Сломанная хризантема

NC-21
В процессе
0
автор
Размер:
планируется Макси, написано 37 страниц, 11 956 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1

Настройки
Когда мне было восемь лет, меня привели в поместье Сугавары-но Мититака. В тот день я заплакал ещё в коридоре, потому что стражники сорвали с меня хаори с гербом принца Митихиро – моего мёртвого отца. Сугавара принял меня в зале, где на стенах висели свитки с иероглифом «Закон». Сам он сидел на возвышении, которое положено только императору или кампаку. Я тогда не понимал, что он уже решил: я буду ширмой, за которой клан Сугавара продолжит высасывать рис из провинций. – Подойди, – сказал он голосом, похожим на скрип старой двери. Я подошёл. Он взял меня за подбородок длинными пальцами с неухоженными ногтями. — Так ты и есть тот саженец, о котором говорил Мунэтика, — голос был тихим, почти шепотом, но каждое слово звучало отчетливо. — Киёхито. Последний из... кого именно? Даже имени твоего клана теперь не существует. Оно стёрто. Здесь ты будешь жить, — сказал Сугавара. — Здесь тебя будут учить. Ты станешь... полезным. Если проявишь достаточное усердие и послушание. В противном случае... — он не закончил, но смысл был ясен. Этот человек удавит меня так же спокойно, как задувает свечу. Здесь кончается детство Киёхито. Я не сразу понял, что Сугавара не просто опекун. Он был пауком, который держал нити над всей столицей. К нему приходили люди из клана Тайра в полночь, когда весь дворец спал. Приходили посланники из провинции Овари – те самые, кто перевозил контрабандное железо. Приходил однажды даже человек из дома Фудзивара – врага, но врага такого же лживого, как и он сам. Он любил говорить о долге. – Ты живёшь в моём доме, ешь мой рис, дышишь моим воздухом, – повторял он почти каждый вечер. – Ты – вассала внутри вассала. Ты обязан мне жизнью, мальчик. Я мог бы позволить Фудзивара убить тебя в ту ночь, когда пал твой отец Митихиро. Но я сказал: «Пусть живёт». Знаешь, почему? – Нет, – отвечал я, хотя знал: чтобы управлять. – Мёртвый император не ставит печати. А живой император, который боится собственной тени… – он гладил меня по голове, – такой император – подарок богов. Сугавара называл меня императором. Намеренно. С самого начала, когда меня вытащили из дома принца Митихиро, когда мне было всего восемь лет. Он называл меня «Тэнно Хэйка» перед чужими. Он поставил меня за ширму и говорил гостям: «Император здесь». Но я не был императором. Не был коронован. Не был признан. Я был мальчиком, которого Сугавара выдавал за императора, потому что ему нужен был живой символ. — Почему вы называете меня императором? — спросил я однажды. — Трон пуст. Кланы воюют за право занять его. Если я объявлю, что трон уже занят — тобой, — у них не будет повода для войны. Или будет, но против меня. А против меня они не пойдут — они слишком заняты друг другом. Это был Сугавара. Он не ждал, пока трон освободится. Он создавал трон. И сажал на него того, кого хотел. В первый же день в резиденции Сугавары ко мне подошёл стражник, чтобы поправить съехавшее кимоно. Я был маленьким, я не понимал правил. Стражник сделал шаг — и второй стражник, старший, ударил его катаной не остриём, а мунэ — тупой стороной клинка, прямо по пальцам. Кости хрустнули, как сухие ветки. — Дистанция, — сказал старший стражник спокойно. — Ты нарушил дистанцию. — Я просто хотел поправить ему ворот, — прошептал младший, глядя на раздробленную руку. Удар был сильным. Слишком сильным для тесной комнаты. Лезвие, даже тупое, описало дугу и задело мою голову. Плашмя. По левому уху. Боль была такой, будто внутрь черепа запустили осу. Я закричал — впервые в этом доме. И тут же получил пощёчину от Сугавары, который стоял рядом. — Императоры не кричат, — сказал он спокойно. Из левого уха текла кровь. Тонкая струйка, почти незаметная. Сугавара велел слуге промокнуть её шёлковым платком. Через три дня я понял, что плохо слышу левым ухом. Звуки стали приглушёнными, как будто я слушал их через толщу воды. А иногда — особенно по ночам или после долгого молчания — в ухе начинался звон. Высокий, непрерывный, как крик комара, запертого в кувшине. — Это пройдёт? — спросил я у лекаря, которого Сугавара допустил ко мне на пять минут. — Не пройдёт, — ответил лекарь, не глядя мне в глаза. — Перепонка повреждена. Навсегда. Сугавара узнал об этом и только пожал плечами. — Одно ухо — не потеря для императора. Император слушает не ушами, а разумом. А разумом ты будешь слушать меня. И только меня. С тех пор я всегда поворачивался правым ухом к говорящему. Стражники заметили это быстро. И стали намеренно обходить меня с левой стороны, чтобы проверить — притворяюсь я или действительно оглох. Я не притворялся. Звон в левом ухе остался со мной. Иногда он стихал до едва слышного фона. Иногда — особенно в тишине, когда я оставался один — он становился оглушительным. Я зажимал ухо ладонью, но это не помогало. Тогда я начал тихо мычать — монотонно, как будто читал сутру. Мычание заглушало звон. Сугавара услышал моё мычание через стену и вызвал стражников. — Что это за звук? — спросил он. — Император мычит, господин, — ответил командир. — Успокаивает себя. — Запретите. — Но почему, господин? — Потому что император не должен издавать звуков, похожих на звериные. Это роняет достоинство трона. Если ему нужно успокоиться — пусть молится. Беззвучно. Я перестал мычать. Я научился молиться беззвучно, шевеля одними губами. А звон остался. Он со мной и сейчас. Младшего стражника казнили не за нарушение — за то, что его рука коснулась моего плеча. Его заменили через три дня другим, которого тоже казнили через месяц — за то, что он дышал слишком громко в мою сторону. «Громкое дыхание может быть сигналом заговорщикам», — объяснил Сугавара. С тех пор я видел, как стражники отрабатывают «отталкивание плашмя» на деревянных манекенах. Удар мунэ должен был быть достаточно сильным, чтобы отбросить меня на три шага, но не убить. Я запомнил хруст костей. И с тех пор сам отшатывался, если кто-то приближался слишком близко. Даже если этот кто-то был слугой с подносом еды. После этого происшествия Сугавара ввёл «правило рукава»: никто не имеет права приближаться ко мне на расстояние, меньшее длины вытянутой руки взрослого мужчины с надетым парадным кимоно — около четырёх с половиной пядей (примерно 85 см). Нарушителей казнили без суда. Первый нарушитель — молодой стражник по имени Ёсихидэ. Он передавал мне чашку с водой и случайно коснулся моего рукава. Его собственная мать не признала бы его лицо после того, как командир отряда ударил его цубой (рукоятью меча) с такой силой, что раскроил череп. — Он не хотел, — сказал я Сугаваре. — Он не хотел? — Сугавара прищурился. — А что значит «хотел»? Шпион клана Минамото тоже «не хотел», когда подсыпал яд в еду императору Тоба. Но император Тоба мёртв. Потому что кто-то «не хотел», но сделал. — Ёсихидэ был верен вам. — Верность не измеряется намерениями. Верность измеряется результатом. Результат касания твоего рукава — моя смерть, если я это позволю. Потому что завтра другой стражник коснётся твоего плеча. Послезавтра — обнимет. Через месяц — убьёт меня и посадит тебя на трон как свою марионетку. Я не умру из-за того, что кто-то «не хотел». В тот вечер голову Ёсихидэ выставили у входа в резиденцию на бамбуковом шесте. Рядом — табличку с иероглифом «предатель». Хотя Ёсихидэ не был предателем. Он просто протянул мне чашку с водой. В первый месяц в доме Сугавары я ещё пытался говорить о себе в первом лице. «Я хочу есть». «Я устал». «Я боюсь». Сугавара остановил меня на третьем «я». — Послушай меня, мальчик, — сказал он, садясь напротив так близко, что я чувствовал запах его дыхания — перечной мяты и старого вина. — В этом доме нет слова «я». Ты понял? Нет. «Я» — это то, что есть у людей. У тебя есть «мы». «Мы» — это я и те, кто тобой управляет. Ты — должность. А должность не говорит «я». Должность говорит «да» и «нет». И то «нет» произносить не должна, потому что «нет» — это тоже воля. А воля у тебя одна — моя. С той поры я говорил о себе во множественном лице. Сначала это было насилием. Каждое «мы» резало язык, как гнилая раковина. Я просыпался по ночам, шепча «я хочу пить», и тут же одёргивал себя — потому что даже во сне должность не имеет права на желание. Должность имеет только приказ. Но потом я заметил странное: чем больше я вытравливал из себя «я», тем меньше во мне оставалось страха. Страх рождается там, где есть личное. Личная боль, личная смерть, личный стыд. А когда ты — не человек, а должность, когда за твоей спиной стоит безликое «мы» предков, чиновников, армии, богов — тогда тебе уже ничего не грозит. Потому что тебя нет. Именно тогда Сугавара сказал мне то, что я запомнил на всю жизнь: — Человека можно убить, унизить, подкупить. У человека есть нервы, семья, слабости. А у должности нет ничего — и поэтому, это единственная форма власти, которую не сломать. Император Японии говорит «мы» не потому, что он безумен или высокомерен. А потому, что в давние времена кто-то из твоих предков понял: пока ты говоришь о себе в единственном числе — ты смертен. Как только переходишь на множественное — ты становишься государством. А государство не умирает. Оно просто сменяет тело. Я поднял глаза на зеркальную стену. Там, в отражении, сидел мальчик, который когда-то был мной. И у него была открыта, живая душа. А у меня — только должность. — Мы поняли, — сказало моё отражение. У Сугавары было трое детей от разных жён. Старший сын — Такафуса — был всего на три года старше меня. Иногда я слышал его голос за стеной. Он играл в мяч, смеялся, кричал слугам. Однажды, когда Сугавара принимал ванну, а охрана отвлеклась, Такафуса забежал в мою комнату. Ему было одиннадцать. Он был любопытным — как все мальчишки. — Так вот ты какой, император, — сказал он, разглядывая меня. — А я думал, у тебя две головы. Или корона из золота. А ты просто мальчик. Такой же, как я. Он сделал шаг ко мне. Я отшатнулся. — Не подходи, — прошептал я. — Почему? Я не причиню вреда. Я сын твоего опекуна. Мы почти братья. — Мы не братья, — сказал я. — Мы — разные миры. Если ты до Нас дотронешься — тебя убьют. Свои же. Стражники твоего отца. Такафуса засмеялся. Потом увидел моё лицо — и перестал смеяться. Он сделал шаг назад. Потом ещё один. Потом развернулся и ушёл, хлопнув дверью. В тот вечер Сугавара вызвал меня на разговор. — Ты сказал моему сыну, что его убьют, если он к тебе прикоснётся? — спросил он. — Да, — ответил я, готовясь к удару. — Хорошо, — сказал Сугавара. — Ты понял правила. Но впредь не разговаривай с моими детьми. Вообще. Если я узнаю, что вы обменялись хотя бы одним словом — я прикажу вырезать твой язык. Не потому, что я жесток. А потому, что слова — это семена заговора. Вы с моим сыном не должны иметь ничего общего. Ни слов, ни взглядов, ни воздуха. — Мы и так дышим разным воздухом, — сказал я. — Он живёт в южном крыле. Мы — в северном. — Этого недостаточно. Завтра я перевезу тебя в другую резиденцию. Подальше от моей семьи. — Но ведь ваша семья — не враги. — Моя семья — не друзья, — поправил Сугавара. — У императора нет друзей. Есть только те, кто его охраняет, и те, кто его убивает. Мои дети — и те, и другие. Потому что после моей смерти они захотят использовать тебя так же, как я. А использовать может только тот, кто тебя не знает. Знание рождает жалость. Жалость рождает слабость. Я не растил слабых детей. В ту же ночь меня перевезли. Чья-то ладонь — мозолистая, холодная — зажала мне рот так сильно, что хрустнули зубы. Вторая рука завернула меня в чёрный шёлк — куро-ито, ткань, которую обычно натягивают на лицо покойника. — Не кричи, — прошептали из темноты. — Не кричи, или я перережу тебе горло прямо здесь. Тихо. Тихо, как мышь в сене. Меня вынесли через дыру в заборе — заранее проделанную, потому что Сугавара не доверял дверям. Двери можно запомнить. Через дыру выносят только тела и младенцев. В носилках-каго я трясся четыре часа, задыхаясь от собственной слюны и страха. Позже я узнал, что нас было трое таких носилок. В двух других везли мальчиков моего роста и веса, одетых в такие же кимоно. «Отвлекающие цели», — объяснили, когда уже не было смысла скрывать правду. Меня перевезли в усадьбу на окраине Киото — рядом с болотами, где по ночам кричат лягушки и пахнет серой. Сугавара лично объезжает окрестности верхом, что для его возраста (под семьдесят) — подвиг, который он совершает из чистой паранойи. — В радиусе трёх ри (около 12 км) не должно быть ни одного ребёнка твоего возраста, — объявляет он вечером за ужином. — Ни одного мальчика от пяти до пятнадцати лет. Ни одной девочки, у которой есть брат или отец из знатного рода. Я приказал выселить три деревни. — Куда? — спрашиваю я. — Это не твоя забота, — отвечает он, помешивая суп. — Несколько семей отказались уезжать. Глава одной из них сказал, что его сын «ничем не хуже какого-то столичного господина». Его сыну было девять лет. Я жду продолжения. — Я приказал отрубить мальчику руки и ноги и оставить у дороги, чтобы остальные поняли: равенство — это иллюзия. Сын бедняка не равен сыну императора, даже если император — всего лишь мой пленник. — Он умер? — спрашиваю я. — Не сразу, — Сугавара отпивает суп. — Два дня ползал и звал мать. Мать к тому времени уже повесилась. Хорошая была семья. Упрямая, но хорошая. Таких жалко терять. Он говорит это с таким же выражением лица, с каким крестьянин говорит о павшей лошади — досадно, но что поделать. Мне разрешили сидеть у открытого окна — но за решёткой. Решётка была деревянная, с промежутками в два пальца шириной. Я мог видеть сад. Однажды, когда Сугавара уехал в столицу по делам, а охрану оставил минимальную, к забору подошёл человек. Не стражник, не слуга — человек в дорогом, но не придворном кимоно, с усталым лицом и добрыми глазами. Он посмотрел на решётку. Увидел меня. Улыбнулся. — Киёхито-сама, — сказал он тихо, чтобы стражники не услышали. — Я служил вашему отцу, принцу Митихиро. Клянусь, я не причиню вам вреда. Я просто хочу убедиться, что вы живы и здоровы. Он протянул руки сквозь решётку. Руки были старые, в шрамах — руки воина, который много лет держал меч. Но пальцы дрожали. От волнения. Или от возраста. — Не надо, — прошептал я. — Пожалуйста, уберите руки. Но он уже коснулся моей щеки. — Как вы похожи на него, — сказал он. Стражники, которые дремали у ворот, услышали его голос. Их было трое. Они действовали без команды — потому что команда была известна заранее: любой, кто касается императора без разрешения, теряет то, чем коснулся. Первый удар — вакидзаси, короткий меч, тупой стороной — пришёлся по правому запястью. Кость не сломалась — она отделилась от кисти. Второй удар — по левому. Кровь брызнула на решётку, на моё лицо. Человек закричал не сразу — сначала он посмотрел на свои обрубки с недоумением, как будто они всё ещё были на месте. Потом закричал. Так, как кричат только в аду. Сугавара, вернувшийся раньше времени, вышел в сад, посмотрел на кричащего человека и сказал: — Ты хотел помочь императору? Ты помог ему понять, что доброта — это ловушка. Спасибо тебе за урок. Он повернулся ко мне: — Запомни, Киёхито. Каждый, кто тянет к тебе руки — хочет либо убить тебя, либо использовать. Этому человеку ты был нужен как живое доказательство того, что принц Митихиро не умер бездетным. Он не любил тебя. Он любил свою надежду. А надежда — это самое опасное оружие. Хуже меча. Человека увели. Он истекал кровью по дорожке из белого гравия — камешки стали красными. Я смотрел на свои руки. На них была его кровь. Я не мог её стереть, потому что у меня не было воды. Я просидел с этой кровью до вечера. Вечером Сугавара привёл меня в баню — впервые за много месяцев. Он сам мыл меня, как маленького. Жёсткой мочалкой из конского волоса. Сдирал кровь вместе с верхним слоем кожи. — Ты должен запомнить этот день, — сказал он, втирая соль в мои ссадины. — Запомнить вкус крови на губах. Запомнить крик. Запомнить, как легко человек теряет то, что считал своим навечно. Ты — император. Твоё тело неприкосновенно. Но неприкосновенность не даётся даром. За неё платят другие. Каждый раз, когда кто-то касается тебя, платишь не ты. Платит тот, кто коснулся. А если коснувшийся не может заплатить — платят его близкие. Это закон. Я его не придумал. Я его просто исполняю. — Почему вы не убили его сразу? — спросил я. — Зачем вы оставили его без рук? — Чтобы он жил и помнил. И чтобы другие, увидев его, помнили. Мёртвый пугает один раз. Живой калека пугает каждый день. Ты когда-нибудь видел человека без рук? Он не может ни есть сам, ни одеться, ни даже почесать лицо, когда оно чешется. Каждое утро он просыпается и хочет умереть. Но не может даже зарезать себя — ведь у него нет рук. Вот это наказание. Смерть — это милосердие. Я не милосерден. Я лежал в новой резиденции на циновке, пахнущей плесенью, и слушал, как за стеной шепчутся стражники. — Говорят, люди Фудзивары были в двух ри отсюда, — сказал один. — Тише. Господин Сугавара приказал не обсуждать. Я не понял тогда, что значит «люди Фудзивары». Но через три дня понял. Меня вывели на прогулку — впервые и, как оказалось, в последний раз на много месяцев. Двор был маленький, обнесённый высоким забором. Я сделал десять шагов и остановился — мне показалось, что за забором кто-то есть. Сугавара вышел из тени. Он был без свиты, без слуг — в простом тёмном кимоно, с коротким мечом на поясе. — Иди обратно, — сказал он. — Мы только вышли... — Иди обратно, или я зарежу тебя прямо здесь. Я пошёл обратно. В тот же миг за забором раздался шум — лязг металла, крики, хруст веток. Я обернулся. Сугавара уже стоял у ворот с мечом в руке. — Не смотри, — бросил он через плечо. — Это не для твоих глаз. Я не послушал. Я смотрел в щель между досками забора. Четверо мужчин в чёрном лежали на земле. Стражники добивали их короткими ударами в шею. Пятый — высокий, с татуировкой на запястье — пытался уползти в кусты. Сугавара подошёл к нему, наступил ногой на спину и сказал: — Кто послал? — Фудзивара... — прохрипел человек. — Они хотят мальчика... Сугавара кивнул и одним движением отсек ему голову. Кровь брызнула на забор, на землю.Я отшатнулся. Вечером Сугавара пришёл ко мне. — Ты видел, что произошло, — сказал он. Не вопрос — утверждение. — Да, — ответил я, всё ещё дрожа. — Запомни это. Те люди пришли не спасать тебя. Они пришли украсть тебя. И если бы они украли тебя, ты бы прожил ещё неделю — ровно столько, сколько нужно, чтобы Фудзивара поставили тебя перед императорским двором, объявили "истинным императором", а потом убили, потому что ты им больше не нужен. Я спас тебе жизнь. Не потому, что я добрый. А потому, что ты — моя собственность. А свою собственность я никому не отдаю. Он вытащил из рукава короткий нож — танто с чёрной рукоятью. Я не видел его раньше. — Этот нож всегда при мне, — сказал Сугавара. — Для двух целей. Первая: убить любого, кто попытается тебя украсть. Вторая: убить тебя, если я пойму, что не могу тебя удержать. Если люди Фудзивары прорвутся через охрану — я вскрою тебе горло раньше, чем они возьмут тебя за руку. Ты умрёшь от моей руки — чисто, быстро, почти без боли. Это лучше, чем то, что они сделают с тобой. Он убрал нож обратно в рукав. — Помни об этом ноже каждую секунду. Он — твоя защита. Он — твоя смерть. Он — твоя свобода. Единственная свобода, которая у тебя есть. С этой ночи я стал бояться не столько похитителей, сколько того, что Сугавара решит, что не может меня удержать. Я старался быть удобным. Я старался быть тихим. Я старался не давать повода думать, что я могу достаться кому-то другому. Но иногда по ночам я просыпался и смотрел на дверь. Мне казалось, что она откроется, и войдёт Сугавара с ножом в руке. Не потому, что я сделал что-то плохое. А потому, что ему просто покажется, что «власть уходит из его рук». Я не спал много ночей. Потом перестал бояться. Не потому, что привык. А потому, что моя психика сломалась в этом месте. Страх стал моим фоном — таким же постоянным, как звон в ухе. Я жил со страхом, как живут с хронической болью: он всегда есть, но ты научился не замечать его, пока он не становится невыносимым. Меня везут в портовый город Нанива (современная Осака). Сугавара решил, что нужно сменить климат — слишком много людей в Киото «задают вопросы». На пристани я вижу лодочника. Обычный старик в соломенной шляпе, перевозит людей через реку за две медные монеты. Он смотрит на мои носилки — не на меня, на носилки. Просто смотрит. Три удара сердца. Стражник замечает. Делает знак. Через час лодочника находят в камышах с перерезанным горлом. Его жена и двое детей — тоже. Все четверо убиты одним ударом — профессионально, чисто. — Зачем всю семья? — спрашиваю я у командира стражников. — Чтобы никто не мстил, — отвечает тот, затягивая верёвку на поясе. — Сироты вырастают мстителями. У нас нет времени ждать, пока они вырастут. — Но он всего лишь смотрел. — Он смотрел слишком долго. И не отвёл взгляд, когда мой человек кашлянул. Значит, ему было интересно. А кому интересны носилки, обитые чёрным шёлком? Только тем, кто ищет императора. Я закрываю глаза. И стараюсь не смотреть на простых людей. В новой резиденции — отдалённый храм — я случайно обнаруживаю щель в заборе. С той стороны живёт мальчик моего возраста. Его зовут Такэо. Он сын настоятеля храма, мальчик с живыми глазами и привычкой грызть ногти. Мы не говорим. Мы просто смотрим друг на друга сквозь щель три дня подряд. Я не знаю, как зовут его. Он не знает, как зовут меня. На четвёртый день он протягивает сквозь щель рисовый колобок — онигири, завернутый в лист бамбука. — Ешь, — шепчет он. — Ты такой худой. Тебя не кормят? Я не беру. Я помню стражника Ёсихидэ. Я помню мальчика без рук и ног у дороги. Но Такэо улыбается. И я беру. Этой ночью я слышу крики. Не долгие — три вскрика, и тишина. Утром забор разобран. На его месте — новая стена из тёсаного камня. От храма напротив не осталось ничего — только пепелище и запах горелого дерева. — Настоятель умер от несчастного случая, — объясняет Сугавара за завтраком. — Упал с лестницы. Сын его… тоже упал. С той же лестницы. Два раза. — Он дал Нам еду, — говорю я. — Всего лишь еду. — Еду? — Сугавара откладывает палочки. — Ты думаешь, дело в еде? Дело в том, что он увидел твоё лицо. Он запомнил его. Через десять лет он мог бы встретить тебя на улице — если бы ты когда-нибудь вышел на улицу, что не случится, — и сказать: «Я знаю этого человека. Он тот мальчик из-за забора». И тогда твоё происхождение — наша величайшая тайна — оказалось бы под угрозой. — Он был ребёнком. Он ничего бы не понял. — Дети вырастают, Киёхито. И помнят всё. Особенно доброту. Сугавара снова берёт палочки и продолжает есть, как ни в чём не бывало. К десяти годам я переезжал четырнадцать раз. Четырнадцать резиденций за два года — ни одна семья не живёт так. Даже беглые преступники. Сугавара объясняет мне свою систему однажды вечером, когда считает, что я уже достаточно взрослый, чтобы понимать. — Каждый раз, когда мы переезжаем, я отправляю шесть носилок в шесть разных направлений. В пяти из них — мальчики твоего роста, одетые как ты. На каждого из них наняты убийцы из провинции Ига. Если на отвлекающую цель нападают, убийца убивает нападающего, а потом — мальчика. Чтобы не осталось свидетелей. — А если нападают на мои носилки? — Тогда убийца убивает нападающего, а потом — тебя, — отвечает Сугавара без колебаний. — Потому что если кто-то нашёл тебя, значит, тайна раскрыта. А мёртвый император лучше, чем император в руках врага. Ты — не человек, Киёхито. Ты — должность. Ценная вещь. Это не жестокость. Это забота. Если я не буду так осторожен, тебя убьют Фудзивара. Или Минамото. Или свои же слуги, которых подкупят. Каждый человек, который дышит с тобой одним воздухом — враг, которого я ещё не разоблачил. Я один защищаю тебя. Запомни это. В десять лет меня впервые посадили за ширму — цуитатэ, тяжёлую складную перегородку из кипариса, обтянутую шёлком с изображением сосен. Ширма стояла в углу приёмного зала. С одной стороны — тронное место, которого я никогда не занимал. С другой — пустота. — Отныне ты будешь здесь, — сказал Сугавара. — Ты будешь слышать голоса. Ты будешь знать, кто пришёл. Но никто не должен видеть твоё лицо. Ты — тайна. Тайна, которая говорит. Но говорить разрешалось не всегда. Сугавара был консервативен до мозга костей. Он соблюдал все ритуалы — древние, как сама Япония. И меня он заставлял участвовать в них. Но участие моё было унизительным. Раз в месяц, я должен был сидеть неподвижно за ширмой ровно четыре часа, пока Сугавара читал вслух свитки с законами Тайхо (701 год). Если я шевелился — ритуал начинался заново. Однажды я шевельнулся на третьем часу. Сугавара заставил меня сидеть ещё четыре часа. Без воды, без еды, без права выйти по нужде. Я обмочился за ширмой. Сугавара не наказал меня — он наказал слугу, который поставил мне слишком много воды накануне. Слугу уволили. То есть выгнали на улицу зимой без еды и одежды. Я слышал, он умер через три дня. На приёмах послов я должен был сидеть за ширмой и смотреть на гостей через специальную щель. Если кто-то из гостей замечал мой взгляд и поворачивался в мою сторону — ритуал считался нарушенным. Нарушителя казнили. За три года шесть человек поймали мой взгляд. Всех казнили. Я перестал смотреть в щель. Я смотрел в пол. Сугавара заметил это и сказал: — Ты должен смотреть. Это твоя обязанность. — Если Мы будем смотреть, люди будут умирать, — ответил я. — Люди всегда умирают. Разница лишь в том, умрут ли они за тебя или без тебя. Пусть умирают за тебя. Так от них хоть какая-то польза. Перед каждым важным указом Сугавара приносил мне императорскую печать и клал её передо мной. Я должен был взять печать и поставить оттиск на свитке. Но я не имел права читать свиток. Если я пытался прочитать хотя бы один иероглиф — Сугавара забирал свиток, рвал его и приказывал переписать заново, а меня наказывал недельным молчанием. Никто не имел права говорить со мной неделю. Я был один в комнате. Только ширма, циновка и звон в ухе. — Зачем ставить печать на том, чего не знаю? — спросил я однажды. — Император — это тот, кто утверждает. А утверждать можно и вслепую. Особенно вслепую. К одиннадцати годам я почти перестал говорить. Не потому, что потерял голос — я боялся слов. Каждое моё слово могло стать причиной чьей-то смерти. Но молчание имело свою цену: я не мог попросить еды, когда был голоден, не мог сказать, что мне холодно, не мог спросить, который час. Однажды ко мне приставили нового слугу — молодого парня по имени Дзюро. Он был глухонемым от рождения. Сугавара объяснил выбор: — Он не услышит твоих слов. Он не сможет их повторить. Он — идеальный слуга для такого, как ты. Я посмотрел на Дзюро. Он улыбнулся мне — без страха, без подобострастия, без намёка на заговор. И показал пальцами жест: «Ты — мой господин. Я — твой слуга». Я не понял сначала. Тогда он повторил. Медленнее. И я понял. Это был язык жестов — сюва. Дзюро знал его потому, что вырос в храме, где жили глухие монахи. И он начал учить меня. Мы занимались по ночам, когда стражники дремали. Дзюро показывал жест — я повторял. Жест «вода» — сложенные лодочкой ладони. Жест «есть» — пальцы ко рту. Жест «спать» — голова на сложенные руки. Жест «опасность» — кулак, прижатый к груди. За три месяца я выучил сто жестов. Этого хватило, чтобы объяснять простые вещи. Но Дзюро пошёл дальше. Он научил меня читать по губам. — Ты плохо слышишь левым ухом, — показал он жестами. — Если будешь смотреть на губы говорящего, ты поймёшь его даже в шуме. Или если он стоит слева. Я тренировался каждый день. Я смотрел на стражников, которые переговаривались в коридоре, и разбирал их слова по движению губ. «Смени караул через час». «Принеси риса». «Господин Сугавара будет завтра утром». Я узнавал то, что не должен был знать. Сугавара не подозревал. Он думал, что я просто сижу и смотрю в стену. Однажды я прочитал по губам разговор двух стражников: — Говорят, этого императора скоро убьют. — Когда? — Когда перестанет быть нужен. Я не изменил лица. Я не вздрогнул. Я продолжал смотреть в стену, как будто ничего не видел. Но внутри меня что-то умерло в тот день. Не надежда — надежды у меня уже не было. Умерло последнее тепло. Дзюро заметил, что я стал другим. Он спросил жестами: «Что случилось?» Я ответил: «Ничего. Я просто понял, что моя жизнь — это отсрочка приговора. И отсрочка эта зависит от того, насколько хорошо я буду молчать и кланяться». Дзюро показал жест, которого я не знал: два пальца к глазам, потом к сердцу. «Я вижу твою боль. Я разделяю её». Через два месяца Дзюро убили. Сугавара узнал о языке жестов. Ему донесла служанка, которая видела, как мы двигали пальцами по ночам. — Ты можешь общаться с ним без слов, — сказал Сугавара холодно. — А значит, вы можете замышлять заговор без свидетелей. Я не могу этого допустить. — Он не замышлял, — сказал я. Впервые за много месяцев — целую фразу. Сугавара посмотрел на меня долгим взглядом. — Ты заговорил, — заметил он. — Я почти забыл твой голос. — Он учил Нас языку жестов, — сказал я. — Это не заговор. Это... это помощь. Нам трудно говорить. Левое ухо не слышит, в нём живёт гром. Звон мешает... — Я знаю про звон, — перебил Сугавара. — Я знаю про твоё ухо. И знаешь что? Звон — это напоминание. Каждый раз, когда ты слышишь его, ты вспоминаешь: мир опасен. Даже тишина опасна. А жесты — это та же речь. Речь без звука. А это самое опасное. Потому что её нельзя подслушать. Дзюро казнили на рассвете. Задушили шнуром от его же одежды — тихо, чтобы не беспокоить соседей. Его тело выбросили в реку. Я остался один. Но я не забыл его уроков. Я продолжал читать по губам. Я продолжал использовать жесты — теперь только для себя, как молитву. За ширмой я научился смотреть. Не так, как смотрят люди — мельком, рассеянно. Я смотрел как охотник, который знает, что каждое движение может стать последним. Я запоминал всё. Стражник по имени Ясумаса. Ему было около сорока. Он служил Сугаваре пятнадцать лет. У него была привычка почесывать левую бровь перед тем, как ударить. Я заметил это через месяц. Через два месяца я заметил, что он никогда не чешет бровь, когда Сугавара рядом. Только когда начальства нет. Это значило, что он боится. Боится показать слабость. Значит, слабость у него есть. Через полгода Ясумаса исчез. Он ударил одного из подчинённых тупой стороной меча, но промахнулся и задел ширму, за которой я сидел. Ширма покачнулась. Сугавара приказал казнить Ясумасу за «неуважение к императорскому пространству». Я думал о том, как он чесал бровь. И понял: он знал, что умрёт. Он знал это каждый день. И всё равно просыпался, одевался, завтракал, шёл на службу. Я восхитился им. И тут же возненавидел себя за восхищение — потому что восхищение человеком, которого убили из-за меня, было лицемерием. Стражник по имени Токимунэ. Ему было двадцать два. У него была привычка смотреть в окно по вечерам, когда не было дежурства. Он смотрел на запад — туда, где за горами лежала провинция Идзу. Я понял, что он тоскует по дому. Однажды он заснул на посту. Прямо прислонился к стене и закрыл глаза. Пятнадцать минут. Этого хватило, чтобы Сугавара узнал. — Ты жалеешь его? — спросил Сугавара, глядя на меня поверх свитка. — Да, господин, — ответил я. Я ещё не научился лгать. — Зря. Сон на посту — это не слабость. Это выбор. Он выбрал удобство вместо долга. Тот, кто выбирает удобство, однажды выберет предательство. Лучше убить его сейчас, чем ждать, пока он продаст нас за чашку саке. Токимунэ казнили на рассвете. Я смотрел в щель между досками. Он не плакал. Он смотрел на запад — туда, где была его родина. И улыбнулся перед самым ударом. Я запомнил эту улыбку. Через много лет я понял, что это была улыбка облегчения. Он хотел умереть. Он заснул на посту намеренно. Он искал смерти. Сугавара дал ему то, что он хотел, и назвал это наказанием. Вот что такое истинная жестокость: дать человеку то, чего он хочет, но так, чтобы это выглядело как твоя милость. Слуги менялись чаще, чем стражники. Их было легко убить — они не носили мечей, и их смерть не вызывала вопросов у кланов. Я наблюдал за ними как за бабочками — зная, что они умрут, но не зная когда. Служанка О-Сэн. Ей было семнадцать. Она прислуживала мне за едой — ставила поднос с рисом и тут же уходила, не поднимая глаз. Я заметил, что у неё красные опухшие пальцы — она работала прачкой по ночам. Днём она прислуживала мне, ночью стирала одежду всей охраны. Она спала два часа в сутки. Однажды она улыбнулась мне. Улыбнулась уголками губ, когда ставила поднос. И прошептала: — Вы такой бледный, господин. Может, вам съесть ещё одну порцию? Я тайком принесу. Я покачал головой. Я знал, что если она принесёт лишнюю порцию, стражники заметят и спросят, откуда рис. А если спросят — её убьют за «воровство императорской еды». Через неделю О-Сэн исчезла. Я спросил у стражника: — Где девушка, которая приносила рис? — Её убили. — За что? — Она смотрела на вас слишком долго. И улыбалась. Господин Сугавара сказал, что улыбка — это признак фамильярности. А фамильярность — первый шаг к заговору. Я закрыл глаза. И с тех пор никогда не смотрел на слуг дольше одного удара сердца. Старик-садовник. Его звали Гэнкити. Ему было за семьдесят. Он подстригал кусты в саду резиденции. Я смотрел на него через щель в ставнях. Гэнкити работал медленно, с любовью. Он проработал в резиденции два месяца — дольше, чем кто-либо. Я полюбил его — насколько затворник может полюбить чужую тень. Я ждал его появления каждое утро. Он никогда не смотрел в мою сторону. Даже не знал, что я существую. Однажды он подошёл к стене резиденции слишком близко. На три шага ближе, чем разрешалось. Просто потому, что бамбук у стены разросся слишком сильно. Стражник толкнул его плашмя мечом. Гэнкити упал, сломал бедро. Лежать в грязи. Кричал от боли. — Уведите его, — сказал стражник. — И скажите, чтобы больше не приближался. Гэнкити унесли. Я не знаю, умер ли он от перелома или его добили позже. Но на следующий день сад выглядел заброшенным. Через неделю куст азалии засох. Через месяц карликовую сосну выкорчевали. Я смотрел на пустой сад и думал: растения тоже умирают, когда исчезает тот, кто их любит. Я — растение. И те, кто меня любили, умерли давно. Я засыхаю. Медленно. Но верно. Однажды Сугавара пришёл ко мне с двумя свитками. — Вот, — сказал он, кладя их передо мной. — Это списки людей, которые умерли из-за тебя. Тридцать семь имён, и здесь далеко не все. Читай. Я развернул первый свиток. Имена. Даты смерти. Причины. «За то, что смотрел на носилки императора дольше трёх ударов сердца». «За то, что его ребёнок играл рядом с резиденцией». «За то, что он был другом человека, который знал человека, который когда-то служил принцу Митихиро». Я читал и плакал. Сугавара смотрел. — Ты плачешь от жалости? — спросил он. — Да, — ответил я. — Зря. Эти люди не жалели бы тебя. Они не знали, что умирают за императора. Они думали, что умирают за просто так. За чью-то паранойю. За случайность. Если бы они знали правду, они бы прокляли тебя. Каждый из них. Ты носишь тридцать семь проклятий на своей шее. И с каждым годом их будет больше. К тридцати годам ты будешь нести на себе сотни проклятий. Ты будешь слышать их голоса во сне. Ты будешь просыпаться в холодном поту и молить о прощении, которого не получишь никогда. Он свернул свитки и убрал их. — Запомни это чувство. Стыд. Вина. Ужас. Это единственные чувства, которые тебе разрешены. Не радость. Не гнев. Не любовь. Стыд. Вина. Ужас. Живи с ними. Кормись ими. Дыши ими. Они твои верные спутники до самой смерти. В ту ночь я смотрел в потолок и шептал имена из свитка. Я пытался запомнить их все. Я запомнил три. Через неделю забыл и их. Сугавара был прав: проклятия не имеют имён. Проклятия — это просто тяжесть. Тяжесть, которая не проходит. Однажды, когда меня перевозили в новую резиденцию (двадцать первую по счёту, хотя я сбился со счёта после пятнадцатой), носилки остановились. Я услышал голос — звонкий, молодой, нетерпеливый. — Я хочу видеть императора! Я имею право! Мой отец — глава клана Миура! Мы союзники! Стражник ответил: — Никто не имеет права. Проходите, господин. Или мы применим силу. — Вы не посмеете! Я друг императора! Он не был моим другом. Я никогда его не видел. Но его голос... его голос звучал так, как звучат голоса свободных людей. Он мог кричать, требовать, спорить. Я не мог. Я приоткрыл занавеску носилок. Увидел мальчика лет тринадцати в дорогом кимоно, с мечом на поясе и с таким выражением лица, будто весь мир ему должен. Он был красив. Он был жив. Он был настоящим. А я был запуганной тенью. Он заметил мой взгляд. Наши глаза встретились на одно мгновение. — Император! — крикнул он. — Я знаю, что вы там! Скажите им, чтобы меня пропустили! Я мог бы заговорить. Одно слово — и у меня был бы союзник. Один человек, который знает, что я жив, что я существую, что я не просто должность. Я закрыл занавеску. — Кто там был? — спросил я у стражника. — Прохожий. Мы его прогнали. Я не спросил, убили ли они его. Боялся услышать ответ. Но в ту ночь я долго смотрел в потолок и думал: я мог бы заговорить. Но не заговорил. Я трус. Я предал не его — я предал себя. Сугавара узнал об этом случае через неделю, у него были глаза и уши везде. — Ты правильно сделал, что промолчал, — сказал он. — Тот мальчик был сыном Миура. Если бы вы подружились, он попытался бы использовать тебя против меня. А потом убить, когда ты стал бы не нужен. — А что с ним стало? — спросил я. — Он жив. Пока. Но он видел твоё лицо. Поэтому мы перевезли тебя в тот же вечер. И перевезём ещё раз через месяц. И ещё. Пока он не забудет. — Он не забудет. — Тогда мы убьём его. — Пожалуйста, не надо, — сказал я. — Почему? Ты его знаешь? — Нет. Но он выглядел... живым. Мы не хотим, чтобы ещё один живой человек умер из-за Нас. Сугавара засмеялся. Редкий, сухой смех. — Ты просишь за человека, которого не знаешь. Это глупо. Но я исполню твою просьбу. Не потому, что ты заслужил. А потому, что в твоей просьбе есть урок. Запомни: каждый раз, когда ты просишь за кого-то, ты берёшь на себя ответственность за его жизнь. Если он предаст — ты ответишь. Если он умрёт сам — ты будешь виноват. Не проси за других. Молчание безопаснее. Я промолчал. И с тех пор не просил ни за кого. К двенадцати годам я понял, что могу предсказывать, кто умрёт следующим. Старый стражник, у которого начали дрожать руки. Он прослужил десять лет. Но однажды я заметил, что он не может налить себе чай без дрожи. Дрожащие руки — значит, не сможет держать меч. А в резиденции Сугавары «уволить» означало «убить, чтобы не болтал». Он умер через три недели. Его нашли мёртвым в колодце. «Несчастный случай», — сказали стражники. Но я видел, как его колотили перед смертью. У него были сломаны пальцы. Служанка, которая слишком громко шепталась с другой служанкой. Я читал по губам: она обсуждала, сколько слуг «исчезло» за последний месяц. «Уже семеро», — сказала она. «Тише, — ответила вторая. — Услышат». Первая не стала тише. Её нашли через два дня в мешке за воротами. «Попыталась сбежать», — объяснил Сугавара. Самый молодой стражник, который плакал по ночам. Ему было семнадцать. Он скучал по дому. Я слышал его всхлипывания через стену. Он плакал тихо, в подушку, но я слышал — моё правое ухо было острым, как у зверя. Через месяц он перестал плакать. Я подумал — привык. На самом деле его убили. «Слишком слаб для этой службы», — сказал командир. Я понял: в этом доме умирают все, кроме Сугавары. Я — исключение. Но временное. Двенадцать лет. Я уже почти не говорил. Я отвечал жестами, кивками, молчанием. Сугавара ценил мою тишину. Но однажды он пришёл ко мне поздно вечером, сел на циновку и сказал: — Я хочу, чтобы ты кое-что понял, Киёхито. Не как император. Он помолчал. — Ты думаешь, я жесток с тобой? Да. Я жесток. Я бью тебя словами. Я изолирую тебя. Я убиваю людей у тебя на глазах. Но знаешь, что было бы, если бы я был добр? Я молчал. Он продолжил: — Если бы я был добр, ты вырос бы добрым. Ты верил бы людям. Ты доверял бы им. И в первый же день, когда ты вышел бы из-за ширмы, тебя убили бы. Кланы разорвали бы тебя на части. Сначала Тайра отрезали бы тебе уши. Потом Минамото выкололи бы глаза и прислали мне. Потом Фудзивара отрубили бы голову и насадили на кол у ворот императорского дворца. Он говорил спокойно, будто описывал погоду. — Моя жестокость — это моя забота. Я делаю тебя неуязвимым. Я учу тебя не доверять. Я учу тебя не верить. Я учу тебя молчать, смотреть и ждать. Ты ненавидишь меня сейчас. Но через десять лет ты поймешь, что я был единственным, кто тебя не предал. Потому что предать можно только того, кому ты доверяешь. А я не дал тебе доверять никому. Даже себе. Ты сделан для того, чтобы сидеть на троне и ставить печати. Всё остальное — лишнее. Запомни это. И тебе станет легче. Мне было двенадцать лет, когда я понял, что слуги меня боятся. Не сразу. Сначала они смотрели с жалостью. Некоторые — с ужасом, но не передо мной — перед тем, что со мной сделали. А потом жалость ушла. Остался только страх. Служанка — молодая, глупая, её только вчера взяли во дворец — увидела, как я упал. Я споткнулся о половицу, расшиб колено, из разбитой губы текла кровь. Она подбежала. Протянула руки. — Сейчас, сейчас, я помогу… Она коснулась моего плеча. Я не отдёрнулся — я отпрыгнул. Как дикий зверь. Вжался спиной в стену. — Не трогай Нас! Она не знала, что я спасал ей жизнь. Замерла с вытянутыми руками, как истукан. В её глазах появилось то, что я потом видел тысячи раз. Страх. И обида. — Я… я просто хотела… — Ты хотела умереть?! — повысил я голос. Но она побелела. Попятилась. Она выжила в тот день. Кричат от слабости. Кричащего не боятся — кричащего жалеют. Или злятся. А мне нужно, чтобы боялись. Той ночью я лежал на циновке и смотрел в потолок. Учил себя. Перебирал в голове слова, которые говорил Сугавара. Не содержание — интонацию. Твёрдую. Медленную. Без единой ноты сомнения. Он никогда не повышает голос. Он говорит тихо. И все бегут. На следующий день я попробовал. Слуга — пожилой, принёс рис, суп, немного овощей. Поставил передо мной. — Поставь на край стола. Не подходи близко. Слуга замешкался на секунду — слишком долго стоял рядом. — Отойди, — сказал я. Не крикнул. Сказал. Тихо. Спокойно. Слуга вздрогнул. Поклонился. Отошёл на три шага. — Дальше. Отошёл на пять. Я не смотрел ему в лицо. Смотрел в пол перед его ногами. Если я вижу их лица — я запоминаю. Если запоминаю — потом больно. — И не подходи больше, чем на пять шагов. Это приказ. — Слушаюсь, Господин. Он вышел. Руки не дрожали — он был старый и опытный. Но я заметил, как он выдохнул, закрыв за собой дверь. Жалостливый слуга — мёртвый слуга. Он полезет помогать. И Сугавара заметит. Всё, к чему прикасаются слуги, может быть истолковано Сугаварой как «панибратство» или «неуважение к императору». Я отползаю в сторону, когда они пытаются ко мне прикоснуться. Однажды — мне было четырнадцать— я сидел в зале для аудиенций. Ждал Сугавару. Устал, кружилась голова. Я закрыл глаза — всего на миг. Но, видимо, потерял сознание. Очнулся от того, что кто-то трогает моё лицо. Тёплая ладонь. Сухая. Прикосновение к щеке. — Вы в порядке? Я откатился в сторону. Буквально — кувырком, как от удара. Ударился плечом о ножку стола. Вскочил. Слуга — женщина, немолодая, с добрыми, испуганными глазами — стояла на коленях, протянув ко мне руки. Она хотела помочь. — Не подходи! Не трогай Нас! — Но вы упали… — Не подходи к Нам! Никогда! Если ты ещё раз дотронешься — прикажу отрубить тебе руки! Она побелела. Спрятала руки за спину. — Простите… я не знала… — Убирайся! Она выбежала. Я остался один. Сердце колотилось где-то в горле. Я выдохнул. Она выжила. Я лёг на пол. Прямо там, где стоял. Смотрел в потолок. Ждал, пока перестанет трясти. Она жива, — повторял я. — Она жива, потому что я её испугал и удержал дистанцию. Если слуга приблизится — Сугавара может увидеть. Если увидит — может решить, что слуга «приблизился к императору без дозволения». А это смерть. Самое опасное — когда слуга проявляет жалость. Смотрит с болью. Пытается придержать за локоть. — Не смей касаться, — говорю ледяным тоном. Резко выдёргиваю руку. — Ты хочешь умереть? — Нет, простите… — Следующий раз не стану предупреждать. Просто позову стражу. — Но вы упадёте… — Лучше дать мне упасть, чем быть убитым из-за меня. Отойди. Им не понять. Они думают, я гордый. Или злой. Или сумасшедший. Ни то, ни другое, ни третье. Я просто знаю цену их доброте. Стоимость — их жизнь. Одного слугу я не смог спасти. Его звали Томо. Я запомнил имя. Он не слушался. Молодой, глупый, добрый. Слуги шептались, что его взяли из милости — сирота, некуда было деться. Томо постоянно пытался мне помочь. — Вам холодно? Принести одеяло? — Не надо. Отойди. — Но у вас губы синие… — Тебе сказано — отойди. Он отходил. Но возвращался. Как-то раз я сидел в саду — в том единственном месте, где меня оставляли одного. Мне было плохо. Сугавара лишил меня еды на три дня, и я едва держался. Томо принёс рисовый шарик — спрятал в рукаве. — Вот, Господин… никто не видит… Он протянул еду. Я посмотрел на его лицо. Искреннее, испуганное, человеческое. — Ты хочешь умереть? — спросил я. — Я… я просто хочу помочь… — Ты хочешь умереть? — повторил я. Громче. Он не понял. Он думал, я проверяю его верность. Он улыбнулся. — Я не боюсь смерти за вас. Через три дня его нашли мёртвым в канаве. «Попытка отравления императора», — объявил Сугавара. Я разучился смотреть в глаза. Теперь это рефлекс. Слуга входит — я отвожу взгляд в сторону. В пол. В стену. В окно. Куда угодно, только не на него. Один раз — мне было двенадцать — новый стражник, не знающий правил, поймал мой взгляд. Я случайно посмотрел ему в глаза на секунду. На одну короткую секунду. Он улыбнулся. Не зло. Так — неуверенно, по-человечески. Я тут же отвернулся. Вжал голову в плечи. — Не смотри на Нас, — сказал я резко. — Я просто… — начал он. — Ты хочешь умереть? — перебил я. — Если ты ещё раз посмотришь на Нас — прикажу выколоть тебе глаза. Он больше не смотрел. Я ненавижу эту фразу. «Ты хочешь умереть?» Она вылетает у меня автоматически, как только кто-то приближается слишком близко. Как только кто-то смотрит в глаза. Как только кто-то протягивает руку. Я не хочу, чтобы они умирали. Я хочу, чтобы они жили. Но слова, которые их спасают, делают меня чудовищем в их глазах. Стража меня не уважают. Они выполняют приказы Сугавары — и только потому терпят моё существование. Стражник по имени Ямамото — здоровенный, с лицом, которое никогда не улыбается — особенно жесток. Иногда стражник забавляется. Идёт позади и протягивает меч — не колет, но остриё оказывается прямо у моей шеи, в паре сантиметров от кожи. Голос стражника изображает удивление. — Меч длинный. Не рассчитал. Иди-иди. Остриё царапает воротник. Не кожу. Игрушечная угроза. И всё же каждый раз сердце ускоряется — не от страха смерти, а от мысли: если я дёрнусь, если сделаю лишнее движение, он заколет меня «случайно». И Сугавара скажет: «Сам виноват». Другой стражник любит внезапно выставлять меч перед моим лицом, преграждая путь. Мечь сверкает в полумраке коридора. — Стоять. — Лезвие горизонтально, на уровне горла. — Куда собрались? Без спроса? — Иду в восточную башню. Господин Сугавара приказал. — Ах, приказал? — Стражник медленно убирает меч, но продолжает держать его наготове. — Ну иди. Только осторожно. Мало ли. Порежешься. Огибаю меч полукругом, не поворачиваясь спиной к лезвию. Не плачу грубостью за грубость. Их мечи не вынимаются из ножен полностью. Этого достаточно. Достаточно, чтобы напомнить мне: император живёт, пока Сугавара позволяет. — Быстрее, — говорит один из стражников и толкает меня рукоятью меча в спину. Я делаю шаг вперёд. Не оборачиваюсь. — Я сказал — быстрее! Снова удар. Сильнее. Между лопаток. Третий удар — в поясницу, когда я начинаю подниматься по лестнице. Я спотыкаюсь, едва не падаю, хватаюсь за перила. — Господин Сугавара не любит ждать, — говорит Ямамото. — А я не люблю, когда меня заставляют ждать из-за такого червя, как ты. Я молчу. Продолжаю идти. Иногда он тыкает мечом просто так — для развлечения. Когда я ем. Подношу ложку ко рту, и вдруг — удар рукоятью в бок. — Жуй быстрее, — говорит он. Я жую быстрее. Еда комом встаёт в горле, но я не жалуюсь. — Медленно одеваешься, — говорит другой стражник, когда я застёгиваю воротник. Рукоять меча — в плечо. Я чуть не падаю. Они никогда не извиняются. Никогда не смотрят на меня как на человека. Я для них — груз. Досадная обязанность. Однажды — мне было тринадцать — я одевался слишком долго. Путался в шнуровке, пальцы не слушались. Стражник потерял терпение. — Сколько можно возиться? Рукоять меча — в спину. Я наклонился вперёд от удара, ударился головой о деревянную стойку. — Извините, — сказал я, вытирая кровь с губы. — Мы почти закончили. — Извинится не поможет. Шевелись. Я закончил. Вышел. Прошёл мимо него, держась прямо, хотя голова кружилась. Он даже не посмотрел в мою сторону. Однажды ночью Сугавара пришёл ко мне пьяным. Впервые я видел его нетрезвым. Он шатался, говорил невнятно и пах саке так, что у меня запершило в горле. — Ты знаешь, Киёхито, — сказал он, садясь на пол и прислоняясь к стене. — Я боюсь. Я сильный, я умный, я хитрый. Но я боюсь. — Чего, господин? — спросил я. Мне было четырнадцать с половиной, и я уже умел говорить шёпотом так, что меня не было слышно за дверью. — Я боюсь, что однажды проснусь, а тебя нет. Не потому, что ты сбежал — ты не сбежишь, ты слишком слаб. А потому, что кто-то сильнее меня придёт и заберёт тебя. И я ничего не смогу сделать. И тогда вся моя жизнь — все годы, все убийства, все интриги — окажутся прахом. Потому что без тебя я никто. Я просто старик, который убил слишком много людей и которого никто не пожалеет. Он замолчал, закрыл лицо руками. Я смотрел на него — впервые не боясь, потому что пьяный Сугавара был не страшен. Он был жалок. — Вы поэтому держите нож при себе? — спросил я. — Чтобы убить Нас, если кто-то придёт? — Да, — прошептал он. — Я убью тебя сам. Потому что если я не могу владеть тобой, никто не будет. Ты — моя победа. Моя единственная победа. Я не отдам тебя никому. Даже мёртвого. Он заснул прямо на полу. Я сидел рядом с ним и смотрел на его морщинистое лицо, на седые волосы, на руки, которые держали столько мечей, подписали столько смертных приговоров. Я мог бы убить его. Взять его же нож, который вывалился из рукава, и перерезать ему горло. Я мог бы стать свободным. Но я не сделал этого. Потому что я боялся. Не его — себя. Что я сделаю это. А потом проснусь утром рядом с его трупом и пойму, что совершил непоправимое. Что без него я не знаю, как жить. Он был моим тюремщиком — но он был единственным, кто определял, кто я такой. Без него я был бы никем. Пустотой. Даже хуже, чем сейчас. Я убрал нож обратно в его рукав. Лёг на свою циновку. Закрыл глаза. Звон в ухе стал громче. Но я привык. Наутро Сугавара проснулся, посмотрел на меня и сказал: — Ты ничего не видел. — Ничего, господин, — ответил я. — Ты ничего не слышал. — Только звон, господин. Он кивнул и ушёл. Мы больше никогда не говорили об этой ночи. Но я понял главное: Сугавара боится не за свою жизнь — он боится потерять власть. А я — инструмент власти. Поэтому он будет защищать меня до последнего. И поэтому же он убьёт меня при первой же угрозе потери контроля. Я был для него одновременно самым ценным и самым расходным предметом. Это знание сломало меня окончательно. Потому что в нём не было никакой надежды. Мне приснился сон. Будто меня увозят в носилках люди в чёрном. Я не сопротивляюсь. Я даже рад. Я думаю: «Наконец-то свобода». Но в носилках темно, и я слышу звон в ухе. Потом носилки останавливаются. Занавеску открывают. Вместо лица похитителя я вижу Сугавару с ножом в руке. — Ты хотел быть украденным. Значит, ты хотел уйти от меня. А я не отпускаю свою собственность. Он заносит нож. Я проснулся в холодном поту. Сердце колотилось так сильно, что я слышал его правым ухом. Левое молчало — только звон. Я сидел в темноте и думал: этот сон — правда. Если меня украдут, это не будет спасением. Это будет просто смена тюремщика. Сугавара придёт за мной. Или убьёт меня. Или я буду вечно переходить из рук в руки, как мешок с рисом. Я понял, что побег невозможен. Даже если я сбегу — куда я пойду? Я не знаю мира за забором. Я не знаю, как добыть еду. Я не знаю, как говорить с людьми. Я не знаю, как быть человеком. Я — император-затворник. Моя тюрьма — это мой мир. За её пределами — пустота. И смерть. В ту ночь я перестал бояться похищения. Не потому, что стал храбрым. А потому, что понял: похищение ничего не изменит. Я всё равно останусь пленником. Просто с другим хозяином. Я принял это. И с этого момента стал ещё более замкнутым. Я перестал выглядывать в щели. Я перестал прислушиваться к голосам за дверью. Я сидел в центре комнаты, закрыв глаза, и считал дыхание. Но жив ли я? Или просто дышу?