Сосед снизу

NC-17
Завершён
6
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 3 065 слов, 1 часть
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
      Был обычный субботний день, каких в их жизни накопилось уже с десяток после того, как они съехались,—тот самый, когда не хочется никуда спешить, но куда-то всё равно идёшь, потому что холодильник не умеет ждать. Чейз тащил из магазина два тяжёлых пакета: в одном уютно посапывала гречка, перевязанная резинкой, и курица в прозрачном контейнере; в другом звонко перекатывались банки с газировкой, которых Бобби нахватал, пока Чейз отвернулся к витрине с мясом—три литра сахарного шума, половина из которых отправится в мусорку неоткрытой, но это никогда его не останавливало. Бобби плёлся сзади с одним пакетом, в котором шуршала большая пачка чипсов и его любимые пряники—те, что с глазурью, которая тает на языке быстрее, чем ты успеваешь подумать «калории». — Ты мог бы помочь,—бросил Чейз через плечо, перехватывая пакеты поудобнее, потому что пластиковые ручки врезались в ладони. — Я помогаю,—Бобби подкинул свой пакет в руке, и чипсы внутри одобрительно захрустели.—Морально. Это, между прочим, тяжёлый труд—поддерживать боевой дух. — Твоя моральная поддержка стоит дешевле, чем эти пакеты. — Тогда не жалуйся. Ты же сам хотел купить гречку. Я предлагал пельмени. Пельмени—это не еда, это способ существования,—передразнил Бобби его же интонацию и довольно хмыкнул. — И прекрасный способ, между прочим.       Они поднимались по лестнице—привычный маршрут, который они могли бы пройти с закрытыми глазами, считая ступеньки по старой привычке: одиннадцать до первого этажа, ещё тринадцать до второго. И на втором, как всегда некстати, навстречу им вышел мистер Крабб. Сосед снизу. Пенсионер. Гроза всех, кто шумит после одиннадцати. И, как выяснилось в последнее время, гроза всех, кто слишком хорошо живёт вместе.       Крабб был в своём обычном клетчатом халате—таком же старом и потёртом, как его взгляд, скользивший по миру с вечным, непреходящим недоверием. Поверх халата—выцветшая фланелевая рубашка, которую никто никогда не видел расстёгнутой. Он опирался на трость—не потому что хромал, а потому что трость была удобным инструментом для того, чтобы постукивать по батареям в случае недовольства. А постукивал он часто. — Здравствуйте, молодые люди,—сказал он, вставая на лестничной площадке так, что пройти мимо можно было только вплотную. Приветствие прозвучало не как приветствие—как констатация факта: они здесь, они снова вместе, он снова вынужден это видеть. — Добрый день,—ответил Чейз, стараясь, чтобы его голос звучал нейтрально, хотя внутри всё сжалось—иррациональное, детское чувство, будто их застали за чем-то неприличным. — Продукты закупаете,—Крабб кивнул на пакеты, и его кивок был долгим, почти театральным, как у судьи, выносящего вердикт. — Так точно,—Бобби приподнял пакет с чипсами, будто это было боевое знамя.—Пополняем стратегические запасы. Планово-экономическая деятельность. Вы же знаете, как сейчас с ценами—гречка по цене золота. — Знаю,—Крабб перевёл взгляд с пакета на Чейза, с Чейза на Бобби, задержался на том, как они стояли — не рядом, а вполоборота друг к другу, как деревья, чьи корни переплелись под землёй.—Уютно вдвоём? — Экономия,—отрезал Чейз, и это слово прозвучало так часто, что уже стёрлось до дыр. — Ах да, экономия,—Крабб кивнул с таким видом, будто слышал это не в первый раз и всё равно не верил.—Вы говорили. Но я вот всё думаю, молодые люди…—он помолчал, подбирая слова, и в этой паузе было что-то от церковной исповеди.—Вы всегда вместе ходите? — Мы живём вместе,—сказал Бобби, и его голос стал чуть настойчивее, будто он повторял заученный урок.—Логично, что ходим вместе. — Логично,—согласился Крабб.—Только вот, знаете, я за вами наблюдаю.—Он поднял ладонь, предвосхищая возражения.—Не специально, конечно. Лестница общая. И я вижу, как вы друг на друга смотрите. Как один несёт сумки, а второй… просто идёт рядом. Как вы дышите в одном ритме, даже когда молчите.       Чейз открыл было рот, но Крабб перебил его—не резко, а так, как перебивают взрослые, когда знают, что правда всё равно выйдет наружу. — Не спорьте, молодой человек. Я старый, но не слепой. Я ничего не имею против. Сейчас время такое, все живут как живут. Соседи разные бывают. И пары разные бывают.—Он запнулся, и в этом запятая прозвучала весомее любого слова.—Только вы уж, ребята, определитесь. Если вы просто соседи—шумите меньше. Если вы… больше, чем соседи,—он кашлянул в кулак, будто сам себя стеснялся,—то шуметь можно. Но с десяти утра. Я по утрам сплю.       Он развернулся и зашёл в свою квартиру, не закрыв дверь — оставил щель, как приглашение подслушать. До Чейза и Бобби донеслось, как он бормочет себе под нос что-то о молодёжи, которая ничего не боится, и о временах, когда за такое знаешь что было. Дверь закрылась.       Бобби и Чейз переглянулись. Чейз—с лёгким, почти детским недоумением. Бобби —с улыбкой, которая начиналась где-то в глубине, в том месте, где кончается терпение и начинается абсурд. — Пошли уже,—сказал Чейз и первым двинулся к их двери, чувствуя, как затылок жжёт от невысказанных слов.       Внутри Бобби скинул кроссовки, не развязывая шнурки—скинул, как сбрасывают с себя всё лишнее, когда входишь в дом. Прошлёпал на кухню, начал выкладывать покупки на стол—пряники, чипсы, гречка. Чейз встал у окна, спиной к нему, разглядывая грязные подоконники, которые они оба обещали помыть ещё месяц назад, и чувствуя, как за спиной разворачивается привычный, обжитый хаос. — Он думает, что мы пара,—сказал Бобби, разрывая упаковку пряников, и звук разрываемой фольги прозвучал как разделение мира на «до» и «после». — Он старый. Ему всё кажется. — Ему не кажется. Ему просто… хочется, чтобы у нас что-то было.       Чейз повернулся. Бобби стоял у стола, в одной руке пряник, в другой—список покупок, который он почему-то до сих пор не выбросил, хотя они уже купили всё, что было нужно, и даже больше. — А у нас есть что-то?—спросил Чейз. — У нас есть экономия,—Бобби откусил от пряника, и глазурь прилипла к губе. — И это всё? Бобби замер. Пряник так и остался недоеденным. Список покупок смялся в кулаке. — А ты хочешь, чтобы было больше?—спросил он, и в его голосе не было вызова—была робость, та самая, которую он прятал за шумом и сарказмом. — Я не знаю,—Чейз провёл рукой по лицу, и этот жест был тяжелее, чем любой вздох.—Я не знаю, что я хочу. С Леной мы разошлись. Ты с Элли разошёлся. Мы оба… никуда не годимся. — Это ты никуда не годишься,—Бобби шагнул к нему, оставляя на столе пряник и список.—Я-то как раз очень даже гожусь. — Для кого? — Для тебя, идиот.       Чейз не ответил. Он смотрел на Бобби—на этого вечно болтливого, вечно движущегося, вечно заполняющего собой всё пространство человека, который умел делать пустоту менее пустой. Который каждое утро разбивал яйца на его сковородке так, что желток обязательно растекался, и каждый раз клялся, что в следующий раз получится ровно. Который каждую ночь оставлял включённым свет в коридоре, чтобы Чейз, вернувшись с работы, не споткнулся в темноте. Который остался, когда все ушли. — Ты серьёзно?—спросил Чейз, и это был не вопрос—это было приглашение. — Я никогда не был серьёзнее. — А Элли?—это имя вырвалось случайно, как осколок, о который можно порезаться. — Элли была в прошлом. Как и твоя Лена. А сейчас здесь—ты. Я. Гречка.—Бобби усмехнулся, но усмешка вышла грустной.—Долбаный сосед, который считает, что мы пара. — А мы пара? — Я хочу, чтобы мы были парой,—Бобби подошёл вплотную, сократив расстояние до того, что можно измерить одним вздохом.—Я хочу, чтобы ты перестал делать вид, что тебе всё равно. Потому что тебе не всё равно. Я вижу. — Что ты видишь? — То, как ты смотришь на меня, когда я готовлю эту дурацкую яичницу, которая вечно разваливается. То, как ты ждёшь, когда я возвращаюсь, хотя никогда в этом не признаешься. То, как ты сказал «мы» про гречку, хотя это я её купил.       Чейз молчал. Он редко молчал в спорах—предпочитал чёткие, выверенные фразы, не оставляющие пространства для манёвра. Но сейчас, когда Бобби стоял так близко, когда его пальцы грели чужую ладонь, когда вся эта кухня с немытой плитой и запахом чипсов вдруг стала самым важным местом на земле, он не знал, что сказать. — Скажи что-нибудь,—попросил Бобби, и голос его дрогнул—тот самый голос, который он прятал за громкостью. — Я не умею. — Тогда покажи.       Чейз наклонился и поцеловал его.       Это был не поцелуй из тех, что показывают в кино,—медленный, нежный, под музыку и с закатом за спиной. Это был поцелуй двух людей, которые слишком долго делали вид, что ничего не чувствуют, пока делали вид, что экономия—единственная причина делить одну квартиру на двоих. Жадный, сбивчивый, с языками, которые спорили за территорию, с прикусами, которые останутся на губах до вечера. Чейз прижал Бобби к холодильнику, тот вцепился в его плечи, и они целовались так, будто от этого зависело, зажжётся ли завтра солнце. — Ты…—прошептал Бобби, когда они оторвались друг от друга, и его губы были красными, припухшими.—Ты целую вечность мог это сделать. — Я ждал подходящего момента. — Ты ждал, пока старый дед нас не раскусил. — Сработало же.       Они рассмеялись—оба, громко, почти истерично, утыкаясь друг другу в плечи, в шеи, в волосы. А потом смех затих, потому что пальцы Чейза скользнули под футболку Бобби, и это уже не было смешно. Это было так серьёзно, что сердце переставало биться. — Идём,—сказал Чейз, и это не было вопросом.       Они переместились в спальню не спеша—Чейз шёл, держа его за руку, как будто боялся, что Бобби исчезнет по дороге, растворится в воздухе, как это иногда бывает во снах. В комнате было светло—шторы они так и не повесили после переезда, потому что «всё равно никто не видит» и «потом, потом». Пылинки танцевали в солнечных лучах, как маленькие сумасшедшие, которым нечего терять. Бобби упал на кровать первым—умышленно, вызывающе, раскинув руки в стороны. — Ну, давай,—сказал он, глядя снизу вверх.—Доказывай. — Что доказывать? — Что ты меня правда любишь. Не на словах, которые ты только что сказал на кухне. А по-настоящему.       Чейз навис над ним, опираясь на локти. Их лица были в нескольких сантиметрах—так близко, что Бобби видел каждую трещинку на его губах, каждую ресницу, каждую тень под глазами, которую он не замечал раньше, потому что никогда не смотрел так близко. — Я не умею доказывать словами,—сказал Чейз. — А ты попробуй не словами.       Чейз поцеловал его—не торопясь, смакуя, пробуя на вкус, как пробуют то, чего ждали годами. Его язык скользнул по губам Бобби, прося разрешения войти, и Бобби открылся—не сразу, с секундным колебанием, а потом полностью, жадно, позволяя Чейзу делать всё, что тот захочет. Их дыхание смешалось, стало одним, и в этом поцелуе было столько всего—и обещание, и страх, и облегчение от того, что маски наконец сброшены.       Чейз стянул с него футболку—через голову, одним движением, как учили на службе. Бобби помог, извиваясь, смеясь, кусая его за плечо в ответ. Они раздевали друг друга с какой-то злой, нетерпеливой нежностью—будто ждали этого полгода и больше не могли терпеть ни секунды.       Когда футболка упала на пол, Чейз замер, глядя на Бобби. На его плечи, на ключицы, на впадину между ними, куда так хотелось прижаться губами. Он провёл ладонью по его груди—медленно, почти благоговейно, чувствуя, как кожа под пальцами покрывается мурашками. — Ты дрожишь,—выдохнул Бобби, и в этом замечании не было вопроса—только констатация, такая же очевидная, как то, что небо за окном постепенно темнело. — Это от тебя,—ответил Чейз, и его голос сорвался на полуслове, потому что язык, скользнувший по ключице Бобби, отнимал способность говорить ровно. — Что именно? Пульс? Жар? Или эта дрожь, которую ты не можешь контролировать? — Всё. Пульс. Жар. Дрожь. И страх тоже. — Ты боишься?—Бобби приподнялся на локтях, заглядывая ему в лицо, и в его взгляде не было насмешки—только жадное, почти болезненное любопытство. — Боюсь сделать тебе больно. — Ты делаешь мне больно тем, что ждёшь,—Бобби провёл пальцами по его щеке, по скуле, по губам.—Тем, что заставляешь меня гадать, что у тебя в голове. Тем, что каждый раз, когда я думаю, что мы наконец-то стали ближе, ты снова отстраняешься и смотришь на меня так, будто я—загадка, которую ты не можешь разгадать.       Чейз наклонился и поцеловал его в шею—в то место, где бился пульс. Легко, почти невесомо, языком по коже, чувствуя, как Бобби выгибается навстречу. Ниже, по ключице, по груди, по животу—каждый сантиметр был важен, каждый вздох Бобби был наградой. — Я больше не буду ждать,—сказал Чейз, и это прозвучало не как обещание, а как приговор, вынесенный самому себе.       Он провёл рукой по его бедру, пальцами скользнул ниже, чувствуя, как Бобби напрягся—не от страха, от ожидания. Чейз смотрел на него, на его лицо, на то, как он прикусил губу, чтобы не застонать раньше времени. — Смотри на меня,—сказал Чейз. — Смотрю. — Не отводи глаз. — Не буду.       Чейз вошёл в него медленно—дюйм за дюймом, чувствуя, как Бобби раскрывается ему навстречу, как его тело принимает, сжимается, дышит в одном ритме с ним. Каждое движение было продуманным, почти торжественным. Не было спешки, не было суеты—только они, только этот момент, ради которого они жили последние полгода, сами того не зная.       Бобби застонал—негромко, сдавленно, прикусывая губу, и этот звук был самым честным, самым правильным звуком, который Чейз когда-либо слышал. — Громче,—попросил он, и это было не «позволь себе»—это было «дай мне это услышать». — Сосед услышит,—прошептал Бобби, но его голос уже сорвался на ту ноту, которую не спрятать. — А мы ему обещали шум с десяти утра,—Чейз двинулся глубже, и Бобби выгнулся навстречу, как будто тело его давно знало, что делать, даже если разум сопротивлялся.—Сейчас—почти вечер. И, честно говоря, мне плевать, услышит он или нет. Я хочу слышать тебя. Я хочу, чтобы ты кричал. Я хочу, чтобы ты забыл, как шептать.       Бобби засмеялся—тем смехом, который появлялся только в такие моменты, когда уже не до игр, но ещё не настолько серьёзно, чтобы забыть, как это—быть счастливым. И этот смех сорвался в протяжный, полный облегчения стон, когда Чейз заполнил собой всё пространство, которое до этого было пустым.       Пальцы Бобби вцепились в его спину, оставляя длинные красные полосы—от лопаток до поясницы. Они будут гореть ещё несколько дней, напоминанием о том, что это было по-настоящему. Его ноги обхватили бёдра Чейза, пуская ближе, сильнее, больше, чем можно выдержать, но он хотел именно этого—невыносимого, полного, до краёв, до боли, до слёз. — Как ты это делаешь?—прошептал Бобби, и его голос был прерывистым, как дыхание после долгого бега, как струна, которая вот-вот лопнет. — Что именно? — Заставляешь меня чувствовать, что я—единственный. Что нет никого, кроме меня. Что всё, что было до—Лена, Элли, все эти люди, которые приходили и уходили,—не имело значения. Потому что сейчас здесь только мы. — Потому что так и есть,—ответил Чейз, и это было правдой, простой и неопровержимой, как восход солнца, как смена времён года, как то, что гречка останется нелюбимой, но они всё равно будут покупать её друг для друга.       Он двигался—не торопясь, но и не медленно, в том ритме, который заставлял Бобби забывать, как дышать. Глубоко, до основания, до того места, где кончается тело и начинается душа. Каждый толчок отдавался в них обоих, как удар колокола—гулко, чисто, навсегда.       Бобби не молчал. Он стонал—сначала сдерживаясь, потом всё громче, откровеннее, срываясь на всхлипы, когда Чейз попадал в ту точку, от которой темнело в глазах. Его пальцы царапали спину, его бёдра сжимали бока, его голос—тот самый голос, который он всегда прятал за шумом и сарказмом—звучал сейчас чисто и беспомощно, как у ребёнка, который наконец-то перестал притворяться. — Я сейчас,—выдохнул Бобби, и его голос сорвался на высокую, почти детскую ноту, которая разбила что-то в груди Чейза. — Смотри на меня,—потребовал Чейз. — Не могу,—Бобби зажмурился, и его ресницы дрожали, как крылья бабочки.—Если я открою глаза, я рассыплюсь. На тысячу кусков. И ты не сможешь меня собрать. — Смогу. Я уже собирал тебя по кусочкам каждый раз, когда ты не спал по ночам. Каждый раз, когда ты врал, что всё в порядке. Я знаю, где какие детали. Я соберу. Смотри на меня.       Бобби открыл глаза. В них стояли слёзы—не от боли, от того, как это было много. Как тесно, как жарко, как заполняюще. Как будто Чейз входил не в его тело, а в самую душу, в те её уголки, куда никто никогда не заглядывал. — Я тебя люблю,—сказал Бобби, и это было не признание—это была констатация факта, такая же очевидная, как то, что он дышит, как то, что сердце бьётся, как то, что этот момент никогда не повторится, но они запомнят его навсегда. — Я знаю. — Скажи это. Мне нужно это услышать. — Я тебя люблю,—Чейз кончил следом, с низким, горловым рыком, вжимаясь в него, замирая, чувствуя, как последняя стена между ними рухнула навсегда, оставив после себя только тишину—ту самую, в которой можно было слышать биение двух сердец, наконец-то бьющихся в унисон.       Потом они лежали на разобранной постели, переплетённые, мокрые, обессиленные. Простыня сбилась в комок под ними, подушка упала на пол, и никто не собирался её поднимать. Бобби уткнулся Чейзу в плечо, его дыхание постепенно выравнивалось, становясь глубже, спокойнее. — Ты меня правда не бросишь?—спросил он в темноту, и в этом вопросе не было сомнения—была скорее потребность услышать ответ вслух, чтобы закрепить реальность. — Правда. — Даже когда я буду бесить? Когда буду ворчать, что ты слишком много работаешь? Когда буду есть твои пряники, которые ты купил для себя? — Особенно когда будешь бесить,—Чейз провёл пальцами по его волосам, и в этом жесте было что-то отцовское, усталое, бесконечно тёплое.—Потому что когда ты бесишь—ты живой. А я люблю тебя живым. Не притворяющимся, не удобным, а настоящим. С твоим дурацким чувством юмора, с твоей привычкой брать газировку, которую никто не будет пить, с твоими пряниками, которые ты съедаешь до того, как мы вышли из магазина. — Даже когда съем все твои пряники? — Ты уже съел,—Чейз усмехнулся.—Я не жаловался.       Бобби улыбнулся—той улыбкой, которая появлялась только здесь, в полумраке спальни, когда не нужно было ничего прятать, когда можно было просто быть. — И гречку я всё равно не буду есть. — И не надо. — А ты? — А я, может, тоже не буду,—Чейз притянул его ближе, так, что между ними не осталось воздуха.—Потому что, если честно, я её ненавижу. — Ты…—Бобби приподнялся на локте, глядя на него с притворным возмущением, которое не скрывало настоящего изумления.—Ты всё это время врал? — Врёшь?—Чейз повторил его интонацию с лёгкой усмешкой.—Да. Но ты первый начал. — Я врал, чтобы тебе было приятно. — А я врал, чтобы ты не чувствовал себя одиноким в своём вранье.       Они рассмеялись—оба, громко, до колик в животе, утыкаясь друг другу в плечи, потому что смеяться было уже не над чем, кроме них самих, их общей дурацкой любви к нелюбимой каше и их неспособности сказать правду раньше. Потом затихли, потому что наступила та тишина, которая не требует слов—в ней можно просто быть, дышать одним воздухом, чувствовать, как бьётся чужое сердце в нескольких сантиметрах от твоего. — Люблю тебя,—сказал Бобби, уже закрывая глаза, проваливаясь в сон, но всё ещё сжимая пальцы Чейза так, будто боялся, что тот исчезнет, если разжать хватку. — Знаю,—ответил Чейз, и в его голосе не было снисходительности—только спокойная, выстраданная уверенность человека, который наконец-то разрешил себе верить. — Скажи это. Напоследок. Перед сном. — Люблю тебя,—Чейз поцеловал его в макушку, чувствуя, как чужие ресницы щекочут его ключицу, как чужое дыхание становится ровнее, глубже.—Даже когда ты ворчишь про гречку. Особенно когда ворчишь про гречку.       За окном давно стемнело. Где-то внизу хлопнула дверь—мистер Крабб, наверное, вышел на вечернюю прогулку, вооружившись своим вечным недовольством и тростью, чтобы по привычке постучать по батареям и убедиться, что мир не рухнул за день. Ему не нужно было знать, что экономия больше не была причиной. И что шуметь теперь будут не по ночам—а каждую минуту, когда захочется. С десяти утра. И без десяти. И в час ночи. В любое время, потому что дом—это не стены и не соседи, которые подозревают что-то. Дом—это человек, который лежит рядом, сопит в плечо, пахнет чипсами и немытой посудой, и не отпускает, даже когда ты пытаешься встать за водой.
6 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник