drip, drop, drink out of the bottle
boy with a heart of gold,
get run over by heaven knows what
weary soldier, I get older, life gets colder
Imagine Dragons — Sirens
Есть вещи, о которых говорить не стоит. Их нужно замолчать, оставить при себе и закинуть в самый дальний угол картотеки воспоминаний, чтобы там они потерялись, стерлись, самоуничтожились со временем; чтобы любая мелочь, включенная в повествование о них, перестала быть ассоциацией и проводником — и вернулась в свое обычное семантическое значение. У Минхо вообще все плохо с образным мышлением — он человек прямолинейный, сухой, и вся эта романтическая чушь, созданная под одно конкретное чувство, абсолютно не про него. Чем проще, тем лучше. Он даже карьерой никогда не грезил, не шел по головам, ему достаточно было знать основы, не высовываться, но при необходимости блеснуть знаниями, логикой и собственным остроумием — последнее, вообще-то, в самом себе ему нравилось куда больше всего остального. У него был характер, закаленный конкурентной средой, которая его не волновала, он спокойно обустраивал размеренную жизнь в рамках своего достатка — ни больше, ни меньше, чтобы хватало на себя и на котов, чтобы баланс и среднее значение были во всем. Он просто делал свою работу — отстаивал интересы клиентов и обеспечивал максимально выгодные условия в рамках закона. Приходилось спорить, давить, иногда не спать ночами, но ощущение победы того стоило — это прекрасные воспоминания, которые можно оставить, сохранить, иной раз даже к ним вернуться и вспомнить недовольные или ошеломленные его ответами и речью лица. Но не это. …Минхо крутит и вертит детали в голове до обеда. Бытовое, простецкое дело — пятничный мусор — на первый взгляд, на второй — не все так очевидно. Раз за разом Минхо проматывает одну и ту же сцену, запечатленную камерой видеонаблюдения: пьяные и вялые силуэты двух мужчин, ожесточенный спор, яростная и невменяемая жестикуляция одного и ледяное спокойствие другого, помехи и неявное движение — так сразу и не скажешь, что намеренный удар был. Возможно, оступился и головой упал на стойку. Возможно, его толкнули. Лениво опираясь на локоть, Минхо проматывает запись повторно, цепко пытаясь нащупать детали — до момента, пока все произошедшее не накладывается на пленку в его голове, не начинает мерцать перед глазами яркими и отчетливыми фрагментами, разложенными на движения. Он думает об этом все утро перед судом. Думает даже когда выходит за кофе, стоит в очереди, на светофоре, думает, когда горячий американо жжет язык и стекает небрежной темной каплей на воротник его белоснежной рубашки, думает, когда мимо плывут знакомые лица, коллеги, здороваются с ним, пытаются вовлечь в разговор, но Минхо думает. Думает, пока не запинается в коридоре. — Какой недалекий раскидал здесь свои вещи, — у Минхо реакция отменная: он запинается о кейс, вздрагивает, ловит зонт-трость, решивший вслед за кейсом упасть ему под ноги, и чудом удерживает в руке опустевший за время раздумий стакан. Танцы, угодливо фигурирующие в его прошлом, задают ритм всем его реакциям. Даже голос умудряется не повысить — только ошалело вглядываться в разбросанные под ногами вещи. — Вам стоило бы смотреть себе под ноги, а не называть людей по своему подобию, — слышит Минхо позади себя спокойный голос, в котором улавливает отчетливые снисходительные ноты. — Прошу прощения? — Минхо давится возмущением и забывает о том, что вежливость ему вообще-то не свойственна, но иначе выразиться у него не выходит, когда незнакомый молодой мужчина в длинном черном пальто грациозно выплывает из-за его плеча и вздергивает бровь, оглядывая разбросанные вещи. — Прекрасно, что вы извиняетесь за испорченный фирменный кейс от Burberry, однако не думаю, что этого будет достаточно для того, чтобы я изменил о вас свое мнение, — очки сползают на кончик его носа с горбинкой, и он уверенным жестом поправляет их. Уложенные вьющиеся пряди спадают на тонкую оправу, когда он нагибается и поднимает и кейс, и зонт. — Если вы так дорожите своим брендовым дерьмом, то не разбрасывайте его посреди коридора, — грубо бросает Минхо, сверлит глазами его темный затылок и вздрагивает, когда мужчина неторопливо поднимает на него свой взгляд, выпрямляясь. Осанка ровная, и весь он создает ощущение статности, непоколебимости, непробиваемый, как камень, тысячелетиями омываемый буйными потоками волн, но так и не изменивший своей первоначальной формы. Только что-то в нем неуловимо все же меняется в ответ на грубый тон. — Брендовое… дерьмо? — губы подрагивают, должно быть, от раздражения. Минхо не привыкать ставить на место зазнавшихся снобов. — Дерьмо, — кивает Минхо, но уже не так уверенно, чувствуя себя неуютно под настойчивым взглядом. — Никогда к такому не притронусь. — Это, — мужчина скользит оценивающим, но равнодушным взглядом по его костюму и задерживается на воротнике, — по вам заметно. Уже позже, с шумом хлопнув дверью кабинета, Минхо увидит в зеркале кофейное пятно на своем воротнике и будет проклинать этот день, потому что любителем брендовых шмоток окажется Ким Сынмин, молодой перспективный адвокат с финансовой специализацией, и Минхо начнет пересекаться с ним все чаще. Каждое воспоминание, последующее за первой неловкой встречей, будет хуже предыдущего, здание суда станет невыносимо тесным, подобно галстуку, который Минхо каждый раз с ненавистью затягивает у горла утром и ослабляет только под конец рабочего дня. Сынмин будет его изводить — и намеренно, и нет: своим лицом — правильными и гармоничными чертами, сквозящими холодной отстраненной элегантностью, которая отражается в природе, а не воспитывается годами, как наработанный образ; своими манерами — а точнее их отсутствием во всем, что касается Минхо, ведь заданный тогда в первую встречу тон станет их языком общения, как и красноречивые взгляды, украдкой и нет бросаемые из разных концов кабинетов, коридоров, улиц. Со всеми другими Сынмин показательно вежлив, отстранен, прохладен, как вечерний сквозняк, проникающий в комнату сначала между едва открытых оконных створок, затем — между складками невесомого тюля. Так или иначе он всегда сквозняком своим прикасается, только холоднее, ярче, прямым взглядом, который бросает из-под очков, а затем отводит, когда Минхо ловит его и отвечает своим — хлестким, как плеть, но дрожащим, потому что прохладой его, в душе теплолюбивого, все равно обжигает; словом, фразой, жестом, которые Минхо не может пропустить мимо себя и реагирует ответом — грубым, пылким. Таким, что остается воспоминанием жить любое рабочее и неформальное взаимодействие. Есть вещи, о которых говорить не стоит. Их нужно выбросить из памяти, разорвать на лоскуты и ошметки, как детский дневник, найденный в коробке на чердаке, когда срок откровений давно вышел. Это плохие вещи, вещи, в которых Минхо ненавидит себе признаваться, поэтому точкой невозврата становится совсем не элегантный, громкий и заразительный смех, которым разражается однажды Ким Сынмин после очередного нелицеприятного сравнения, которого удосуживаются его вещи. — Повторяешься, — почти ласково говорит он, глаза, освещенные недавним смехом, мягко блестят за стеклами очков, и от холодной прохлады его недосягаемости не остается и следа. Сынмин уводит своего клиента на очередное заседание, а Минхо замирает на месте, пораженный откровением, сошедшим на него, подобно мечу правосудия, который держит в своих бронзовых руках обычно беспристрастная Фемида позади него. Чужой смех все еще звенит в его ушах, мелькает вспышками, вызывающими дрожь и тепло, расслабленное красивое лицо перед глазами, и Минхо чувствует, будто видит то, что не полагается видеть другим, будто это и правда откровение, доверенное лишь ему. Он ослабляет галстук раньше положенного. Зарываться в работу не составляет труда, а вот избегать Сынмина становится все сложнее. Если он не преследует его сам, то преследуют разговоры о нем: Минхо узнает, что Сынмин младше его на два года, вышел из состоятельной семьи потомственных юристов и, с гадких слов неугомонных сплетников, с его карьерой все было понятно с самого начала. Почему-то чужие, завистливые слова трогают его, и он, не сдержавшись, грубо обрывает без конца щебечущих и подбирающих слухи коршунов, а вечером, уткнувшись лицом в прохладную подушку, чувствует, что горит лицом. — Это было необязательно, — через несколько дней тихо говорит ему Сынмин, когда встает рядом в очередь за кофе в местечке напротив здания суда. Минхо резко вздрагивает, погруженный в собственные мысли, и поднимает на него раздраженный взгляд — так он думает, поэтому удивляется, когда Сынмин дергает уголком своих опущенных губ и переводит взгляд на меню. — А конкретнее? — спрашивает Минхо. — Необязательно — что? Считать тебя напыщенным придурком? — Это тоже, — Сынмин поджимает губы, как будто сдерживает довольную улыбку, но это все Минхо мерещится. Он плохо спал, изводил себя ночными пробежками, разбирал даже те дела, которые считал неинтересными, поэтому перед глазами муть, мушки и одно раздражающее лицо. — Называть меня «дерьмовым адвокатом» перед всеми в холле тоже не стоило, но что поделать, устраивать сцены ты любишь, — Минхо давится горячим американо, глоток которого только что живительно наполнил его суеверной уверенностью в собственных силах на грядущий день. — Но я не об этом. — А о чем? — предчувствие волнительно щекочет под ребрами. Сынмин поворачивается и неотрывно смотрит ему в глаза, ладонью зачем-то тянется к своей шее, чешет ее. — Пусть сплетничают, — говорит Сынмин и зябко ведет плечами. — Мне не привыкать, я просто делаю свою работу и… На мгновение он тушуется, холодеет лицом сильнее чем обычно и резко хватает со стойки готовый кофе. — Я с ними не согласен, — неожиданно даже для самого себя холодно произносит Минхо в чужую вздрагивающую спину. Сынмин выпрямляется и смотрит с удивлением, но Минхо ничего больше не говорит. Сынмину двадцать семь. Наверное, его жизнь была расписана по часам с момента, как он, новорожденный, не отягощенный влиянием семьи, в которой ему повезло появиться, впервые открыл глаза. Минхо видел, как Сынмин вел дела — без лишних эмоций, профессионально, чувствуя границу между иронией и уважением, давил, когда нужно, не отступал и был уверен во всем, что делает и говорит. Этого было достаточно. Достаточно для интереса. Когда один ум находит свое отражение в чужом уме, характере, во всем, что так или иначе личность делает личностью — уникальной, независимой, привлекательной, — начинается страшное. Привязанность, притяжение, зарождение вещей, о которых нельзя говорить. С момента осознания Минхо хотел свою симпатию похоронить или безмолвно протащить до момента, когда его тело упадет в дубовую коробку по причинам естественной своей кончины. Хотел игнорировать чужие издевки, все чаще расцветающие, но сдержанные улыбки, долгие взгляды, однако чужое присутствие незримо, фантомно, тенью следовало по пятам, рушило планы. Минхо сходил с ума от невозможности что-то с собой, Сынмином или своими чувствами сделать — особенно с ними, ведь они в его грудной клетке цвели, щекотали своими тонкими лепестками его успевшее окаменеть за годы потерь сердце и оплетали его, разнеживая, подобно росткам разноцветных бархатных вьюнов, в теплые тиски свои захватывающих даже самое крупное массивное древо. Удивительно, но не это оказалось самым страшным — распознать свою тягу к человеку, осознать ее и смириться с ней. Страшнее — услышать, что притяжение взаимно. — Вообще-то, — однажды говорит Сынмин, когда они остаются в конце рабочего дня в здании практически в одиночестве, уставшие и утомленные насыщенностью привычных судебных баталий, и стоят друг напротив друга. Минхо собирается сбежать домой — хватает пальто и резким шагом срывается к выходу, но Сынмин перехватывает его, аккуратно останавливает, берет за локоть и отводит в сторону. Еще пролет — и будет коридор их первой встречи. С того момента проходит почти полгода. — Я хочу пригласить тебя на ужин. Бархатные вьюны сжимают сердце в своих тисках сильнее, заставляют его биться под слоями камня и налипшего на него инея, щекочут и нежат, окутывая своим невесомым теплом. Минхо может только быстро моргать, бегать глазами и неловко гореть ушами вместо ответа, пока Сынмин продолжает на него смотреть в упор, и взгляд его открытый, честный — честнее взгляда в здании суда под вечер уже не найти. — Давно хочу, — продолжает Сынмин и делает шаг навстречу, смахивает с воротника пальто Минхо не то волосинку, не то собственное волнение, дрожью возникшее на кончиках пальцев. — Месяца четыре. — Ты четыре месяца не ужинал? — Минхо свой язык не контролирует — он пытается контролировать дыхание и жар, расползающийся по всему его телу, но выходит с трудом. Ни туда, ни сюда. Только ожидающие глаза Сынмина напротив и эхо его слов в голове, резонирующее бархатным касаниям цветов в его груди. — Четыре месяца я ужинал в одиночестве, — продолжает Сынмин без улыбки, не реагируя на шутку, слетевшую с губ Минхо от волнения, — и мечтал, что однажды наконец поужинаю с тобой. — А до этих четырех месяцев? — не унимается Минхо, незаметно вытирая вспотевшие ладони о полы пальто. — С кем-то другим ужинал? Сынмин тяжело вздыхает и сжимает пальцами переносицу под оправой очков. Уголки его губ приподнимаются в слабой улыбке. — Ты можешь просто отказать, — наконец тихо говорит Сынмин. — А я не хочу отказывать, — резко говорит Минхо, почти грубо, и дергает Сынмина за рукава его пальто к себе, собирает все силы, чтобы заглянуть в глаза напротив, увидеть в них свое взволнованное, взбудораженное отражение, и тут же отвести взгляд. — Веди. Есть вещи, о которых говорить не стоит, но просто потому, что они предназначены только одному или двум людям. Это общие воспоминания, наполненные чувствами, трепетом, чем-то, что выходит за семантические рамки уже придуманных человечеством слов и кроется в горячем дыхании, шепоте, смехе, неловких касаниях и улыбках. Чем-то, что будет сохранено и не раз прожито воспоминаниями, а затем — создано повторно, потому что связь между двумя нашедшими друг в друге отражение нерушима.