Упыри 3

NC-21
В процессе
11
5
автор
Серия:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 672 страницы, 262 841 слово, 31 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 22: «Адажио Розы»

Настройки
Примечания:

дело 2. «лилии для авроры»

февраль 1910 года санкт-петербург, императорский ольгинский театр…

«спящая красавица», действие I, № 8a, pas d’action: adagio, «rose adagio»

      На пюпитре капельмейстера лежала раскрытая партитура: «Спящая красавица», действие первое, «Адажио Розы». Лист был залоснен по краям, в углах его темнели отпечатки пальцев, жирные от табаку и сургучной пыли. Чёрные ноты были выстроены ровными рядами. В Ольгинском театре уже погасили часть рожков, и сцена стояла в неровном свете: середина выхвачена бледным кругом, кулисы глухо чернели по бокам, на заднике дворцового сада проступали потёки клеевой краски, которых публика никогда не видела из своих лож. Из оркестровой ямы тянуло канифолью. Поверх всего держался запах белых лилий: сладкая, мясистая тяжесть цветов уже перебивала пудру, пыль, пот разогретых тел и сырой сквозняк, приходивший из служебного хода.       Варвара Крестовская стояла в центре сцены с поднятой рукой и не позволяла себе опустить подбородок. Репетиционная юбка липла к коленям, ленты пуантов впились в кожу над косточками, в правой стопе от долгого равновесия пошёл жгучий жар, но Аркадий Валерианович Неволин всё ещё держал её у запястья двумя пальцами — он был её партнёром и танцевал принца Дезире. На нём был тёмный репетиционный камзол, у горла — узкий белый платок, уже измятый от жары. У виска выбилась влажная прядь. Он ставил возобновление, а потому имел право касаться чужой талии, лопатки, кисти и говорить о боли так, как говорят о неверно пришитой бахроме. Варвара видела у рампы его отражение в чёрном стекле оркестровой ямы: длинное лицо, тонкие губы, рука, поднятая к её плечу с холодной уверенностью мастера, который правит вещь. — Снова запястье, Варвара Андреевна, — сказал Неволин и повернул её кисть наружу, не дав руке дрогнуть вниз.       Оркестр нехотя пошёл сначала. Смычки поднялись, скрипки взяли знакомую линию, и Варвара, пропустив через зубы горячий вдох, снова вошла в движение. Кавалеры ждали по сторонам — уже уставшие, с припудренными лицами и красными от жары ушами. Кордебалет стоял у задника, где нарисованные деревья сада шли по полотну бледными зелёными пятнами. У кулисы Аглая Сергеевна Ланская держала на плечах тёмную шаль и пристально глядела на стопу Варвары. Она уже не танцевала Аврору, хотя когда-то её имя печатали на афишах жирнее многих. Теперь она поправляла молодых, сидела на репетициях и хранила при себе длинную булавку, которой поддевала ленты. Рядом с ней стоял Виктор Николаевич Сумбатов, помощник управляющего и сын директора, с записной книжкой в ладони и связкой ключей у пояса. Ключи при каждом его шаге отзывались коротким металлическим звоном, и рабочие сцены оборачивались на него раньше, чем на Неволина.       В зале, ниже пустых лож, Платон Евграфович Селиванов свободно сидел в чужом кресле — за его деньги чинили крыши, покупали зеркала и лечили артисток после падений. Широкая ладонь лежала на набалдашнике трости, лакированные сапоги небрежно вытянуты к проходу, на жилете блестела тяжёлая цепочка часов. От него пахло дорогим гвоздичным одеколоном. Он говорил перед репетицией с Николаем Аполлоновичем Сумбатовым о ежемесячном взносе на балетный класс и о благотворительном вечере под августейшим покровительством, но теперь молчал, следя за поворотом Варвары с хозяйской улыбкой. Николай Аполлонович стоял в проходе между рядами: сухой, прямой, с безукоризненно выглаженным сюртуком. Пальцы его лежали на спинке кресла. Ноготь большого пальца время от времени скрёб по бархату, оставляя на ворсе тёмную полосу.       Музыка дошла до места, где Варвара должна была принять первого кавалера. Она сделала поворот, подала руку, задержала голову на ту короткую долю, которой Неволин добивался уже третий день, и вдруг у задника одна из девочек кордебалета резко вышла из линии — промахнулась ногой мимо меловой отметки, и белая юбка зацепила соседку по колену. В яме смычки разъехались, флейта жалобно пискнула не туда, капельмейстер хлопнул ладонью по пюпитру так, что партитура подскочила, а Неволин отпустил запястье Варвары с брезгливостью. — Кто сбил линию? — спросил он, не повышая голоса.       Кордебалет уже стянулся плотнее, девочки подбирали юбки и смотрели друг на друга, не решаясь поднять лица к залу. — Надежда? Вы сейчас танцуете при дворе короля Флорестана или месите ногами снег у чёрного хода?       Надежда, тонкая рыжеватая ученица с веснушками на шее, открыла рот и тут же прикусила губу. Она смотрела выше, в сторону императорской ложи, которая раньше была просто пятой, затянутой тяжёлым малиновым бархатом. Ложа оставалась пустой с самого начала репетиции, золотой герб над ней тонул в темноте. Девочка сделала маленький шаг назад, наступила на край собственной юбки, дёрнула ткань и наконец подняла руку, указывая туда, куда все до сих пор старательно избегали смотреть. — Там сидит кто-то, — сказала она. — В ложе. Я видела.       Смычки в яме ещё лежали на струнах, и от одного лишнего движения скрипача прошёл тонкий дребезг. Виктор Сумбатов резко повернулся к ложе. Ключи у его пояса ударились друг о друга, но он только переложил записную книжку из правой руки в левую. Селиванов остался в кресле, однако большой палец его медленно заскользил по шву перчатки, туда-сюда, стирая вощёную кожу до тусклого пятна. Аглая Ланская смотрела в боковой проход за ширмой, где кончался сценический свет и начинались служебные доски, пахнущие мышами. Неволин первым сделал шаг к авансцене, остановился перед рампой и взглянул в императорскую ложу снизу вверх, прищурившись так, что его лицо стало острым. — В ложе никого нет, — произнёс Виктор Николаевич. — Дверь заперта с утра, ключ у меня. Прошу всех оставаться на местах, не устраивайте балагана из репетиции.       Николай Аполлонович Сумбатов оттолкнулся от спинки кресла и вышел ближе к сцене. Под подошвами его лакированных ботинок бархатная дорожка не издала ни звука. Он остановился у края оркестровой ямы, поднял руку к капельмейстеру, заставляя музыкантов сидеть на местах, и только после этого перевёл глаза на Надежду. Девочка уже прижимала пальцы к губам, испачканным белилами с тыльной стороны ладони. На щеке у неё осталась светлая полоска от пудры, размазанная неровно, до самого уха. — Не надо было давать «Спящую красавицу», — сказал у рампы старый капельдинер, поправляя на сгибе локтя синюю ливрею. — Столько лет не трогали, и жили себе тихо, а теперь разбудили призрака. — В Ольгинском театре нет призраков, — сказал директор с нажимом. — Бывают усталые ученицы, плохо завязанные ленты и мерзкая привычка повторять кухонные сплетни перед премьерой. Надежда, умойтесь, выпейте воды, передохните пять минут, потом возвращайтесь в линию.       Слова были обращены к девочке, но Сумбатов смотрел мимо неё — на рабочих сцены, на кордебалет, на музыкантов, на всех, кто мог вынести этот рассказ дальше по коридорам, в буфет, к костюмершам, к швейцарам, а оттуда к газетчикам, которые кормились театральной падалью. Капельмейстер снял пенсне и протёр стёкла краем платка. Варвара стояла в центре сцены, с рукой, всё ещё поднятой от остановленного движения. Мышцы под лопаткой уже ныли, но опустить руку теперь означало бы признать, что она тоже видела пустой бархат живым. За сценой что-то коротко щёлкнуло, и несколько голов повернулось туда сразу. Николай Аполлонович ударил тростью по полу. — Продолжаем, — сказал он. — Аркадий Валерианович, с того же места.       Селиванов негромко хмыкнул, но смеха не вышло: звук застрял где-то в усах и превратился в кашель. Он достал из кармана платок, вытер губы, сложил ткань ровно по старым сгибам и только потом поднялся, чтобы пересесть ближе к проходу. В этот миг Виктор уже возвращался из-под императорской ложи. Фонарь у него в руке качался. Он остановился перед отцом, передал лампу рабочему и тихо, так, чтобы слышали не все, сказал, что дверь действительно заперта. Николай Аполлонович кивнул сразу, не задав ни одного вопроса. — Может, всё-таки отпустить девочек? — произнесла Аглая Сергеевна от кулисы, не двигаясь с места. — Завтра с утра ещё класс. Они сегодня уже ногами проваливаются.       Неволин повернул к ней голову, подошёл к Варваре и снова поставил её руку в исходное положение, теперь без прикосновения к коже, только тростью указывая линию плеча. — В провинции, Аглая Сергеевна, может быть, отпускают после каждого писка из ложи, — сказал он. — Здесь танцуют до тех пор, пока тело не запомнит движения. Варвара Андреевна, к первому кавалеру, подбородок выше.       Музыка пошла опять, осторожнее прежнего. Смычки тронули струны, и «Адажио Розы» поднялось из ямы с упрямым изяществом, которое требует от тела улыбки, когда нога уже просит ножа. Варвара вышла в центр. Первый кавалер взял её руку, второй приготовился у меловой отметки, третий поправил перчатку и тут же спрятал ладонь за спину. На середине фразы капельмейстер резко дёрнул палочкой вниз, и музыка оборвалась. Смычки опустились, флейтист убрал инструмент от губ, литаврист замер, придерживая палочки над кожей. После этого из глубины зала тот же музыкальный ход прозвучал ещё раз стеклянной мелодией.       Капельмейстер медленно развернул голову к музыкантам, проверяя каждого, хотя все инструменты лежали без движения. Варвара отняла пальцы от руки кавалера и провела ими по ладони. Селиванов перестал тереть перчатку и сунул руку в карман жилета, нащупывая часы. Виктор Сумбатов шагнул к боковой двери. Аглая смотрела на Варвару. — Кто играет? — спросил Неволин. — Я задал простой вопрос: кто позволил себе эту дрянь?       Николай Аполлонович поднялся на сцену по боковой лесенке. Он прошёл мимо Варвары, мимо Неволина, мимо лилий у рампы, и у ширмы взял край полотна двумя пальцами. Ткань была старая, тяжёлая, с нарисованными деревьями. За ней стояла пустая узкая площадка, деревянная стойка, обрывок голубой ленты на гвозде и пыльные следы множества подошв, наложенные друг на друга так густо, что ни один нельзя было разобрать. Виктор наклонился к ленте, но Аглая вдруг опередила его: шагнула ближе и сняла обрывок с гвоздя кончиком булавки. — От старого костюма, — сказала она, не показывая ленту ладонью. — Здесь вечно мусор висит. Уберите. — Дайте сюда, — потребовал Неволин, протягивая руку.       Аглая повернулась к нему, держа булавку с лентой у груди. Лента качалась на острие булавки — выцветшая, шёлковая, с тёмным пятнышком у края. Николай Аполлонович резко шагнул между ними и снял её сам, скомкав в кулаке так быстро, что шёлк исчез в его пальцах. — Репетиция окончена на десять минут, — сказал он, не глядя ни на Аглаю, ни на Неволина. — Проверить правую кулису, ложи, служебные ходы. Виктор, ключи. Платон Евграфович, приношу извинения за эту недостойную сцену.       Селиванов поднялся, тяжело оперевшись на трость, провёл рукой по жилету, поправил цепочку часов и только тогда вышел к проходу. При словах директора он склонил голову с показной любезностью, но на шее под воротником у него проступила влажная полоска. Ему подали шляпу, он взял её за тулью, помял фетр пальцами и тут же разгладил. На сцене Варвара всё ещё стояла у меловой отметки.       Когда они спустились со сцены, в зале уже суетились рабочие с фонарями. Императорскую ложу открыли при Викторе, директоре и двух капельдинерах. Дверь была заперта — замок щёлкнул туго, и Виктору пришлось дважды повернуть ключ. Внутри пахло закрытым бархатом, холодной пылью и свежесрезанными лилиями. На кресле, обитом малиновым ворсом, лежал театральный бинокль. Он был наведён в сторону дверей, ведущих к парадному фойе. Одна ножка бинокля упиралась в смятую салфетку, на которой стоял стакан с водой и белая лилия, стебель которой блестел под фонарём сырой зеленью. На бархате рядом с креслом ворс был продавлен широким тёмным пятном, вытянутым по форме сидевшего тела. — Кто сюда входил? — спросил Николай Аполлонович.       Виктор провёл фонарём по портьере и лилии в стакане. Свет выхватывал куски ложи. Капельдинер у двери уронил взгляд на собственные сапоги. Виктор подошёл к креслу, быстро взял бинокль, но отец перехватил его за запястье раньше, чем тот успел отвести вещь от света. Несколько секунд они стояли так, сцепленные над бархатом: старший Сумбатов с лицом каменным и серым, младший — с губой, прикушенной у самого угла.       Фойе встретило их холодом. Мраморные плиты тянули из пола зимнюю сырость, в зеркалах тускло повторялись лестницы, колонны, закрытые гардеробные двери, мокрые следы от сапог и высокая хрустальная люстра под потолком. Люстра горела не вся: часть рожков уже притушили, и поэтому в глубине её бронзовой чаши держались тёмные пятна, а подвески поблёскивали с мутной желтизной старого стекла.       Люстра сорвалась.       Она ушла в сторону и ударила сперва в край зеркала. Зеркало раскололось от верхнего угла до пола. В нём размножились лестница, колонны, белые лица рабочих и сама люстра, уже летящая в мрамор. Бронзовые ветви врезались в пол с глухим, мясным звуком, хрусталь взорвался по фойе прозрачной шрапнелью, газовый огонь лизнул ковровую дорожку, тут же погас под пылью и раздавленной зеленью. Вазы у колонн опрокинулись, вода побежала по плитам, смешиваясь со стеклянной крошкой. Уборщица сидела у стены, прижимая к груди ведро. На щеке у неё тянулась тонкая красная царапина.       На шум сбежались из коридоров. Первым появился Виктор Сумбатов, с фонарём в руке и распахнутым воротником. За ним Николай Аполлонович, уже без перчаток. Директор остановился перед раздавленной люстрой. — Закрыть парадный вход, — сказал он. — Никто не выходит через главный вестибюль. Никто не говорит с посторонними. Позвать врача и сторожа. Живо.

      ***

      За окнами здания Дружины серел день: снег уже осел и почернел по краям, у водосточных труб стояли мутные лужи с радужной плёнкой жира, и каждая новая карета вбивала в эту кашу колёса с мокрым чавканьем. В коридорах с утра топили сильнее обычного. Люди говорили тише, шагали быстрее, у дверей не задерживались. Все уже знали, что ранним утром граф Вронский-Дашкевич и Горчакова успели поскандалить. — Так я Вас не слышу и не понимаю, — объявила Татьяна через полчаса после начала балагана.       К тому моменту Дашкевич уже повысил голос настолько, что его было слышно в коридоре за дверью. — Вы прекрасно слышите. — Нет.       Она посмотрела на шпаги у стены. Они висели там не для красоты: две тренировочные, с тупыми концами, в потемневших чашках эфесов, рядом с маской и парой старых перчаток. В Моховой был фехтовальный зал в заднем крыле, но у Дашкевича в кабинете тоже держалось оружие — привычка человека, который не доверял расстояниям. — Предлагаю поединок, — сказала она.       Дашкевич проследил за её взглядом. — Вы предлагаете фехтовать посреди рабочего дня после проваленной операции? — Нет, я требую. — Это ребячество. — Тогда Вам будет нетрудно победить.       Он уже шёл к стене, взял одну шпагу, проверил гибкость клинка, потом вторую бросил ей рукоятью вперёд. Она поймала. Металл лёг в ладонь хорошо знакомой прохладой, с чуть стёртой кожей на рукояти. Татьяна сняла жакет и бросила его на спинку стула. Осталась в блузе с высоким воротом и тёмной юбке, узкой в бёдрах, но достаточно свободной у колен. Шпильки в волосах держались плохо — одна сразу скользнула вниз, упала на ковёр и осталась там чёрной изогнутой чертой. — Маску, — сказал Дашкевич. — Обойдусь. — Маску. — Вы хотите испортить мне лицо?       Он молча взял маску со стены и бросил ей. Татьяна поймала, но надела не сразу — посмотрела на него поверх проволочной сетки. — А Вы? — Я не намерен пропускать Ваши удары. — Как же Вы самоуверенны.       Они вышли из кабинета через боковую дверь в малый фехтовальный зал. Помещение тянулось вдоль задней стены здания, с высокими матовыми окнами, за которыми двор был виден пятнами: мокрый снег, чёрные стволы, колесо телеги, брошенное у сарая. В зале пахло кожаными перчатками, воском на полу, железом, немного — камфорой из шкафа с перевязками. На стенах висели рапиры, шпаги, тренировочные сабли, потемневшие маски. Пол был истёрт полосами, где много лет скользили подошвы. В щелях темнела сухая грязь, принесённая десятками сапог.       Татьяна надела маску. Мир за сеткой стал решётчатым — серым и раздробленным. Дашкевич снял сюртук, остался в жилете и белой рубахе, рукава закатал до локтей. На правом предплечье проступали старые светлые рубцы, затем встал напротив неё. Шпага опустилась вниз — он ждал.       Она сделала первый выпад без поклона. Клинки встретились с резким звоном. Татьяна пошла быстро, не давая ему устроить бой по-своему: шаг, обман плечом, укол в грудь, перевод вниз, ещё удар по слабой линии. Он принял всё с экономией движения, которая бесила сильнее любой бравады. Его кисть работала короткими движениями и точно. Клинок отводил её шпагу на волосок, не шире, чем требовалось. Он отступал только тогда, когда хотел заманить. Татьяна знала это и всё равно шла за ним. Металл пел между ними. Под каблуком у неё скрипел воск, юбка цепляла колено, дыхание быстро нагревалось под маской.       Татьяна ударила по его клинку сильнее, чем следовало в учебном бою. Дашкевич перехватил, резко сбил её шпагу вниз, пошёл вперёд. Она отступила, но не уступила — повернула корпус, ушла с острия, скользнула в сторону. Он оказался близко — ближе, чем позволял учебный бой. Через сетку маски она видела его сжатый рот, побледневший от напряжения, и жёлтый глаз.       Она резко ударила в верхнюю линию, он отбил. Клинки соскользнули друг по другу с визгом. Татьяна почувствовала этот звук зубами. Удовольствие горячо вспыхнуло в ней. Дашкевич уже не отступал — он принял темп. Татьяна чувствовала пот под воротом блузы, влажные волосы у виска, рукоять, ставшую тёплой в ладони. Его рубаха потемнела у груди, жилет натянулся на плечах. Один раз она задела его клинком по предплечью, оставив узкую красную черту. Он посмотрел на кровь, потом на неё. — Довольны? — спросил он. — Пока нет.       Он двинулся. Татьяна успела отбить первый укол, второй пропустила бы в плечо, если бы не развернулась почти вплотную. Его шпага прошла по ткани рукава, распоров тонкую полоску у локтя. Она услышала, как треснула материя, и рассмеялась под маской. За это он получил укол в грудь, который всё же сумел отбить в последнее мгновение. Их клинки сцепились, чашки эфесов ударились. Татьяна слышала его тяжёлое дыхание сквозь сетку маски. Она толкнула клинком — он удержал.       Дашкевич резким движением освободил клинок и выбил её шпагу в сторону, но Татьяна ожидала этого — она шагнула ближе, почти под его руку, ударила локтем по его запястью, нарушая приличия честного боя, и остриё её шпаги оказалось у него под рёбрами. Дашкевич замер. Через сетку она видела, как на шее у него бьётся жилка. — Убит, — сказала она. — Нечестный приём.       Лицо у него было раскрасневшееся от боя, волосы у виска окончательно выбились, на щеке лежала пыльная тень от сетки. — Снимите маску, — сказал он. — Зачем?       Она всё же сняла маску. Дашкевич шагнул к ней, наклонился и коснулся своими губами её. Одной рукой он прижал её к себе за спину, другой отобрал шпагу и отбросил в сторону. Клинок ударился о пол, зазвенел и покатился к стене. Татьяна впилась пальцами в его плечо, почувствовала под ладонью мокрую от пота ткань рубахи и твёрдую линию мышцы.       Татьяна прикусила ему губу. Он коротко втянул воздух, сжал её талию крепче, почти приподнял на носки. Её собственное тело отвечало так откровенно, что она на секунду возненавидела себя, его, февраль, Дружину, революционеров, весь порядок мира, при котором нельзя просто закрыть дверь и довести начатое до безобразия.       За дверью послышались шаги.       Они разом остановились, оба повернули головы к двери. Шаги прошли мимо, потом вернулись — кто-то остановился у соседней комнаты, закашлялся, передвинул ведро или ящик. Татьяна медленно отпустила его жилет. На ткани остались смятые полосы от её пальцев. — Если это Минаев, — прошептала она, — я убью его учебной шпагой.       Дашкевич опустил лоб к её виску и задержался там так близко, что она чувствовала горячее дыхание у кожи. — Уберите волосы, — сказал он тихо. — У Вас шпильки выпали.       Она отстранилась первой, подняла маску, поправила волосы пальцами, но руки у неё ещё плохо слушались. Дашкевич поднял её шпагу, осмотрел клинок. Делал всё спокойно, даже слишком спокойно, и только красная черта на его предплечье и губы, помнящие поцелуй, выдавали, как мало там осталось от спокойствия. Татьяна смотрела на него с совершенно неподходящим для служебного помещения интересом.       Татьяна подняла с пола шпильку, вколола её в волосы кое-как и потянулась за жакетом, но вспомнила, что оставила его в кабинете. Дашкевич открыл боковую дверь первым, прислушался, потом кивнул. Они вернулись в кабинет почти чинно: она с разорванным рукавом, раскрасневшаяся после боя, он с царапиной на предплечье, у обоих такие лица, что прохожие бы поняли всё сразу.       На столе их ждали карта, патроны, мокрая записка и проваленная операция. Дашкевич взял карандаш и поставил новый крест возле прачечной. Через несколько минут работы Татьяна подняла глаза — он смотрел уже не на карту, а на неё. Когда их взгляды сцепились, он обошёл стол без спешки, давая себе последний шанс остановиться, хотя уже знал, что не воспользуется им. Татьяна сделала шаг навстречу. Он не остановился. Тогда она подошла вплотную, взяла его за лацканы жилета и толкнула назад. Дашкевич мог удержаться, конечно, но вместо этого отступил — позволил ей нажать сильнее и сел на кожаный диван у стены. Диван тихо скрипнул под его весом. На столике рядом дрогнул стакан с водой.       Татьяна оказалась у него на коленях. Тяжёлые юбки взметнулись и осели вокруг них тёмным беспорядком. Одна складка легла ему на ботинок, другая зацепилась за пуговицу диванной обивки. Она одной рукой удержалась за его плечо, другой вцепилась в край жилета. Они склонились друг к другу так близко, что их дыхание смешалось ещё до поцелуя.       Он крепко взял её за талию и потянул к себе. Поцелуй сорвался сразу в жадность. Татьяна подалась вперёд, пальцы её скользнули к его вороту, нашли первую пуговицу рубахи, вторую, застряли на третьей. Материя была тёплая, влажная у груди после поединка, пуговицы сидели туго, и это крохотное сопротивление вдруг стало невыносимым. Она дёрнула сильнее. Одна пуговица щёлкнула, ударилась о пол и покатилась под стол.       Дашкевич выдохнул, почти смеясь, но смех сразу исчез, когда она расстегнула ещё одну пуговицу и коснулась пальцами открытой кожи у груди. Сердце билось часто, сильнее, чем позволяла его обычная холодная наружность. Татьяна провела ногтями вниз, не царапая, только обозначая путь, и увидела, как у него на мгновение напряглась челюсть. Это было лучше всяких признаний.       Она снова наклонилась, но на этот раз он перехватил её раньше, чем она успела взять поцелуй сама. Рука его поднялась к её затылку, пальцы вошли в волосы у корней, вытянули шпильку, и прядь упала ей на щёку. Татьяна издала короткий раздражённый звук, но не отстранилась — наоборот, прикусила ему нижнюю губу в прежнем месте.       Он сжал её талию и тут же поднялся вместе с ней так быстро, что она только успела покрепче уцепиться за его плечи. Юбки тяжело сдвинулись, зашуршали, одна складка потянула за собой перчатку, упавшую с дивана. Он донёс её до письменного стола и усадил на край, прямо между картой квартала, промокшей запиской и разбросанными патронами. Там, где всегда был строгий маниакальный порядок, рядом с ней всё чаще царил хаос. Татьяна нарочно сдвинула пальцами одну стопку — листы бумаги заскользили, наклонились, как Пизанская башня, несколько упали на пол. Дашкевич даже не вздрогнул. Тогда она села, широко расставив колени под слоями юбки. Одна туфля стукнула каблуком о ящик. Чернильница опасно качнулась, Татьяна поймала её на лету, поставила в сторону.       Он стоял между её коленями, так близко, что объяснение уже было бы сложно придумать. Его рубаха была расстёгнута до середины груди, ворот сбился. Он наклонился и поцеловал её снова, глубже прежнего, с той самой сдерживаемой яростью, которую днём тратил на подчинённых, а сейчас почти не мог удержать. Татьяна обвила его шею одной рукой, другой нащупала край стола, сжимая его так крепко, что ногти скользнули по полированному дереву. Внизу, совсем рядом, лежали отчёты, карта, револьверные патроны, записка беглеца. Всё это стало нелепой подстилкой под их голодное безумие.       Его ладонь скользнула по её бедру через ткань юбки, остановилась у колена. Выше не поползла, но остановка была мучительна. Татьяна резко втянула воздух, сама подалась вперёд, и край стола упёрся ей под бёдра.       В этот момент в дверь постучали. Два вежливых, ясных удара костяшками, от которых Татьяна дёрнулась так резко, что едва не задела коленом спасённую чернильницу. Дашкевич выпрямился. Оба замерли. За дверью раздался знакомый голос: — Дмитрий Александрович? Простите, мне сказали, что Татьяна Алексеевна может быть у Вас.       Татьяна побелела, услышав голос Адриана. Она слетела со стола так быстро, что бумаги взметнулись под ней, карта сползла набок. Возня поднялась такая, что сын за дверью наверняка услышал, хотя Татьяна успокаивала себя, что ведёт себя, как мышь. Дашкевич успел поймать её за локоть, иначе она бы наступила на собственную юбку.       У стены стоял высокий дубовый шкаф для шинелей и запасных бумаг — тёмный, тяжёлый, с резными створками. Татьяна подхватила юбки обеими руками, сгребла их почти до колен, обнаружив на секунду туфли, тонкие щиколотки и край нижней юбки, и бросилась к шкафу с такой паникой, какой от неё не видел, вероятно, ни один убийца. Внутри висели два плаща, старая шинель, запасной сюртук и папка с ведомостями. Она втиснулась между плащами, ударилась плечом о деревянную полку, едва не выругалась вслух, затолкала подол внутрь и потянула створку на себя. Створка закрылась не до конца: из щели торчал край её юбки. Дашкевич шагнул, молча затолкал ткань внутрь ладонью и только тогда повернулся к столу.       За дверью снова постучали, уже осторожнее. — Дмитрий Александрович?       Дашкевич провёл рукой по волосам, застегнул рубаху криво, понял, что пуговицы не хватает, сдёрнул жилет так, чтобы прикрыть разор, поднял с пола маску, зачем-то положил её на кресло, потом увидел на столе её перчатку. Перчатку он сунул в ящик. Пришлось распахнуть дверь, притворяясь, что последние пять минут он занимался исключительно государственной безопасностью и ничем более.       Адриан стоял на пороге в дорожном пальто, с мокрыми от снега плечами и шляпой в руке. Он склонил голову. — Простите. Мне внизу сказали, что Татьяна Алексеевна поднялась к Вам.       Из шкафа, где Татьяна стояла между шинелью и ведомостями за прошлый год, донёсся едва слышный шорох. Дашкевич не повернул головы. — Была, — сказал он. — Ушла к допросным.       Адриан посмотрел на стол: на смятую карту, на кресло с фехтовальной маской, на диван, где кожаная обивка ещё хранила неправильный беспорядок складок, потом снова на Дашкевича. — У Вас на столе беспорядок.       Чёртов мальчишка, он лучше всех других знал, насколько это недопустимо для графа. Дашкевич почти услышал, как в шкафу Татьяна закрыла рот ладонью или прикусила себе пальцы. По крайней мере, дерево чуть скрипнуло, словно кто-то внутри попытался сдержать усмешку ценой сустава. — Вы что-то хотели? — спросил Дашкевич.       Адриан перевёл взгляд с него на шкаф — совсем ненадолго, но достаточно, чтобы сердце бросилось в отставку. Адриан протянул сложенный лист. — Я хотел пригласить Вас и Татьяну Алексеевну осмотреть Санкт-Петербургский Императорский Ольгинский театр. Великий князь Сергей Михайлович сделал крупное пожертвование, в его честь должны были дать благотворительный спектакль. Однако артисты жалуются, что их театральный призрак разбушевался. Сверху пришло указание, что мы должны проверить. — Хорошо. Я немедля соберусь и передам Татьяне Алексеевне, если она придёт.       Адриан чуть поклонился. На пороге задержался ещё на мгновение, словно хотел что-то добавить. — И, Дмитрий Александрович, — сказал он, — когда Татьяна Алексеевна освободится, предупредите её: у неё одна перчатка осталась у Вас под диваном, а туфля у стола.       Татьяна поджала пальцы на обеих ногах и почувствовала, что одну и впрямь умудрилась потерять — видимо, когда бежала к шкафу.       Адриан ушёл.       Дашкевич закрыл дверь очень медленно, чтобы не хлопнуть и не выдать тем самым, что в кабинете только что была предотвращена гибель нескольких репутаций и, возможно, воображения Адриана. Когда щёлкнул замок, в кабинете несколько секунд стояла полная тишина. Потом шкаф наконец дрогнул, створка приоткрылась на палец. Изнутри сперва показалась рука, потом край растрёпанной причёски, потом лицо Татьяны — красное, испуганное, сияющее от удерживаемого смеха до такой степени, что злиться на неё было почти невозможно. — Ваши перчатка и туфля, — сказал он.       Татьяна вытащила одну ногу, запуталась в подоле, ударилась локтем о створку, беззвучно зашипела, потом наконец выбралась вся, волоча за собой на юбке сухой серый пух от старой шинели. — Адриан всё понял. — Нет. — Да.       Она закрыла рот ладонью, но смех всё-таки прорвался — сначала тихий, задавленный, почти болезненный, потом громче. Она согнулась, схватилась за край стола, стараясь не шуметь, и плечи у неё затряслись. Дашкевич смотрел на неё: растрёпанные волосы, порванный рукав, юбка в пыли, глаза блестят. Это была катастрофа в человеческом облике. — Вам смешно? — Ужасно, — выдохнула она. — Он сказал «когда она освободится». Господи, какой мерзавец. Весь в меня. — Это Вас радует? — Сейчас — чудовищно.       Дашкевич закрыл глаза и всё-таки рассмеялся почти без звука, но грудь у него дрогнула. Татьяна, увидев это редкое нарушение порядка, опять прикусила ладонь, чтобы не сорваться окончательно. — Идите вниз, — сказал он, уже собрав лицо. — Пока Адриан Максимилианович не вернулся.       Она быстро привела себя в порядок у зеркала: подколола волосы первой попавшейся шпилькой, натянула перчатки, расправила юбку, стёрла большим пальцем пыль с рукава и обернулась к нему. Глаза выдавали всё: шкаф, поцелуи, стол, Адриана за дверью, их общее, несвоевременное, непристойное счастье. — Дмитрий Александрович, — сказала она у двери, — если мой сын спросит, чем я занималась у Вас в кабинете, что мне отвечать? — Правду. — Какую именно? — Что Вы спорили со мной о методах работы.       Татьяна улыбнулась. — Прекрасно. Наконец-то версия, в которой нет ни одного слова лжи.       Она вышла в коридор, не оглядываясь, только на ходу поправила воротник. Дашкевич остался в кабинете один. Под диваном нашлась пуговица. Он поднял её, зажал в кулаке и несколько секунд смотрел на дверь, за которой стихли её шаги. Потом убрал пуговицу в ящик, туда же, где лежала её перчатка и несколько ранее вырванных пуговиц, которые не успели пришить обратно, и шпилек.       Татьяна села в глубину кареты и поправила муфту на коленях. Адриан устроился напротив так, будто ему просто предстояло самое обыкновенное служебное поручение: театр, показания перепуганных артистов, директорская ложь. Он снял перчатку, чтобы удобнее перелистать записную книжку, и держал карандаш между пальцами. Татьяне захотелось отнять у него эту книжку, вытрясти из неё все его мысли и проверить, нет ли среди них кабинета Дашкевича.       Дашкевич сел рядом с нею, но не близко — между ними осталась узкая полоска холодной кожи сиденья, на которой лежала его трость. На нём был тот же чёрный сюртук, уже безукоризненно застёгнутый. Воротник стоял ровно, но Татьяна всё равно помнила, где именно её пальцы касались его груди. У неё самой шпильки сидели хуже прежнего: одна прядь у виска всё время норовила выскользнуть, и она в третий раз за дорогу подняла руку, чтобы поправить волосы, хотя движение только сильнее выдавало её. Адриан делал короткие пометки, изредка поднимая глаза к окну. — Николай Аполлонович Сумбатов, директор, — произнёс Дашкевич, развернув лист с кратким донесением. — Артисты взволнованы тем, что старый призрак их театра разбушевался. В этом театре когда-нибудь подтверждали подобные явления или это обычная местная легенда? — Не доказано, — тут же ответил Адриан и перевернул страницу в книжке. — Проверки ничего не выявили, слухи идут давно, это уже как местная легенда.       Адриан сидел чуть боком, чтобы не упираться коленом в складную подножку. Он не избегал её взгляда, отвечал Дашкевичу, спрашивал о должностях, уточнял, кто имел доступ к фойе и ни разу не позволил себе неуместного промедления. Татьяна медленно отпустила мех муфты, который до сих пор мяло её кольцо, и позволила руке лечь свободнее.       У театра стояли две кареты, телега стекольщика и сани с деревянными ящиками, набитыми соломой. Рабочие в коротких тулупах разгружали длинные рейки и свёртки холста. Один, проходя мимо парадного входа, снял шапку перед фасадом. У входных дверей Дружину уже ждали. Николай Аполлонович Сумбатов вышел на крыльцо без шапки, в тёмном сюртуке. Рядом с ним Виктор Николаевич держал папку и связку ключей. Оба поклонились Дашкевичу одинаково низко, но сын выпрямился раньше отца. — Действительный статский советник граф Вронский-Дашкевич, — произнёс Дашкевич, снимая перчатку только с правой руки и не протягивая её первым. — Особое следственное поручение при Канцелярии Министерства Императорского двора. Ольгинский театр временно относится к зоне нашего надзора до окончания проверки. Барон Адриан фон Гейль — чиновник особых поручений, ведёт протокол, описи и опрос служащих. Госпожа Горчакова состоит при комиссии по линии благотворительного попечения и санитарного наблюдения.       На имени Адриана директор кивнул. На Татьяне взгляд его споткнулся. Она стояла рядом с Дашкевичем в тёмном дорожном платье и никак не походила на даму, которую приводят утешать истеричных балерин сладким чаем. Не было при ней ни дамского комитета, ни доброй улыбки. Сумбатов перевёл глаза на Дашкевича, потом на Адриана, потом опять на Татьяну, и за эту короткую дорогу успел решить, что перед ним чья-то родственница, которую невозможно оставить дома. — Госпожа Горчакова? — переспросил он осторожно. — Простите, Ваше превосходительство, я не получил отдельного уведомления о дамском участии в проверке.       Татьяна сняла одну перчатку, не спеша, пальцем подцепив край у запястья, и положила её на ладонь второй руки. — Моё общество занимается больными, уволенными, оставшимися без комнаты, без жалования или раненными. В театре, как я понимаю, двое служащих пострадали при падении люстры. — Разумеется, — сказал он. — Театр окажет содействие комиссии. Только прошу учесть: у нас возобновление, женщины взвинчены, рабочие и так болтают лишнее. Если начнутся новые слухи, мы понесём убытки. Ваше превосходительство, благодарю за такую поспешность. Случившееся, разумеется, прискорбно. Двое работников действительно пострадали, но ничего тяжёлого: уборщица получила порез щеки, один рабочий ушиб плечо. Главная неприятность теперь техническая: люстру придётся восстанавливать почти с нуля, а до благотворительного вечера остаётся меньше недели. — Технические неприятности редко требуют вмешательства Особого отделения, — сказал Дашкевич. — Вы просили проверить слухи о явлении в императорской ложе и не пытается ли кто-то сорвать премьеру перед концом сезона. Начните с порядка событий.       Сумбатов моргнул. Он повёл их через парадный вестибюль в главное фойе, где под потолком теперь зияло обнажённое крепление. На месте хрустальной люстры висели временные леса: доски, верёвки, железные скобы, свёрнутые провода или газовые трубки, которые рабочие обмотали тряпками. Внизу стояли ящики с осколками, каждый пересыпан соломой, чтобы не резать руки. Мрамор уже вымыли, но в швах между плитами осталась мелкая стеклянная крупа. При каждом шаге она потрескивала под подошвами, и Татьяна слышала этот звук отчётливее директорских слов: сухой, дробный, неприятно зубной. В воздухе держался запах мокрой штукатурки, бронзовой пыли, гари от погасших рожков и дешёвого мыла, которым слуги пытались вывести пятна с ковровой дорожки. — Обрушение произошло здесь, около половины одиннадцатого вечера, — сказал Сумбатов и поднял руку к потолку, не глядя вверх. — К тому времени большинство артистов и служащих уже покинули театр. До того, во время репетиции, одна из учениц уверяла, что видела кого-то в императорской ложе. При проверке ложа была заперта. Я не придавал бы этому значения, но после люстры разговоры стали принимать совершенно безобразный оборот. — Кто именно видел силуэт? — спросил Адриан.       Он уже писал, стоя немного в стороне, чтобы не мешать проходу рабочих, и выглядел в этом фойе чужеродно: спокойный тёмный силуэт среди суетливой позолоты и битого стекла. Директор перевёл на него взгляд. Виктор Николаевич открыл папку, но отец остановил его коротким движением пальцев. — Ученица кордебалета Надежда Рыбина, — сказал директор. — Она сегодня отсутствует, отпросилась по состоянию здоровья, но должна быть завтра. Я сам был в зале, но, признаться, ничего не видел. К моменту обрушения фойе находились капельдинер Семён Лукич Тихонравов, уборщица Прасковья Ивановна и двое рабочих из сценической части. — Ложа? — Дашкевич остановился под пустым креплением люстры и наконец поднял глаза. — Кто открывал? — Виктор Николаевич, при мне и при двух служащих, — ответил Сумбатов. — Ложа была пуста. Там обнаружили театральный бинокль, оставшийся, вероятно, с прошлого вечера. Наши ложи убираются не всегда с должной тщательностью, о чём я уже сделал выговор служащим. Позвольте представить тех, кто присутствовал вчера и может быть полезен следствию, — произнёс директор, слегка наклонив голову к Дашкевичу. — Я распорядился собрать их в зале и на сцене, чтобы не водить Ваше превосходительство по всему театру без нужды. Здесь сейчас все взвинчены до последней нитки. Слухи о призраке разносятся, хотя никакого призрака, разумеется, нет.       Их провели в зрительный зал через боковую дверь. Позолота у лож была потёрта на выступах, бархат на перилах примялся там, где зрители годами клали локти, под сиденьями виднелись бумажки от конфет и обломок веера. На сцене работали при частичном свете. Декорация дворцового сада была поднята не до конца, из-под неё виднелись грубые брусья, кирпичи-противовесы, петли, холст с изнанки и тёмный проход в глубину. Возле рампы стоял высокий мужчина в репетиционном камзоле. Он говорил с молодой балериной, показывая тростью линию руки, и остановился только тогда, когда Сумбатов вывел следователей к авансцене. — Аркадий Валерианович Неволин, — сказал директор. — Наш балетмейстер и исполнитель принца Дезире. Это его последний сезон, после чего он планирует остаться при нас хореографом.       Неволин поклонился Дашкевичу, Адриану и Татьяне, определяя их значимость в своих глазах очерёдностью поклона. Вблизи он был старше, чем казался из зала: у глаз залегли тонкие усталые складки, шея под платком выдавала давнюю работу тела, пальцы на трости были длинные и сухие, с ногтями, подстриженными коротко ради сцены. Варвара Крестовская, новая Аврора, стояла рядом в репетиционной юбке и короткой кофте, на плечах у неё лежала шерстяная шаль. Она держала пуанты в руке, хотя репетиция должна была возобновиться через четверть часа. На правой ленте виднелась крошечная прорезь от стекла, аккуратно заштопанная белой ниткой. — Ваше превосходительство, — сказал Неволин, и голос у него оказался таким же точным, как его движение. — Если проверка займёт долго, прошу предупредить: девочки разогреты, держать их в таком состоянии без работы — верный путь к травмам. — Вы не верите в призрака? — спросил Адриан.       Неволин посмотрел на него, потом концом трости поддел меловую отметку на полу, сдвинул крошку мела в сторону и поставил трость ровно между носками своих туфель. — Я верю в людей, которые любят рассказывать друг другу гадости в уборной, — сказал он.       Варвара Крестовская быстро посмотрела на него и снова опустила глаза к своим пуантам. У кулисы стояла Аглая Сергеевна Ланская, уже представленная директором до подхода к сцене. Она не вмешивалась, но когда Варвара сжала пуанты сильнее, Аглая негромко щёлкнула пальцами, и девушка ослабила хватку, чтобы не мять атлас. У Аглаи были резко очерченный рот, тёмная шаль с большой булавкой у плеча и стопы, развёрнутые по старой балетной привычке даже в обычных ботинках. — Аглая Сергеевна, Вы видели призрака в ложе? — спросила Татьяна. — Я не склонна надумывать и обманываться.       Селиванов как раз появился из партера. Он, должно быть, пришёл из фойе другим проходом и уже успел снять пальто — на нём был тёмный сюртук, серый жилет и крупная золотая цепь, вызывающе лежавшая на животе. Трость он держал как знак права находиться там, где другим зрителям приходилось покупать билет и не совать нос за занавес. Николай Аполлонович представил его с особой учтивостью, чуть теплее, чем Неволина. — Платон Евграфович Селиванов, один из постоянных благотворителей театра, — сказал директор. — Уже несколько лет он ежемесячно поддерживает балетный класс и кассу взаимопомощи артистов. Вчера, к сожалению, был свидетелем части беспорядка. — Свидетелем, Ваше превосходительство, я был только дурного хозяйства, — сказал Селиванов, поклонившись Дашкевичу. — Вы стояли под люстрой до обрушения? — спросил Адриан. — Все стояли, — ответил Селиванов. — Директор, я, Аркадий Валерианович, артистки, служащие, потом разошлись. Через несколько минут она и полетела. Если это был призрак, он, по крайней мере, не лишён манер: дождался, пока дамы уйдут.       Директор повёл их дальше, к правой кулисе, где собралось несколько служащих, уже предупреждённых Виктором. Здесь пахло иначе: рабочее нутро сцены — смазка для железа, дешёвый табак и кислый пот. У стены стоял высокий седой человек с широкими плечами и руками, чёрными у ногтей от машинного масла. Это был Степан Егорович Кручин, старший машинист сцены, ведавший верхами, блоками, подъёмами декораций и всеми теми верёвочными потрохами, которые публика никогда не замечала, пока они не начинали рваться. Сумбатов представил его без особого интереса: служащий, надёжный, несколько лет при театре, вчера после падения проверял колосники и кулисы. — Расскажите историю о Вашем призраке, — попросил Дашкевич. — Наверняка есть разные версии о том, как и когда он поселился в этих стенах. — В здешнем театре, Ваше превосходительство, ходят разные истории, — сказал Николай Аполлонович Сумбатов.       Аглая Сергеевна стояла чуть ниже, в тёмной шали с тяжёлой булавкой у плеча. Она подняла голову к закрытой ложе, и свет от рампы лег ей под скулу жёлтым краем. За её спиной капельдинер Семён Лукич Тихонравов мял в руках фуражку — его вызвали показать служебный ход за ложами, но старик уже несколько минут переминался у двери, покашливал и смотрел на ключи. Внизу, в оркестровой яме, капельмейстер Бер собирал ноты в потрёпанную папку, однако после слов директора поднял голову и не спеша снял пенсне. — Во времена перестройки театров двадцать лет назад уже играли «Спящую красавицу», — сказала Аглая. — Исполнительница роли Карабос исчезла при перестройке. Женщина вошла в театр после премьеры, и театр её съел. Никто так и не узнал, что с ней случилось.       Сумбатов повернулся к ней с улыбкой, сжав крепче ключи. Один из них впился бородкой в перчатку, оставив на лайке тёмную вмятину. Дашкевич смотрел на дверь ложи, не вмешиваясь. — Вересова уехала на лечение, — произнёс Сумбатов. — Исполнительница Карабос, по слухам, была женщина вздорная, но одарённая. Всё прочее — позднейшая дрянь, в которую охотно верят те, кто путает афишу с исповедью. Эта история случилась ещё до меня, но мой предшественник рассказал мне её в подробностях. — Её гримёрку освободили ночью, — снова встряла Аглая. — Платья разошлись по другим девочкам, пудреницу забрала костюмерная, письма исчезли. Но после её «отъезда» стали поговаривать, что видели женщину в наряде Карабос, которая ждала своего выхода на стену. — Карабос, — передразнил Семён Лукич вполголоса. — Барыня простите, Аглая Сергеевна, только Карабос-то к пятой ложе зачем? Она сцены держалась бы. У неё там зеркало было, костюм, выход. В ложе тогда кровь нашли, на кресле. Я мальчишкой ещё слышал от старого Пахома, тот при дверях служил. Говорил: господин меценат сидел там после полуночи один, в белом жилете, а голова на груди криво лежала. С тех пор он сидит в пятой ложе перед премьерами, а в остальное время ищет свою голову.       Сумбатов дёрнул рукой, и ключи звякнули. Старик втянул голову в плечи, но не замолчал сразу: видимо, годы у дверей научили его бояться начальства, однако ночные обходы за ложами научили другому страху, более упрямому. Он поднял фуражку, вытер ею пот с верхней губы и продолжил уже тише: — В пятой ложе иногда кресло развёрнуто бывает, к двери. Сядет кто-нибудь так — и слышит весь коридор раньше, чем его самого увидят. Программку находили смятую, стакан воды отпитый, пепел в пепельнице, хотя курить там не дозволено. Женщины из уборной клялись, что слышали, как он кашляет за портьерой. — Благодарю, Семён Лукич, — сказал директор. — Вы превосходно доказали, что всё это глупые россказни. Как может призрак без головы кашлять? — Он не меценат, — сказал Бер из-за спины.       Все повернулись к нему. Старик-капельмейстер говорил негромко, с лёгким немецким нажимом в согласных. Пальцы у него были жёлтые от табака и чернил, ногти короткие, у большого пальца кожа потрескалась от сухости. — Если здесь кто и ходит, так музыкант, — продолжил Бер. — Скрипач — ревнивый, больной. Он убил свою возлюбленную, когда застал её в театре с любовником. После этого его самого нашли наверху, у машин: шея разбита, фрак разорван, но руки целы. Для скрипача это важнее головы.       Аглая тихо фыркнула. Сумбатов открыл рот, однако Бер поднял палец, и директор, к собственному раздражению, дал ему закончить. — Когда ночью слышат несколько тактов без оркестра, это не Карабос, — сказал Бер. — Она танцевала, а не играла. Звук идёт из ямы, из прохода за ложами, иногда сверху, от колосников. Человек ищет место, где потерял последнее, что у него оставалось — музыку. — Прекрасно, — сказал Сумбатов. Он наконец вставил ключ в замок, но не повернул. — Теперь у нас три покойника на одну ложу: артистка, благотворитель без головы и скрипач со сломанной шеей. Если бы покойники действительно посещали наши премьеры с такой верностью, мы бы уже давно обанкротились. — Если это Карабос — она могла обозлиться на то, что снова дали «Спящую красавицу». После её исчезновения эта постановка начала считаться проклятой. С того момента её ставят впервые, — напомнила Аглая. — Откроем, — сказал Дашкевич. — Посмотрим, кто из Ваших покойников оставляет следы.       Рядом с Кручиным стояла женщина в сером платье с чёрным передником, держа в руках коробку с лентами и крючками. Сумбатов представил её уже на ходу: Софья Петровна Зорина, помощница балетной костюмерной, при репетиционных юбках, обуви и мелком ремонте. Софья Петровна поклонилась Татьяне глубже, чем мужчинам, и тут же повернулась к Варваре, которая подошла за новой лентой для пуанта. У Зориной было узкое лицо, гладко убранные тёмные волосы с заметной проседью у висков, тонкая шея и грация в движениях с невольным разворотом ступней. — Вы тоже были вчера при репетиции? — спросила Татьяна. — При костюмах была, барыня, — ответила Софья Петровна. — Девочки рвали ленты одна за другой. Я у правой кулисы стояла, пока господин Неволин их гонял. — Силуэт видели?       Софья Петровна опустила глаза к коробке, выбрала крючок, проверила его ногтем и только потом ответила: — Слышала, что зашумели, — сказала Зорина. — Самого силуэта не видела.       Директор нетерпеливо кашлянул, и Софья Петровна сразу занялась лентами. Дальше Сумбатов показал им Семёна Лукича Тихонравова, старого капельдинера с красным носом. Он клялся, что в императорской ложе «сидело белое». Потом показали Евдокию Карловну Мальцеву, заведующую костюмерной, полную женщину с большим кольцом ключей и лиловыми от холода губами. Она говорила, что слухи распустил кордебалет.       У каждого имелась своя версия: цепь старая, девочка дурная, Неволин загонял труппу, директор экономил, Селиванов лез куда не просили. Некоторые, конечно, верили в призрака — по совпадению, это были самые впечатлительные из служащих театра. Татьяна слушала, задавала вопросы, иногда наклонялась к предметам ближе: к срезу верёвки у кулисы, к ящику с осколками, к краю ковра, где осталась стеклянная пыль, к связке ключей у Виктора.       Все отправились к пятой ложе. Сумбатов толкнул дверь. Внутри было темно, но из щели между портьерами на пол ложи падала узкая полоска света. Ничего интересного там обнаружено не было, кроме того, что одно из сидений было продавлено чьим-то весом.        — Ну? — спросил Адриан негромко, когда директор отошёл к рабочим, а они втроём остались в стороне. — Призрак? — Пока только люди, — сказала Татьяна. — Но надо будет проверить завтра ещё раз. Взять у ведьм талисманы и использовать до всех репетиций, когда помещения будут пустые.       Адриан это записал. Татьяна надела перчатку, застегнула пуговицу у запястья и впервые за весь день перестала следить за тем, как близко к ней стоит Дашкевич.       Старая гримёрка Аглаи Сергеевны находилась глубже, за правой кулисой, в ряду низких комнат, отделённых от сцены деревянной перегородкой. Директор повёл их туда уже после осмотра фойе из желания показать всё и сразу избавиться от проверяющих. На дверях висели таблички с фамилиями, кое-где перечёркнутыми и переписанными. Под одной проступала прежняя краска, и Татьяна успела прочесть две старые буквы, прежде чем Виктор Сумбатов заслонил дверь плечом и нетерпеливо пошёл дальше.       На столике стояла жестяная коробка с булавками, пустая чашка с засохшим чайным ободком, сломанный гребень, несколько пожелтевших программок и фарфоровая баночка, в которой когда-то держали рисовую пудру. Стул был отодвинут от зеркала, на спинке висела старая репетиционная кофта, вытертая на локтях. Всё в комнате выглядело заброшенным: вещь за вещью переставали брать в руки, пыль ложилась в складки ткани, а чужие девочки, получившие новые гримёрки, проходили мимо и не смотрели внутрь.       На столе, перед зеркалом, стоял большой букет белых лилий.       Цветы были свежие, плотные, с зелёными тугими стеблями, стянутыми широкой чёрной лентой. Их поставили в медный кувшин для умывания, прежде стоявший в углу. Вода уже успела вытечь тонкой дорожкой на край столика и намочить программы. Белые лепестки раскрылись с жирным восковым блеском. Татьяна пересчитала их взглядом: количество чётное. На мокрых программах лежала карточка — белая, плотная, с ровно обрезанными краями. Чернила ещё не побледнели. Надпись была короткая, без гербов:

«От Карабос».

      Николай Аполлонович Сумбатов вошёл в гримёрку после них и сразу поморщился. Он взял со стула старую кофту, стряхнул с неё пыль на пол, тут же понял нелепость жеста и повесил обратно. Он смотрел на лилии с досадой управляющего, видящего ещё один расход, ещё один слух. — Несносная шалость, — сказал он. — После вчерашней истории у нас всякая девчонка, всякий рабочий считает своим долгом поддержать балаган. Аглая Сергеевна сама, вероятно, велела кому-нибудь принести цветы, а теперь сделает вид, что не знает. Она любит подобные выходки, когда ею пренебрегают в распределении партий. — Старую гримёрку она ещё использует? — спросила Татьяна, не отрывая взгляда от карточки. — Иногда, — ответил директор. — Здесь у неё оставались вещи. Сейчас она чаще сидит в общей педагогической комнате. Аглая Сергеевна женщина нервная, самолюбивая и злопамятная.       Аглая Сергеевна пришла через несколько минут, вызванная Виктором, который нашёл её у балетного класса. Она вошла без спешки, с усталой походкой танцовщицы после многих лет уроков: корпус держится сам, а ноги давно следовали счёту. На пороге она остановилась. Рука, лежавшая на булавке у плеча, сдвинулась ниже, к самому горлу, и пальцы зацепили шаль так, что на тёмной ткани пошла косая затяжка. — Кто это притащил? — спросила она. — Мы надеялись услышать это от Вас, Аглая Сергеевна, — сказал директор. — Цветы свежие. Комната не заперта. — Запирается через раз, — ответила она и вошла наконец, обойдя букет. — Ключи у костюмерной, у Виктора Николаевича, у уборщицы.       Дашкевич приказал Адриану убрать карточку в папку, а букет оставить на месте до повторного осмотра. Кручин показал крепление двери, Зорина подтвердила, что комнату утром не открывала, Евдокия Карловна из костюмерной сердито заявила, что лилии могли принести из любой лавки у театра, а уж записку написать способен кто угодно. — Мы вернёмся, — сказал Дашкевич, когда осмотр наконец закончился. — До завтрашнего вечера никто не трогает крепления, старую гримёрку и императорскую ложу. Господин Сумбатов, я хочу получить список всех ключей и тех, кто имел доступ к фойе после закрытия театра. Отдельно — людей, знавших о старой комнате Ланской.       Когда они вернулись в фойе, рабочие уже поднимали новый настил под пустой розеткой. Селиванов говорил с Николаем Аполлоновичем о мастерах из Гостиного двора, которые могли бы подобрать хрусталь хотя бы для временного убранства. Неволин спорил с Варварой у лестницы, требуя, чтобы она вернулась в класс после перевязки. Аглая Сергеевна стояла неподалёку. Виктор Сумбатов прошёл мимо Татьяны с папкой, на ходу отдавая распоряжение Кручину проверить верхние галереи. — Разумеется, Ваше превосходительство, — ответил директор. — Хотя позволю себе выразить надежду, что всё это окажется тем, чем является: несчастным совпадением и дурными шутками.       К ночи снег перестал идти. В спальне Дашкевича окна были зашторены плотно, но по нижнему краю портьер всё равно проступала серая муть уснувшего сада под окнами. В комнате пахло чистым бельём, но поверх всех этих запахов держался аромат их тел — её сока и его семени, которое теперь медленно подсыхало на её бёдрах, стягивая кожу липкой, ещё тёплой коркой. На стуле у камина висело её платье, смятое, с разорванным воротом — там, где он, торопясь, потянул кружево, не найдя застёжки. Рядом лежал его жилет, брошенный без обычной аккуратности, с вывернутым карманом, из которого выпал носовой платок. Простыня под ними была сбита — её край вылез из-под матраса, и на нём, чуть выше того места, где лежала её поясница, темнело влажное пятно, ещё не успевшее высохнуть.       Дашкевич проснулся за секунду до стука. Он поднял голову, прислушался, потом сел, не зажигая лампы. Татьяна открыла глаза от движения матраца, но не спросила ничего. В коридоре кто-то шёл быстро и тяжело, шаг сбился у двери, потом раздался короткий стук, сразу второй, уже сильнее. Дашкевич протянул руку к халату, набросил его на плечи и подошёл к двери босиком, бесшумно для такого большого человека. — Что?       За дверью стоял лакей с лампой в руке. Пламя дрожало в стеклянном цилиндре, выедая на его сонном лице жёлтые неровные пятна; воротник был застёгнут на одну петлю мимо, волосы у виска примялись к коже влажной тёмной прядью. Он поклонился слишком поспешно, и лампа качнулась, бросив свет на голые доски коридора, на край ковровой дорожки, на медную ручку двери. — Ваше превосходительство, пришёл Минаев, требует немедленно.       Дашкевич уже поднялся. Он запахнул халат, вышел в коридор и прикрыл дверь не до конца. Татьяна села на кровати, не задавая вопросов. Сон сошёл с неё сразу, рука нашла сорочку, потом чулки, потом шпильки на тумбе, где они лежали возле раскрытой пудреницы и сбитой ленты.       Дашкевич вернулся через несколько минут. На лице у него уже не осталось сна. Он остановился у двери, и несколько секунд они смотрели друг на друга. — Аглая Сергеевна Ланская найдена мёртвой у себя на квартире, — сказал он. — Дружина требует нас немедленно. Надо подтвердить, имеется ли связь с событиями в театре и находится ли это убийство в нашей юрисдикции.       Татьяна уже надевала платье через голову. Волосы зацепились за крючок у ворота. Она выдернула прядь, не поморщившись, застегнула только те петли, до которых достали пальцы, и взяла жакет со спинки кресла. — Ланская? — спросила она, проталкивая руку в рукав. — После букета? — Да.       Экипаж шёл по пустым улицам быстрее дневного. У домов лежали груды серого снега. Татьяна сидела напротив Дашкевича, не поправляя волосы. В кармане у неё лежала перчатка, которая ещё пахнула лилиями из старой гримёрки. Она несколько раз хотела вынуть её, проверить запах, но не стала. Дашкевич держал трость между коленями, глядя в тёмное окно.       Квартира Ланской была на третьем этаже доходного дома в переулке за театром, недалеко от служебных дворов. Дверь в квартиру была открыта. Внутри горели две лампы — одна на столе в передней, другая в спальне. Лебедев вышел им навстречу из спальни, закатывая рукав. Он был в дорожном пальто поверх домашнего сюртука, с небритой щекой. — Заперто не было? — спросил Дашкевич, входя. — Не было, — ответил Лебедев. — Нашла служанка. Ланская не отвечала на стук. — Нечисть? — спросила Татьяна.       Лебедев задержал на ней взгляд, потом молча двинулся к спальне, и они последовали за ним. Он не любил отвечать до осмотра, а ещё меньше любил, когда его заставали посреди сомнения. — Следов нападения нечистой силы не вижу, — сказал он. — Но и уверенности у меня нет. Идите сами.       Спальня была маленькая. Узкая кровать стояла изголовьем к стене, покрытая белым одеялом. У окна — стол с зеркалом, где лежали гребень, коробочка румян, щётка для волос, несколько писем, перевязанных тесёмкой, и потрескавшийся фарфоровый подсвечник. На спинке стула висела балетная тренировочная юбка, серая от многих стирок. На стене над кроватью были приколоты старые театральные карточки: молодая Аглая в венке, Аглая в испанском танце, Аглая с поднятой рукой у нарисованного фонтана. Бумага пожелтела, углы загнулись.       Аглая Сергеевна лежала на кровати поверх одеяла: голова на подушке, волосы расчёсаны и разложены по подушке вокруг головы, руки сложены на груди, пальцы переплетены вокруг двух белых лилий. На ней было домашнее платье из тёмной шерсти, застёгнутое до горла. На ногах — чулки, туфли сняты и поставлены у кровати носками к двери. Лицо покрывала тонкая пудра, неравномерная у носа и подбородка. Губы были сомкнуты аккуратно, даже подправлены красноватой помадой. Аглая выглядела уснувшей.       Татьяна подошла ближе и остановилась у изножья. Лилии в руках Аглаи были свежие — такие же крупные, белые, с удалёнными пыльниками. Стебли обрезаны коротко, чтобы цветы легли между ладонями, как свечи на отпевании. Татьяна склонилась ниже, не касаясь тела. Лилии забивали все запахи, ползли в нос сладкой влажной тяжестью, и под этой сладостью держался другой запах, узкий, химический, едва уловимый для человеческого врача и очень ясный для упыря: миндальная косточка.       Лебедев подошёл к правой руке Аглаи и осторожно разъединил её пальцы. Лилии он вынул не сразу, сперва показал Дашкевичу, как стебли прижаты ладонями, как пальцы уже начали деревенеть в этом положении, как один указательный палец лежит чуть отдельно. На подушечке пальца виднелся прокол, будто след от иглы с набухшей бурой коркой засохшей крови. Вокруг кожа была бледнее.
Примечания:
Отзывы (3)