Прожитые

Горячая работа
R
Завершён
34
автор
Размер:
67 страниц, 29 530 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник

Глава вторая. Знакомые корешки

Настройки
Стены не было четыре вечера подряд; то есть физически она существовала – глухая, серая, испещрённая трещинами, которые Гермиона за эти бесконечные часы выучила наизусть, поскольку любой слишком долго рассматриваемый предмет когда-нибудь неизбежно становится именно таким. Приходя в тупик после работы, когда коридор пустел, она ставила на пол портфель и замирала перед кладкой, прижимая ладонь к холодному камню в ожидании тепла, которого так и не было. На второй вечер она попыталась убедить себя, что ошиблась коридором, но, пройдя весь этаж и пересчитав повороты, поняла, что ошибки нет. На третий она решила, что видение было следствием переутомления, записав в журнал короткую фразу о перцептивном сбое на фоне недосыпа; однако тут же зачеркнула её, вырвала страницу и сожгла в пепельнице, потому что внутри знала, что лжёт бумаге. На четвёртый вечер она не стала говорить себе ровным счётом ничего, просто стояла, вновь прижав ладонь к стене, но камень упрямо продолжал оставаться камнем. Унижение этого ожидания она запомнит надолго: что-то большее, чем страх, что библиотеки не существовало, – но жгучий стыд за то, как сильно она хотела её реальности. Гермиона Грейнджер, всю жизнь предпочитавшая знать, вместо того чтобы хотеть, стояла перед стеной и жаждала чуда так, как не позволяла себе никогда, а стена отвечала ей только тем, чего стоит голое хотение, – ничем. На пятый вечер она не пошла в тупик, оставшись за столом до полуночи, чтобы разбирать чужие отчёты и заставлять себя быть прежней; и всё же в четверть первого, встав размять спину, она дошла до конца коридора не думая, по привычке тела, – и положила ладонь на дерево, оказавшееся тёплым. Она поняла позже – много чужих жизней спустя, – что в этом и крылось первое правило, не названное библиотекарем потому, что оно являлось не запретом, а условием: библиотека не открывалась тому, кто её искал, – она открывалась только тому, кто переставал. *** — Вы вернулись, — сказал старик. Он сидел за столом, сделавшимся снова видимым в ту же секунду, когда понадобился; свет вокруг стоял всё тот же, без источника и без тени, и Гермиона поймала себя на мысли, что за эти четыре вечера у стены успела соскучиться по этому свету сильнее, чем по чему-либо в своём собственном, исчёрканном тенями мире. — Я не могла войти, — ответила она. — Четыре дня. — Четыре дня вы пытались. — Он чуть прищурился. — А это совершенно не одно и то же. Она хотела возразить – у неё на языке всегда лежало возражение, отшлифованное, готовое, – но промолчала, потому что он был прав, и потому что в библиотеке любые возражения теряли вес, как теряет вес монета в стране, где ею больше не платят. — Я хочу понять, как это работает, — произнесла она вместо спора. — Чтение. Я хочу понять механику. Можно я задам вопросы? — Можно. Я отвечу на те, у которых есть ответ. И она задала. Она готовила их четыре вечера у стены – это, по крайней мере, было честным трудом, а не банальным хотением, – и теперь методично выкладывала по одному, а старик отвечал коротко, пока из его ответов постепенно не сложилось то хрупкое немногое, что вообще можно было знать. Читать можно любую книгу, входя в жизнь с любой страницы – наугад, как она вошла в шорника, или с первой, от самого первого вдоха. Можно листать: пропустить годы, вернуться, перечитать день. Внутри книги время чужое, а снаружи – своё, и они не сходятся, и не надо пытаться их свести, сказал старик, потому что попытка свести их и есть подлинное начало конца. Выйти можно в любой миг – просто захлопнуть том и вынырнуть; почти в любой. Когда он обронил «почти», она зацепилась за слово, спросила, и он ответил, что есть страницы, из которых тяжело выйти, – где единственным замком служит собственная мольба остатьсяи это иная природа плена, и разницу эту она научится чувствовать, и наука эта обойдётся ей дорого. Менять нельзя