Не от мира сего
3 июня 2026 г., 17:56
Ночной Монреаль в сентябре пахнет мокрой штукатуркой и чем-то кислым, точно забродившим. Где-то далеко кричит поезд, медленно исчезая за городом. Улица Сен-Дени пустеет после полуночи, и фонари горят через один: экономия, кризис, кто-то где-то не доплатил. В лужах отражаются вывески закрытых магазинов, и город напоминает сцену после окончания спектакля — все ушли, свет погасили, но почему-то декорации забыли убрать со сцены
Она шла быстро, почти бежала. Сердце колотилось где-то в горле, а каблуки выбивали по камням дробь — частую, сбивчивую. Она знала этот ритм. Знала эту улицу. Знала даже этот холод, который поднимается не от ветра, а откуда-то изнутри, когда сзади раздаются шаги.
Тяжёлые. Мужские. Приближающиеся.
"Не оборачивайся. Может, просто прохожий. Может, просто совпадение".
Но тело помнило то, что разум пытался забыть. Как сжимаются рёбра перед ударом. Как немеют конечности от ужаса. Как унизительно просить о том, чего всё равно не будет. Тело помнило, и потому побежало раньше, чем она успела принять решение.
Бежать на каблуках глупо. Бежать вообще глупо, если ты слабее. Но инстинкт древнее логики. Она метнулась в переулок — узкий, тёмный, с мусорными баками и ржавой пожарной лестницей. Тупик. Конечно. Все эти переулки всегда ведут в тупик.
Мужчина догнал её у стены. Она попыталась закричать, но крик оборвался — короткий, жалкий, как у птицы, которой свернули шею. Удар пришёлся в живот, и воздух вышел из лёгких со свистом, оставив пустоту. Она согнулась пополам, но удержалась на ногах — привычка. Падать нельзя. Если упадёшь, будет хуже. Она знала это. Слабых всегда бьют сильнее. Женщин — вдвойне. Таков порядок вещей. Так было, так будет. Так её учили.
Ещё удар. В плечо. Потом в скулу — голова мотнулась в сторону, и рот наполнился железным вкусом. Она не видела его лица, только силуэт — массивный, дышащий перегаром и чем-то невыразимым, что источает только злоба. Сознание делало странные вещи: она думала о том, что куртка на нём, кажется, джинсовая, и что чистить её потом будет неудобно. Её кровью. На его куртке. Какая нелепость.
Когда он схватил её за волосы и толкнул к стене, затылок встретился с кирпичом, и перед глазами вспыхнули искры. Она сползла вниз, прижимаясь спиной к холодной кладке. Ноги не держали. Из носа текло — горячее, липкое. Она подняла руку, чтобы защититься, но жест вышел вялым. Он замахнулся снова.
И тогда раздался голос.
Не её. Не его. Третий, со стороны улицы. Резкий, как удар хлыста, на французском:
— Эй! Оставьте её в покое!
Мужчина замер. Мгновение, другое. Потом выругался, плюнул на землю и бросился прочь, растворившись в тенях быстрее, чем можно было ожидать от такой туши.
Она осталась сидеть у стены, прижимая ладонь к разбитому носу, и слушала, как приближаются другие шаги — лёгкие, быстрые. Перед ней остановился человек. Он не казался опасным. Но опасное никогда не кажется таковым с первого взгляда.
Он протянул руку. Она дёрнулась.
— Всё хорошо, — сказал он тихо, и голос у него был совсем не такой, как она ожидала. Мягкий, с тёплой хрипотцой. — Я не причиню вам вреда. Слышите? Я просто хочу помочь.
Она не отвечала. Тогда он очень медленно полез в карман и достал носовой платок — белый, чистый, сложенный аккуратным квадратом. Протянул ей, не делая резких движений, как будто подманивал испуганное животное.
— Возьмите. У вас кровь.
Она взяла. Пальцы дрожали, но она заставила себя прижать ткань к лицу. Платок пах ванилью и крепким кофе. Среди запаха крови и мусорных баков это было отрезвляюще. Она стиснула зубы и попыталась встать. Незнакомец подхватил её под локоть и помог подняться.
