Буря
18 июня 2026 г., 21:26
Примечания:
я снова с вами🎉
спасибо за приятные отзывы, прям реально круто видеть, что работа нужна кому то еще кроме меня
Рома проснулся от крика за окном — Катя с кем-то ругалась. Голос у неё был резким, как нож.
Он лежал, слушал, как крик стихает, сменяется смехом, потом снова криком. Обычное утро в лагере.
Но внутри было необычно.
Тяжело. Как будто в грудь залили бетон. Каждый вдох давался с трудом. Он знал, почему. Вчерашний день. Река. Антон. Признание.
«Пидор, — прошептал он в потолок. — Конченый пидор».
Слова прозвучали как приговор. Рома сел, спустил ноги на пол. Бетонный пол был холодным даже сквозь носки. Он посмотрел на свои руки — грубые, с разбитыми костяшками.
Руки драчуна. Руки, которые ударили Антона. Он сжал кулак, разжал.
На соседней кровати спал Антон. Свернулся калачиком, как котёнок. Белые волосы разметались по подушке — тонкие, почти прозрачные. Без очков его лицо было беззащитным — бледное, с тенями под глазами. Очки лежали на тумбочке — одно стекло треснуло.
Рома смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается тошнота. От того, что он чувствовал. От того, что сказал вчера эти слова.
«Люблю».
Слово, которое он ненавидел. Слово, которое делало его слабым. Слово, которое превращало его в того, кого бьют. Рома выругался, сжал кулак.
Антон пошевелился, повернулся на другой бок. Майка задралась, и Рома увидел новый синяк на его боку. Фиолетовый, свежий. Рома замер.
«Откуда? Не я. Кто?»
Антон вздохнул, открыл глаза. Сначала испуг, потом узнавание.
— Чего? — спросил он, голос сонный.
— Вставай. Завтрак скоро. — скрипя зубами, процедил Ромка.
— Рано. — блонд лениво потянулся.
— Раньше надо вставать.
Антон сел, потёр глаза. Без очков он щурился.
— Ты чего не спишь? — спросил он.
— Не могу. — Встав с кровати, Рома нервно заходил вдоль комнаты.
— Из-за меня? — Антон нащупал рукой на тумбочке очки и встревоженно посмотрел на ходящую фигуру.
— С чего ты взял? — Резко остановился Пятифанов.
— По глазам вижу.
Рома выругался, встал. Натянул штаны, майку. Галстук сунул в карман — не хотел завязывать эту удавку.
— Ты вчера... — начал он.
— Что? — Антон поднялся на локтях и сел.
— Ничего. — Ромка махнул рукой и двинулся к двери.
Вышел.
В коридоре пахло старой краской и сыростью. Рома шёл быстро, глядя под ноги. На стене висела стенгазета — Бяша рисовал. Там был Антон — улыбающийся, живой.
Рома остановился на секунду, посмотрел.
— Идиот, — сказал он рисунку.
Пошёл дальше.
На крыльце закурил. «Прима» горчила, но это было привычно.
— Ты чего не спишь?
Катя стояла на крыльце, пилотка сбита набок.
— А ты? — спросил Рома.
— Мысли, — она села рядом.
— О чём? — Чиркнув зажигалкой Ромка закрурил.
— О жизни. — Катин взгляд устремился куда то вдаль.
— Скучно. — Медленно выдыхая ответил брюнет.
— А у тебя весело? — Катя повернулась к Ромке.
Рома выпустил дым в небо.
Промолчал.
— Морозову видела? — спросил он.
— Видела. На плацу. — Катя шустро взяла сигарету из губ Ромы, быстро затянулась и вернула обратно.
— С самого утра?
— Ну да, она де зануда.
Рома выдохнул. Катя усмехнулась:
— Ты чего это вдруг ей интересуешься?
— Ты че ебнулась, просто спросил.
— Так сильно ревнуешь Петрова? — Катя не в силах сдерживать смех, звонко засмеялась.
— Отвали, — сказал Рома, туша сигарету.
Он смотрел на плац. Полина стояла одна — прямая, с каменным лицом. Она ничего не делала — просто стояла и смотрела на флаг.
— Странная она, — сказал Ромка.
— А ты нет? — ответила Катя.
— Она — особенно. Как ледяная. Ничего не чувствует.
— Чувствует, — усмехнулась Катя. — Просто прячет. Как ты.
Рома ничего не сказал.
Зажглось солнце.
Столовая гудела, как улей.
Запах каши, хлеба и дешёвого компота витал в воздухе, смешиваясь с запахом хлорки, мыла и старого дерева.
Рома стоял в очереди, сжимая в руках алюминиевую тарелку. Края были выщербленными — наждаком их не касались с семидесятых. Он чувствовал зазубрины подушечками пальцев и сжимал тарелку сильнее, чтобы боль отвлекла от того, что творилось внутри.
Внутри было пусто. И тяжело. Как будто кто-то взял его внутренности в кулак и сжимал медленно, не до конца, но уже не отпуская.
Он стоял в очереди, но не видел её. Не видел Катю, которая махала руками, рассказывая что-то Бяше. Не видел Бяшу, который кивал, улыбаясь. Не видел Сергея Ивановича, который стоял у раздачи и проверял, все ли взяли хлеб.
Он видел только Антона и Полину.
Они стояли в другом конце очереди — рядом, почти касаясь плечами. Полина что-то говорила Антону, наклоняясь к его уху. Шёпотом. Так, что никто не слышал. Антон кивал. Его лицо было спокойным — слишком спокойным. Рома видел, как Полина поправляет ему галстук. Медленно. Аккуратно. Как будто он был хрупким.
Рома сжал челюсти так, что заныли зубы.
«Чего она ему говорит? — думал он. — Чего она к нему лезет? Он — не её. Он — мой. Я сказал ему это вчера. Я сказал: «Ты мой». И он кивнул. А теперь она стоит рядом, касается его, шепчет что-то. Что она ему шепчет?»
Внутри поднялась волна — горячая, злая, липкая. Не гнев — ревность. Та самая, которую он так старательно отрицал. Она поднималась откуда-то из глубины, из того места, где жил отец со своим ремнём, где жила мать с её молчанием. Рома выругался сквозь зубы, сжал тарелку так, что она чуть не погнулась.
— Рома, — позвала Катя из очереди впереди.
— Чего? — рявкнул он.
— Ты слышал?
— Не слышал.
— Я говорю, сегодня концерт. Бяша будет читать стихи. Про Полину.
— А мне насрать, — буркнул Рома.
— Вот что ты злишься?
— Хочу и злюсь, отвали от меня.
Катя усмехнулась, отвернулась. Рома смотрел на Антона и Полину.
Она что-то говорила ему — тихо, почти беззвучно. Антон наклонил голову, слушая. Его лицо было расслабленным — Рома заметил это. Он не выглядел напряжённым, как обычно, когда был с другими. Он выглядел почти счастливым.
Рома почувствовал, как внутри что-то оборвалось.
«Она делает его счастливым? — подумал он. — Она? Холодная, правильная, железная? А я — я делаю его злым, несчастным, заставляю бояться?»
Он хотел подойти, оттолкнуть её, схватить Антона за руку и увести. Но не мог. Не здесь. Не при всех.
Очередь двинулась. Рома взял кашу, хлеб, компот. Бросил на поднос, пошёл к своему столу — в углу, подальше от всех, у самого грязного окна. Сел, уставился в тарелку.
— Свободно? — раздался голос Полины.
Рома поднял голову. Она стояла с подносом, глядя на него сверху вниз.
— Занято, — сказал он.
— Я сяду. — Полина закатила глаза.
— Я сказал — занято.
— А я сказала — сяду.
Она села напротив. Рома сжал ложку так, что костяшки побелели.
«Какая же ты, блядь, Морозова, — думал он. — Лезешь, куда не просят. Строишь из себя начальницу. И смотришь на него, как на...»
Он не договорил. Не хотел думать о том, как она смотрит.
Полина села ровно, выпрямив спину. Сложила руки на столе. Её лицо было каменным — ни улыбки, ни эмоций. Только глаза — тёплые, почти нежные, когда она смотрела на Антона.
Рома заметил этот взгляд. Таким взглядом смотрят на что-то важное. На картину, которую хотят запомнить. На человека, которого хотят удержать.
— Антон, — сказала она, повернувшись к Петрову.
— Что? — Антон поднял голову.
— Ты сегодня свободен после завтрака?
— Свободен, наверное.
— Поможешь мне со стенгазетой? Мне нужен художник.
— Помогу.
Рома сжал челюсти. Желваки заходили ходуном.
«Стенгазета, блядь. Опять. Опять она. Опять он. Опять вместе. У неё есть Бяша — добрый, бескорыстный, который готов рисовать её хоть день и ночь. Но ей нужен он. Антон. Почему?»
— Я тоже помогу, — сказал Рома.
Полина посмотрела на него — холодно, без интереса.
— Не надо, — отрезала она.
— Почему?
— Ты мешаешь.
— Я не мешаю.
— Мешаешь, — Полина повысила голос. — Ты громкий. Ты отвлекаешь. Ты не умеешь работать, когда рядом есть другие люди.
— Я могу быть тихим.
— Ты не умеешь.
Она отвернулась к Антону, и её лицо изменилось. Стало мягче, теплее. Рома видел, как она смотрит на него.
«Она смотрит на него, как на... как на, — недоговорил Рома. — Я никогда так не смотрел. Я смотрю на него, как на боль. Как на то, что нельзя любить, но я люблю. А она — как на свет. Она видит в нём то, чего нет во мне»
— Приходи после завтрака, — сказала Полина Антону. — Я буду у стенда.
— Приду, — ответил Антон.
Полина встала, взяла поднос и ушла. Рома смотрел ей вслед. Её походка была идеальной — прямая спина, ровный шаг. Она выглядела как статуя. Как памятник.
Рома выругался сквозь зубы.
— Чего она хочет? — спросил он.
— Кто? — не понял Антон.
— Морозова. Чего она хочет?
— Не знаю, — Антон пожал плечами.
— Помощи.
— Врёт она, блядь.
— В чём?
— Ей не нужна помощь. Ей нужен ты.
Антон усмехнулся — спокойно, без напряжения.
— Ты ревнуешь? — спросил он.
— Не ревную, блядь! — рявкнул Рома, но внутри всё кипело. Он знал — ревнует. Сильно, до боли, до тошноты.
— Ревнуешь, — Антон покачал головой. — Я вижу.
— Не видишь ты нихуя, ты очкарик слепой.
— Вижу. По глазам вижу. По тому, как ты сжимаешь ложку. По тому, как ты смотришь на неё.
Рома встал, отодвинул стул. Стул заскрипел по полу.
— Иди, Петров, — сказал он. — К своей стенгазете.
— А ты? — Антон поднял голову.
— А я — в комнату.
— Не злись.
— Не злюсь.
— Врёшь.
Рома не ответил. Ушёл.
Он вышел на крыльцо, закурил. Дым горчил, щипал глаза, но он не чувствовал. Внутри всё горело — злость, ревность, страх.
«Что она ему сказала? — думал он. — Что она ему шептала? Почему он кивал? Почему он не оттолкнул её? Почему он позволил ей поправить галстук?»
Он смотрел на плац, где Полина стояла с идеальной осанкой. Она ждала Антона. Руки сцеплены в замок. Лицо — каменное. Только глаза живые.
— Рома, — раздался голос Кати.
Она вышла на крыльцо, встала рядом. Пахло от неё мятой — она жевала листик.
— Ты чего такой? — спросила она.
— Нормальный я.
— Врёшь.
— Отстань.
— Не отстану, — Катя скрестила руки. — Что случилось? Петров?
— При чём тут Петров?
— При том, что ты всегда злишься, когда он с Полиной.
— Не злюсь.
— Злишься. Я вижу. Ты красный, глаза горят.
Рома затушил сигарету, спрятал окурок в карман. Смотрел на плац.
— Она к нему лезет, — сказал он.
— Она — не лезет, — Катя покачала головой. — Она — смотрит. Одно и то же, блядь? Нет. Она не лезет. Она просто... нуждается.
— В чём?
— В нём.
Рома выругался, отвернулся.
— Он — не её.
— А чей?
— Мой.
Катя улыбнулась — тёплой, понимающей улыбкой.
— Тогда скажи ему, — сказала она.
— Что?
— Что он — твой.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что я... — Рома запнулся. Слова застревали в горле.
— Что?
— Потому что я пидор, — выдохнул он. — Конченый пидор. Я люблю мужика. Я смотрю на него и хочу... Хочу быть рядом. Хочу, чтобы он смотрел на меня, а не на неё. Хочу, чтобы он...
Он замолчал. Не мог договорить.
Катя взяла его за руку — тёплую, сухую.
— Ты — не пидор, — сказала она. — Ты — человек. Который любит.
— Любить мужика — это не по-человечески?
Рома не ответил. Он смотрел на плац. Полина всё ещё стояла там, ждала.
«Я ненавижу тебя, Морозова, — подумал он. — Ненавижу за то, что ты смотришь на него. Ненавижу за то, что он смотрит на тебя. Ненавижу за то, что я — не могу быть на твоём месте».
— Кать, — сказал он.
— М?
— А ты бы смогла?
— Что?
— Любить того, кто любит другого?
Катя задумалась. Смотрела на плац, на Полину.
— Наверное, нет, — сказала она. — Это больно.
— А она — может.
— Она — не может, — Катя покачала головой. — Она — терпит. Это другое.
Рома замолчал. Внутри всё кипело.
«Я не хочу терпеть, — подумал он. — Я хочу, чтобы он был моим. Только моим».
Он стоял на крыльце, глядя на плац, и чувствовал, как внутри растёт что-то тёмное и тяжёлое.
«Будет буря, — подумал он. — Я чувствую. Будет буря».
Антон и Полина:
Библиотека пахла пылью, старым клеем и чем-то сладковатым — может, забытой конфетой, которая завалилась между книгами годы назад и теперь таяла там, превращаясь в липкое пятно, о котором никто не знал.
Солнечный свет пробивался сквозь грязное окно, падая на столы, на стулья, на полки с книгами. Пылинки танцевали в воздухе, как маленькие золотые рыбки, которые плыли по течению невидимого ветра.
Где-то в углу тикали часы — старые, с кукушкой, которая давно не вылезала. Механизм был сломан, но часы всё равно тикали, отсчитывая секунды, которые никто не считал.
Антон сидел за столом у окна, держа в руках кисть. Перед ним лежал ватман — чистый, белый, с едва намеченными линиями. Рядом — краски, банка с водой, тряпка. Полина стояла рядом, смотрела на его руки. На пальцы, испачканные графитом. На то, как он держал кисть — легко, почти невесомо, как будто она была продолжением его тела.
Антон чувствовал её взгляд. Он всегда чувствовал, когда на него смотрели. Но её взгляд был другим — не колючим, как у других. Он был тёплым, почти нежным. И это пугало его больше, чем холод.
— Ты хорошо рисуешь людей. — спросила Полина. Голос тихий, осторожный, как будто она боялась спугнуть его.
— Наверное, — ответил Антон, не поднимая головы. Он продолжал рисовать — тонкие линии, едва заметные, почти невесомые. Он не хотел смотреть на неё. Не хотел видеть то, что было в её глазах.
— А себя?
Антон замер на секунду. Кисть застыла над бумагой.
— Себя — хуже, — сказал он.
— Почему?
Он положил кисть, посмотрел на свои руки. Они дрожали — чуть-чуть, почти незаметно.