ничего; это она помнила. Войти насовсем – чтобы жить, а не читать – было нельзя. Это она тоже помнила, и старик повторять не стал, лишь слегка мрачно посмотрев на неё. — И последнее, — сказала Гермиона. — Чьи книги здесь есть? — Всех, у кого есть имя. — Всех когда-либо живших? — Всех живших. — Он сделал паузу, едва заметную, и в этой паузе уместилось что-то, чего она тогда не разобрала. — Считая тех, кто жил иначе, чем вы помните. Она не поняла оговорки, но запомнила её – как запоминала своей жизни всё – и пошла к полкам. *** Книги с именами родителей она не тронула; так она решила ещё дома, ночью, и решение было таким твёрдым и таким необъяснимым, что она не стала его рассматривать, боясь разглядеть на свету несовершенства своего решения. Где-то здесь стояли книги с её именем – сколько-то Гермион Грейнджер, проживших сколько-то жизней, – и она прошла мимо своей полки не глядя, ускорив шаг, и сделала вид перед собой, что просто не нашла её. Она начала с Гарри. Его раздел был большим – не крылом, но изрядным стеллажом; стоя перед сотнями Гарри Поттеров, она чувствовала, как холодная, рабочая часть её разума отмечает: объём неодинаков у всех, у шорника была одна книга, может две, а здесь сотни, – и тут же отложила это наблюдение в сторону, потому что рука уже тянулась к корешку. Она вошла в жизнь, где Гарри было одиннадцать, и где письмо из Хогвартса не пришло, потому что приходить было незачем: мальчика сбила машина в то лето на парковке торгового центра, в магловском пригороде, среди асфальта и хрипа, и никто так и не узнал, что авария забрала волшебника. Гермиона прожила это лето его глазами – нелюбимого, тощего, с очками, склеенными на переносице, привыкшего к чулану и к тому, что его не зовут по имени. Прожила последний день: жару, погнутый бампер, боль в рёбрах, потолок низкого неба, затягивающийся багровой пеленой, чтобы потом вывалиться на пол библиотеки, хватая воздух ртом, с ломотой в костях, которой вних быть не могло. Она сидела долго, а потом поставила книгу и сняла другую, в которой Гарри дожил до девяноста, став никем –тихим продавцом в лавке мётел в Косом переулке, женатым на женщине, которую Гермиона не знала, отцом четверых, дедом одиннадцати, человеком, не убившим никого и не спасшим мир, потому что мир в той книге никто не думал губить. Он умер в своей постели зимой, держа за руку жену, и последняя его мысль была о том, не подмёрзли ли с ночи трубы; из этой смерти Гермиона вышла иначе, чем из первой, – не задыхаясь, а с чем-то трепетным и непоправимым в груди. Так она поняла вторую вещь, не высказанную стариком: эти жизни не делились на счастливые и несчастные, и оттого тихая старость продавца мётел потрясла её сильнее, чем гибель мальчика. Мальчика было за что жалеть, а старика – не за что, и именно его мирная законченность, полнота и глубокая ненужность спасению мира легли на неё невыносимее любой трагедии. Рона она читала меньше и куда осторожнее; в одной книге он оказался по-настоящему велик – знаменитый аврор, глава отдела или просто герой, она нарочно потом не вспоминала точно, поскольку величие шло ему меньше всего, и видеть его таким было неловко – почти как вечером Святочного бала, когда он объявился в зале в бабушкином наряде. Зато в другой он погиб в Отделе тайн, в ту самую ночь, в том самом зале, не годами, а часами раньше, чем погиб на самом деле кое-кто другой, – и Гермиона закрыла книгу не дочитав, единственный раз за весь вечер, поскольку некоторые двери лучше навсегда держать притворёнными даже от самой себя. Историю Снейпа она открыла из любопытства, которое сама назвала научным, и нашла жизнь, где его не предали – где женщина, которую он любил, выбрала его, осталась жива и благополучно состарилась рядом, а он так и не стал тем, кем стал, просто потому, что становиться им было незачем. Этот Снейп был почти счастлив; он оставался невыносимым, но почти счастливым, и второе никак не отменяло первого, так что Гермиона, выходя из книги его жизни, поймала себя на странной, незаконной нежности к человеку, которого при жизни неприкрыто боялась и не любила. И тут, окончательно выходя из истории Снейпа, она впервые прямо додумала то, что незримо подкрадывалось весь вечер с разных сторон: в библиотеке попросту не было врагов. Ненависть всегда оказывалась ненавистью лишь к одной книге, к одной странице из тысяч, и было достаточно открыть соседнюю, чтобы рука разжалась. Зло, которое она знала, являлось выбором, сделанным в одном из миров, а не фатальным приговором, написанным поперёк всех; и это знание было самым опасным из всего, что библиотека успела дать, потому что оно растворяло то, на чём годами стояла её определённость: кто враг, кто жертва, кого оплакивать, а кого не прощать. Она не довела эту мысль до конца. Было поздно – то есть снаружи, возможно, прошло лишь двадцать минут, но внутри она прожила четыре чужие жизни и три смерти, и тело мучительно устало именно от этого временного расхождения. Напоследок она решила открыть книгу ещё одного – Дамблдора, ведь директор Хогвартса оставался последним человеком, чью изнанку ей хотелось знать, и потому она оставила его напоследок. Но его раздела она не нашла там, где ожидала. *** Она шла вдоль галереи, читая имена на торцах стеллажей: библиотека, при всей своей бесконечности, подчинялась скрытому порядку, обладала ускользающей логикой, которую Гермиона уже начинала чувствовать –как когда-то ощущала уклон пола в бабушкином доме ещё до того, как замечала бугорки дерева под ковром. Имена шли не по алфавиту и не по времени, повинуясь чему-то третьему; свернув туда, где по этой полуугаданной логике должен был стоять Дамблдор, она поняла, что логика подвела, либо она прочла её неверно, и галерея вывела совершенно в иное место. Она оказалась в проходе, которого не выбирала, поначалу казавшемся не длиннее прочих, но упрямо не желавшем кончаться. Гермиона шла, стеллажи по обе стороны непрерывно текли вместе с ней, залитые всё тем же ровным светом, и она поняла, что идёт дольше, чем заняла бы любая виденная прежде галерея. Это было одно крыло, отведенное под одного человека; все книги вокруг – тысячи, десятки тысяч томов, которые она перестала прикидывать на втором повороте, – являлись жизнями одной-единственной души. Если у шорника была одна книга, а у Гарри – сотни, то здесь полки уходили во все стороны, устремляясь вверх к невидимому потолку и вниз, кажется, глубоко ниже пола; им не было ни конца, ни счёта, и трезвая, измеряющая часть её разума сдалась и замолчала, осознав, что измерять больше нечем. Она остановилась с колотящимся сердцем, разогнавшимся вовсе не от ходьбы, и потянулась снять ближайшую книгу – без выбора, просто чтобы прочесть имя, чтобы узнать, чьё это крыло, кто сумел прожить столько жизней, что им не хватило целой библиотеки и понадобился отдельный мир внутри мира. Два слова, стоявшие на корешке, заставили её прочесть их, а затем вернуть книгу обратно – очень медленно, осторожно, впритык к соседнему корешку; так она ставила книги в детстве, так ставила шорника, так делала всегда, когда руки начинала бить дрожь и нужно было дать им простую, точную работу, чтобы пальцы не выдали остального. На корешке было написано: Беллатрикс Лестрейндж. Гермиона замерла в бесконечном проходе, среди тысяч жизней той женщины, которая пытала её на полу в гостиной Малфоев, которая вырезала на её руке слово, до сих пор белевшее под рукавом в холодную погоду, которая убила Сириуса, Добби и стольких, что счёт им отныне вёлся в той же недоступной величине, в какой измерялись книги вокруг. Той части её разума, что умела лгать, понадобится ещё много вечеров, чтобы подобрать причину, по которой она тогда не развернулась и не ушла; но другая часть – скрытая, тихая, нетерпеливая, та, что не слушала старика в первый вечер и не слушала его сейчас, – уже знала, зачем свернула не туда, зная это, кажется, с той секунды, когда впервые прижала ладонь к тёплому дереву. И эта часть, не спрашивая у первой разрешения, вновь протянула руку и сняла книгу.
34 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник