озон после заклинаний, сухая мята, та же, что растёт у её матери в саду, только та мята никогда не пахла так возбуждающе–тревожно, и ещё чем-то тёплым, чуть сладковатым, тем, что Беллатрикс немогла идентифицировать, но от чего у неё пересыхало во рту и сводило низ живота. И почему-то именно этот сладковатый запах стал ощущаться домом, которого никогда не было, пока в ее жизнь не ворвалась эта девушка. Рвано и ранено Беллатрикс ненавидит себя за эту память. За то, что не может вырезать скальпелем, не может выжечь заклинанием, не может забыть, как забывают лица случайных прохожих. Легиллименция бесполезна против собственного разума, она пробовала. Входила в свои же воспоминания, пыталась переписать, стереть, заменить. Но каждый раз упиралась в одно и то же: лицо Грейнджер в полумраке, её улыбка, редкая, неуверенная, как будто она боится, что улыбка её разорвет изнутри. «Ты чудовище», — сказала ей Грейнджер однажды. Не в битве, не в тот момент, когда Беллатрикс держала её за горло. А после. После того, как они уже спали вместе. После того, как Беллатрикс рассказала ей про первого убитого человека, не по приказу, а по своей воле. Ему было девятнадцать, он был аврором, и смотрел на неё с таким страхом, что ей стало скучно. «Ты чудовище», — повторяла Грейнджер и в её голосе не было ненависти. Было что-то другое. Разочарование? Жалость? Нет. Смирение. Как будто она давно это знала, но надеялась на обратное. Беллатрикс тогда рассмеялась. Громко, хрипло, раскатисто, тем смехом, который пугал людей. Но Грейнджер не испугалась. Она смотрела на неё в упор и в её карих глазах горело что-то, от чего Беллатрикс перестала смеяться. «Чудовища не плачут», — сказала Грейнджер, и провела пальцем по щеке Беллатрикс. Мокрой. Беллатрикс не помнила, когда начала плакать. Не помнила, когда перестала. Она вообще многое перестала помнить, война стёрла годы, как шлифовальный круг. Но этот момент, палец Грейнджер на её щеке, она запомнила навсегда. И ненавидела себя за это.

***

В Министерстве магии Гермиона Грейнджер — образец. Золотая девочка. Героиня войны. Правая рука Гарри Поттера, когда тому нужен ум и правая рука Рона Уизли, когда тому нужен порядок. Её имя произносят с придыханием на собраниях, её цитируют в отчётах, её фотографии, всегда с приятной, сдержанной улыбкой, в идеально выглаженной мантии, украшают страницы «Ежедневного Пророка» не реже раза в неделю. И убедительно она в роли себя для других существует. Она улыбается. Кивает. Поправляет мантию. Автоматически выдает отчёты, статистику по восстановлению Хогвартса, списки пострадавших семей, планы реформ в Отделе тайн. Её голос ровный, как стекло, ни трещинки, ни шероховатости. Она знает, когда нужно повысить тон, чтобы звучать убедительно, и когда понизить, чтобы казаться заботливой. Она выучила эту партитуру наизусть. Внутри же выжженная земля. Каждое утро она смотрится в зеркало, большое, в тяжелой дубовой раме, доставшееся ей от родителей и не узнаёт женщину, которая смотрит в ответ. Эта женщина — фальшивка. Кукла. Совершенный магический конструкт, который говорит правильные вещи правильным людям в правильное время. Глаза слишком блестящие, губы слишком накрашены, щёки слишком румяны. Гермиона знает, что за этой маской — пустота. Нет, не пустота. Там Беллатрикс. Затаилась. Ждёт. Убивает. Любит. С ума сводит. Никто не видел саму Гермиону так, как видела Блэк. Гермиона подносит палочку к виску. Обливиэйт и серебряная нить вытягивается из кожи, тонкая, почти прозрачная. Воспоминание пульсирует, переливается. Она могла бы выдернуть его, сложить в стеклянную колбу, поставить на полку и забыть. Раз и навсегда. Техника известна, доступна, вполне легальна. Многие ветераны войны так делают, избавляются от тяжёлых воспоминаний, как от больных зубов. Но если она выдернет это, выдернет её, в Гермионе вообще ничего не останется. Она возвращает нить обратно. Висок горит. Воспоминание ложится на место, пульсирует, как живое. Оно всегда там. Беллатрикс, склонившаяся над ней, чёрные волосы падают на лицо Гермионы, щекочут, застилают свет. Беллатрикс, шепчущая: «Ты даже не представляешь, какая ты красивая, когда не притворяешься». Гермиона тогда рассмеялась, от неловкости, от неумения принимать комплименты. Беллатрикс нахмурилась. «Я не шучу. Среди них ты восковая фигура. А здесь живая. Я вижу тебя. Настоящую». И Гермиона поверила. Потому что Беллатрикс действительно видела. Ту, которая ненавидит порядок, потому что порядок это клетка. Ту, которая хочет кричать в голос, рвать волосы, бить посуду, но каждый раз заставляет себя улыбаться. Ту, которая мечтает о тишине, не о той, ватной, от таблеток, а о настоящей, когда можно просто сидеть и ничего не делать, никому ничего не доказывать. Беллатрикс видела всё это. И не отвернулась. Не испугалась. Сказала: «Ты — моя любимая поломанная вещь». И Гермиона, золотая девочка, правильная Гермиона, которая никогда не была ничьей вещью, кивнула.