— Потому что я не знаю, как я выгляжу, — сказал он. — Я знаю, как видят меня другие. Как видят меня ты, Бяша, Катя, Сергей Иванович. Я знаю, что я бледный, худой, что у меня синяки под глазами. Я знаю, что я тихий, незаметный. Но я не знаю, кто я на самом деле. Когда я смотрю в зеркало — я вижу чужого человека. И я не понимаю, что он чувствует. Чего он хочет. Кого он любит.
Полина села на стул напротив. Спина прямая, руки на коленях. Она смотрела на него — не как на художника, не как на помощника. Как на человека. Как на того, кто важен.
— А я знаю, — сказала она.
Антон поднял голову. Их взгляды встретились.
— Что ты знаешь? — спросил он.
— Как ты выглядишь, — Полина провела пальцем по столу, собирая пыль. — Ты — бледный. Худой. У тебя белые волосы и серые глаза. Ты носишь очки, которые треснули. И ты не улыбаешься, когда на тебя смотрят. Ты улыбаешься только когда думаешь, что никто не видит. Я видела.
Антон отодвинулся на стуле. Ему стало не по себе.
— Зачем ты это говоришь? — спросил он.
— Потому что я хочу, чтобы ты знал, — Полина смотрела прямо, не отводя глаз. — Я вижу тебя. Настоящего. Не того, кого ты показываешь другим. А того, кого прячешь.
— Ты не должна была видеть.
— Но я увидела, — Полина наклонилась вперёд. — Я увидела тебя, когда ты сидел в библиотеке и рисовал сосны. Я увидела тебя, когда ты смотрел на закат. Я увидела тебя, когда ты думал, что никто не смотрит.
Антон сжал кисть.
— Зачем ты это говоришь? — спросил он.
— Не знаю, — Полина усмехнулась — горько, надломленно. — Ты — первый, кто меня не боится. Ты первый, кто видит меня настоящую. Ты первый, кто говорит мне правду.
— Я всех боюсь, — сказал Антон.
— Меня — нет.
— Тебя — да, — Антон покачал головой. — Я боюсь тебя. Потому что ты — правильная. Потому что ты — сильная. Потому что ты — такая, какой я никогда не смогу быть.
— Я не правильная, — Полина сжала пальцы в замок. — Я просто научилась не показывать. Всё. Боль, страх, радость. Я выключила всё.
— Зачем?
— Чтобы не больно, — Полина посмотрела на свои руки. — Когда отец погиб, я поняла: чувствовать — это больно. Любить — это больно. Надеяться — это больно. Я решила не чувствовать. И я перестала. Но с тобой — я начала снова.
Антон почувствовал, как внутри что-то дрогнуло.
— Ты не должна была говорить мне это, — сказал он.
— Почему?
— Потому что я не могу быть тем, кого ты хочешь.
— А кого я хочу? — спросила Полина.
— Не знаю, — Антон покачал головой. — Но не меня.
Полина встала, подошла к окну. Смотрела на плац, на флаг, на сосны. Ветер шевелил ветки, и их тени падали на землю.
— А если я имею ввиду именно тебя? — спросила она, не оборачиваясь.
Антон замер. Кисть застыла над бумагой.
— Ты ошибаешься, — сказал он.
— Нет, — Полина повернулась. — Я хочу видеть тебя. Я хочу смотреть на тебя. Я хочу слушать твой голос. Я хочу, чтобы ты рисовал меня. Я хочу, чтобы ты касался меня. Я хочу, чтобы ты был рядом.
— Не надо, — тихо сказал Антон.
— Почему?
— Потому что я…., — Антон поднял голову. — Я люблю не тебя. И я не могу тебя любить. Не могу, даже если бы хотел.
Полина сжала пальцы в кулак. Косточки побелели.
— Я знаю, — сказала она. — Я знаю, что ты любишь не меня. Я видела.
— Тогда зачем ты...
— Потому что я не могу не говорить, — Полина подошла к нему, села рядом. Она села близко, почти касаясь плечом. — Я не умею любить. Я забыла как. Но когда я с тобой — я вспоминаю. Я вспоминаю, как болит сердце. Как хочется дышать одним воздухом. Как хочется быть рядом, даже если это неправильно.
Антон посмотрел на неё. В её глазах не было холода. Только усталость и боль. И что-то ещё, чему он не мог дать имя.
— Я не могу быть с тобой, — сказал он.
— Я знаю.
— Тогда что тебе нужно?
— Ничего, — Полина покачала головой. — Просто быть рядом. Иногда. Просто сидеть с тобой в библиотеке. Просто смотреть, как ты рисуешь. Просто знать, что ты есть.
Антон отложил кисть. Повернулся к ней.
— Ты сильная, Полина.
— Я слабая, — ответила она. — Я просто научилась не показывать.
— Это одно и то же.
— Нет. Сила — это когда ты можешь не показывать. А слабость — когда ты прячешь, потому что боишься, что не выдержишь.
— А ты боишься?
— Боюсь, — Полина кивнула. — Боюсь, что не выдержу. Боюсь, что сломаюсь. Боюсь, что однажды проснусь и пойму — я больше не могу.
Антон взял её за руку. Пальцы холодные, острые, с обкусанными ногтями.
— Не бойся, — сказал он. — Ты не одна.
Полина смотрела на него. Долго, пристально.
— Ты тоже, — сказала она. — Ты не один. Даже если тебе кажется, что ты один.
Она убрала руку. Встала, поправила галстук.
— Иди, Петров, — сказала она. — Ты нужен другим.
— А ты?
— А я останусь, — она села за стол, взяла кисть. — Мне надо подумать.
— Не думай слишком много, — сказал Антон.
— Почему?
— Это вредно.
Он вышел.
Полина осталась одна.
Сидела за столом, смотрела на ватман. Рисунок Антона — набросок его лица. Бледное, с белыми волосами. С очками, которые треснули.
Она провела пальцем по его контуру.
«Почему ты не мой? — подумала она. — Почему я не могу тебя забыть?»
Ответа не было.
За окном светило солнце. Пылинки танцевали в воздухе.
Полина взяла кисть и начала рисовать.
Рома:
Рома стоял у окна в коридоре второго этажа уже больше часа.
Он вцепился в подоконник так, что костяшки побелели — кожа на пальцах натянулась, стала тонкой, как бумага, и под ней проступила синева вен. Пальцы дрожали, мелко и нервно, как будто по ним били током. Но не от холода — от злости.
От той самой злости, которая росла в нём с детства, с того самого момента, как отец впервые поднял на него руку. Он привык выпускать эту злость кулаками — в драках, в стенах, в собственных рёбрах, когда бил себя, чтобы заглушить то, что творилось внутри. Но сейчас бить было некого. Только подоконник, только стена, только собственное отражение в грязном стекле — искажённое, с красными глазами, с вечно сдвинутыми бровями, с рыжими веснушками на переносице, которые он ненавидел.
Стекло было старым — мутным, в разводах от дождя, с пятнами от мух, которые прилипли и высохли, оставив после себя тёмные точки. Сквозь это стекло он видел библиотеку. Окно библиотеки. И силуэты за ним.
Антон сидел за столом, наклонив голову над ватманом. Рома знал эту позу — он видел её сотни раз, когда Антон рисовал по ночам, при свете керосиновой лампы. Плечи чуть ссутулены, голова наклонена, кисть движется медленно, плавно, почти музыкально. Рома знал, как выглядит Антон, когда рисует — спокойный, почти счастливый. Сейчас он был таким же. Но рядом стояла она.
Полина стояла слишком близко. Рома видел, как её силуэт наклоняется к Антону, как её рука — тёмное пятно на фоне окна — тянется к нему. Он не мог разобрать, что именно она делает — поправляет галстук? Касается плеча? Кладёт руку на стол? — но видел движение.
Медленное, почти нежное. И внутри всё оборвалось.
Внутри всё оборвалось, и на место этого обрыва пришла злость. Не та, холодная и расчётливая, которую он выпускал в драках. Другая — горячая, липкая, как смола. Она поднималась откуда-то из глубины, из того места, где жил отец со своим ремнём, где жила мать с её молчанием, где жили все те слова, которые он слышал в детстве: «Ты никто», «Ты ничтожество», «Ты не мужик». Теперь она вырывалась наружу, и Рома не мог её сдержать.
Он ударил кулаком по подоконнику. Дерево было старым, шершавым, с трещинами, в которые забилась пыль и что-то чёрное — может, плесень, может, просто грязь. Удар отозвался болью в костяшках — острой, живой. Рома не обратил на это внимания. Он ударил ещё раз. И ещё.
— Сука, — прошипел он сквозь зубы. — Сука, блядь.
Он сжал челюсти так, что заныли зубы. Желваки заходили ходуном, и Рома почувствовал, как напряглись мышцы шеи — до боли, до спазма.
«Чего она к нему лезет? — думал он, и мысли были как гвозди — острые, ржавые, забивались в голову один за другим. — Зачем он ей? Он же сломанный. Он тихий, бледный, с этими дурацкими синяками. Он не умеет говорить, не умеет защищаться. Она же — правильная. Холодная, железная. Она смотрит на него как на вещь, которую можно взять, потому что она — староста, она привыкла брать. Ей нужен кто-то, кто будет слушать про её брата и про её боль. Ей нужен кто-то, кто не будет от неё убегать. А он — не убегает. Он сидит и слушает. Он смотрит на неё и кивает. Почему? Почему он не отталкивает её?»
Он вспомнил вчерашнее. Антон сказал: «Я люблю тебя». Сказал это спокойно, без страха, без сомнений. Рома тогда не ответил. Только сжал кулак и выругался. А она — она поправляет ему галстук и говорит о стенгазете. И он смотрит на неё. И он кивает. И он не уходит.
«Ты пидор, Пятифанов, — сказал он себе, и слова звучали как приговор. — Ты ревнуешь. Ты стоишь здесь, как баба, как тряпка, и смотришь на них. А она — она женщина. Она может быть с ним. Может любить его открыто, не боясь, что кто-то узнает. Может взять его за руку при всех. А ты — нет. Ты даже слово «люблю» сказал и то с матом. Ты ударил его. Ты назвал его пидором. И он всё равно остался. Почему? Почему он не ушёл?»
Ответа не было.
Он ударил по стене. Штукатурка треснула, посыпалась белая пыль. Под ней оказалось серое, трухлявое дерево. Рома ударил ещё раз — на этот раз сильнее. Трещина стала шире, и из неё посыпалась ещё одна порция пыли, смешанной с мелкими кусочками краски.
Рома прислонился лбом к холодной стене. Стекло было грязным и холодным, но он не чувствовал холода. Внутри всё горело. Он закрыл глаза, попытался успокоиться, но не мог.
В ушах всё ещё звенело от собственных мыслей.
— Я ненавижу её, — прошептал он. — Ненавижу себя.
Он не знал, кого ненавидит больше — Полину, Антона или себя.
Где-то за стеной кто-то смеялся. Рома открыл глаза, прислушался. Смех был женским — звонким, беззаботным. Катя. Опять. Рома выругался, отошёл от окна.
Он прошёлся по коридору — пять шагов туда, пять обратно. Пол скрипел под ногами, доски стонали, как живые. На стенах висели стенгазеты — старые, пожелтевшие, с фотографиями, на которых улыбались чужие люди. Рома остановился у одной из них — «Слава труду!» — и посмотрел на рисунок. Там был Антон, нарисованный Бяшей. Улыбающийся, живой. С очками, которые не были треснутыми.
Он пошёл дальше. Остановился у окна, снова посмотрел на библиотеку. Силуэты исчезли. Антон ушёл. Полина осталась одна. Рома выдохнул, но легче не стало. Внутри всё ещё кипело.
«Почему я не могу быть нормальным? — подумал он. — Почему я люблю его? Почему я смотрю на него и чувствую, как внутри всё переворачивается? Почему я хочу быть с ним, даже когда он с ней? Почему я не могу просто забыть его?»
Он сжал кулак, ударил по подоконнику. Боль отозвалась в костяшках, но он не остановился. Ударил снова. И снова. Пока не почувствовал, как по пальцам течёт тёплая влага — кровь, выступившая на сбитых костяшках.
— Рома! — голос Кати заставил его обернуться.
Она стояла в конце коридора, прислонившись плечом к стене. Пилотка наконец-то сидела ровно, розовые волосы растрёпаны — она, видимо, только что вышла из комнаты, сонная, с кружкой в руках.
Кружка была старой, с отбитым краем, и из неё поднимался пар — Катя заварила чай, обычный, лагерный, с мятой.
— Ты чего такой? — спросила она, делая глоток.
— Нормальный, — ответил Рома, отворачиваясь к окну.
— Врёшь, — Катя подошла ближе. — Ты так громко стены ломаешь, что в столовой слышно. Половина лагеря думает, что ты кого-то убиваешь.
Рома выругался, убрал руки за спину, чтобы она не видела разбитых костяшек.
— Никого не убиваю, блядь.
— А что?
— Стена мешает.
— Чего ей мешать? — Катя подошла ближе, встала рядом, прислонилась к подоконнику. Она смотрела на него, спокойно, почти безразлично, но в глазах было беспокойство. Рома заметил это.
— Думать, — ответил он.
— А-а, — протянула Катя, делая глоток чая. — Библиотека. Петров там.
— И что?
— Ничего, — Катя пожала плечами. — Ты просто злишься, когда он не с тобой.
Рома хотел возразить, хотел сказать что-то грубое — привычное, для защиты. Но не смог. Катя была права. Как всегда.
— Она к нему лезет, — сказал он.
— Кто? — Катя сделала вид, что не поняла.
— Морозова.
— Она не лезет, — Катя покачала головой. — Она просто стоит рядом. Смотрит, как он рисует. Ничего больше.
— Это одно и то же, блядь.
— Нет, — Катя поставила кружку на подоконник. — Она не трогает его. Я видела, когда проходила мимо. Она просто стоит. Руки по швам. Смотрит на его руки. Она не прикасается, не обнимает, не целует. Она просто стоит и смотрит.
— И что?
— А то, что она боится, — Катя повернулась к нему. — Она не умеет прикасаться. Забыла, как это — прикасаться к людям. Она не знает, как. Она стоит и смотрит, потому что это единственное, что она умеет.
Рома нахмурился.
— Откуда ты знаешь?
— Я девочка, — усмехнулась Катя. — Я всё знаю.
— А я не знаю.
— Ты мужик, — Катя пожала плечами. — Мужики знают только одно — бить, когда больно. А мы — плачем.
— Я не плачу.
— Знаю, — Катя взяла кружку, сделала глоток. — Ты бьёшь стены. Это твой способ.
Рома хотел ответить, но не смог. Катя смотрела на него — не с жалостью, не с осуждением. Просто смотрела.
Он снова посмотрел в окно.
Силуэты в библиотеке двигались. Антон что-то рисовал. Полина стояла рядом. Рома сжал кулак и разжал — костяшки саднили.
— Кать, — сказал он.
— М?
— Она его заберёт?
— Кого? — Катя приподняла бровь.
— Петрова.
Катя задумалась. Смотрела на библиотеку, на силуэты.
— Не знаю, — сказала она. — Он не вещь. Его нельзя забрать. Он сам выбирает.
— А если он выберет её?
— Тогда ты отпустишь.
— А если не смогу?
— Тогда будешь страдать, — Катя повернулась к нему. — Но это лучше, чем сделать больно ему. И себе.
Рома замолчал. Она была права. Он уже делал больно. Ударил. Назвал пидором. И всё равно хотел быть рядом.
Он смотрел на свои руки — разбитые костяшки, кровь, которая засохла, потрескалась, смешалась с пылью.
— Что мне делать? — спросил он.
— Не знаю, — Катя пожала плечами. — Я не умею любить. Я умею только дружить.
— А это помогает?
— Иногда, — Катя улыбнулась. — Друзья не бросают.
Она хлопнула его по плечу, взяла кружку и пошла к лестнице.
— Пойдём, — сказала она. — Обед скоро.
— Иди.
— А ты?
— Посижу ещё.
Катя ушла.
Рома остался у окна.
Он смотрел на библиотеку. Силуэт Антона исчез. Полина сидела одна. Она смотрела в стену, наверное, на рисунок Антона.
«Я ненавижу тебя, Морозова, — подумал он. — Ненавижу за то, что ты смотришь на него. Ненавижу за то, что я не могу быть на твоём месте».
Он отвернулся и пошёл в комнату.
Рома зашёл в комнату, даже не постучав.
Дверь распахнулась с громким, протяжным скрипом — петли были старыми, ржавыми, смазки на них не было уже лет десять, и каждый раз, когда Рома входил, весь корпус слышал этот звук. Обычно ему было плевать. Но сейчас он хлопнул дверью сильнее, чем обычно, — так, что стекло в окне задребезжало, а со стены посыпалась белая штукатурка, смешанная с мелкой пылью и паутиной.
Где-то в соседней комнате кто-то крикнул: «Ты, блядь, потише!» Рома не ответил. Он стоял на пороге, тяжело дыша, и смотрел на Антона.
В комнате было душно. Окно было закрыто, и воздух застоялся, пропитался запахом графита, старого дерева и керосина — от лампы, которую они не зажигали с утра.
Лампа стояла на тумбочке, фитиль обуглился, и от неё тянуло гарью и чем-то химическим. Солнце уже перевалило за полдень, но в комнате было темно — шторы были задёрнуты, и свет пробивался только через щели в ткани, падая на пол длинными полосами, похожими на следы от когтей.
Антон сидел на своей кровати, поджав ноги по-турецки. Блокнот лежал на коленях, карандаш зажат в пальцах. Треснутые очки сползли на кончик носа — он их не поправлял, потому что был занят рисунком. Он рисовал быстро, нервно, почти лихорадочно — Рома видел, как двигается карандаш, слышал, как скрипит грифель по бумаге. Линии ложились на бумагу рваные, неаккуратные, как будто Антон пытался выплеснуть на бумагу что-то, что не мог сказать словами. В его движениях не было обычной плавности — карандаш дрожал в пальцах, и иногда Антон останавливался, сжимал его так, что костяшки белели.
Он поднял голову, когда Рома вошёл.
— Ты чего? — спросил Антон. Голос был тихим, но Рома услышал в нём напряжение.
— Ничего, — Рома плюхнулся на свою кровать, скинул кеды. Они упали на пол с глухим стуком, один закатился под кровать, но Рома не стал его доставать. Он откинулся на спину, закинул руки за голову, уставился в потолок.
— Дверью хлопнул, — сказал Антон.
— Не хлопал.
— Хлопал, — Антон отложил карандаш. — Я слышал. И стекло задребезжало.
— Не слышал ты нихуя.
— Слышал, — Антон снял очки, протёр их подолом майки. Движение было привычным — он делал это сотни раз, но сейчас руки дрожали чуть заметно. — Ты злой.
— Я всегда злой, блядь.
— Сейчас сильнее.
— Не лезь.
Антон надел очки. Посмотрел на Рому. Треснутое стекло делило его лицо на две половины — чёткую и мутную, и Рома почувствовал, как внутри всё сжимается от этого взгляда.
— Это из-за меня? — спросил Антон.
— С чего ты взял?
— По глазам вижу.
— Не видишь ты нихуя.
— Вижу, — Антон отложил блокнот, положил карандаш на тумбочку. — Ты злишься, потому что я был с Полиной.
Рома дёрнулся, как от удара. Внутри всё всколыхнулось — злость, ревность, страх. Смесь была такой едкой, что у него перехватило дыхание, и он сел на кровати, сжав край матраса так, что пальцы впились в ткань.
— Не злюсь я, блядь! — рявкнул он. Голос сорвался, стал хриплым.
— Злишься, — Антон смотрел прямо, не отводя взгляда. — Я знаю, что ты ревнуешь. Ты ревнуешь меня к ней. Я знаю.
Рома вскочил с кровати так резко, что пружины застонали, а тумбочка качнулась.
— Ты ничего не знаешь, Петров! — заорал он, и слова вырвались наружу, как пробка из бутылки. — Ты сидишь там, рисуешь её, позволяешь ей поправлять галстук, шептаться с ней. Думаешь, я не вижу? Думаешь, я слепой, блядь? Я стоял у окна и смотрел на вас! Видел, как она наклоняется к тебе! Как её рука тянется к тебе! Как ты смотришь на неё!
— Я рисовал стенгазету, — спокойно сказал Антон. Его голос был ровным, но Рома слышал в нём усталость, как будто Антон повторял это уже в сотый раз.
— Врёшь!
— Не вру.
— Врёшь, блядь! — Рома шагнул к нему, остановился в шаге, навис над ним. — Ты с ней говорил. Ты с ней сидел. Она на тебя смотрела. А ты — ты смотрел на неё. Я видел! Я стоял у окна и видел всё!
— Я смотрел на ватман, — Антон не повысил голос. — На рисунок. На краски. Я не смотрел на неё.
— Не на ватман! На неё!
Антон молчал. Смотрел на Рому. В его глазах за стёклами очков не было страха — только усталость. Бесконечная, выжигающая усталость, которая делала его старше своих лет.
— Ты ревнуешь, — сказал он.
— Не ревную!
— Ревнуешь, — Антон покачал головой. — И это нормально. Нормально — ревновать того, кого любишь.
— Нормально?! — Рома повысил голос, и слова вырвались наружу потоком. — Нормально — ненавидеть себя за то, что ты пидор? Нормально — бояться, что кто-то узнает? Нормально — стоять у окна и смотреть, как он сидит с другой, и ничего не делать? Ты думаешь, я хочу этого? Ты думаешь, я хочу быть таким? Ты думаешь, я хочу стоять и смотреть, как она касается тебя, и чувствовать, как у меня внутри всё переворачивается от злости?
— Ты не пидор, — тихо сказал Антон.
— А кто? — Рома схватил его за плечо, сжал так, что костяшки побелели. Пальцы впились в кожу, и Антон поморщился, но не отступил. — Кто я, блядь? Скажи!
— Ты — человек, — Антон не отвёл взгляд. — Который любит.
— Любить мужика — это не по-человечески, — выдохнул Рома, и голос его сорвался, стал глухим, почти шёпотом. — Это неправильно. Это так неправильно, что у меня внутри всё переворачивается. Я смотрю на тебя и хочу быть рядом, и одновременно хочу убежать. Я хочу тебя обнять, и хочу ударить. Я ненавижу себя за то, что чувствую. И я ненавижу тебя за то, что ты заставляешь меня это чувствовать.
Антон смотрел на него. Долго. Пристально. В его глазах не было страха — только боль. Та самая боль, которую он носил в себе годами.
— По-твоему, — сказал он. — По-твоему неправильно. А по-моему — правильно.
— Как это — правильно? — Рома замер. Пальцы на плече Антона чуть ослабли.
— Правильно — любить, — Антон положил свою руку поверх руки Ромы. — Правильно — чувствовать. Правильно — быть рядом. Даже если это страшно. Даже если это больно. Даже если это кажется неправильным.
Рома смотрел на его руку, на тонкие пальцы, которые лежали на его грубой ладони.
— Ты не боишься? — спросил он.
— Боюсь, — Антон покачал головой.
— Но я не могу перестать.
— А я могу?
— Не знаю. Может, да. Может, нет.
Рома сжал плечо Антона сильнее, пальцы впились в кожу. Антон поморщился, но не отстранился. Не закричал. Просто стоял и смотрел.
— Отпусти, — сказал он.
— Не отпущу, блядь.
— Отпусти, Рома.
— Не называй меня по имени!
— А как?
— Никак!
Рома отпустил плечо, отошёл к окну. Прислонился лбом к холодному стеклу. Внутри всё кипело — горело, как в печи. Он сжал кулаки, ударил по подоконнику. Боль отозвалась в костяшках, и на коже выступила кровь — тёмная, густая, она смешалась с пылью, оставляя следы на дереве.
— Петров, — сказал он, не оборачиваясь.
— Что?
— Она не должна быть рядом с тобой.
— Кто? — Антон сел на свою кровать.
— Морозова.
— Она — человек.
— Она — холодная стерва, — Рома повернулся к нему. Глаза его горели, на костяшках виднелась запёкшаяся кровь. — Она смотрит на тебя, как на вещь, которую можно взять. Ей не нужен ты. Ей нужен кто-то, кто будет её жалеть. Кто будет слушать про её брата и про её боль. А ты — ты просто удобный. Ты сидишь и слушаешь. Ты не отталкиваешь. Ты позволяешь ей поправлять галстук и шептаться с тобой. А она — она не любит тебя. Она не умеет любить. Она холодная, как лёд. И она убьёт тебя. Не сейчас. Потом. Медленно. Она выпьет из тебя всё, что осталось. А ты — ты позволишь. Потому что ты слишком добрый. Потому что ты не умеешь говорить «нет».
— Ты тоже смотришь, — Антон усмехнулся. — Только по-другому.
— Как?
— Как на то, что нельзя потерять.
Рома замолчал. Смотрел на Антона. Тот сидел на кровати, сложив руки на коленях. Белые волосы падали на лоб, треснутые очки сползли на кончик носа. Он выглядел уставшим, измученным, но в его глазах было что-то такое, от чего у Ромы перехватило дыхание.
— Ты невыносим, Петров.
— Знаю.
— Но я... — Рома запнулся. Слова застревали в горле, как рыбьи кости.
— Что? — спросил Антон.
— Я не могу без тебя.
Антон поднял голову. Посмотрел на Рому — долго, пристально. В его глазах мелькнуло что-то — удивление? надежда? Рома не мог разобрать.
— Я знаю, — сказал Антон. — Я тоже не могу без тебя.
Рома подошёл к кровати Антона, сел рядом. Кровать скрипнула под тяжестью двоих. Пружины жалобно застонали, но никто из них не обратил на это внимания.
— Петров, — сказал Рома, глядя в пол.
— М?
— Ты не уходи к ней.
— К Полине?
— Да.
— Не уйду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Рома взял его за руку. Пальцы Антона были холодными, тонкими, с графитом под ногтями. Они дрожали — чуть-чуть, почти незаметно.
— Дурак, — сказал Рома.
— Знаю.
— И я дурак.
— Знаю.
Примечания:
ну как??