— Вы можете идти?
— Могу, — голос прозвучал хрипло, но твёрдо. — Спасибо.
Они вышли из переулка на освещённую улицу. Фонари здесь горели ярче. Она украдкой взглянула на своего спасителя. Лет тридцать, может, чуть меньше. Волосы темные, растрёпанные, падают на лоб. Глаза светлые, зелёные, с морщинками в уголках — такие бывают у людей, которые часто щурятся от смеха. Одет просто: кожаная куртка, футболка и брюки. Ничего примечательного. Но что-то в его лице было... странное. Какая-то неуместная мягкость. Какая-то детская растерянность пополам с решимостью.
— Куда мы идём? — спросила она, потому что они уже шагали куда-то вниз по дороге.
Он остановился, посмотрел на неё, потом на улицу, потом снова на неё и пожал плечами.
— Понятия не имею.
Это было сказано так просто, так искренне, что она вдруг рассмеялась. Смех вышел нервным, с икотой, но всё-таки настоящим. Он посмотрел на неё, удивлённо моргнул, а потом тоже улыбнулся.
— Простите, — сказал он, неловко потирая затылок. — Эта ситуация выбила меня из колеи.
— Я вас выбила? — Она покачала головой, всё ещё усмехаясь. — По-моему, это вы выбили того парня.
— Я не бил. Я только крикнул.
— И этого хватило.
— Видимо, у меня грозный голос. Я не знал.
Они пошли дальше, и разговор потёк сам собой — лёгкий, ни к чему не обязывающий. Город вокруг сменил тональность: ночь уже не казалась враждебной, а стала просто "поздним вечером", когда приличные люди давно спят, а творческие только начинают жить.
— Я музыкант, — сказал он вдруг, как будто это могло что-то объяснить. — Мы все немного... — Он покрутил рукой в воздухе.
— Немного?
— Немного не от мира сего, — закончил он, смущаясь.
— А, так вы, наверное, видите ноты в супе и слышите симфонию в пробке?
— Ну, симфонию — это громко сказано. Скорее, ритмичный хор из гудков и нецензурной брани. Но дирижировать пробовал, да. Водители не оценили.
— Почему?
— Я начал размахивать руками на светофоре. Они подумали, что я показываю им, куда ехать. В итоге три машины поехали на красный, а один таксист предложил мне работу регулировщиком.
— И вы согласились?
— Нет, я же музыкант, а не волшебник. Регулировать движение — это другое искусство.
— Логично. А что с супом?
— Суп я не дирижирую, но вчера поймал себя на том, что выстукивал ложкой вступление к Пятой симфонии. Борщ был хорош, но слишком драматичен. Пришлось добавить сметаны — для мажорного разрешения.
— И помогло?
— Да, но кабачки всё ещё звучали в миноре. Кажется, их переварили.
— Бедные кабачки. А как же "не от мира сего"?
— О, это просто. В моей голове радио, которое никогда не выключается. Иногда я забываю, что его слышу только я, и начинаю подпевать... в банке.
— В банке?
— Да. Акустика там отличная, но люди почему-то начинают нервничать, когда ты берёшь высокую ноту у витрины с огурцами.
— Представляю.
— Один раз я так увлёкся, что положил в корзину три банки маринованных аккордов и батон хлеба в форме скрипичного ключа.
— Это ещё что?
— Понятия не имею. Но звучал он вкусно. Правда, крошки потом неделю вытряхивал из футляра.
Она улыбнулась — на этот раз смелее.
— Значит, мы в одной лодке. Или в одной песне.
— Или в одной тональности.
Он взглянул, и в глазах его зажёгся интерес.
— А если серьезно, то что вы играете? — спросила она, разглядывая пожелтевшую листву в свете фонарей.
— В основном своё. Но иногда и классику. Когда никто не слышит.
— Почему когда никто не слышит?
— Потому что я её порчу, — признался он. — У меня пальцы хорошие, но интерпретации... Вольные. Один критик написал, что мой Бах звучит так, будто Бах выпил лишнего.
Она фыркнула.
— Сурово.
— Я три дня не выходил из дома, — кивнул он. — А потом подумал: может, Баху бы и понравилось? Мы же не знаем. Вдруг он был весёлый?
— Бах? Весёлый? У него было двадцать детей. Какой уж тут весёлый.
Даниэль — а она уже знала его имя, он представился где-то между шуткой про Баха и вопросом о погоде, — засмеялся так громко, что эхо прокатилось по пустой улице. Смех у него был особенный: немного смущённый, но искренний, как у ребёнка, который не умеет смеяться вполсилы. Лиара — а он уже знал её имя, она назвалась просто "Ли", без фамилии и уточнений, — вдруг почувствовала, что боль в рёбрах стала как будто тише. Не прошла, нет. Но перестала быть главной нотой в симфонии этого вечера.
— Двадцать детей, — повторил Даниэль, всё ещё посмеиваясь. — Вы умеете ставить человека на место. Я теперь никогда не буду играть Баха без мысли о двадцати детях.
— Всегда пожалуйста.
Они свернули к скверу с фонтаном, и Ли поёжилась — ветер усилился, пробирался под воротник разорванной блузки. Даниэль заметил это мгновенно. Снял куртку и накинул ей на плечи.
— Не надо, — запротестовала она, пытаясь стянуть вещь. — Вы же замёрзнете.
— Я не мёрзну, — сказал он твёрдо, и в голосе его прорезалось что-то упрямое, чего она раньше не слышала. — Я канадец. Мы из снега и патриотизма. Нам холод нипочём.
— Вы ещё скажите, что родились в сугробе.
— Почти. В Манитобе. Там снег лежит по полгода. Для меня такая ночь — курорт.
Ли вздохнула, признавая поражение, и поправила кожанку на плечах. Она была велика, и рукава свисали чуть ли не до колен, но ткань была мягкой, тёплой, и пахла всё той же ванилью — видимо, одеколон или мыло.
Они миновали фонтан — сухой, с каменными нимфами, — и пошли вдоль липовой аллеи. Запах цветов смешивался с ночной прохладой.
— А что вы переводите? — спросил Даниэль. Он, кажется, искал тему для разговора, но не из вежливости, а из неподдельного интереса. — Вы сказали, работаете с текстами.
— Всякое, — пожала плечами Ли. — Статьи, брошюры, книги и многое другое. Один раз переводила кулинарную книгу с португальского. Узнала столько слов для обозначения трески, что хватило бы на диссертацию.
— Португальский! — Он всплеснул руками. — Я был в Португалии в прошлом году. Там мои альбомы... — Он вдруг осёкся, словно сказал лишнее. — Ну, в общем, я там был. Красивая страна.
— Альбомы? — Она подняла бровь. — Так вы не просто музыкант, который играет в ресторанах?
— Ну... — Он замялся. — Вообще-то да. То есть нет. То есть да, я играю в ресторанах, но не только. У меня есть несколько записей. В Канаде их даже слушают. Иногда.
— Иногда — это отличная частота, — повторила она свою же шутку, и он это оценил.
— Я запомню, — пообещал он. — Отличная частота. Буду использовать в интервью.
— Даёте интервью?
— Изредка, — он вздохнул. — Это самое ужасное. Приходится говорить о себе. Я не умею.
— А вы попробуйте говорить о Бахе.
— И о его двадцати детях.
— Вот именно. Уведите разговор в сторону. Журналисты любят неожиданные повороты.
Даниэль хмыкнул и посмотрел на неё с любопытством. В свете фонаря его глаза казались почти прозрачными.
— А вы, — начал он осторожно, — вы ведь не скажете, сколько вам лет?
— Не скажу.
— Я так и думал.
— Это важно?
— Нет, — он покачал головой. — Совсем нет. Просто я пытаюсь понять... — Он замолчал, подбирая слова. — Вы говорите как человек, который много пережил. Но выглядите...