***

В министерстве кабинет Гермионы находится на третьем этаже, окна выходят на внутренний двор, где растёт кривое дерево, посаженное ещё при Фадже. Каждый день в десять утра к ней заходит секретарша, молодая ведьма с прыщавым лицом и фанатичным блеском в глазах. Она приносит кофе, отчёт и журнал «Ведьмополитен» с последними сплетнями. — Мисс Грейнджер, вы сегодня великолепно выглядите. — Спасибо, Минни. Гермиона улыбается. Минни улыбается в ответ, задерживается на секунду у двери, будто хочет что-то добавить, но передумывает и уходит. Великолепно. Гермиона смотрит на свои руки, они дрожат. Мелкая дрожь, которую не видно со стороны, но которую она чувствует каждой клеткой. Она не ела два дня. Не потому, что не хотела, а потому, что, когда она подносит ложку ко рту, вкус еды вызывает рвотный рефлекс. Всё имеет привкус пепла и лжи. Даже вода. Великолепно! Она открывает ящик стола, достаёт флакон. Белый пластик, аптечная этикетка, напечатанная на маггловском принтере, она сама её сделала, чтобы никто не догадался. «Витамин D. По 1 таблетке 2 раза в день». На самом деле — лидокаин. И не витамин, и не два раза. Она уже сбилась со счёта. Пять таблеток сухим глотком, без воды. Язык немеет, нёбо немеет, горло тоже по ощущениям, она глотает. Через десять минут боль уходит. Та, которая живёт в груди, за грудиной, чуть левее центра, там, где, по словам маггловских учёных, находится сердце. Глупая метафора. Она знает, что сердце просто мышца. Но эта боль не мышца. Это что-то другое. Беллатрикс, свёрнутая кольцом вокруг её аорты. Лидокаин. Обезболивающее. Её новая магия.

***

Они собираются по пятницам. Традиция, которая началась случайно, в первые месяцы после войны никто не хотел оставаться один и проще было сбиваться в стаю, как волчата, греющие друг друга дыханием. Сейчас, спустя два года, традиция превратилась в ритуал. Каждую пятницу дом Уизли, большая гостиная, камин, чай и молчание. Сколько веселья вокруг, а счастливых нет. Гарри сидит в кресле, которое когда-то принадлежало Артуру. Он поджал ноги, обхватил руками кружку и смотрит в огонь. Он не смеётся. Вообще. Смех Гарри Поттера, который в школьные годы был редким, но настоящим, громким, искренним, иногда до икоты, исчез. Где-то между падением Волдеморта и похоронами умерших в битве. Теперь он научился улыбаться для пророка, для фанатов, для Джинни, которая смотрит на него с такой болью, что хочется отвернуться. Но настоящего смеха, того, что из живота, что пахнет детством и безопасностью, которого у Гарри не было тоже, больше нет. Джинни сидит рядом, положив голову ему на плечо. Она тоже изменилась. Меньше говорит. Больше пьёт, эльфийское вино, сладкое, терпкое, которое оставляет на губах тёмные разводы. Джинни научилась пить так, чтобы никто не замечал, маленькими глотками, притворяясь, что это чай. Гермиона знает этот трюк. Сама им пользуется, только вместо вина таблетки. Рон пришёл позже всех, красный, запыхавшийся, с пакетом пирожных из маггловской кондитерской. Он поцеловал Гермиону в щёку, она замерла на секунду, прежде чем улыбнуться в ответ и рухнул на диван, вытянув длинные ноги к камину. — Что нового? — спросил он, и в его голосе не было интереса. Была привычка. Вежливость, которую он выучил насильно, как таблицу умножения. Ничего ни у кого нового не было. Война кончилась, но никто из них не заметил. Они всё так же живут в режиме боевой готовности. Гарри проверяет замки три раза перед сном. Рон вздрагивает, когда кто-то заходит в комнату сзади. Джинни подолгу не выходит из ванной и Гермиона слышит сквозь дверь тихий, сдавленный плач. А сама Гермиона каждую ночь видит один и тот же сон. Она бежит по коридору Хогвартса. Стены горят. Кто-то кричит её имя. Она знает, что если обернётся, то увидит Беллатрикс. И не сможет уйти. Поэтому она бежит. Быстрее. Ещё быстрее. Ноги не слушаются, пол становится тягучим, как смола. И в конце коридора дверь. За дверью — Гарри, Рон, родители, весь её мир, правильный и понятный. Она открывает дверь. А там Беллатрикс. Сон всегда заканчивается одинаково. Гермиона просыпается в холодном поту, и в ушах всё ещё звучит — он, голос Беллатрикс, когда та в последний раз сказала: «Ты ещё придёшь ко мне. Все вы приходите в конце». И она права. Чёрт бы её побрал, она права. Рон обнимает её за талию, когда они идут к выходу. Его рука тяжёлая, влажная, привычная до оскомины. Гермиона задерживает дыхание, считает до трёх, выдыхает. Внутри поднимается тошнота, не физическая, не от того, что он плохой. Рон хороший. Рон — это безопасность, надёжность, правильный выбор. Он никогда не причинял ей боль, кроме той размолвки в палатке, но это было давно, и она давно простила, или мастерски сделала вид, что простила. Гермиона разучилась это определять. Дело в ней. В том, что её тело помнит другое. Помнит руки: худые, сильные, с длинными пальцами, каждая фаланга которых знает, где у Гермионы самые чувствительные точки. Помнит губы: сухие, потрескавшиеся, которые целовали её шею, плечи, внутреннюю сторону бедра, оставляли засосы, похожие на карты звёздного неба. Помнит голос: низкий, с хрипотцой, который читал ей стихи на парселтанге, который она не понимала, но от которого мурашки бежали по позвоночнику. Не его. Её. Гермиона осторожно высвобождается из объятий Рона, ссылаясь на усталость. Он кивает, не обижается, не допрашивает. Он привык, что она отстраняется. Думает, это последствия войны. Думает, ей нужно время. Думает много чего, но никогда правды. Правда его убьёт. А сейчас, сам того не понимая, Рон убивает ее.

***

Она нашла это в старом травологическом трактате, потрёпанная книга на неизвестном языке, с рисунками растений, которых не существует в природе. Владелец древний, неизвестный, возможно, вымышленный, написал на полях заметки. Одна из них гласила: «Один и тот же участок мозга отвечает за боль физическую и моральную. Если заглушить одну, можно обмануть организм. Лидокаин. Приём внутрь. Дозировку подбирать индивидуально». Гермиона плакала каждый день после битвы. Иногда без причины, просто сидела на полу в душе, вода текла по лицу и она не могла отличить её от слёз. Иногда с причиной, вспоминала лица погибших, родителей, чьи имена она стёрла, а потом вернула, но они так и не вспомнили её до конца. Иногда из-за Беллатрикс. Из-за того, что та жива. Из-за того, что она хочет, чтобы та умерла. Из-за того, что не хочет. Из-за того, что не хочет вдыхать воздух, который не пропитан ароматом Блэк. После первой таблетки слёзы прекратились. Не сразу, постепенно, как отступающая вода. Сначала она плакала только раз в день. Потом раз в три дня. Потом неделя и ни одной слезинки. Гермиона смотрела на своё отражение, щипала себя за руку и ничего. Глаза оставались сухими, как пустыня. Руки перестали трястись по ночам. Её перестало колотить в лихорадочном ознобе, когда она вспоминала, как Беллатрикс впервые поцеловала её, грубо, неумело, в уголок губ, промахнувшись, потому что тоже дрожала. Пальцы стали твёрдыми, уверенными. Она могла писать отчёты, не оставляя клякс. Могла держать палочку без страха, что выронит. Звуки приглушились, краски поблёкли, и воспоминания о Беллатрикс, те, что раньше жгли, как кислота, превратились в картинки. Без запаха. Без звука. Без того, как у неё немела спина, когда Беллатрикс касалась её поясницы. Просто плоские, безопасные, мёртвые картинки. Четвёртая таблетка. Пятая. Гермиона потеряла счёт. Теперь она глотает их, как конфеты, утром, чтобы проснуться и не завыть от осознания, что она здесь, а Беллатрикс там. Между ними миры, стены, законы, всё, что их разделяет. В обед, чтобы не разрыдаться над отчётом, в котором случайно написала «Белла» вместо «бюджет». Вечером, чтобы заснуть, а проснувшись, не помнить, что снилось. Рон нашёл флакон однажды. Спросил: «Что это?» — Витамины, — ответила Гермиона, и её голос прозвучал так убедительно, что она сама себе поверила на секунду. Рон пожал плечами и вернул флакон. Он никогда не был наблюдательным. А может, не хотел быть. Удобнее не замечать. Обезболивающее. Её новая магия. Её новая зависимость. Её новая тюрьма.

***

Гермиона знает. Если кто-то узнает, неважно, кто, даже самый толерантный из их круга, даже тот, кто проповедует прощение и реабилитацию, реакция будет одна. Омерзение. Страх. Презрение. Отвращение. Тошнота. Жизнь протестует. Она героиня. Светлая ведьма. Магглорожденная, которую приняли, которую полюбили, которую поставили в пример всем чистокровным снобам, которые до сих пор думают, что магия течёт по крови, а не по душе. И она спала с той, кто пытал ей подобных? С той, кто резал людей, а потом смотрела, как те истекает кровью и улыбалась? С той, чьё имя стало синонимом жестокости, чей портрет в «Ежедневном Пророке» печатают с пометкой разыскивается, опасна, не подходить? Абсолютно все будут против. Гермиона представляет лица. Одно за другим. Молли Уизли. Добрая Молли, которая кормила её, обнимала, называла доченькой. Молли, которая потеряла Фреда и каждый день зажигает свечу около его фотографии. Молли, которая смотрит на Беллатрикс с такой ненавистью, что та ненависть было будто живое существо, ползающее по кухне. Молли посмотрит на Гермиону не так, как на врага. Хуже. Как на предательницу. Как на ту, кто плюнула на память Фреда, на кровь, на всё, за что они боролись. Гарри. Тихий, замкнутый Гарри, который станет ещё тише. Он не будет кричать. Не будет проклинать. Он просто отвернётся и это хуже любого крика. Потому что Гермиона знает: когда Гарри отворачивается, он уже принял решение. И его не переубедить. Джинни. Та, которая была ей почти сестрой. Та, которая держала её за руку на похоронах. Та, которая сказала: Мы семья. Джинни расплачется. Спросит: Как ты могла? И в её вопросе будет такое искреннее недоумение, что Гермионе захочется выколоть себе глаза, лишь бы не видеть. Рон не поймёт. Рон захочет убить Беллатрикс. Своими руками, заклинанием за заклинанием, куском разбитой палочки, если до того дойдёт. И Гермиона не сможет его винить. Она сама хотела её убить. Сто раз. Тысячу. Каждый раз, когда вспоминала лица родителей, пустые, вежливые, не узнающие её. Но она также знает: если Беллатрикс умрёт, она последует за ней. Не из пафосного героизма. Не из романтической чепухи про «умру вместе с тобой». Из чистого, животного не-могу-без-тебя-дышать. Как рыба, выброшенная на берег. Как человек без воздуха. Физиология. Рефлекс. Её сердце продолжит биться, но в этом не будет смысла, потому что биться оно будет для кого-то другого: для Рона, для работы, для того пустого будущего, в котором нет чёрных волос и хриплого голоса.

***

Каждое утро, прежде чем выйти из дома, Гермиона открывает «Ежедневный Пророк». Сначала официальную часть: политика, экономика, международное сотрудничество. Потом раздел слухов, жёлтая пресса, где печатают всё, что угодно, от предсказаний карьеры до рецептов любовных зелий. Потом криминальную хронику. Она ищет упоминания. Любые. «Бежавшая пожирательница смерти Беллатрикс Блэк, по неподтверждённым данным, скрывается в Северной Европе, предположительно в Норвегии, где у неё есть старые связи с местными тёмными семьями». «Источники в Министерстве полагают, что Блэк поддерживает контакт с остатками армии Волдеморта через зашифрованные совиные послания, способ, который использовали ещё во времена первой войны». «Новая диверсия в лесу Дин — сожжено три гектара заповедного леса, магические звери пострадали, подозревается Беллатрикс Блэк или её последователи». Каждая статья — ложь. Гермиона знает, какая Беллатрикс на самом деле. Не хорошая, нет. Не оправданная. Не жертва обстоятельств, которой достаточно простить, чтобы всё стало хорошо. Беллатрикс убивала. С наслаждением, с выдумкой, с той изощрённой жестокостью, которая не лечится никакими объятиями. Гермиона не закрывает на это глаза. Но Беллатрикс не только это. Она та, кто шептал ей в плечо признания, от которых стыло сердце. Та, кто призналась, что впервые убила не потому, что Волдеморт приказал, а потому что захотела и после этого три дня не могла смотреть в зеркало. Та, кто плакала впервые за двадцать лет, когда Гермиона сказала, что не может больше прятаться, что Рон сделал ей предложение, что она, вероятно, согласится. «Тогда зачем ты со мной?» — спросила Беллатрикс, и в её голосе не было угрозы. Была растерянность. Ребёнок, который не понимает, за что его наказали. «Потому что без тебя я не могу дышать», — ответила Гермиона, и это была самая честная ложь в её жизни. Что ещё в этом чертовом мире ей расскажут про Блэк? Всё, кроме правды. Что она любила её настолько грязно, настолько отчаянно, настолько не-человечески, что готова была перерезать глотку каждому, кто встанет между ними. Что она — чудовище, но чудовище, которое из всех людей выбрало её. Километры лжи. А правда, в маленьком свёртке под подушкой. В флаконе с таблетками. В три семнадцать утра, когда открываются глаза. И в той камере, которую Гермиона обходит стороной, ведь если мельком взглянет, то больше никогда не уйдет и себя вместе с темной ведьмой похоронит.

***

Финальная битва. Хогвартс горит, настоящее, не метафорическое пламя, пожирающее многовековые стены. В воздухе пахнет озоном, кровью и горелым камнем. Крики, взрывы, треск заклинаний: какофония ада. Гермиона бежит по коридору. Она ищет Рона, потерялись в суматохе. Или Гарри, он упал с лестницы, его прикрывают авроры. Или кого угодно, кого можно спасти, потому что если она сейчас остановится, если подумает хотя бы секунду, она сломается. И на мгновение, одно, короткое, как вздох между ударом и смертью, она видит её. Беллатрикс стоит у разбитого окна в северной башне. Волосы разметались, лицо в копоти и чужой крови, не её, она держится слишком прямо для раненой. Палочка направлена вниз, не атакует, не защищается. Просто смотрит. Их взгляды встречаются. Времени нет. Совсем. Заклинания свистят над головой, где-то внизу рушится стена, и Гермиона знает: у неё три секунды. Три удара сердца. Три вдоха. А потом нужно будет бежать дальше, потому что если она останется здесь, они обе умрут, Беллатрикс от авроров, Гермиона от того, что будет защищать её. Первый удар. Беллатрикс открывает рот. Что-то хочет сказать. Может быть, беги, может быть, прости, может быть, имя Гермионы, но не «Грейнджер», а то, как она звала её ночью, шёпотом, в темноте, срывающимся голосом. Миона. Никто никогда не называл её так. Только Беллатрикс. Второй удар. Гермиона чувствует, как ноги наливаются свинцом. Она хочет подойти. Хочет взять её за руку, ту самую, что держит палочку, ту, что дрожала, когда гладила её волосы. Хочет сказать: Я здесь. Я не уйду. Я с тобой до конца. Третий удар. Гермиона отворачивается. Делает шаг. Второй. Третий. Бежит. В ушах тишина. Все звуки войны глохнут, остаётся только внутренний голос, который кричит: Ты предала её. Ты предала себя. Ты всегда будешь помнить этот момент, как ты отвернулась, когда она нуждалась в тебе больше всего. Она отказала Блэк во встрече перед финальной битвой. Потому что знала: если подойдёт, если позволит себе взглянуть ещё раз, то не уйдёт. Останется. Будет защищать её. Перейдёт на ту сторону. И вся война, все жертвы, всё станет прахом из-за одной женщины, от прикосновения которой у неё горит кожа и темнеет в глазах. И жалеет об этом каждую секунду. «Пожалуйста, слышишь, пожалуйста, согласись на последнюю встречу». Она шепчет это в пустоту спальни, когда Рон уже уснул и храпит, поджав губы. Она шепчет это в зеркало, где на неё смотрит та женщина, фальшивка, трусиха, предательница собственного сердца. Она шепчет это в подушку, сжимая письма и слёз нет, таблетки съели их, как кислота, но где-то внутри, в той части, которую даже лидокаин не достал, что-то кричит, раздирает и истекает кровью. Никто не слышит. Беллатрикс в своей камере: новой, сырой, пахнущей плесенью и отчаянием, не может услышать. Но Гермиона всё равно просит. Снова. И снова. И снова. «Пожалуйста».

***

Весна пришла внезапно, не как обещание, а как издёвка. Сначала запах: сырая земля, первые почки, распускающиеся на деревьях, что-то сладкое и тоскливое, от чего у Гермионы сводит горло. Потом свет, долгий, розовый на закате, тот самый, который в прошлом году они встречали вместе, лёжа на простынях тайной квартиры и Беллатрикс водила пальцем по её спине, рисуя узоры, значение которых знала только она. Весна по щекам поцелуями хлестала. Гермиона закрывает глаза и проваливается. В память. В ту, которую не вытравить никакими таблетками. Тайная квартира на Гриммо, которую Сириус завещал неизвестно кому, а досталась им — случайность, ошибка в завещании, которую Гермиона использовала с редкой для себя циничностью. Три комнаты, общая гостиная с камином, кухня с коричневой плиткой, которую никто не мыл, должно быть, с семидесятых. Кровать с мятными простынями, Гермиона принесла их из дома, свои любимые, с вышитыми ромашками. Весна. Окна заклеены защитными чарами, но лунный свет просачивается, как вода сквозь пальцы, ложится на пол серебряными полосами, разделяя комнату на свет и тень. Беллатрикс ждёт её. Она стоит у окна, спиной к комнате, в одной рубашке, мужской, серой, расстёгнутой, так что видна вся линия ее тела, выступающие позвонки, татуировка на пояснице, ошибка молодости, которую она пыталась свести, но шрам остался, багровый, уродливый, пульсирующий. Её тело как карта боли: шрамы от пыточных заклинаний, старые метки, новые порезы, ожоги от заклинаний, которые она отражала слишком поздно. Гермиона замирает на пороге. Каждый раз как в первый. Сердце колотится где-то в горле. Ладони потеют. Она забывает, как дышать. — Идёшь ко мне, Грейнджер? Беллатрикс поворачивается. В её глазах отражается не Тёмная леди. Не та, чьё имя шепчут с ужасом по всему магическому Лондону. В её глазах, что-то голодное, испуганное, почти детское. Она смотрит так, будто боится, что Гермиона исчезнет. Будто каждое их свидание может стать последним. И это правда. Может. Гермиона идёт. Она всегда идёт. Даже когда знает, что это самоуничтожение, что с каждым разом она оставляет здесь кусочек себя и однажды от неё ничего не останется, кроме оболочки, которую Рон будет обнимать по ночам, не замечая пустоты. Но она идёт. Потому что без этого смерть. Буквальная. Физическая. Не сразу, но верная.

***

Первый поцелуй не был нежным. Он начинается с укуса, Беллатрикс впивается в её нижнюю губу, прокусывает кожу и языком слизывает кровь. Они разделяют вкус железа, соли и чего-то горького, как полынь. Гермиона стонет, от боли, от облегчения, от того, что наконец-то перестала притворяться, перестала быть золотой девочкой, перестала улыбаться. Руки Беллатрикс скользят под её свитер. Ее пальцы, совершенно холодные, оглаживают рёбра, живот, грудь, находят шрам от проклятия — длинный, белый, от ключицы до левой груди и задерживаются на нём, водят по рубцу, будто читают по нему что-то важное. — Ты сегодня молчишь, — шепчет Беллатрикс в её шею. Губы скользят по коже, находят пульс, замирают. — Скажи что-нибудь. Пожалуйста. «Пожалуйста», слово, которое не вяжется с Беллатрикс. Оно звучит неправильно из её рта, как молитва, прочитанная задом наперёд. — Скажи, что ты моя, — шепчет Беллатрикс. Уже не приказ. Мольба. Ниже, тише, там, где никто не услышит. Гермиона не говорит. Она срывает с неё рубашку, пуговицы разлетаются по комнате, стучат об пол, катятся под кровать. Проводит языком по соленой ключице, пахнущей потом и чем-то горьким, как миндаль. Беллатрикс выгибается, запрокидывает голову и это движение, такое уязвимое, такое непохожее на ту, кто заставляла людей молить о пощаде, разбивает Гермионе сердце. Они падают на кровать. Простыни мятые холодные, помнящие прошлую ночь, прошлые стоны, прошлые признания. Тела неестественно горячие. Кожа к коже и Гермиона чувствует каждый миллиметр Беллатрикс. Родинку на левом боку, шрам на правом бедре, выпуклость позвонков, которые она пересчитывает губами каждый раз, как чётки. Беллатрикс нависает сверху. Её волосы падают на лицо Гермионы. Волны щекочут, застилают свет, превращают комнату в тёмный кокон, где есть только они. Она медленная в этот раз, не торопится, не царапается. Ведёт бёдрами так, что мир вокруг распадается на атомы, остаётся только эта комната, только этот запах, горелое дерево, мята и старое вино. Гермиона ловит ртом воздух, впивается ногтями в спину Беллатрикс. Оставляет красные воспаленные полосы, почти такие же, как у нее самой на пояснице. Беллатрикс смотрит на неё сверху вниз, жадно, изучающе, как будто хочет запомнить каждую морщинку между бровями, каждый сбитый выдох, каждую родинку на её груди. — Я ненавижу тебя, — выдыхает Беллатрикс. И в её голосе столько любви, что у Гермионы темнеет перед глазами, и она сжимает бёдра, притягивая её ближе, глубже, больнее. — Скажи это ещё раз, — просит Гермиона. Голос совсем чужой, хриплый, не её. — Я ненавижу тебя. — Беллатрикс ускоряется, и каждое слово как удар. — Ненавижу за то, что ты сделала со мной. За то, что не могу без тебя. За то, что думаю о тебе, когда должна думать о мести. О крови. О Тёмном лорде. За то, что ты солнце, а я ночная тварь и я сгораю. Гермиона кончает неожиданно, резко, с криком, который она подавляет в подушку, потому что если кто-то услышит этот звук, то всё рухнет. Она дрожит, вцепляется в плечи Беллатрикс, и та не останавливается, продолжает движение, смотрит на неё с какой-то животной, голодной нежностью. Они переворачиваются. Гермиона сверху. Беллатрикс снизу, раскинувшись на простынях и впервые, с начала их отношений, она выглядит совсем беззащитной. Гермиона целует её живот, там, где старая метка Азкабана выжжена неровным клеймом. Ведёт языком ниже, по внутренней стороне бедра, где кожа тоньше, чувствительнее, где сердце бьётся ближе к поверхности. Беллатрикс дрожит, впивается ногтями в её плечи, оставляет синяки, которые потом Гермиона будет прятать под длинными рукавами. И стон, громкий, рваный, почти животный, разбивает тишину. — Пожалуйста, — шепчет Беллатрикс. Глаза закрыты, голова откинута, в свете луны она похожа на мраморную статую, белую, холодную, идеальную. Только грудь ходит ходуном, только губы дрожат. — Пожалуйста, не останавливайся. Никогда не останавливайся. Гермиона не останавливается. Она работает языком, пальцами, губами, зубами. Впивается в неё, как в единственный источник жизни. Беллатрикс кончает с криком, только беззвучным, потому что она тоже привыкла прятаться, выгибается дугой, дрожит мелкой дрожью, и на её лице не гримаса удовольствия. На её лице облегчение. Как будто только здесь, только в этот момент, она может перестать быть Беллатрикс Блэк, пожирательницей смерти, убийцей, чудовищем. И стать просто женщиной, которую любят. Они лежат сплетенные до утра. Гермиона прижимается к спине Беллатрикс, обнимает её, переплетает пальцы. Она чувствует, как бьётся её сердце, слишком быстро, слишком громко, как будто оно пытается выпрыгнуть из груди и убежать. — Если ты меня бросишь, — говорит Беллатрикс в подушку, голос глухой, сонный, но в нём сталь, — я убью тебя. Найду. Где бы ты ни была. С кем бы ты ни была. Я вырежу твоё сердце и съем его, чтобы оно всегда было во мне. — Если ты меня бросишь, — отвечает Гермиона, целуя её в плечо, в то место, где шрам похож на карту звёздного неба, — я позволю. Они не смеются. Ведь знают, что это не шутка.

***

Гермиона смотрит на Рона. Он ест суп, хлюпает, проливает на свитер, вытирает рот рукавом. Он добрый. Он надёжный. Он никогда не причинил бы ей боль. Он единственный, кто остался с ней после войны, когда Гарри ушёл в себя, а Джинни в своё горе, а родители так и не вспомнили её до конца, смотрят вежливо, как на хорошую знакомую, и сердце сжимается каждый раз, когда мама говорит: «Вы, наверное, учились вместе с нашей дочерью?» «Если не любишь уже, не терпи, бросай.» Так всегда говорила ее мама, ее бабушка. Она не любит его. Никогда не любила. Не той любовью. Он был безопасностью, теплом, правильным выбором. А правильный выбор оказался тюрьмой. Красивой, уютной, с чаем и печеньем, но тюрьмой с решётками, которые не видно, но которые чувствуешь каждой клеткой. Его прикосновения вызывают у неё отвращение. Не его вина, её. Когда он обнимает её за талию, она задерживает дыхание, считает до трёх, выдыхает. Когда он целует её в щёку утром, перед работой, автоматически, как ритуал, ей хочется вымыть лицо до крови, содрать кожу, лишь бы убрать это ощущение. Когда он пытается заняться с ней любовью, робко, неумело, с надеждой в глазах, она закрывает глаза и представляет чёрные волосы, хриплый смех и шрамы на спине, и только так может не оттолкнуть его. Если не любишь уже не терпи, бросай. Знает, как сложно. Она не бросает. Потому что если она бросит Рона, ей придётся признать, зачем она это делает. А если она признает, что хочет не его, а её мир рухнет. Её мир. Тот, который она строила семнадцать лет, сражаясь за справедливость, за равенство, за светлую сторону. «Светлая сторона». Какая ирония. Её светлая сторона спит с тёмной ведьмой и глотает обезболивающее, чтобы не выть. Сложно? Невозможно. Невозможно дышать под водой. Невозможно лететь без крыльев. Невозможно быть с тем, кого не любишь, и не любить ту, с кем быть не можешь. Но она делает это. Каждый день. Каждую секунду. Потому что альтернатива смерть. Не её, Рона. Потому что если он узнает, он убьёт её. Беллатрикс. А потом себя. И Гермиона останется одна, с двумя трупами и с чувством вины, которое не заглушить никаким лидокаином.

***

Беллатрикс в своей камере. Теперь постоянной. Азкабан перестроили, убрали дементоров, поставили магические барьеры вместо живых тюремщиков. Но стены остались те же сырые, холодные, покрытые плесенью в углах. Койка та же, тонкий матрас, шерстяное одеяло, которое колется. Раковина та же с вечно капающим краном. Она сидит на койке, привалившись к стене, и смотрит в потолок. Часами. Днями. Неделями. Если открылся, не смей ни о чём жалеть. Она открылась Грейнджер. Рассказала то, что не рассказывала никому. Про мать, которая отреклась от неё в двенадцать лет. Про отца, который смотрел сквозь неё, как сквозь привидение. И требовал быть идеальной. Про сестёр, которые боялись её, даже Нарцисса, даже Андромеда, даже те, кто должен был любить её любой. Про Волдеморта, который использовал её как оружие. Острое, эффективное, одноразовое, а потом выбросил, когда она перестала быть полезной. Про первую смерть, которую она видела в пять лет, сова, глупая, старая сова, которую она любила, упала с насеста, и Беллатрикс плакала три дня, а отец сказал: «Блэки не плачут», и после этого она не плакала двадцать лет. Потом еще десять. Не плакала, пока не встретила Грейнджер. Беллатрикс рассказала всё. Всё, что копилось внутри, как гной, отравляло её, делало тем, кем она стала. И теперь жалеет. Потому что Грейнджер единственная, кто знает её настоящую. Не пожирательницу смерти. Не безумную Бэллу. А ту девочку, которая плакала над мёртвой совой и которую никто не обнял. И Грейнджер не ушла. Любовь к ней поднимает её. Когда Беллатрикс думает о ней. О гребне в волосах, который вечно сползает набок, о морщинке между бровями, которая появляется, когда та злится или сосредоточена, о том, как та кусает нижнюю губу, когда читает, о том, как её глаза становятся почти чёрными, когда она кончает, Беллатрикс чувствует, что может лететь. Не аппарацией, не на метле, не с помощью магии. По-другому. Как будто земля отпускает гравитацию, и камень на сердце становится легче, и остаётся только небо бесконечное, синее, обещающее. Но потом она открывает глаза и видит серые стены, сырой потолок, вечно капающий кран. И небо исчезает. Гравитация возвращается. Камень падает обратно, раздавливает лёгкие, и Беллатрикс задыхается. Пусть будет солнце лучше на нём сгореть, чем задохнуться. Солнце это Гермиона. Яркая. Обжигающая. Та, от которой у Беллатрикс слезятся глаза и плавится кожа, та, которую нельзя смотреть в упор, потому что ослепнешь, но она всё равно смотрит, не отрываясь, пока в глазах не остаётся только белый свет. Лучше сгореть дотла. Лучше превратиться в пепел, в уголь, в ничто, в ту чёрную пыль, что остаётся после Круциатуса. Чем провести ещё одну секунду в этом бетонном мешке, зная, что там, снаружи, есть тепло, которого она никогда больше не коснётся. Беллатрикс закрывает глаза. В темноте Гермиона. Улыбается. Протягивает руку. Говорит: «Иди ко мне». Беллатрикс улыбается в ответ. Впервые за много месяцев. Её улыбка страшнее любого проклятия. Потому что в ней нет радости. В ней только надежда. А надежда для такой, как она, страшнее смерти.

***

Гермиона сидит на подоконнике. Ночь. Снова весна, второй год подряд, и снова та же тоска, те же запахи, тот же свет, который режет глаза. В руке флакон с таблетками. Почти пустой. Она сжимает его так, что пластик трещит, гнётся, вот-вот сломается. Рон спит. Он всегда спит. Ему легко спится, его совесть чиста. Он сделал всё, что мог. Сражался, потерял брата, победил зло. Теперь он имеет право на покой. На уют. На женщину, которая готовит ему завтрак, гладит его рубашки и не просыпается в три семнадцать от кошмаров о тёмной ведьме. Гарри спит, наверное. Джинни спит. Весь мир спит и видит сны, в которых всё хорошо. В которых война закончилась, и зло побеждено, и справедливость восторжествовала, и каждый получил то, что заслужил. Ей снятся другие сны. Ей снится только она. Беллатрикс. Чёрная мантия, чёрные волосы, чёрное прошлое. И в этом чёрном единственный цвет, который Гермиона ещё способна видеть. Красный не крови, нет. Красный как закат, который они встречали вместе. Как румянец на щеках Беллатрикс, когда та смущалась, а она смущалась, представьте себе, Беллатрикс Блэк смущалась, когда Гермиона говорила ей комплименты. Как цвет её губ после поцелуя. Гермиона достаёт перо. Оно дрожит в пальцах. Флакон с таблетками падает на пол, гулкий стук, но Рон не просыпается. У него крепкий сон. У всех, кто не виновен, крепкий сон. Она пишет. «Беллатрикс. Я знаю, что это письмо не дойдёт. Или дойдёт и его перехватят, и меня посадят, и всё кончится. Или ты даже не прочитаешь, потому что ты там, а я здесь, и между нами всё, что мы разрушили, и всё, что не можем построить заново. Но я должна сказать. Ты спрашивала меня тогда, весной, в последний раз, когда мы были вместе, когда ты лежала у меня на груди, а я перебирала твои волосы и ты спросила шёпотом, так тихо, что я почти не расслышала: "Ты любишь меня? Хоть немного? Хоть капельку?". Я соврала. Сказала: "Нет. Это просто зависимость. Просто страх. Просто грязь". Это была ложь. Я люблю тебя. Так, что без таблеток не могу дышать. Так, что когда Рон меня касается, мне хочется вырвать свою кожу, содрать её полосками, лишь бы не чувствовать ничего, кроме тебя. Так, что я готова взорвать всё, что построила, карьеру, репутацию, дружбу, семью, лишь бы один раз — один последний раз увидеть тебя. Ты спросишь: почему "последний"? Потому что я знаю: если увижу, то не отпущу. Если увижу, то останусь. Если увижу, то перережу глотку каждому аврору, который встанет между нами, каждому, кто посмеет назвать тебя чудовищем, каждому, кто попытается тебя забрать. А потом свою. Потому что нельзя так любить. Потому что такая любовь вне закона. Вне морали. Вне всего, во что я верила. Вне всего, за что я сражалась. Но она есть. И она убивает меня. Медленно. По миллиметру. Каждый день. Прости, что не пришла тогда. Ты смотрела на меня через весь зал, и я… я испугалась. Не тебя. Себя. Того, кем я становлюсь, когда ты рядом. Того, что внутри меня, не Гермиона Грейнджер, героиня войны, светлый маг. А кто-то другой. Кто-то, кто хочет бросить всё к чёртовой матери, взять тебя за руку и уйти. Куда угодно. Хоть в лес, хоть в горы, хоть в маггловский мир, где нас никто не найдёт. Не дожидайся меня. Забудь. Вытрави, как я пытаюсь вытравить тебя, через боль, через таблетки, через обезболивающее, которое уже не помогает, потому что доза растёт, а боль нет. Боль не уходит. Она становится частью меня. Как ты. Но если когда-нибудь, если, если ты выйдешь, и солнце будет светить, и лес не будет гореть, и война действительно закончится… Приди. Я буду ждать. Всегда». Она сворачивает письмо. Не отправляет. Суёт под матрас, туда, где уже сотня таких же. Исписанных, мятых, мокрых от слёз, тех, что были до таблеток. Теперь слёз нет. Есть только лидокаин. Гермиона смотрит в окно. За окном рассвет. Лидокаиновый рассвет. Серый, ватный, без обещаний. Утро. Таблетка. Улыбка для Рона. Работа. Отчёты. Война, которая не кончается. И песок на губах. Сладкий. Горький. Как поцелуй женщины, которая научила её, что такое гореть. Как пепел от лесов, которые горят каждую весну. Лучше сгореть, чем задохнуться. Гермиона выбирает гореть. Каждый день. Каждую секунду. Пока не останется пепла. Пока не останется ничего. А песок всё сыплется. Сквозь пальцы. Сквозь время. Сквозь миры, которые никогда не должны были встретиться, но встретились. В одной комнате, на мятых простынях, под весенним небом, которое помнит всё.
Примечания: