3. останься.
7 июня 2026 г., 09:29
Примечания:
ваши отзывы очень вдохновляют меня писать чаще🩷🩵
Осознание возвращалось медленно, будто продираясь сквозь густую, липкую вату, которая заполнила всё пространство внутри черепа и никак не хотела отпускать — сначала Джухун почувствовал простыню под щекой, не свою, не ту грубую, дешёвую ткань, к которой привык, а гладкую, прохладную, пахнущую чем-то неуловимо дорогим и чужим, потом понял, что лежит на боку, скрючившись, но не в той одежде, в которой был вчера — джинсы не сдавливали бёдра, сетчатая майка не впивалась в подмышки, — а в чём-то мягком, чуть большем, чем нужно, в чужой футболке, которая сползла с плеча, обнажая ключицу и родинку на левом плече, и в чужих трусах — обычных хлопковых боксёрах, которые были ему великоваты и которые он никогда бы не надел сам, потому что не носил такое, никогда, с лет четырнадцати, наверное, а кружевные, любимые, почти прозрачные, в которых он чувствовал себя тем самым — доступным, готовым, существующим только тогда, когда на него смотрят, — исчезли, испарились, и вместо них была эта серая, безликая, чужая ткань, и внутри всё сжалось от мысли, что кто-то раздевал его, трогал, видел его бледное исхудавшее тело в синяках, с выступающими рёбрами, с тонкими, как спички, ногами, и этот кто-то, скорее всего, Джеймс, надел на него свою одежду, потому что своя была мокрой или грязной, или просто потому что захотел, и Джухун не знал, что хуже — быть раздетым без сознания или быть одетым в чужое, как кукла, как беспомощный ребёнок, которым распоряжаются по своему усмотрению...
Он резко сел — голова закружилась, перед глазами поплыли белые пятна, и он схватился за край кровати, чтобы не упасть, и только тогда понял, где находится, точнее, не понял, а почувствовал, потому что комната вокруг была незнакомой, чужой, слишком большой и слишком белой — высокий белый потолок, белые стены без единой картины или полки, белые простыни на огромной кровати, на которой он сидел, сбившиеся под ним, и идеально ровные с другой стороны, где никто не спал, и огромное окно от пола до потолка, за которым серело хмурое утро или уже вечер (его зрение настолько хуевое, что он не отличает), и Джухун не мог понять, сколько времени прошло с того момента, как он отключился в машине Джеймса, услышав обрывки фраз: «сиди спокойно... только попробуй заблевать...», и провалился в темноту.
А потом он вспомнил — клуб, Сонхён, которого увёл тот высокий, опасный мужчина с чёрными волосами и голодными глазами, и Джеймс, который схватил его за руку, дёрнул назад, и тошнота, подкатившая к горлу внезапно, как удар под дых, и его вырвало, прямо на Джеймса, на его идеальный чёрный пиджак, и Джухун зажмурился от этого воспоминания, от стыда, который разъедал внутренности как кислота, потому что он, блядь, взрослый человек, почти двадцать лет, не смог контролировать свой организм и наблевал на дорогущий костюм мужчины, который ударил его всего раз, но этот один раз заставил Джухуна чувствовать себя живым впервые за долгое время, а теперь он лежит в чужой постели, в чужой одежде, без своих милых трусиков, и понятия не имеет, что с Сонхёном, где он, жив ли, нужна ли ему помощь, и как, блядь, выбираться из этой дурацкой ситуации!
Он попытался встать — медленно, осторожно, держась за спинку кровати, но ноги тряслись, в глазах двоилось, и он почти уже поднялся, почти сделал шаг к приоткрытой двери, когда она распахнулась сама, и на пороге появился Джеймс — в чёрных брюках, в белой рубашке с закатанными до локтей рукавами, свежий, бодрый, пахнущий дорогим гелем для душа и той самой холодной, чистой злостью, которая, казалось, была его естественным состоянием, — и в одной руке он держал чашку, из которой поднимался пар, а в другой — тарелку с чем-то, что пахло яйцами и тостом (кажется на тост был намазан мëд), и Джухун почувствовал, как желудок скручивает то ли от голода, то ли от страха.
— О, очухался, — сказал Джеймс, и голос его был ровным, без удивления, без облегчения, только усталое спокойствие, как у человека, который уже всё предусмотрел и теперь просто ждёт, когда другой дорастёт до его плана; он поставил чашку и тарелку на тумбочку у кровати — идеально ровно, ручкой в одну сторону, — а сам сел в кресло напротив, положил ногу на ногу и уставился на Джухуна своим холодным, изучающим взглядом, от которого хотелось спрятаться или, наоборот, встать прямо и выкрикнуть что-нибудь дерзкое, чтобы этот человек перестал смотреть на него как на экспонат.
— Выглядишь как дерьмо, — добавил Джеймс после паузы. — Но уже лучше, чем вчера. Вчера ты выглядел как труп, я минут десять проверял, дышишь ты или нет.
— Где Сонхён? — резко выпалил Джухун, не обращая внимания на его слова, не думая о стыде, который разъедал внутренности, не думая о том, что он в чужой футболке и чужих трусах, потому что друг, его единственный друг, который не бросил его даже когда видел самое страшное, был неизвестно где с каким-то незнакомым мужиком, который смотрел на него как на добычу, и Джухун не мог этого вынести, не мог думать ни о чём другом. — Где мой друг? Что с ним сделал тот мужик? Если вы... если он... Я вам...
— Если я? — Джеймс поднял бровь и чуть наклонил голову, и в этом жесте было столько высокомерного, почти скучающего превосходства, что Джухун захотелось ударить его, но он сдержался. — Если мы его похитили, чтобы потребовать выкуп, которого у тебя нет, или продали на органы? Ты слишком много смотришь криминальные сериалы.
— Я не...
— Твой друг в порядке, — перебил Джеймс, и голос его стал холоднее, жёстче, как сталь, которую только что достали из морозилки, и в этом голосе не было места для сомнений. — Конхо — мой партнёр и близкий друг. Он не маньяк и не насильник. Не обидит твоего дружка, скорее всего. Если он увёл твоего Сонхёна, значит, у него были на то причины. Или просто захотелось. Не твоё дело. Я связался с Конхо час назад. Твой друг жив, здоров, пьёт кофе в квартире Конхо и, судя по голосу, не жалуется. Более того, он не рвётся домой и не зовёт на помощь. Так что выдохни, чёрт возьми, и перестань трястись. Ты сейчас упадёшь.
Джухун выдохнул — так глубоко, что закружилась голова, и он не удержался, опустился обратно на кровать, потому что ноги стали ватными, а перед глазами снова поплыли белые пятна, и он услышал, как Джеймс сказал: «Ешь, тебе нужно поесть», — но не мог есть, потому что в горле стоял ком, потому что стыд душил его, и он не знал, с чего начать — извиниться за вчерашнее, поблагодарить за то, что его не выкинули на улицу, или спросить, кто, блять, его раздевал и где его кружевные трусы, которые входили в комплект белья, который посылкой ему дарили каждый месяц и которые были ему дороже, чем какая-нибудь бесполезная вещь вроде паспорта или телефона. Потому что подарок.
— Вы меня раздели, — сказал он наконец, и голос его прозвучал глухо, он смотрел не на Джеймса, а на свои руки, которые сжимали край футболки — чужой, слишком большой, белой, такой же белой, как всё в этой комнате. — Даже трусы сняли. Вы... кто вам дал право?
— Ты наблевал на себя, — Джеймс ответил спокойно, будто речь шла о погоде, и в его тоне не было ни смущения, ни неловкости, только усталая констатация факта, как у врача, который объясняет пациенту, почему его раздели перед операцией. И Джухуну стало... Некомфортно. Просто потому что с ним общались как с несмвшленным ребёнком. — И не только на мой пиджак. На себя тоже. В машине ты меня не заблевал, но в лифте, пока я тебя тащил... Короче, одежда была мокрая и вонючая, и я не мог положить тебя на чистую постель в этом грязном тряпье. Я снял всё, что на тебе было, отнёс в стирку, а тебя пришлось помыть, потому что от тебя несло так, будто ты проспал в этой одежде неделю, а не несколько часов. Не волнуйся, я делал это без лишних, ненужных прикосновений, мне не доставляло удовольствия трогать твоё бессознательное тело, но оставлять тебя грязным было бы свинством.
— Помыть? — Джухун почувствовал, как кровь приливает к щекам, к шее, к ушам, и ненавидел себя за эту реакцию, за то, что этот мужчина говорит такие вещи так спокойно, будто это нормально — мыть незнакомого парня, который отключился у тебя в машине, и снимать с него его любимые кружевные трусы, засовывать их в стиральную машину, а взамен надевать хлопковые боксёры. — Вы... вы меня мыли? Прям голого?
— Мальчик, я видел столько голых тел, что твоё не вызвало бы у меня никаких эмоций, даже если бы ты был идеально сложен и не покрыт синяками всех цветов радуги, — Джеймс вздохнул, потёр переносицу, и в этом жесте Джухун вдруг увидел не холодного аристократа, а просто уставшего мужчину, которому не нужны были чужие проблемы, но они каким-то образом прилипали к нему сами. — Ты был грязный, мокрый, вонючий и без сознания. Я не мог оставить тебя в таком состоянии, потому что я, в отличие от некоторых, не скотина. Я помыл тебя, переодел, уложил спать. Всё. Трусики твои очаровательные сохнут на батарее вместе с остальной твоей одеждой. Заберёшь, когда уйдёшь. А сейчас ешь и прекрати истерику.
Джухун хотел возразить, хотел сказать что-то колкое, что-то, что защитило бы его от этого странного, пугающего, притягательного мужчины, который говорил о таких интимных вещах так, будто это было не страшнее отчёта о продажах, но вместо этого его предательский желудок заурчал, и он услышал, как Джеймс усмехнулся — коротко, без насмешки, скорее устало.
— Ешь, сказал. Яичница с тостом. Ничего не добавлено, я не собираюсь тебя травить. Если бы я хотел тебя убить, я бы просто оставил тебя умирать в том клубе, где ты решил вступиться за друга. Потому что Конхо, будучи бывшим бойцом ММА, плавцом и человеком с большими деньгами и связями — убил бы тебя, Ким Джухун.
Джухун взял тарелку — пальцы дрожали, и вилка позвякивала о край, но он заставил себя откусить кусок, потом ещё, потом запил чаем — горячим, крепким, с мёдом, который растаял на языке, оставляя долгое, сладкое послевкусие, и это было почти приятно, почти успокаивающе, и он ненавидел себя за это, за то, что может расслабиться в доме незнакомого мужчины, который его раздел, вымыл, переодел и теперь сидел напротив и смотрел, как он ест, как смотрят на дикое животное, которое наконец-то перестало рычать.
— Ну давай, — сказал Джеймс, когда тарелка опустела, и голос его изменился — стал жёстче, деловитее, как у человека, который переходит к главному. — Рассказывай. Как часто ты шляешься по клубам в таком состоянии?
Джухун усмехнулся, чувствуя, как внутри закипает знакомая злость, смешанная с желанием уколоть, задеть, показать, что он не такой уж сломленный, каким кажется.
— О, каждый день, — сказал он, глядя Джеймсу прямо в глаза, и улыбнулся своей самой наглой, самой дешёвой улыбкой. — Мечтаю, чтобы меня пустили по кругу жирные, потные женатые мужики, а потом отмудохали в подсобке и забыли наутро. Знаете, такие у меня скромные фетиши и мечты, я аж возбуждаюсь прям здесь, прямо сейчас.
Джеймс не улыбнулся в ответ. Даже бровью не повёл. Просто смотрел — тем самым холодным, сканирующим взглядом, от которого у Джухуна по коже бежали мурашки, но он не отводил глаз, потому что если отвести — значит, признать поражение, а он не хотел проигрывать этому человеку, не сейчас, не в этой ситуации, когда он сидит в чужой футболке и чужих трусах, босой, с голыми ногами, на чужой огромной кровати, и чувствует себя маленьким и беспомощным, но не хочет этого показывать.
— А если серьёзно? — спросил Джеймс, и в его голосе не было насмешки, только усталое, почти больное терпение, как у человека, который уже всё понял и теперь просто ждёт, когда до него дойдёт второй.
— А если серьёзно, то какая вам разница? — Джухун пожал плечами, стараясь выглядеть безразличным, хотя внутри всё дрожало мелкой, противной дрожью. — Я хожу в клубы, потому что мне нравится. Потому что я люблю, когда на меня смотрят. Потому что я люблю, когда меня трогают. Потому что я люблю, когда мне делают больно, и никто не спрашивает разрешения. Вам это о чём-то говорит?
— Говорит, — Джеймс кивнул, и в его глазах промелькнуло что-то, чему Джухун не смог дать название — не жалость, не осуждение, а что-то другое, более сложное, почти понимание. — Но это не ответ на мой вопрос. Я спросил — как часто ты ходишь в клубы в таком состоянии, когда не можешь стоять на ногах, когда у тебя двоится в глазах и ты выглядишь так, будто тебя только что вытащили из могилы?
— А вы мой папа или кто?! — огрызнулся Джухун, и голос его сорвался на хрип, потому что внутри закипела злость, смешанная со стыдом, и он не мог сдержаться. — Зачем вам это знать? Собираетесь зачитать мне нотацию о вреде наркотиков и алкоголя? Или, может, запишете в реабилитационный центр? Я уже совершеннолетний, я имею право...
— Ты имеешь право убивать себя, сколько влезет, — перебил Джеймс, и голос его стал тише, но от этого только опаснее, в нём зазвенела сталь, холодная, неумолимая, как лезвие. — Убивайся на здоровье, мне насрать. Но не в моей машине, не в моей квартире и не на моих глазах. Ты понял? Если ты хочешь сдохнуть — делай это где-нибудь в другом месте, чтобы я не видел.
— Я не хочу сдохнуть, — Джухун почувствовал, как горло сдавливает спазм, и голос его прозвучал жалко, почти по-детски, и он ненавидел себя за эту слабость, за то, что этот человек может выбить его из равновесия одним взглядом, одной ебучей фразой. — Я просто... хочу чувствовать себя живым. Хотя бы иногда. Вы не понимаете, вы...
— Не понимаю, — согласился Джеймс, и в этом согласии не было снисходительности, только усталая констатация факта. — Но я вижу, что ты делаешь с собой. И это, Джухун, печально, очень. Ты похож на человека, который бежит от себя, но не знает, в какую сторону, поэтому просто несётся вперёд, пока не разобьётся об стену.
— И что вам с того, психолог?
— А то, что я, возможно, хочу, чтобы ты не разбился, — сказал Джеймс, и этот ответ прозвучал так неожиданно, так не вписывалось в его холодный, отстранённый образ, что Джухун замер с открытым ртом и смотрел на него, не веря своим ушам. — По крайней мере, не сразу.
Повисла тишина — тяжёлая, плотная, как патока, и Джухун не знал, что сказать, потому что внутри всё сжалось, а потом разжалось, и горячая волна стыда смешалась с чем-то ещё — с тем самым, о чём он не хотел думать, что боялся признать даже сам себе.
Джеймс вздохнул, провёл рукой по волосам — жест, который Джухун уже начал узнавать как признак усталости или раздражения, — и подошёл ближе, сел на край кровати, совсем рядом, так, что их разделяли всего несколько сантиметров, и взял Джухуна за подбородок, повернул его лицо к свету, к окну, чтобы лучше видеть, и начал рассматривать синяки, полученный вчера (Джу не помнил, как именно) — уже начинающий желтеть по краям, и старые, фиолетовые, зелёные, которые усеивали скулы, висок, подбородок, и те, что виднелись на шее, на ключицах, спускались ниже, под ворот футболки.
— Это кто? — спросил Джеймс, и голос его был спокоен, но в нём чувствовалась та самая сталь, пробирающая до мурашек на молочной коже.
— Упал, — Джухун попытался отодвинуться, но Джеймс держал крепко, не больно, но не отпуская.
— Упал на кулак?
— Я...
— Не ври, — Джеймс отпустил его подбородок, но не отошёл, остался сидеть рядом, так близко, что Джухун чувствовал тепло его тела даже через ткань рубашки, и смотреть куда-то в сторону, избегая его взгляда, было невозможно, потому что он всё равно чувствовал его кожей, затылком, каждой клеткой. — Пока не лезу, но когда увижу тебя в следующий раз в таком виде, будет по-другому. А теперь посмотри на меня своими оленьими глазками, Джухун, давай. Смотри сюда.
Джухун поднял глаза, и Джеймс начал медленно водить пальцем перед его лицом — влево, вправо, вверх, вниз, — и Джухун попытался следить за движением, но зрение двоилось, и палец расплывался на два, и он щурился, пытаясь сфокусироваться, но не мог, и Джеймс это видел, и его лицо становилось всё мрачнее, а на лбу залегла глубокая складка, которую Джухун уже начал узнавать — признак того, что Джеймс зол, но старается не показывать это слишком явно.
— И давно у тебя так? — спросил он, убирая руку.
— Что? — Джухун не понял сначала, а потом до него дошло, и он почувствовал, как краска стыда заливает щёки, потому что это была его самая больная тема, та, о которой он старался не думать, потому что если думать, то становилось слишком страшно. — Зрение? Ну... пару недель. Или месяц. Я не заметил когда... Бля, не надо было щуриться при вас, вы мне...
— Ты блядь, скоро так вообще не сможешь видеть, — Джеймс рыкнул, перебивая и в этом рыке было столько искреннего, почти отцовского раздражения, что Джухун невольно отшатнулся. — Зрение проверять не пробовал? К врачу ходить? А в телефоне меньше сидеть, может, поможет?
— С чего вы взяли, что это из-за телефона? — огрызнулся Джухун, чувствуя, как злость снова закипает в груди. — Может, это из-за того, что меня бьют по голове каждую неделю, а вы, умник, об этом не подумали?!
— Не думал, — Джеймс как-то странно посмотрел на него — не удивлённо, не осуждающе, а как-то... внимательно, что ли, возможно, с неким подозрением(?). — Теперь буду знать. Спасибо, что просветил.
Он замолчал, и тишина снова повисла в комнате, тяжёлая, плотная, и Джухун чувствовал, как она давит на плечи, на грудь, на горло, и не знал, что сделать, чтобы разрядить обстановку — извиниться или нахамить, заплакать или ударить первым, — а потом Джеймс сказал, и голос его изменился — стал серьёзнее, жёстче, как у человека, который наконец решился на что-то важное:
— Я искал тебя весь этот месяц.
Джухун не сразу понял смысл этих слов — они повисли в воздухе, как тяжелые капли мёда, медленно падающие на поверхность стола, — и когда до него дошло, сердце пропустило удар, потом заколотилось где-то в горле, и он не мог дышать, не мог говорить, только смотрел на Джеймса широко раскрытыми глазами и ждал продолжения, боясь его, желая его.
— Ты избавился от визитки, я знаю, — Джеймс говорил спокойно, будто речь шла о погоде, но его кадык дёрнулся, когда он сглотнул, и Джухун заметил это, заметил, как напряглись мышцы его челюсти, и понял, что этот холодный, недосягаемый мужчина тоже нервничает, тоже не уверен до конца, и это знание почему-то успокаивало, давало надежду. — И ты не пришёл, не позвонил. Я ждал. Думал, что это была ошибка — дать тебе визитку, поверить, что ты... другой. Не такой, как все.
— Я не...
— Не перебивай. Я искал тебя. Не через частных детективов, нет, я не псих. Я просто ходил в тот клуб каждую пятницу, надеясь, что ты придёшь. Смешно, верно? Вот и мне было. Тридцатилетний мужик, владелец нескольких компаний, по пятницам торчит в клубе в надежде увидеть мальчишку, с которым засосался в туалете и которому влепил пощёчину. Жалкое зрелище, если честно.
Джухун открыл рот, чтобы сказать что-то — что это не жалко, что это... что он сам каждый день вспоминал этот удар, этот поцелуй, этот шлепок, — но слова застряли в горле, и он только смотрел на Джеймса, на его профиль, на острые скулы, на манящие губы, и думал о том, что этот человек искал его, ждал, думал о нём, и это было страшно и сладко одновременно, и он не знал, что с этим делать, как на это реагировать.
— Я хочу предложить тебе сделку, — сказал Джеймс, и голос его снова стал деловым, спокойным, как будто он не сказал только что ничего невероятного, как будто не признался в том, что тридцатилетний бизнесмен по пятницам ходит в клуб и ждёт девятнадцатилетнего мальчишку, который его ударил и наблевал на костюм.
— Какую сделку? — Джухун сглотнул, чувствуя, как внутри всё замирает в ожидании.
— Мне нужен постоянный партнёр для БДСМ-практик, а я как понял, ты в этой теме заинтересован, учитывая твои наклонности, — Джеймс произнёс это спокойно, будто речь шла о чём-то обыденном, вроде контракта на поставку товаров. — Мне нужна не проститутка, не случайный знакомый, которого можно использовать и забыть. Мне нужен кто-то, кто останется. Кто не сломается после первой же жёсткой сессии. Кто будет доверять мне, даже когда больно. Кто сможет сказать «стоп», если что-то пойдёт не так, и не бояться, что я его накажу за это. Я не умею любить, я не уверен, что вообще способен на это, но я умею заботиться. По-своему и жёстко. Без сантиментов, но честно.
Джухун слушал, и внутри него поднималась волна — не паники, нет, а чего-то другого, тёплого, почти расслабляющего, потому что этот мужчина говорил о вещах, о которых никто никогда с ним не говорил, и он не знал, как на это реагировать, как отвечать, но знал, что хочет слушать дальше, хочет знать, что Джеймс скажет ещё, какие слова подберёт, как опишет то, чего они оба хотят.
— Я предлагаю тебе не просто секс, — продолжал Джеймс, и его голос стал глубже, ниже, почти гипнотическим. — Я предлагаю тебе контракт. На время. На месяц, на два, на год — неважно. Мы проговорим всё, что тебя волнует, что пугает, что возбуждает. Мы установим границы. Мы придумаем стоп-слово — не «нет», не «перестань», не «больно», потому что эти слова в нашей игре не будут ничего значить, а настоящее, сильное, которое вытащит тебя из любой сцены. Красное. Или синее. Или что-то, что ты выберешь. Любое слово.
— Вы говорите так, будто это... контракт на работу, — Джухун усмехнулся, стараясь не показывать, как его трясёт, как он хочет согласиться немедленно, не думая, не размышляя, а просто — сказать «да», потому что сердце уже сказало «да», и тело сказало «да», только мозг всё ещё сопротивлялся, пытаясь найти подвох. — Соцпакет будет? Медицинская страховка?
— Будет, — серьёзно ответил Джеймс, и в его глазах не было и тени насмешки. — Я оплачу твоё медицинское обследование — для начала, чтобы убедиться, что ты не подхватил ничего от своих случайных партнёров и не разнесешь инфекцию по моему дому. А потом, если всё сложится, я оплачу тебе нормального офтальмолога и невролога, потому что твоё зрение и эти твои состояния, когда едва держишься на ногах — это не шутки, и если ты продолжишь в том же духе, то к тридцати годам будешь слепым овощем, который не может встать с кровати.
— Вы всегда такой заботливый? — Джухун не удержался от ехидства, хотя внутри всё сжималось и жгло от мысли, что этот мужчина действительно готов о нём заботиться — странно, жёстко, по-своему, но готов.
— С теми, кто мне интересен, — Джеймс ответил просто, без пафоса, без игры, и это «интересен» ударило Джухуна под дых сильнее, чем любой удар, потому что он не привык, чтобы им интересовались, он привык, чтобы его использовали, а здесь было что-то другое, и он боялся этому верить, но верил.
— Я не знаю... — начал Джухун, но Джеймс его перебил — не грубо, а твёрдо, как учитель, который объясняет ученику прописные истины.
— Ты не знаешь, хочешь ли этого? Или не знаешь, как сказать «да», чтобы не выглядеть жалким?
— И то, и другое, — признался Джухун, и от этого признания стало легче, как будто он сбросил с плеч тяжёлый груз, который нёс годами.
— Тогда давай по порядку, — Джеймс откинулся на спинку кресла, и его поза стала более расслабленной, хотя напряжение никуда не делось — оно просто спряталось под маской спокойствия, как хищник, который затаился перед прыжком. — Я расскажу, как я это вижу. А ты киваешь, если согласен, или говоришь «нет», если не согласен. И мы обсудим каждый пункт, пока не придём к общему знаменателю. Идёт?
Джухун кивнул, потому что не мог говорить — в горле стоял ком, слишком плотный, чтобы сквозь него пробились слова.
— Во-первых, безопасность, — Джеймс загнул один палец, длинный, с идеальным ногтем, и Джухун зачем-то засмотрелся на его руки, представил, как эти пальцы будут сжимать его горло и душить, и внутри всё перевернулось от этой мысли. — Медицинское обследование — обязательно. Для нас обоих. Я не сплю с кем попало, и ты, судя по твоему виду, тоже не особо разборчив. Так что мы проверимся, чтобы потом не было сюрпризов.
— Я чист, — сказал Джухун, чувствуя, как обида смешивается со стыдом. — У меня не было... я не со всеми подряд. Иногда только, редко, всегда с гандонами, ну, презиками... И я проверялся, полгода назад!
— Полгода — это не «чист», это «надеюсь, что чист», — поправил Джеймс, и его голос смягчился — совсем чуть-чуть, но Джухун услышал эту нотку, и она отозвалась где-то в груди теплом. — Сделаем по-новой. Не обсуждается, ты понял?
— Хорошо, — кивнул Джухун, не споря, потому что спорить не хотелось, да и незачем — если этот мужчина готов о нём заботиться, то почему бы и нет? О нём так давно не заботились.
— Во-вторых, границы. — Джеймс загнул второй палец. — Что тебе нравится? Что ты хочешь попробовать? Что для тебя абсолютное табу? Я не экстрасенс, я не умею читать мысли. Если ты не скажешь, я не узнаю.
Джухун молчал, чувствуя, как стыд разъедает внутренности, потому что говорить о своих желаниях вслух было стыдно, страшно, неправильно — всю жизнь его желания были неважны, никто не спрашивал, чего он хочет, он просто терпел, просто принимал, просто позволял делать с собой всё, что угодно, а теперь этот мужчина ждал, и в его глазах не было осуждения, только терпение и странная, почти тёплая настойчивость.
— Я... — Джухун запнулся, облизал губы, попытался снова. — Я люблю боль. Не слишком сильную, не ту, от которой хочется выть, ну не жестокость, например, я знаю, что есть те, кто кайфует от того, когда их бьют в член и всё такое, я не из таких, я люблю другую боль, такую... Среднюю. Когда бьют по лицу, по рёбрам, по животу. Когда душат. До звёздочек в глазах, до того момента, когда мир сужается до одной маленькой точки, пульсирующей в такт сердцу. Когда я перестаю понимать, где верх, где низ, где я, где не я. Это... это единственное, что меня успокаивает. По-настоящему. Как... как наркотик, только без химии. Я... Одержим этим.
— Угу, — Джеймс кивнул, и его лицо не изменилось, только глаза стали чуть темнее, и он снова загнул палец, третий. — Что ещё?
— Унижение, — Джухун выдохнул, чувствуя, как внутри разливается странное, почти болезненное облегчение оттого, что он наконец говорит это вслух, не боится, не прячется. — Когда на меня смотрят как на... как на вещь. Как на куклу, которую можно использовать. Когда не спрашивают, потому что моё согласие... подразумевается. Я знаю, это неправильно, я знаю, это... это ненормально, но я...
— Не надо, — перебил Джеймс, и его голос стал жёстче. — Не надо извиняться за то, что ты хочешь. И не надо говорить «ненормально». Нормально — это то, что приносит удовольствие и не причиняет вреда. Если тебе нравится — это твоё дело. Меня это не пугает и не отталкивает. Я спрашиваю не для того, чтобы тебя осудить. Я спрашиваю, чтобы знать, что делать, чтобы тебе было хорошо.
Джухун смотрел на него и не верил — не верил, что этот мужчина, который выглядел как ожившая статуя, как холодный аристократ вампир из готических аниме, которые в подростковом возрасте Джу обожал, может говорить такие вещи без тени насмешки, без тени брезгливости.
— Что ты не любишь? — спросил Джеймс, и в его голосе снова появилась та самая деловая нотка, которая почему-то успокаивала. — Что для тебя табу?
— Я... — Джухун задумался, по-настоящему, впервые в жизни, потому что его никто никогда не спрашивал о том, что он не любит, он просто терпел всё, что на него обрушивалось, и не жаловался, не говорил «нет», потому что боялся, что если скажет «нет», его бросят, и он останется один, совсем один, и это было страшнее любой боли, любого унижения. — Я не люблю, когда меня игнорируют. Когда делают вид, что меня нет. Когда не обращают внимания. Это... это хуже, чем боль. Когда я чувствую, что меня не видят, я... я перестаю существовать.
— Понял, — Джеймс кивнул, и его глаза стали ещё темнее, а голос — тише. — Не игнорировать. Заметано.
— И ещё, — Джухун почувствовал, как слова льются сами, уже без спроса, как будто в груди открылся шлюз, который он держал закрытым годами. — Я не люблю, когда меня обманывают. Когда говорят одно, а делают другое. Когда обещают, что не бросят, а потом... потом...
Он не договорил, потому что голос сорвался, и Джеймс не стал давить, просто кивнул, и в его взгляде было что-то, что Джухун не мог прочитать, что-то сложное, глубокое, почти нежное, хотя нежность была последним словом, которое Джухун применил бы к этому мужчине.
— Я не обманываю, — сказал Джеймс, и голос его был спокоен, как гладь озера в безветренную погоду. — Я могу быть жестоким, могу быть холодным, могу быть невыносимым. Но я не вру. Запомни это, Джу.
Они обсуждали правила ещё долго — почти час, наверное, или больше, Джухун потерял счёт времени, потому что каждое слово, каждый пункт, каждая деталь впивались в него, как иглы, и он чувствовал, как внутри меняется что-то важное, фундаментальное, как будто он строил дом заново, кирпичик за кирпичиком, и Джеймс был архитектором, который знал, какие кирпичи нужны, а какие — нет.
Обычно, в БДСМ: стоп-слово — «красный», яркий, как кровь, как стоп-сигнал на светофоре. Например, если Джухун говорит «красный» — всё останавливается. Без вопросов, без обсуждений, без «но ты же хотел». Красный — это стоп.
Жёлтый — «стоп, но не всё, давай помедленнее, давай передохнуть мне». Зелёный — «всё окей, продолжай, я хочу ещё».
Джухун повторил эти правила несколько раз, пока Джеймс не убедился, что он запомнил, и внутри от этих повторений становилось странно — спокойно, что ли, как будто он наконец получил карту местности, по которой собирался путешествовать, и теперь не боялся заблудиться.
— И последнее, — сказал Джеймс, и его голос изменился — стал тише, ниже, почти шёпотом. — Это не будет сексом по расписанию. Я не завожу будильник, когда нужно трахаться. Это будет происходить тогда, когда захотим мы оба. Но я буду инициировать. Ты — нет. Ты можешь просить, можешь намекать, можешь соблазнять, тереться, извиваться... Делать всё, что умеешь, вообщем. Но решение принимаю я. Ты понял?
— Понял, — Джухун кивнул, и внутри от этого «понял» разлилось тепло, потому что в этом правиле была власть, но в этой власти была и забота — он не должен был ничего решать, не должен был ничего бояться, просто быть, просто ждать, просто принимать.
— А теперь, — Джеймс подался вперёд, и его глаза потемнели, стали почти чёрными, и Джухун почувствовал, как от этого взгляда внутри всё замирает, а потом взрывается, — я хочу проверить, насколько ты серьёзен.
Он не спрашивал, просто встал с кресла, подошёл к кровати, сел рядом с Джухуном — так близко, что их плечи почти касались, — и взял его за затылок, пальцами сжал волосы, дёрнул на себя, заставляя поднять голову, и посмотрел в глаза — долго, пристально, как смотрит охотник на добычу перед прыжком.
— Иди сюда, — сказал он тихо, почти шёпотом, и это не было просьбой, это было приказом, и Джухун повиновался, не думая, не сомневаясь, потому что внутри всё кричало «да», и он потянулся к Джеймсу, сам, первый раз за всё время, не дожидаясь, пока его схватят, притянут, заставят.
Джеймс перехватил инициативу — сильные руки подхватили Джухуна под мышки, дёрнули вверх и вбок, и он оказался сидящим на твёрдых коленях Джеймса, верхом, лицом к лицу, и это было так неожиданно, так близко, так интимно, что Джухун не знал, куда девать глаза, куда девать руки, потому что он был в одних трусах, в чужой слишком большой футболке, босой, с голыми ногами, которые обхватывали бёдра Джеймса, и это было неправильно, стыдно, неловко, но в этой неловкости было что-то такое, что заставляло его краснеть до корней волос и чувствовать, как всё внутри сжимается в тугой горячий комок.
— Краснеешь, — заметил Джеймс, и в его голосе промелькнуло что-то похожее на усмешку, но не злую, не насмешливую, а почти ласковую, что ли. — Мило.
Джухун хотел ответить что-то колкое, что-то, что защитило бы его от этого странного, пугающего, притягательного мужчины, который сейчас сидел перед ним с таким видом, будто это он, Джухун, был подарком, который наконец-то можно распаковать, но не успел — Джеймс скользнул рукой с его затылка на щеку, погладил большим пальцем скулу, потом наклонился и поцеловал.
Медленно.
Не так, как в клубе — жадно, грубо, не давая опомниться. Нет, сейчас он целовал его терпеливо, вдумчиво, пробуя на вкус, как дорогое вино, сначала просто касаясь губами губ, легонько, почти невесомо, потом чуть сильнее, настойчивее, заставляя Джухуна открыться, впустить его, и когда тот послушно разжал губы, Джеймс углубил поцелуй, скользнул языком внутрь, исследуя, пробуя, дразня.
Джухун застонал — тихо, почти беззвучно, — и его руки сами нашли плечи Джеймса, сжали ткань рубашки, притянули ближе, ещё ближе, чтобы не осталось между ними ни миллиметра пространства, чтобы он чувствовал каждый вдох, каждый удар сердца, каждую дрожь, которая пробегала по телу этого холодного, недосягаемого мужчины.
И Джеймс дрожал.
Джухун чувствовал это — чувствовал, как под его ладонями напрягаются мышцы, как участилось дыхание, как его кадык дёргается, когда он сглатывает, как контроль, который он так старательно держал весь этот разговор, начинает трещать по швам, и это было самым кайфовым, самым пьянящим, самым страшным и желанным — видеть, как этот ледяной аристократ теряет самообладание, как его глаза становятся почти чёрными, как он крепче сжимает пальцы на затылке Джухуна, углубляя поцелуй, почти заглатывая его целиком.
Джеймс оторвался от его губ — тяжело дыша, с припухшими, влажными губами, — и посмотрел в глаза, и в этом взгляде было что-то новое, что-то, чего Джухун не видел раньше, — не холод, не скука, а почти голод, почти отчаяние, почти то самое, о чём Джухун боялся мечтать.
— Ты меня, с ума сводишь. Останься жить со мной, — сказал Джеймс, и его голос был низким, хриплым, срывающимся, и это был не приказ — это была почти мольба, завёрнутая в сталь, спрятанная под маской контроля, но Джухун услышал, почувствовал, понял. — Не сегодня. Не сейчас. Но останься. Живи со мной. Привыкни. Мы пройдём обследование, поговорим ещё, обсудим всё, что не обсудили. Но не уходи сейчас, в таком состоянии. Пожалуйста.
«Пожалуйста».
Это слово прозвучало так неожиданно, так чуждо в устах этого человека, так неправильно для того, кто никогда ни о чём не просил, только приказывал, что Джухун не нашёлся, что ответить, он просто кивнул, потому что внутри всё кричало «да, останься, это твой шанс, не упусти его», а страх молчал, заткнутый этим поцелуем, этой дрожью, этим дёргающимся кадыком, который был честнее любых слов.
— Хорошо, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Я останусь.
Джеймс кивнул, убрал руки с его тела — медленно, нехотя, как будто расставался с чем-то важным, — и помог ему слезть с колен, поддерживая за локоть, потому что ноги у Джухуна тряслись, и он мог упасть.
— Тогда ложись спать, ты устал и выглядишь болезненно, — сказал Джеймс, и голос его снова стал ровным, спокойным, как будто ничего не произошло, как будто он не целовал Джухуна минуту назад так, что у того подкосились колени. — Тебе нужно отдохнуть. Завтра будет трудный день.
— Какое ещё завтра? — Джухун посмотрел на него, всё ещё не веря, что это происходит на самом деле, что он не спит, что этот мужчина, холодный, красивый, опасный, действительно хочет, чтобы он остался.
— Завтра мы поедем в клинику, — Джеймс подошёл к двери, остановился на пороге, обернулся, и его силуэт на фоне коридорного света выглядел как вырезанный из чёрной бумаги — чёткий, острый, невозможный. — Сдадим анализы. Проверим твоё зрение. И потом уже будем решать, что делать дальше. А теперь спи. И не вздумай сбегать посреди ночи — сигнализация стоит на всех окнах, а двери без ключа не открываются. Я не шучу.
И он вышел, закрыв за собой дверь, и через минуту Джухун услышал, как в замке поворачивается ключ.
Запер.
Он сидел на кровати, босой, в чужой футболке и чужих трусах, обхватив колени руками, и не знал, смеяться ему или плакать, потому что только что он согласился стать чьей-то секс-игрушкой, и это наверное, было самым правильным решением в его жизни.