— Как будто меня только что избили в переулке?
— Я хотел сказать "юно", — смутился он. — Но вы опять меня перебили.
— Простите. Дурная привычка. Результат профессии: переводчик должен быть немного наглым, чтобы лезть в чужой текст.
— Хорошо сказано. — Даниэль кивнул. — Я тоже лезу в чужие тексты. Иногда беру чужую песню и меняю в ней всё. Слова, гармонию, темп. Получается совсем другая вещь. Это наглость?
— Это творчество, — возразила она. — Наглость была бы, если бы вы выдавали чужое за своё. А так вы просто... переводите. С музыкального на свой.
— С музыкального на свой, — повторил он задумчиво. — Красиво. Вы не пишете песен?
— Нет. Я только тексты. И то чужие.
— Жаль. У вас бы получилось.
Она не ответила, но что-то в груди потеплело. Может, от куртки. Может, от слов.
Они подошли к перекрёстку, и Ли указала на трёхэтажный дом с зелёной дверью. Краска на ней облупилась, а над звонком висела табличка с фамилиями жильцов — криво, под скотчем.
— Мне сюда.
— А, — сказал Даниэль. В голосе его промелькнуло что-то похожее на разочарование, но он тут же спрятал его за вежливой улыбкой. — Вот и дошли.
— Вот и дошли, — эхом повторила она.
Они остановились у двери. Тишина стала вдруг густой, почти осязаемой. Ли смотрела на него, пытаясь вспомнить, где она могла видеть это лицо раньше. В толпе? В газете? Во сне? В её жизни было так много лиц, что все они сливались в одно.
— Вы живёте где-то здесь? — спросила она наконец.
— Да. Недалеко. Там книжный магазин с синей вывеской. За углом.
— Знаю его. Значит, могли пересекаться.
— Могли, — согласился он. — Маленький город.
Они помолчали. Потом Даниэль отступил на шаг.
— Спокойной ночи, Ли. Надеюсь, мы больше не встретимся.
Она подняла брови, и он торопливо пояснил:
— В смысле — при таких обстоятельствах. Чтобы вам больше не нужна была помощь.
— Тогда да. Спокойной ночи, Даниэль.
Он развернулся и пошёл, не оглядываясь. Шагал быстро, чуть сутулясь, спрятав руки в карманы. Ли смотрела ему вслед, пока его фигура не растворилась в тенях. Потом вздохнула и вошла в дом.
В подъезде пахло сыростью и старыми газетами. Она поднялась на второй этаж, нащупала в кармане ключи и только тогда, уже у двери своей квартиры, опустила взгляд на плечи.
Куртка.
Она всё ещё была в его кожанке. И в руке, оказывается, сжимала его платок — пропитанный кровью, с пятнами, которые уже не отстирать до конца.
— О нет, — прошептала она. — Нет-нет-нет.
Она развернулась, почти скатилась по лестнице, выскочила на улицу. Но там было пусто. Только ветер шевелил листья лип, да где-то вдалеке, на соседней улице, хлопнула автомобильная дверца.
— Даниэль! — позвала она, но тихо, неуверенно. Никто не отозвался.
Она постояла ещё минуту, чувствуя, как в груди поднимается странное чувство — смесь досады, благодарности и чего-то ещё, чему она не знала названия. Потом поднялась обратно в квартиру, повесила вещь на спинку стула, а платок аккуратно свернула и положила в раковину.
Вода из крана бежала холодная, чистая. Она пустила струю, и кровь стала растворяться, окрашивая воду в бледно-розовый. Завтра она постирает платок. Завтра она найдёт книжный магазин с синей вывеской. Завтра она вернёт куртку.
Если, конечно, завтра всё это не окажется сном.
Но это не было сном, потому что в зеркале над раковиной отражалось её лицо — с разбитой бровью, с опухшим носом, с усталыми глазами. И на плечах отражалась чужая одежда. И в воздухе всё ещё витал запах ванили.