Soledad

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
81 страница, 26 146 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде

2 глава. Reflejo.

Настройки
Ресторан назывался «Сан» — «Гора». Феликс никогда бы не нашёл его сам. Даже если бы ему дали адрес, даже если бы нарисовали карту, даже если бы провели за руку — он всё равно, наверное, прошёл бы мимо, потому что вход в ресторан выглядел не как вход, а как узкая, тускло освещённая арка, зажатая между круглосуточным магазином и ремонтной мастерской. Никакой вывески — ни на корейском, ни на английском, ни на каком-либо ещё языке. Никакого меню за стеклом, никаких растений в кадках, никаких намёков на то, что за этой аркой вообще что-то есть, кроме обшарпанной кирпичной стены и запаха старой штукатурки. Но Хёнджин шагнул под арку уверенно — так, как заходят в собственный дом, — и Феликсу ничего не оставалось, кроме как последовать за ним. За аркой обнаружился дворик. Крохотный, не больше пяти метров в ширину, вымощенный неровным булыжником, который, казалось, помнил ещё эпоху Чосон. Камни были отполированы до блеска тысячами ног, прошедших по ним за десятилетия. В углу дворика стояла кадка с каким-то растением — то ли бамбуком, то ли просто сорняком, который вырос сам по себе и по молчаливому согласию стал частью декора. Над головой, на натянутых верёвках, покачивались бумажные фонарики — красные, выцветшие, с облупившейся краской, — и их свет был тусклым, дрожащим, почти живым. Пахло жареным мясом, соевым соусом, чесноком и чем-то ещё — сладковатым, пряным, неуловимо домашним. Где-то внутри, за стенами, гремели кастрюли, шипело масло, перекрикивались повара. И весь этот шум, все эти запахи, весь этот тусклый свет складывались в ощущение такого глубокого, подлинного уюта, что у Феликса на секунду сжалось сердце. Так пахло в доме его бабушки в Пусане — до того, как бабушка умерла и дом продали. Так пахло детство. — Что это за место? — спросил он, оглядываясь по сторонам и стараясь, чтобы голос звучал спокойно. Хёнджин обернулся через плечо. В тусклом свете фонариков его лицо казалось почти нереальным — тени лежали на скулах, глаза блестели, волосы, растрёпанные после репетиции, падали на лоб. — Мой тайный штаб, — сказал он. И добавил, заметив скептический взгляд Феликса: — Я не шучу. Я нашёл это место шесть лет назад, когда только вернулся из Нью-Йорка. У меня не было ни денег, ни связей, ни даже постоянного жилья — я ночевал у друзей. Но сюда я приходил каждый вечер. — Почему? — Потому что здесь кормят так, как будто ты всё ещё бедный студент, — сказал Хёнджин. — И потому что здесь меня не узнают. — Совсем? — Феликс недоверчиво приподнял бровь. — Вы же известный человек. У вас компания, награды, статьи в журналах... — В этом районе живут люди, которые не интересуются современным танцем, — перебил Хёнджин. — Они интересуются ценами на рис, ремонтом машин и тем, кто выиграл вчерашний бейсбольный матч. Для них я просто высокий парень, который иногда заходит поужинать. И это очень... — он замялся, подбирая слово, — освежает. Он толкнул деревянную дверь — старую, рассохшуюся, с матовым стеклом, за которым угадывался тёплый жёлтый свет, — и вошёл внутрь. Феликс последовал за ним, всё ещё пытаясь переварить услышанное. Хёнджин — человек, которого он считал воплощением уверенности и успеха, — прятался от славы в подворотне. Это было странно. Это было неожиданно. Это было... человечно. Ресторан внутри оказался под стать дворику. Никакой роскоши. Никакого глянца. Низкий потолок с тёмными деревянными балками, на которых, кажется, лежала пыль последних тридцати лет. Побеленные стены, кое-где тронутые трещинами, как старая фреска. Простые столы из тёмного дерева — никаких скатертей, только гладкая, отполированная поверхность. Бумажные фонарики, свисающие с потолка на разной высоте, — некоторые совсем низко, так что высокому человеку приходилось пригибаться. Пол был устлан циновками, и пахло здесь так же, как во дворе, только сильнее, гуще, — жареным мясом, кунжутным маслом, чесноком, имбирём, соевым соусом. В дальнем углу тихо работал старый телевизор — показывали бейсбольный матч без звука, и крохотные фигурки на экране бегали между базами в полной тишине. За стойкой, спиной к залу, стояла женщина — невысокая, круглая, в фартуке, который когда-то был белым, а теперь носил следы сотен, если не тысяч обедов и ужинов. Она обернулась на звук открывающейся двери, и её лицо — морщинистое, загорелое, с маленькими глазами-бусинками — расплылось в улыбке. — Хёнджин-а! Феликс никогда не слышал, чтобы к Хёнджину обращались так. С частицей «-а» — той самой, которую добавляют к имени близкого человека, друга, младшего брата. Это прозвучало так неожиданно, так тепло, что он на секунду опешил. — Сколько месяцев тебя не было! — женщина всплеснула руками и вышла из-за стойки. Её походка была шаркающей, но быстрой, и через несколько секунд она уже стояла перед Хёнджином, задрав голову. — Я уже думала, ты забыл старую Пак! — Я был в Европе, — сказал Хёнджин, и его голос, обычно такой низкий и сдержанный, вдруг стал мягче, теплее, почти интимным. — Гастроли, фестивали. Но разве можно забыть вашу юккеджан? — Ох, льстец! — госпожа Пак легонько шлёпнула его по рукаву пиджака. — Ты говоришь это каждой старухе, которая тебя кормит? — Только вам. Честное слово. Госпожа Пак фыркнула, но было видно, что комплимент ей приятен. Потом она перевела взгляд на Феликса, и её маленькие глазки — острые, цепкие, как у воробья, — оглядели его с головы до ног. Феликс вдруг остро осознал, как он выглядит: мятая рубашка, растрёпанные волосы, усталые глаза. Рядом с безупречным, как всегда, Хёнджином он, наверное, казался бродягой, которого подобрали на улице из жалости. — А это кто с тобой? — спросила госпожа Пак. — Новенький? Из ваших, танцоров? — Из наших, — подтвердил Хёнджин. — Ли Феликс. Прилетел из Испании. — Из Испании! — госпожа Пак снова всплеснула руками, на этот раз драматичнее. — Ох, как далеко! Бедный мальчик! Ты, наверное, устал с дороги, и эти, — она неопределённо махнула рукой в сторону улицы, имея в виду, видимо, организаторов фестиваля, — наверняка тебя не кормят как следует! — Меня кормят, — начал Феликс, но госпожа Пак уже не слушала. — Садись, садись! — она буквально подтолкнула его в спину. — Я сейчас принесу самое лучшее. Хёнджин-а, проводи гостя в вашу кабинку! «Вашу». Опять это слово. Феликс заметил его ещё в первый раз, когда Хёнджин упомянул ресторан, и теперь оно зацепилось в мозгу, как заноза. «Ваша кабинка». Значит, Хёнджин приходил сюда не один. С кем он приходил? С коллегами? С друзьями? С кем-то ещё? Он отогнал эту мысль. Какое ему дело? Они знакомы меньше двух суток. Хёнджин — взрослый человек, известный хореограф, у него наверняка полно друзей, знакомых, коллег. Может быть, даже... партнёр. Или партнёрша. Почему эта мысль вдруг вызвала у Феликса такой дискомфорт? — Сюда, — сказал Хёнджин, и Феликс понял, что отстал. Кабинка, в которую они вошли, находилась в дальнем углу ресторана, отгороженная от общего зала деревянной ширмой. Ширма была старой, с выцветшей росписью — горы, облака, сосны, журавли, — и краска кое-где облупилась, открывая тёмное дерево. Внутри было тесно, но уютно. Низкий стол — из того же тёмного дерева, что и остальная мебель. По бокам — мягкие подушки для сидения на полу, обитые тканью с традиционным орнаментом. Единственным источником света была лампочка в бумажном плафоне, свисающая с потолка на длинном проводе. Она слегка покачивалась от сквозняка, и тени на стенах тоже покачивались, создавая ощущение, что весь мир чуть-чуть плывёт. Феликс опустился на подушку, скрестив ноги. Хёнджин сел напротив — и его длинные ноги, казалось, заняли всё свободное пространство под столом. Их колени почти соприкасались. — Здесь хорошо, — сказал Феликс. — Спокойно. — Это одно из немногих мест в Сеуле, где можно спрятаться, — ответил Хёнджин. — Сеул — город, который никогда не спит. Всегда шум, всегда свет, всегда люди. Даже ночью. Особенно ночью. А здесь — как в другом времени. Как будто ты заходишь в прошлое. Госпожа Пак вернулась с чайником. Чай был ячменный — горячий, дымящийся, пахнущий чем-то поджаренным и уютным. Она разлила его по чашкам — керамическим, старым, с потрескавшейся глазурью, — и убежала обратно на кухню, пообещав «сейчас принести всё самое вкусное». Хёнджин взял свою чашку обеими руками — жест, который показался Феликсу удивительно домашним, почти интимным. Он поднёс её к лицу, вдохнул пар, прикрыл глаза. На секунду его лицо стало беззащитным, расслабленным — без обычной маски уверенности, без профессионального прищура, без иронии в уголках губ. Просто уставший человек, который пьёт чай в конце долгого дня. Феликс почувствовал, как внутри что-то дрогнуло. Ему вдруг захотелось защитить этого человека. От кого? От чего? Он не знал. Но желание было таким острым, таким неожиданным, что он опустил глаза, боясь, что Хёнджин прочитает его мысли. — Расскажите мне об Испании, — сказал Хёнджин, не открывая глаз. Феликс моргнул. — Что именно? — Всё. — Хёнджин открыл глаза и посмотрел на него. В полумраке кабинки его глаза казались почти чёрными, и в них отражался крохотный огонёк лампочки. — Не туристическую версию, которой кормят в путеводителях. Настоящую. Вашу. Феликс задумался. С чего начать? Как объяснить человеку, который никогда не был в Испании, что такое Испания? Как описать запахи, звуки, вкусы, которые стали для него такими же привычными, как биение собственного сердца? Как передать словами то, что можно только прочувствовать — кожей, лёгкими, всем телом? Он посмотрел на чашку в своих руках. Ячменный чай — такой корейский, такой знакомый. Дома он пил его каждый день, не замечая вкуса. А теперь, после трёх лет в Испании, этот вкус казался экзотикой. — Моя Испания — это запах, — сказал он наконец. — Запах? — Хёнджин чуть склонил голову набок, и в этом жесте было столько внимания, столько готовности слушать, что Феликс на секунду смутился. — Да. — Он отпил чаю, собираясь с мыслями. — Оливковое масло на сковороде. Если вы никогда не слышали, как шипит оливковое масло на испанской кухне, вы не понимаете, о чём я. Это не просто звук. Это... обещание. Обещание, что сейчас будет что-то вкусное, горячее, домашнее. Что кто-то ждёт вас и готовит для вас. Он помолчал, подбирая следующие слова. Хёнджин не перебивал. — Ладан из церкви. В Севилье церкви на каждом углу — католические, старые, с тёмными интерьерами и золочёными алтарями. Из них всегда пахнет ладаном — густым, сладковатым, тяжёлым. Даже если ты не заходишь внутрь, ты всё равно чувствуешь этот запах. Он пропитывает весь город. Иногда я думаю, что Севилья пахнет ладаном, апельсинами и пылью. — Апельсинами? — Да. В Севилье растут апельсиновые деревья прямо на улицах. Ты идёшь по городу — и вокруг тебя запах апельсинов. Это звучит красиво, но на самом деле эти апельсины горькие, их никто не ест. Они просто висят и пахнут. Иногда падают на асфальт и разбиваются. И тогда запах становится ещё сильнее. — Он улыбнулся воспоминанию. — Я однажды попытался съесть один такой апельсин. Просто из любопытства. Анхель смеялся надо мной неделю. — Анхель — это ваш учитель? — Да. Анхель Морено. — Феликс почувствовал, как теплеет на душе при одном упоминании этого имени. — У него студия на улице Сьерпес. Старый подвал, где пахнет табаком, потом и музыкой. Он курит, и в его студии всегда стоит этот запах. Первые полгода я его ненавидел. Меня тошнило от него. А потом привык. Теперь, когда я чувствую запах табака, я думаю о доме. — Вы сказали «дом», — заметил Хёнджин. Феликс замер. Он действительно сказал это. Не заметил, как слово сорвалось с языка. — Да, — сказал он. — Наверное, так и есть. Испания стала моим домом. Не сразу. Первые полгода я её ненавидел. — Почему? — Потому что всё было чужое. Язык, еда, люди, погода. Я не понимал, о чём говорят вокруг. Я не мог заказать еду в ресторане — просто не знал слов. Приходилось тыкать пальцем в меню и надеяться, что принесут что-то съедобное. — Он усмехнулся. — Однажды мне принесли требуху. Вы знаете, что такое требуха? Это коровий желудок. Тушёный. С чесноком. — Звучит... интересно. — На вкус хуже, чем звучит. — Феликс передёрнул плечами. — Я тогда заплакал. Прямо в ресторане. Сидел и плакал над тарелкой с требухой, и официант не знал, что делать. Вызвал менеджера. Менеджер вызвал повара. В итоге мне принесли бесплатный десерт, но я всё равно плакал. Хёнджин слушал, не перебивая. Его лицо было спокойным, но в глазах появилось что-то новое — не жалость, нет, скорее понимание. Как будто он знал, о чём говорит Феликс. Как будто он сам через это прошёл. — Я плакал каждую ночь первую неделю, — продолжил Феликс. — А потом ещё месяц — через день. Я думал, что совершил ошибку. Что нужно было остаться в Корее. Танцевать здесь, не высовываться, не пытаться прыгнуть выше головы. — Но вы не вернулись. — Не вернулся. — Феликс покачал головой. — Потому что в какой-то момент я понял: если я сейчас вернусь, я никогда себе этого не прощу. Я буду всю жизнь думать: «А что, если бы я попробовал?» Эта мысль пугала меня больше, чем Испания. Больше, чем чужой язык. Больше, чем требуха. Госпожа Пак вернулась с подносом. Феликс не слышал, как она подошла, — наверное, слишком увлёкся рассказом. Она расставила на столе маленькие керамические мисочки — панчханы, закуски, без которых не обходится ни одна корейская трапеза. Кимчи — острое, ярко-красное, пахнущее перцем и чесноком. Маринованные ростки папоротника — длинные, коричневатые, блестящие от кунжутного масла. Вяленая рыба с острым соусом — тонкие полоски, похожие на бумагу. Квашеные овощи — редис, огурец, что-то ещё. Тофу, посыпанный зеленью. Блинчики из зелёного лука, хрустящие и золотистые. — Ешьте, ешьте! — приказала госпожа Пак. — Ты, мальчик из Испании, особенно ешь! Ты слишком худой! В Испании что, не кормят? — Кормят, — улыбнулся Феликс. — Но не так вкусно. Госпожа Пак просияла и, что-то ворча себе под нос про «иностранцев, которые не едят как следует», пообещала принести главное блюдо и удалилась. — Продолжайте, — сказал Хёнджин, беря палочки. — Как вы перестали ненавидеть Испанию? — Я начал танцевать, — просто сказал Феликс. — Разве вы не танцевали до этого? — Танцевал. Но по-другому. — Он отпил ещё чаю, собираясь с мыслями. — В Корее я учился классическому балету и немного — современному танцу. Когда я приехал в Испанию, я думал, что фламенко — это просто ещё один стиль. Набор движений, которые можно выучить, как выучивают балетные па. Я ошибался. — В чём разница? Феликс задумался. Он мог бы сказать многое. Мог бы рассказать о технике — о том, как во фламенко работают стопы, как ставится корпус, как двигаются руки. Но всё это было не главным. Главное было в другом. — Балет — это полёт, — сказал он наконец. — Ты стремишься вверх, отрываешься от земли, пытаешься победить гравитацию. Каждое движение направлено к небу. Даже когда ты падаешь, ты падаешь красиво, как будто всё ещё контролируешь полёт. Фламенко — это наоборот. Ты вгрызаешься в землю. Каждая дробь — это удар в пол, как будто ты хочешь пробить его насквозь. Ты не пытаешься взлететь. Ты пытаешься стать частью земли. Частью ритма. Частью чего-то древнего, что было здесь задолго до тебя и останется после. Он поставил чашку на стол и положил ладони на колени. — Анхель говорил: «Балет — это молитва небу. Фламенко — это молитва земле». Мне понадобилось два года, чтобы понять, что он имел в виду. Хёнджин смотрел на него не отрываясь. Его палочки замерли над мисочкой с кимчи, и он, кажется, забыл о еде. В его глазах появилось то самое выражение, которое Феликс уже видел утром, — жадный, почти голодный интерес. Интерес не к танцору, не к технике, а к чему-то более глубокому. К сути. — А что такое дуэнде? — спросил Хёнджин. Феликс чуть не поперхнулся чаем. Он прокашлялся, вытер губы салфеткой и уставился на Хёнджина. — Вы знаете про дуэнде? — Я читал кое-что о фламенко, — сказал Хёнджин, и его голос был ровным, но в нём слышалось что-то ещё — может быть, смущение? — Когда узнал, что на фестивале будет участник из Испании. Когда прочитал вашу заявку. Это было как удар под дых. Он читал заявку. Он готовился. Он интересовался. Феликс почувствовал, как сердце начинает биться быстрее. Он отставил чашку, чтобы не расплескать, и глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. — Дуэнде... — начал он. — Это сложно объяснить. Испанцы говорят, что дуэнде — это демон. Или дух. Или муза. Но это не совсем точно. Понимаете... Он замолчал, подбирая слова. Хёнджин ждал. — Вы когда-нибудь танцевали так, что забывали, кто вы? — спросил Феликс. — Где вы? Зачем вы? Когда танец перестаёт быть набором движений и становится чем-то большим. Когда ваше тело двигается само, а вы просто наблюдаете за ним откуда-то со стороны. Когда боль, которую вы носите внутри — месяцами, годами, — вдруг превращается в красоту. Вот это — дуэнде. Он помолчал, вспоминая. Вспоминая те редкие моменты, когда это случалось с ним. Вспоминая, как после таких танцев он не мог стоять на ногах и просто лежал на полу, глядя в потолок и чувствуя себя совершенно опустошённым и совершенно счастливым одновременно. — Дуэнде нельзя вызвать по желанию, — продолжил он. — Нельзя запланировать. Нельзя отрепетировать. Оно либо приходит, либо нет. Ты можешь танцевать идеально — технично, чисто, безупречно, — но дуэнде не будет. А можешь танцевать с ошибками, спотыкаться, забывать движения, но дуэнде будет с тобой. Потому что дуэнде — это не про технику. Это про правду. — Про правду? — Да. — Феликс посмотрел Хёнджину прямо в глаза. — Анхель говорит, что дуэнде приходит только тогда, когда ты готов отдать всё без остатка. Когда ты выкладываешься так, что после танца не можешь дышать. Когда ты перестаёшь бояться быть уродливым, слабым, смешным. Когда ты открываешь свою душу и говоришь: «Вот она. Смотрите. Мне нечего скрывать». Тишина в кабинке стала почти осязаемой. Где-то на кухне гремели кастрюли. В телевизоре бейсболист сделал хоумран, и зрители на трибунах беззвучно ликовали. Лампочка под потолком чуть покачивалась, и тени на стенах тоже покачивались. — Сегодня утром, — медленно произнёс Хёнджин, — когда я смотрел, как вы танцуете... У вас было дуэнде? Феликс не сразу ответил. Он вспомнил утро. Вспомнил, как танцевал солеа в пустом зале, не зная, что за ним наблюдают. Вспомнил, как боль превращалась в ритм, а ритм — в красоту. Вспомнил, как на несколько минут перестал быть Ли Феликсом и стал чем-то большим. — Да, — сказал он. — Кажется, было. Госпожа Пак появилась снова — на этот раз с большим блюдом. Пулькоги — тонко нарезанная говядина, замаринованная в соевом соусе с грушей, чесноком и кунжутным маслом, обжаренная до карамельной корочки. Мясо шипело и благоухало, и Феликс вдруг понял, что зверски голоден. Рядом она поставила корзинку с листьями салата, мисочку с острым соусом ссамджан и тарелку с тонко нарезанным чесноком и зелёным перцем. — Ешьте! — скомандовала она. — Хёнджин-а, ты совсем не заботишься о своих друзьях! Мальчик худой, как ветка, а ты сидишь и разговоры разговариваешь! Хёнджин усмехнулся — виновато, почти смущённо, — и взял лист салата. — Прошу прощения, — сказал он госпоже Пак. — Я исправлюсь. Он положил на лист кусочек мяса, немного соуса, ломтик чеснока и перца, завернул в аккуратный свёрток и протянул Феликсу. Это было сделано так просто, так естественно, как будто он делал это сотни раз. — Попробуйте. — Я сам могу... — Попробуйте. Феликс взял свёрток из его рук. Их пальцы на секунду соприкоснулись — пальцы Хёнджина были тёплыми, сухими, с чуть шершавыми подушечками, — и Феликс почувствовал, как по спине пробегает электрический разряд. Лёгкий, почти невесомый, но достаточно сильный, чтобы сердце пропустило удар. Он отправил свёрток в рот. Мясо было нежным, сладковатым, с лёгкой кислинкой от маринада. Соус обжигал язык. Чеснок добавлял остроты. Всё вместе складывалось в идеальный, гармоничный вкус, который казался одновременно знакомым и новым. — Вкусно, — сказал он с набитым ртом. — Я же говорил, — улыбнулся Хёнджин. Некоторое время они ели молча. Госпожа Пак принесла ещё блюд — юккеджан, острый суп с говядиной, папоротником и ростками, и чапче, стеклянную лапшу с овощами и мясом. Стол был заставлен так, что между тарелками почти не осталось свободного места. Феликс ел и чувствовал, как внутри разливается тепло — не только от еды, но и от чего-то ещё. От этого места. От этой тишины. От человека напротив. — Расскажите о себе, — попросил он, когда голод немного отступил. — Вы сказали, что учились в Нью-Йорке. — Да, — Хёнджин отложил палочки и вытер губы салфеткой. — Школа Марты Грэм. Три года. — Это, наверное, было... — Феликс запнулся, не зная, какое слово подобрать. — Адом? — подсказал Хёнджин. — Я хотел сказать «интенсивно». — И адом тоже. — Хёнджин усмехнулся, но усмешка вышла невесёлой. — Школа Грэм — это не просто обучение. Это идеология. Техника Грэм основана на contraction и release — сжатии и освобождении. Ты работаешь с дыханием, с центром тела, с гравитацией. Ты учишься падать и подниматься. Ты учишься использовать боль как инструмент. Это изматывает. Физически. Эмоционально. Психически. Многие не выдерживают и уходят. — Но вы выдержали. — Выдержал. — Хёнджин кивнул. — С отличием закончил. Мне предлагали остаться — присоединиться к одной из трупп, работать в Нью-Йорке, делать карьеру там. Но я... — он запнулся. — Я понял, что хочу вернуться. — Почему? Хёнджин помолчал. Его пальцы рассеянно крутили чашку с остывшим чаем. — Потому что это мой дом, — сказал он наконец. — Корея. Сеул. Я могу жить где угодно — я жил в Нью-Йорке, в Берлине, в Лондоне. Но дом — это не просто место. Это... — он замолчал, подбирая слово, — это корни. Можно пересадить дерево в другую почву, и оно будет расти. Но цветы будут пахнуть по-другому. Феликс слушал, затаив дыхание. Он понимал это. Понимал слишком хорошо. — Вы создали «Ola», — сказал он. — Да. С нуля. Без денег, без связей, без поддержки. Только я и три танцора, которые поверили в меня настолько, что согласились работать за еду. Мы репетировали в подвалах, в арендованных залах на час, в парках, когда не было денег на аренду. Я сам писал заявки на гранты, сам искал спонсоров, сам договаривался с площадками. Это было... — он замолчал. — Адом? — подсказал Феликс. Хёнджин рассмеялся — коротко, низко, и от этого смеха у Феликса мурашки побежали по спине. — И адом тоже. Но оно того стоило. Первый спектакль — мы собрали полный зал. Стоячие овации. Рецензии. Приглашения на фестивали. А потом — Берлин, Токио, Нью-Йорк. Гастроли, награды, статьи. — Почему «Ola»? — спросил Феликс. — Это же испанское слово. — Да. — Хёнджин улыбнулся — на этот раз мечтательно, почти нежно. — «Волна». Мне всегда нравилось это слово. В нём есть движение. Есть энергия. Есть что-то стихийное и одновременно ритмичное. Как танец. Как море. Как дыхание. Он помолчал, а потом добавил: — И оно звучит красиво. «Ola». Коротко, звучно, и сразу понятно, о чём речь. По крайней мере, тем, кто знает испанский. Феликс улыбнулся. — Красиво, — согласился он. — Очень красиво. Госпожа Пак принесла десерт — рисовые пирожные с мёдом и кунжутом. Маленькие, липкие, сладкие. Она поставила тарелку на стол и упёрла руки в бока. — Вы всё ещё здесь? — спросила она с притворным возмущением. — Я думала, вы уже ушли! Полночь скоро, а они всё сидят и разговоры разговаривают! Феликс посмотрел на часы — и обомлел. Действительно, почти полночь. Они просидели здесь больше трёх часов, а ему казалось, что прошло минут сорок, не больше. — Простите, — сказал он, вставая. — Мы не хотели вас задерживать. — Сиди, сиди! — госпожа Пак замахала руками. — Я не гоню. Сидите сколько хотите. Но завтра у вас же репетиции? Вы, танцоры, всегда на репетициях. — В восемь утра, — сказал Хёнджин. — Вот видите! — госпожа Пак всплеснула руками. — В восемь утра репетиция, а они сидят до полуночи! Как вы вообще живы, танцоры? — На честном слове, — сказал Хёнджин. — И на вашей юккеджан. Госпожа Пак фыркнула, но было видно, что комплимент ей приятен. Она убрала пустые тарелки, оставив только чай и пирожные, и ушла на кухню, бормоча что-то про «молодёжь, которая не спит по ночам». — Мне, наверное, пора, — сказал Феликс. — Да, — согласился Хёнджин. — Завтра рано вставать. Но ни один из них не двинулся с места. Они сидели в полумраке кабинки, глядя друг на друга, и между ними было что-то — что-то тёплое, почти осязаемое, как воздух перед грозой. Феликс чувствовал это. Он был уверен, что Хёнджин тоже чувствует. — Спасибо, — сказал он наконец. — За что? — За вечер. За разговор. За то, что показали мне это место. Хёнджин чуть склонил голову набок — тот самый птичий, хищный жест, который уже становился знакомым. — Я должен был компенсировать испорченную рубашку, — сказал он. — Это меньшее, что я мог сделать. Феликс рассмеялся — негромко, устало, но искренне. — Я уже и забыл про рубашку. — А я нет. — Хёнджин посмотрел на него, и его глаза в полумраке казались бездонными. — Это было самое интересное знакомство за последние несколько лет. Феликс почувствовал, как краска заливает лицо. Опять. Сколько можно? — Вы... вы преувеличиваете, — пробормотал он. — Я никогда не преувеличиваю. — Хёнджин встал — легко, пружинисто, как будто и не сидел три часа на жёстком полу. — Идёмте. Я провожу вас до гостиницы. — Не надо, я сам... — Провожу. — И снова этот тон — спокойный, уверенный, не допускающий возражений. Феликс уже понял: когда Хёнджин говорит так, спорить бесполезно. Они попрощались с госпожой Пак, которая дала Феликсу с собой контейнер с рисовыми пирожными («Ты слишком худой, ешь!»), и вышли в ночь. Ночной Сеул встретил их влажной духотой и морем огней. После тишины «Сана» город казался особенно громким, почти агрессивным. Машины гудели, неон вывесок отражался в лужах на асфальте, из открытых дверей баров доносилась музыка — k-pop, хип-хоп, старая баллада из восьмидесятых. Толпы людей текли по тротуарам — молодёжь, офисные работники после переработок, парочки, держащиеся за руки. Феликс и Хёнджин шли молча. Их шаги — один широкий, уверенный, второй чуть короче и быстрее, чтобы поспевать, — постепенно синхронизировались. Феликс заметил это и улыбнулся про себя. Даже шаги. Даже сейчас. — О чём вы думаете? — спросил Хёнджин. — О том, что вы слишком высокий, — сказал Феликс, не подумав. Хёнджин фыркнул — коротко, низко, — и Феликс понял, что это смех. — Я не виноват, — сказал он. — Это генетика. — Я не жалуюсь. Слова сорвались с языка раньше, чем Феликс успел их остановить. Он замер, осознав, что только что сказал, и снова покраснел — кажется, в сотый раз за вечер. Но Хёнджин только улыбнулся — уголками губ, сдержанно, но довольно. Они подошли к гостинице. Стеклянные двери сияли в темноте, отбрасывая блики на мокрый асфальт. В холле было пусто — только сонный охранник листал что-то в телефоне. — Спокойной ночи, Ли Феликс, — сказал Хёнджин, останавливаясь у входа. — Спокойной ночи, — ответил Феликс. Он взялся за ручку двери, но Хёнджин вдруг добавил: — У меня есть предложение. Феликс обернулся. — Какое? — Вы никогда не танцевали дуэтом. — Это была не фраза, а констатация. — До этого утра, когда мы попробовали. — Никогда, — подтвердил Феликс. — Почему? — Боялся. — Чего? Феликс задумался. Чего он боялся? Потерять контроль? Довериться кому-то? Показать свою уязвимость? Упасть — и чтобы никто не поймал? — Всего, — сказал он наконец. — Боялся, что меня не поймут. Боялся, что я не подойду. Боялся, что партнёр будет сильнее и я потеряюсь на его фоне. Боялся, что партнёр будет слабее, и мне придётся тащить нас обоих. Хёнджин кивнул. Его лицо было серьёзным, сосредоточенным. — А сейчас? — Сейчас? — Сейчас вы боитесь? Феликс посмотрел на него — высокого, невозможного, с этим его голосом и этими его глазами, — и понял, что ответ простой. Очень простой. — Нет, — сказал он. — Почему? — Потому что это вы. Хёнджин ничего не ответил. Просто протянул руку и провёл костяшками пальцев по его щеке — медленно, почти невесомо. Прикосновение было коротким, на пару секунд, не больше. Но Феликс почувствовал его всем телом — как электрический разряд, как волну, прошедшую от макушки до пяток. — Завтра, — сказал Хёнджин, убирая руку, — в том же зале. В восемь утра. Будем пробовать дуэт. Серьёзно. Вы и я. — Вы и я, — повторил Феликс. — Не опаздывайте, торнадо. Хёнджин развернулся и пошёл прочь — высокая фигура в тёмном костюме, удаляющаяся в ночь. Феликс смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за поворотом, и только потом вошёл в гостиницу. --- Ночь прошла беспокойно. Феликс ворочался в постели, не в силах уснуть. Джетлаг, духота, мысли — всё смешалось в один густой, неразборчивый коктейль. Он думал о Хёнджине. О его глазах. О его голосе. О том, как он сказал: «Вы — как волна, Ли Феликс. Внезапный, неуправляемый, сбивающий с ног». И о том, как коснулся его щеки. Феликс прижал ладонь к тому месту, где только что были костяшки пальцев Хёнджина, — кожа всё ещё горела. Он знал, что это глупо. Знал, что они знакомы меньше двух суток. Знал, что Хёнджин — член жюри, известный хореограф, человек из другого мира. Но ничего не мог с собой поделать. Он влюблялся. Нет, не так. Он уже влюбился. Влюбился в тот самый момент, когда пролил вино на белую рубашку и услышал низкий, бархатный голос, произнёсший: «Но для фламенко сойдёт». Он перевернулся на спину и уставился в потолок. По потолку ползли тени от машин за окном. В голове крутились обрывки разговора — «дуэнде приходит, когда ты готов отдать всё», «балет — это молитва небу», «ты слишком худой, ешь!». Завтра — нет, уже сегодня — они встретятся снова. В восемь утра. В репетиционном зале. И начнут то, чего Феликс никогда не делал. Дуэт. Партнёрство. Танец вдвоём. Он закрыл глаза и попытался представить, как это будет. Как они будут двигаться вместе — его тело и тело Хёнджина. Как будут находить общий ритм. Как будут учиться доверять друг другу. И ещё он подумал — совсем тихо, на краю сознания, — что, возможно, этот дуэт будет значить гораздо больше, чем просто танец. С этой мыслью он наконец провалился в сон.