Правило тишины

NC-17
Завершён
34
автор
Фэндом:
Размер:
279 страниц, 72 575 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Сегодня будет дождь

Настройки
Примечания:
Рома проснулся от того, что в комнате было слишком тихо. Эта тишина была не той, к которой он привык за семнадцать дней. Не той, когда Антон дышал на соседней кровати — ровно, спокойно, иногда с лёгким присвистом, когда ему снилось что-то плохое. Не той, когда ветер шумел за окном и половицы скрипели в коридоре. Не той, когда за стеной кто-то храпел — Витька Семёнов, который спал в соседней комнате и храпел так громко, что заглушал даже репродуктор по утрам. Эта тишина была другой. Пустой. Как колодец, в который бросили камень, но не услышали плеска. Как заброшенный дом, где все ушли и никто не вернулся. Она давила на уши, на виски, на грудь. Рома чувствовал её физически — она была тяжёлой, вязкой, как патока, которая застывает и не даёт дышать. Он лежал на спине, не открывая глаз, и слушал. Ничего. Только муха билась в стекло — монотонно, тупо, как механизм, который сломался и теперь работал вхолостую, раз за разом ударяясь о прозрачную преграду. Звук был сухим, ровным — тук-тук-тук, тук-тук-тук. Рома считал удары. Сорок семь. Сорок восемь. Сорок девять. Пятьдесят. Муха не останавливалась. Где-то в лесу каркнула ворона — один раз, резко, как выстрел. Потом замолкла. Больше ни звука. Даже дизель-генератор, который обычно гудел за корпусами, молчал — его выключили на ночь, и утро ещё не пришло в движение. Тишина была такой полной, что Рома слышал собственное сердцебиение — глухое, ровное, как шаги на мокром песке. Он открыл глаза. Потолок был серым — утро только начиналось, и свет был бледным, водянистым, как разбавленное молоко. Тени от веток ползли по обоям, и в этом свете комната казалась чужой — не той, где он прожил почти две недели, а какой-то декорацией. Нарисованной. Ненастоящей. Будто кто-то нанёс её на холст, но забыл добавить жизни, забыл добавить тепла, забыл добавить звука. Обои на стенах были в мелкий цветочек — когда-то они были розовыми, но выцвели до бледно-серого. Кое-где они отклеились и пузырились, и сквозь щели виднелась старая газета, которой когда-то оклеивали стены. Рома не знал, что там написано — ему было плевать. На стене, у кровати Антона, висела репродукция картины — лес, озеро, лодка. Рома не знал, кто её нарисовал. Антон, наверное, знал. Антон знал всё про картины, про художников, про то, как называются эти линии и тени. Рома смотрел на эту картину много раз, но никогда не понимал, что в ней такого. Обычный лес. Обычное озеро. Обычная лодка. Но Антон смотрел на неё так, как будто видел там что-то другое — что-то, что оставалось скрытым от Ромы. Соседняя кровать была пуста. Одеяло аккуратно заправлено — уголки подогнуты, подушка лежит ровно, без единой складки. Простыня натянута так, что казалась мембраной барабана — ни морщинки, ни залома. Это была не та небрежная заправка, которую делал Рома — кое-как, для галочки, чтобы Сергей Иванович не придрался. Это была заправка Антона. Всегда. С первого дня. Рома помнил, как думал тогда, в первый день: «Псих, блядь. Кто так заправляет? Кому это надо? Тут смена через две недели, а он как на парад готовится». Помнил, как усмехнулся, когда увидел, как Антон поправляет уголок, который не подогнулся. Помнил, как хотел сказать что-то колкое, но передумал. Теперь он смотрел на эту пустую кровать — аккуратную, ровную, безжизненную — и чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое. Липкое. Тошнотворное. Оно поднималось откуда-то из глубины, из того места, где жил страх, где жила ревность, где жило всё, что он так старательно прятал за грубостью и злостью. Очки лежали на тумбочке. Те самые, треснутые. Антон снял их перед сном — Рома слышал, как они звякнули о дерево, когда тот положил их на место. Одно стекло было разбито — трещина шла от края до середины, как молния на старом дубе, как разлом на карте незнакомой страны. Трещина была тонкой, почти незаметной, но она делила мир на две половины. Чёткую и мутную. Как их жизнь. Как их отношения. Как всё, что происходило между ними. Антон носил их так уже неделю — с того самого дня, когда Рома ударил его, и очки слетели с лица, ударились о пол, и стекло треснуло. Он не просил новых. Не жаловался. Просто взял их, надел и продолжал рисовать, смотреть, жить. Через трещину. Через разлом. Через то, что Рома сделал. Рома смотрел на очки — они лежали на тумбочке, одиноко, как оставленный след. Без них Антон был слепым. Без них он не мог рисовать. Без них он не мог видеть. И всё равно он ушёл. Ушёл, оставив очки здесь, как будто они ему больше не нужны. Как будто он больше не хотел видеть мир чётким. Как будто мутный мир был ему ближе. «Он же без них ни хрена не видит, — подумал Рома. — Он же без них как слепой котёнок. Как он ушёл? Как он нашёл дорогу? Он же споткнулся бы, упал... Он мог разбиться...» Мысль эта была острой, как осколок стекла, и она впилась в сознание, оставляя глубокую царапину. Рома представил, как Антон идёт по тёмному коридору, щурится, натыкается на стены, спотыкается о ступеньки. Представил, как он падает, ударяется о перила, оставляет синяки на руках — новые, свежие, поверх старых. Рома выругался сквозь зубы. Он сел на кровати, потёр лицо ладонями. Кожа была горячей, липкой от пота — он почти не спал эту ночь. Ворочался, слушал, как дышит Антон. Тот дышал ровно, спокойно — как человек, который наконец-то нашёл покой. Без срывов, без задержек, без того тяжёлого хрипа, который иногда прорывался, когда Антону снились кошмары. Рома не находил покоя уже несколько дней. С тех пор как Полина начала смотреть на Антона по-другому. С тех пор как он заметил, как её взгляд становится тёплым, когда она смотрит на него. С тех пор как увидел, как она поправляет ему галстук. «Сука», — прошептал он. Слово повисло в воздухе, как дым, и растворилось в тишине. Он спустил ноги с кровати. Пол был бетонным, холодным — даже сквозь носки чувствовался холод, который поднимался от земли, от фундамента, от всей этой старой, промёрзшей постройки. Зимой здесь, наверное, ноги примерзают к полу. Но сейчас август, и холод был приятным — он отрезвлял, заставлял думать яснее. Рома пошевелил пальцами, разгоняя кровь, и посмотрел на свои руки. Руки лежали на коленях — грубые, с разбитыми костяшками, с обкусанными ногтями. Привычка, от которой он не мог избавиться. На правой руке — татуировка, череп, который он набил себе иголкой и тушью в прошлом году. Череп получился кривым, похожим на улыбающегося скелета. Рома смотрел на него и думал: «Вот так я и выгляжу. Смешной. Жалкий. Никому не нужный». Руки драчуна. Руки, которые били стены, подоконники, лица. Руки, которые ударили Антона. Он сжал их в кулаки — до боли, до хруста. Костяшки побелели, ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы. «Ты пидор, Пятифанов, — сказал он себе, и слова прозвучали как приговор. — Конченый пидор. Ты встал в четыре утра, потому что его нет рядом. Ты смотришь на пустую кровать и чувствуешь, как внутри всё обрывается. Ты боишься, что он ушёл к ней. К Морозовой. К этой правильной, холодной стерве. И ты ничего не можешь сделать. Ты даже сказать ему не можешь, что он тебе нужен. Ты только бьёшь его и называешь пидором». Он встал. Подошёл к окну. Отодвинул штору. Штора была старой — с выцветшими цветами, с дырками, через которые пробивался свет. Когда он отдёрнул её, пыль взметнулась в воздух, и Рома закашлялся. За окном был лагерь. «Звёздный» просыпался — медленно, сонно, как старик, который не хочет вставать с постели. Он был похож на старого пса, который свернулся у печки и не хочет открывать глаза, потому что знает — завтра будет то же самое. И послезавтра. И всегда. Сосны стояли стеной — высокие, прямые, с красноватой корой, которая отслаивалась пластинами, как старая кожа. Их кроны смыкались над тропинками, создавая тенистые коридоры, где всегда было прохладно и сыро, даже в самые жаркие дни. Кое-где на коре были вырезаны инициалы — влюблённые пары оставляли свои метки, как будто хотели запечатлеть себя в этом лесу навсегда. «Рита + Сергей», «Люда и Вова», «Коля + Таня 1985». Ветви сосен качались на ветру, и их тени падали на землю, как призраки. Где-то в лесу застрекотала сорока — громко, назойливо, как будто пыталась разбудить всех. Рома смотрел на эту картину и чувствовал, как внутри становится пусто. Плац был пуст. Серый асфальт с трещинами, похожими на карту незнакомой страны, где люди живут без страха, без боли, без этой дурацкой любви, которая всё разрушает. Трещины были глубокими, в них забилась земля и мелкие камешки — кто-то когда-то пытался их заделать, но бросил, и теперь они зияли, как раны на теле. Флагшток с красным флагом — тот висел вяло, без ветра, как мокрая тряпка, которую забыли снять с верёвки. Флаг был старым, с выцветшими краями, и Рома иногда думал: «Почему его никто не меняет? Почему никто не замечает, что он уже не красный, а розовый?» Но он никогда не спрашивал. Ему было плевать. Столовая — длинное одноэтажное здание из красного кирпича, с выцветшей надписью «Пищеблок — образцово-показательный». Кирпич местами облупился, и из дыр торчал серый цемент, как оспины на лице старухи. Из столовой тянуло запахом капусты и хлорки — даже сейчас, когда обед ещё не начался. Кто-то уже готовил завтрак — гремел посудой, бросал в кастрюли крупу. Рома знал этот звук — он слышал его каждое утро. Библиотека — маленький домик с облупившейся краской и грязными стёклами. Там, в библиотеке, сидел Антон. И она. Полина. Рома знал это. Чувствовал. Как будто между ними была невидимая нить, которая натягивалась до предела, когда Антон был рядом, и ослабевала, когда он уходил. Сейчас она была натянута до предела — до звона, до боли, до того, что казалось — ещё немного, и она лопнет. «Он с ней, — подумал Рома. — Опять. Опять в библиотеке. Опять рисует её портрет. Опять слушает её голос. Опять смотрит на неё. А я — я здесь. Один. В пустой комнате. С его очками, которые он забыл». Он сжал кулак и ударил по подоконнику. Дерево было старым, шершавым, с зазубринами — он чувствовал их подушечками пальцев. Удар отозвался болью в костяшках — острой, живой. Рома не обратил внимания. Он ударил ещё раз. И ещё. Пока в костяшках не появилась кровь — тёмная, густая, она смешалась с пылью, оставляя следы на дереве. — Сука, — прошипел он сквозь зубы. — Сука, блядь. Тишина не отвечала. Он отошёл от окна, прошёлся по комнате. Пять шагов туда — от двери до кровати. Пять обратно — от кровати до окна. Пол скрипел под ногами — каждая доска стонала по-своему, как будто жаловалась на судьбу. Одни тонко, жалобно, как щенки, другие — густо, басовито, как старики. На стене, у кровати Антона, висела репродукция картины — лес, озеро, лодка. Рома подошёл к ней, посмотрел. Обычный лес. Обычное озеро. Обычная лодка. Но Антон смотрел на неё так, как будто видел там что-то другое — что-то, что оставалось скрытым от Ромы. «Что ты там видишь? — подумал Рома. — Что ты видишь там, чего не вижу я?» Ответа не было. Он остановился у тумбочки. На ней лежал блокнот Антона — тот самый, с потёртой обложкой, с рисунками на каждой странице. Рома взял его в руки. Кожаная обложка была тёплой, мягкой, с вытертыми уголками. Он открыл блокнот. На первой странице был портрет. Полина. Прямая спина, сложенные на коленях руки, каменное лицо. Рома знал этот рисунок — Антон показывал его ему в первый день. Тогда Рома сказал: «Херово, блядь». На самом деле он думал: «Красиво». Но не сказал. Не мог. Потому что если бы он сказал, что рисунок красивый, значит — он признал бы, что Антон талантлив. А признавать это было страшно. Это делало Антона настоящим. Живым. Тем, кто может уйти. Теперь Рома смотрел на рисунок и чувствовал, как внутри поднимается тошнота. «Он рисует её, — думал Рома. — Он рисует её, когда меня нет. Он смотрит на неё, когда я не вижу. Он слушает её голос, когда я молчу. Она — правильная. Она — женщина. Она может быть с ним. Может любить его открыто, не боясь, что кто-то узнает. Может взять его за руку при всех. А я — нет. Я — мужик. Я — пидор. Я — никто. Я даже слово «люблю» сказал и то с матом. Я ударил его. Я назвал его пидором. А она — она поправляет ему галстук и говорит о стенгазете. И он смотрит на неё. И он кивает. И он не уходит». Он захлопнул блокнот, положил на место. Подошёл к двери, открыл. Коридор был тёмным, сырым. Лампочки не горели — экономили электричество. Серый свет просачивался сквозь грязные окна, и в этом свете коридор казался длинным, бесконечным, как тоннель, ведущий в никуда. Пол был деревянным, с выщербленными досками, на которых когда-то была краска — но она стёрлась, обнажив серое, трухлявое дерево. Рома шёл быстро, глядя себе под ноги. На стенах висели стенгазеты — «Слава труду!», «Будь готов!», «Пионер — пример для всех!». На одной из них был нарисован Антон — Бяша рисовал, наверное. Улыбающийся, живой. С очками, которые не были треснутыми. Рома остановился на секунду, посмотрел. «Он улыбается, — подумал Рома. — А в жизни — нет. Почему? Почему он не может улыбаться? Почему я не могу заставить его улыбнуться?» Он пошёл дальше. Спустился на первый этаж, вышел на крыльцо. Солнце уже поднялось, но было ещё низко, и его лучи падали на землю косыми полосами — длинными, золотыми, как пальцы. Пахло хвоей, утренней сыростью и чем-то сладким — может, розами, которые росли у крыльца. Розами, которые никто не поливал уже две недели. Они сохли, и их лепестки опадали, ложились на землю, как маленькие пятна крови. Рома закурил. «Прима» горчила, но это было привычно. Дым поднимался вверх и таял в воздухе, как его надежды. Он смотрел на плац, на флаг, на столовую, на библиотеку. Везде пусто. Только сторож дядя Гриша сидел у своего вагончика — старого, ржавого, с проржавевшей крышей — и курил «Беломор». Дым от его сигареты поднимался к небу и смешивался с утренним туманом. Дядя Гриша посмотрел на Рому, кивнул. Рома кивнул в ответ. Он не знал, зачем кивнул — просто привычка. Мимо крыльца прошёл Витька Семёнов — сонный, в майке наизнанку, с пилоткой, сбитой набок. Увидел Рому, остановился. — Здарова, Пятифанов, — сказал Витька, зевая. — Здарова, — буркнул Рома. — Чего не спишь? — Не спится. — Мне тоже, — Витька почесал затылок. — Голова болит. Вчера на футболе башкой об кочку приложился. — А я думал, ты всегда такой тупой. — Сам ты тупой, — Витька усмехнулся. — Ты слышал, сегодня концерт? — Какой концерт? — Ну, который Бяша готовит. Стихи там, песни. Говорят, он опять про Полину будет читать. — Без нее не обойдётся. — Ну, он же влюблённый дурак, — Витька зевнул. — Ладно, я спать пошёл. До подъёма ещё есть время. — Иди. Витька ушёл. Рома докурил, затушил бычок. На крыльцо вышел Бяша — сонный, с блокнотом в руках, с карандашом за ухом. Увидел Рому, улыбнулся. — Привет, Пятифанов, — сказал Бяша. — Привет, — ответил Рома. — Ты чего встал так рано? Солнце ещё не взошло. — Не спится. — Мне тоже, — Бяша сел на ступеньку, открыл блокнот. — Утром лучше рисуется. — Прямо сейчас? — А что? Свет хороший. Тени длинные. Бяша начал рисовать — быстро, легко. Карандаш скрипел по бумаге, и этот звук был почти музыкальным. Рома смотрел на него. — Бяша, — сказал он. — М? — Ты знаешь, где Петров? — Не знаю, — Бяша пожал плечами. — Наверное, в библиотеке. Он всегда там по утрам. — С кем? — С Полиной, — Бяша поднял голову. — Они стенгазету доделывают. — Опять. — Что значит «опять»? — Ничего. Рома выругался, затушил сигарету. — Пойду, — сказал он. — Куда? — спросил Бяша. — В библиотеку. — Зачем? — Надо. — Тогда иди, — Бяша улыбнулся. Рома пошёл к библиотеке. Он шёл к библиотеке быстро, но не бегом. Шаги его были широкими, тяжёлыми, как у человека, который несёт внутри себя груз, от которого не избавиться. Воздух был ещё утренним, свежим, с лёгким запахом росы и хвои, но Рома не замечал этого. Его голова была занята одной мыслью: Антон с ней. Опять. Тропинка от корпуса до библиотеки проходила мимо старого колодца с облупившейся краской и ржавым ведром. Колодец был заброшен — никто не брал из него воду уже несколько лет. Рядом с ним росла кривая рябина, ствол которой был обмотан ржавой проволокой, как перевязанная рана. Рома бросил взгляд на колодец и подумал, что он похож на него самого — старый, никому не нужный, заросший мхом и забытый. Дальше тропинка сворачивала вправо и вела мимо клуба — старого деревянного здания с огромным окном, за которым когда-то показывали кино. Афиши на стене были пожелтевшими и выцветшими. На одной из них красовался плакат с надписью «Броня крепка, и танки наши быстры» — фильм 1946 года, который показывали здесь в прошлом году на День Победы. Танки были нарисованы красками, которые выцвели до бледно-серого, и выглядели скорее призраками, чем боевыми машинами. Рома подумал, что всё в этом лагере было когда-то новым и живым, а теперь состарилось, как и он сам за эти семнадцать дней. Он шёл и почти не замечал окружающего. Его взгляд был устремлён вперёд, на маленький домик с облупившейся зелёной краской и грязными стёклами — библиотеку. Она приближалась с каждым шагом, и его шаги становились всё быстрее, пока не превратились в нервный, резкий шаг человека, который боится опоздать. Он боялся, что они закончат свою работу и разойдутся, и он не успеет сказать то, что хотел. На крыльце библиотеки он остановился. Створка была приоткрыта, и сквозь неё доносились голоса. Антона и Полины. Рома замер, прислушиваясь. Голоса были тихими, но он уловил их ритм. Антон говорил короткими предложениями, почти односложно, как будто каждое слово стоило ему больших усилий. Полина отвечала мягче и более пространно, её голос был спокойным и ровным, как будто она пыталась успокоить его. Рома толкнул дверь. Скрип петель разорвал утреннюю тишину. Он вошёл и сразу остановился, чувствуя, как внутренняя готовность что-то сказать или сделать тает при виде открывшейся картины. В библиотеке было тихо, только солнечные лучи проникали через грязные стёкла, оставляя пыльные дорожки на полу. Антон сидел за столом у окна. Свет от ещё не высокого солнца падал на его лицо, делая его бледным почти до прозрачности, и белые волосы отливали лёгким золотом. Он был похож на призрака, застывшего в утреннем свете. Его глаза были опущены на рисунок, и Рома заметил, как он медленно выводит линии, почти невесомо касаясь бумаги кончиком кисти. Его лицо было сосредоточенным, но в нём читалась усталость, которая, казалось, проникала в каждую черту. Полина стояла рядом — чуть сбоку, чтобы не загораживать свет. Она смотрела не на Рому, а на рисунок перед Антоном. Её руки были сложены на груди, и она слегка покачивалась с пятки на носок, как будто ждала чего-то. На ватмане были уже намечены линии — ещё не законченный портрет, но уже узнаваемый. Рома узнал себя, но не был уверен, что это он. — Петров, — сказал Рома. Его голос прозвучал резко, как хлопок выстрела в тишине. Он чувствовал, как его слова нарушают эту хрупкую тишину, и это приносило ему почти болезненное удовольствие. Антон поднял голову. Его лицо было спокойным, но Рома заметил, как слегка сжались его пальцы на кисти. Это движение было почти незаметным, но Рома уловил его и почувствовал, как внутри закипает раздражение. — Пришёл? — спросил Антон, и голос его был ровным, безэмоциональным, как вода в застоявшемся пруду. Он не удивился, не обрадовался — он просто констатировал факт, как будто Рома был частью его рабочего расписания. — Пришёл, — ответил Рома, чувствуя, как внутри закипает раздражение. Он сделал шаг вперёд, и его ботинки громко стукнули по деревянному полу. — Ты нужен. — Зачем? — Антон отложил кисть, но не отвёл взгляда от рисунка. Он смотрел на свои руки, на испачканные краской пальцы, как будто они могли дать ему ответ. — Послезавтра уезжаем. Я хочу поговорить. Дело есть. — Что за дело? — Антон поднял глаза, и в них мелькнула тень удивления, но она быстро исчезла. Рома перевёл взгляд на Полину, потом снова на Антона. Он чувствовал, как её присутствие давит на него, как камень, который он не может сбросить. — Не при ней, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. Он хотел, чтобы Антон понял, что это важно, что это касается только их двоих. Антон медленно поднял глаза от рисунка и встретился взглядом с Ромой. В его взгляде была усталость, но не было той холодности, которая могла бы оттолкнуть. — Она никуда не уйдёт, — сказал Антон. — Говори при ней. Рома сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Он чувствовал, как кровь приливает к лицу, и его голос стал хриплым. — Я сказал — дело есть, — повторил он, стараясь не повышать голос. — Личное. — Тогда подожди, — Антон снова опустил глаза на рисунок, беря кисть в руку. Его движения были медленными, почти сонными. — Я занят. — Ты всегда занят, когда я прихожу, — Рома шагнул вперёд, приближаясь к столу. В его голосе послышалась резкость, как скрежет железа о железо. — Ты сидишь здесь с ней, как будто у вас общее дело. А вечером ты опять уходишь куда-то. Я не вижу тебя. Я не могу с тобой говорить. Антон поднял голову, и в его взгляде мелькнула усталость. Он посмотрел на Рому, потом на Полину, потом снова на Рому. — Ты видишь меня каждое утро, — сказал он наконец. — И каждую ночь. — Ты спишь! — почти крикнул Рома, но вовремя осёкся, заметив, как Полина настороженно перевела взгляд на него. Он снова сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в кожу. — Я не сплю, — ответил Антон, и его голос был таким же ровным, как и прежде, без повышения или понижения тона. — Я просто отдыхаю, когда ты спишь. — Я не про то! — Рома сжал зубы, чувствуя, как в горле пересыхает. — Я хочу поговорить, Петров. По-человечески. — Я работаю, — Антон отложил кисть, и его движения были медленными, почти ленивыми. — Если тебе нужно — иди. Если не нужно — стой. Рома долго смотрел на него, стараясь уловить что-то в его лице. Но ничего не было. Только пустота и усталость, которые, казалось, проникали в каждую черту его лица. Рома чувствовал, как его собственное терпение тает. — Мне нужно, — сказал он, переводя взгляд на Полину. — Морозова, выйди. — Я не выйду, — ответила Полина, скрещивая руки на груди, её голос был холодным и ровным, как у человека, который не собирается уступать. — Это моя работа. — Выйди, — повторил Рома, и в голосе его послышалось напряжение. — Это не твоё дело. — Это моя работа, — Полина слегка наклонила голову в сторону. — Я не мешаю. Ты мешаешь. Рома перевёл взгляд на Антона, и его глаза горели, как два угля в тлеющем костре. Он чувствовал, как его злость растёт, как огонь, который не может потушить. — Я не буду ждать, — сказал он. — Жди, — ответил Антон. — Не буду. — Тогда уходи. Рома стоял, сжимая кулаки, чувствуя, как тишина в комнате становится невыносимой. Он смотрел на Антона, на его бледное лицо, на его руки, которые снова взяли кисть. На его белые волосы, которые падали на глаза. На его губы, которые не произносили слов, которые он хотел услышать. — Хорошо, — выдохнул он, разворачиваясь и направляясь к выходу. Его шаги были тяжёлыми, и каждый из них, казалось, оставлял след в пыли на деревянном полу. — Но потом не жалуйся. — На что? — спросил Антон, и его голос был таким же ровным, как и в начале разговора. Рома остановился, не оборачиваясь. Его плечи напряглись, и он чувствовал, как каждый мускул в его теле готовится к удару. — На то, что я не говорю с тобой, — начал он, и его голос дрогнул, но он взял себя в руки. — На то, что я уезжаю и не прощаюсь. Он вышел, и дверь за ним закрылась с гулким стуком, оставляя в библиотеке тишину, которая была гуще воздуха. Звук его шагов затих на тропинке, но в библиотеке всё ещё витало его присутствие, как эхо. Антон молчал, глядя на дверь, и его пальцы слегка дрожали на кисти. Он опустил взгляд на рисунок — незаконченный портрет Ромы, который он рисовал всё утро. Рома вылетел из библиотеки, как пуля из ствола. Дверь хлопнула так, что стекло в коридоре задребезжало. Он не оборачивался. Не мог. Если бы он обернулся и увидел Антона в окне — спокойного, усталого, равнодушного, — он бы не выдержал. Он просто не знал, что бы сделал. Может, вернулся бы. Может, разбил бы это окно. Может, просто упал бы на колени и закричал. Он не знал. И не хотел проверять. Шаги его были широкими, тяжёлыми, как у человека, который несёт на плечах невидимый груз. Тропинка от библиотеки до корпуса казалась бесконечной — мимо колодца, мимо клуба, мимо старой рябины с ржавой проволокой на стволе. Он не смотрел по сторонам. Только вперёд. Только на дверь корпуса, которая виднелась в конце дороги. Внутри всё горело. Не огнём — кислотой. Она разъедала его изнутри, поднималась откуда-то из глубины, из того места, где жила ревность, где жила злость, где жило всё, что он так старательно прятал за грубостью. Теперь это вырвалось наружу, и он не мог это остановить. «Он меня выгнал, — думал Рома, и мысли его были как гвозди — острые, ржавые, забивались в голову один за другим. — Он выгнал меня. При ней. Чтобы она видела. Чтобы она знала. Чтобы она думала, что он не зависит от меня. Что он может сказать «нет». А я — я стоял и смотрел. Как дурак. Как баба. Как тряпка». Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Боль отрезвила, но только на секунду. «Почему я не ударил его? — думал он. — Почему я не схватил его за плечо? Почему я не сказал ему: «Ты что, блядь, совсем? Ты не видишь, что она тебя использует?» Почему я просто ушёл?» Ответа не было. Он дошёл до корпуса, поднялся по лестнице. Ступени скрипели под ногами, и каждый звук отдавался в пустом коридоре, как шаги в церкви. Рома шёл быстро, перешагивая через ступеньки, не чувствуя усталости. Он хотел дойти до комнаты, закрыть дверь и просто стоять. Или бить. Или кричать. Комната №7 была в конце коридора. Он толкнул дверь, и она открылась с гулким стуком, ударившись о стену. Рома не стал её закрывать. Он подошёл к своей кровати, скинул кеды, швырнул их в угол. Один упал на пол, другой закатился под кровать. Рома не стал его доставать. Он сел на кровать, сжав голову руками. Пальцы вцепились в волосы, и он потянул их — больно, до слёз. Слёзы не шли. Они застряли где-то в горле, комком, который нельзя было проглотить. «Что я делаю? — думал он. — Что я вообще делаю? Зачем я пошёл к нему? Зачем я хотел говорить? Он же не слушает. Он никогда не слушает. Он смотрит на меня, как на пустое место. Как на мебель. Как на то, что можно выгнать, когда надоест». Он ударил кулаком по матрасу. Матрас был старым, с выпирающими пружинами, и удар отозвался глухим звуком. Рома ударил снова. И снова. Пока рука не заболела. «Я должен был ударить его, — подумал он. — Я должен был схватить его за плечо и встряхнуть. Я должен был сказать ему: «Ты что, блядь, совсем? Ты не видишь, что она тебя использует?» — но он остановился. — «Ты не видишь, что ей нужен не ты, а твои рисунки? Она не любит тебя. Она не умеет любить. Она холодная, как лёд. А ты — ты таешь рядом с ней». Он сжал кулаки так, что костяшки побелели. «Идиот. Конченый идиот. Я стою здесь, а он там, с ней. Он рисует её. Он смотрит на неё. Он слушает её голос. А я — я здесь. Один. С его очками, которые он забыл». Рома посмотрел на тумбочку. Очки лежали на том же месте, где и утром. Треснутые, с одним стеклом, разбитым пополам. Трещина шла от края до середины, как молния. «Он забыл их, — подумал Рома. — Он ушёл без них. Он не взял их с собой. Он не вернулся за ними. Он оставил их здесь. Как меня». Он встал, подошёл к тумбочке, взял очки. Держал их в руках, смотрел на трещину. Металл был холодным, гладким, с мелкими царапинами. «Как он может жить с этим? Как он может смотреть на мир через эту трещину? Как он может видеть её, рисовать её, слушать её, когда его собственные очки разбиты?» Он сжал очки так, что металл хрустнул. «Почему он не купит новые? Почему он не попросит у завхоза? Почему он не попросит у меня? Я бы ему купил. Я бы ему всё купил. Но он не просит. Он терпит. Он всегда терпит». Рома положил очки обратно на тумбочку. «Он терпит меня, — подумал он. — Он терпит мои удары, мои слова, мою ревность. Он терпит, когда я называю его пидором. Он терпит, когда я бью стены. Он терпит, когда я ухожу. И он не уходит. Почему? Почему он не уходит?» Ответа не было. Он стоял у окна, глядя на плац. За окном было пусто. Только флаг висел на флагштоке — красный, выцветший, как его жизнь. Ветер поднимался, и флаг колыхался, как будто пытался сказать что-то. Рома смотрел на него и думал: «Я как этот флаг. Вишу, болтаюсь, никому не нужен. Только ветер меня шевелит. А ветер — это он. Он приходит и уходит. А я остаюсь». Где-то в коридоре послышались шаги. Рома обернулся. В дверях стояла Катя. Она прислонилась плечом к косяку, держа в руках кружку с чаем. Пилотка была сбита набок, розовые волосы растрёпаны — она, видимо, только что встала и даже не успела причесаться. Катя смотрела на него с лёгкой улыбкой, которая не достигала глаз. — Слышала, — сказала она, — как ты дверью хлопнул, что стекло в коридоре задребезжало. Я аж чай пролила. — Извини, — буркнул Рома, отворачиваясь к окну. — Что случилось? — спросила Катя, входя в комнату. Она села на его кровать, поставила кружку на тумбочку. — Ты на себя не похож. — А похож на кого? — На того, кто хочет разбить всё вокруг. Ты всегда так выглядишь, когда внутри болит. Рома усмехнулся. Усмешка вышла горькой, надломленной. — А ты у нас мозгоправ? — Нет, — Катя покачала головой. — Я просто друг. А друзья замечают. Она откинулась назад, опираясь на руки, и посмотрела в потолок. — Помнишь, в прошлом году, когда ты разбил стекло в столовой? — спросила она. — Помню. — Ты тогда тоже был злой. Думал, что никто не заметил, как ты сидел в углу и смотрел на дождь. А я заметила. Я всегда замечаю. Рома повернулся к ней. — Зачем ты это вспоминаешь? — Потому что тогда ты тоже был зол. На всех. На себя. На мир. А потом мы пошли на крышу, и ты сказал, что хочешь уехать отсюда. Что тебе здесь не нравится. Что ты не знаешь, куда податься. А потом ты остался. И мы проговорили до утра. Рома молчал. Он помнил ту ночь. Дождь. Крышу. Катю, которая сидела рядом и молчала, когда ему нужно было молчать. И говорила, когда ему нужно было говорить. — Тогда ты была права, — сказал он. — Я хотел уехать. — А теперь? — Теперь тоже. — Но ты и так уедешь завтра, — Катя пожала плечами. — Все уедут. Рома выругался. — Я не про то. — А про что? — Я не знаю, — он провёл рукой по лицу. — Я хочу уехать, но я не хочу уезжать. Я хочу остаться, но я не могу остаться. Я хочу быть с... — он запнулся. Катя смотрела на него. — С кем? — спросила она. Рома молчал. Он не мог сказать. Не мог произнести это имя. — С Антоном? — спросила Катя. — Нет, — Рома покачал головой. — Я не знаю, — сказал он. Катя вздохнула. — Рома, — сказала она, — ты не умеешь врать. Ты всегда врёшь, когда хочешь что-то скрыть. Но я не спрашиваю, потому что мне не нужно знать. Я спрашиваю, потому что ты должен знать сам. Рома замолчал. Смотрел в пол. — Кать, — сказал он. — М? — Я не знаю, что со мной. — А что с тобой? — Я не знаю, — он сжал кулаки. — Я не могу. Я не могу быть... Я не хочу быть... Я хочу быть нормальным. Катя поднялась, подошла к нему. — А кто такой нормальный? — спросила она. — Не знаю, — Рома покачал головой. — Не я. — А кто? — Все. Кроме меня. Катя взяла его за руку. Пальцы у неё были тёплые, сухие. Рома не отнял руку. — Рома, — сказала она. — Я не знаю, что ты чувствуешь. Я не знаю, что у тебя внутри. Но я знаю одно. Ты — не плохой. Ты — злой. Ты — грубый. Ты — несчастный. Но ты не плохой. Рома поднял голову. — Откуда ты знаешь? — Я тебя знаю, — Катя улыбнулась. — Ты хороший. Просто ты не умеешь быть хорошим. Рома усмехнулся. — А ты умеешь? — Я умею быть собой, — Катя пожала плечами. — А это сложнее. Она отпустила его руку, подошла к окну. — Смотри, — сказала она. — Тучи. Рома подошёл, встал рядом. За окном небо было серым — тяжёлые облака наползали с запада, закрывая солнце. — К вечеру будет дождь, — сказала Катя. — Думаешь? — Знаю. — Откуда? — Чувствую. Они стояли у окна, глядя на тучи. Рома ничего не сказал. Тучи ползли по небу. Когда репродуктор в коридоре прохрипел «Всем на обед!», Рома сидел на кровати, глядя в стену. Он сидел так уже больше часа — с тех пор, как Катя ушла. В комнате было тихо, только муха билась в стекло, как запертая душа, которая не может найти выход. Её монотонный стук отдавался в голове Ромы, как удары метронома, отсчитывающие время до того момента, когда ему придётся снова увидеть Антона. «Я не пойду, — подумал он. — Я не хочу его видеть. Я не хочу видеть, как он сидит с ней. Я не хочу видеть, как она смотрит на него. Я не хочу слышать её голос. Я останусь здесь. Буду сидеть в этой комнате, смотреть в стену и думать о том, как всё это дерьмо кончится. А оно кончится. Завтра мы уедем. И я больше никогда его не увижу». Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Боль отрезвила, но только на секунду. «Нет. Я пойду. Я пойду и увижу его. Я должен увидеть его. Я должен знать, что он... что он жив. Что он есть. Что он дышит. Что он смотрит на меня. Хотя бы мельком. Хотя бы взглядом. Хотя бы через всю столовую». Он встал, натянул кеды. Зашнуровал их кое-как, не глядя. Вышел из комнаты. Коридор был пуст — все уже ушли в столовую. Только его шаги гулко разносились по деревянному полу, как капли дождя по пустому жестяному ведру. Где-то за стеной хлопнула дверь — и затихла. Рома спустился по лестнице, вышел на крыльцо. Солнце уже поднялось высоко, но небо было серым — тяжёлые облака наползали с запада, закрывая свет. Воздух был душным, тяжёлым, как перед грозой. Пахло хвоей и приближающимся дождём. Рома втянул этот запах, и он напомнил ему о чём-то далёком — о детстве, о доме, о том, чего у него никогда не было. «Скоро дождь, — подумал он. — Катя была права. Он будет к вечеру. И он смоет всё. Пыль, следы, мысли. Наверное, он смоет и его. Его лицо. Его голос. Его очки. Всё». Он пошёл к столовой. Столовая гудела, как улей. Запах каши, хлеба и дешёвого компота витал в воздухе, смешиваясь с запахом хлорки, пота и жареного лука. Рома вошёл и сразу остановился, привыкая к шуму и суете. Очередь была длинной. Рома встал в конец, не глядя по сторонам. Он знал, что Антон уже здесь. Чувствовал. Как будто между ними была невидимая нить, которая натягивалась, когда он был рядом. И она натянулась до предела. Рома поднял голову. Антон сидел за столом у окна, рядом с Полиной. Они сидели близко — не касаясь, но так, что плечи их почти соприкасались. Полина что-то говорила, наклоняясь к нему, и Антон кивал. Он слушал. Он смотрел на неё. Он не улыбался, но его лицо было спокойным — как у человека, который нашёл тихую гавань в бушующем море. Рома сжал кулаки так, что костяшки побелели. Внутри всё перевернулось. Не злость — тошнота. Она поднималась откуда-то из глубины, из того места, где жил страх, где жила ревность, где жило всё, что он так старательно прятал. Теперь это вырвалось наружу, и он не мог это остановить. «Он сидит с ней, — думал Рома, и мысли его были как острые осколки стекла, вонзающиеся в мозг. — Он сидит с ней и слушает её. Он кивает. Он смотрит на неё. Он не смотрит на меня. Он даже не знает, что я здесь. Ему всё равно. Ему плевать. Я для него — никто. Пустое место. Тень на стене». Он перевёл взгляд на Полину. Она была прямая, с каменным лицом, но её глаза были тёплыми, почти нежными. Рома никогда не видел её такой. Она смотрела на Антона, как будто он был чем-то драгоценным, чем-то, что нельзя потерять. «Она любит его, — понял Рома. — Она действительно любит его. Не как брата. Не как друга. Как мужчину. Она хочет быть с ним. Она хочет, чтобы он был рядом. Она хочет, чтобы он смотрел на неё. И он смотрит. Он смотрит на неё, а не на меня». Очередь двинулась. Рома взял поднос, тарелку, ложку. Каша была жидкой, с комками. Рома не чувствовал вкуса. Он просто жевал, глядя на Антона. «Я не могу, — подумал он. — Я не могу смотреть на это. Я не могу смотреть, как он сидит с ней. Я не могу смотреть, как она касается его. Я не могу смотреть, как он улыбается ей. Он никогда так не улыбался мне. Он никогда не смотрел на меня так, как смотрит на неё». Он сжал ложку так, что рука заболела. Не глядя, он подошёл к столу, сел на свободное место — подальше от них, чтобы не видеть, но достаточно близко, чтобы слышать их голоса. — Ты сегодня не доел, — услышал он голос Полины. — Это вредно. — Я не голоден, — ответил Антон. Голос его был тихим, ровным, как вода в стоячем пруду. — Ты всегда не голоден, — она положила руку на его ладонь. — Тебе нужно есть. Антон не отнял руку. Рома сжал челюсти. «Она трогает его, — подумал он. — Она трогает его, когда я сижу здесь. Она трогает его, когда я смотрю. Она трогает его, когда он не отнимает руки. Он позволяет ей. Он позволяет ей трогать его. Он позволяет ей касаться его. Он позволяет ей быть рядом». Он встал, отодвинул стул. Стул заскрипел по полу. — Пятифанов, — раздался голос Кати. Она сидела за соседним столом и смотрела на него. — Ты куда? — На воздух. — Сядь. — Не хочу. — Сядь, — Катя подвинулась, освобождая место рядом с собой. — Посиди. Рома сел. Он не хотел сидеть, но ноги сами подогнулись, как усталые лошади на водопое. — Ты все еще не успокоился? — спросила Катя. — Нормально все. — Врёшь, — она подвинула к нему свою тарелку. — Ешь. — Не хочу. — Хочешь, — Катя усмехнулась. — Ты всегда хочешь, когда злишься. Рома выругался, но есть начал. Каша была безвкусной, как бумага. Он жевал, глядя в окно, но краем глаза всё равно видел Антона. И Полину. Он видел, как она наклоняется к нему. Как она что-то говорит. Как он кивает. Как её рука всё ещё лежит на его ладони. «Я хочу быть на её месте, — подумал Рома, и эта мысль была острой, как лезвие ножа. — Я хочу сидеть рядом с ним. Я хочу касаться его. Я хочу, чтобы он смотрел на меня. Я хочу быть тем, кого он слушает. Но я не могу. Я — не она. Я — мужик. Я — пидор. Я — никто». Он встал. — Я ухожу, — сказал он. — Куда? — спросила Катя. — В комнату. — А обед? — Я уже по горло сыт этим. Он вышел из столовой, не оглядываясь. На крыльце он закурил. Дым был горьким, как его мысли. Он смотрел на небо, на тучи, которые наползали с запада, закрывая солнце. «Скоро дождь, — подумал он. — Он смоет всё. Пыль, следы, мысли. Наверное, он смоет и его. Его лицо. Его голос. Его очки. Всё». Рома затушил сигарету, спрятал окурок в карман. Пошёл в корпус. Он не знал, что делать. Он не знал, как быть. Он знал только одно — он не хочет терять Антона. Но он уже потерял его. Потерял, когда ушёл из библиотеки. Потерял, когда не вернулся. «Я потерял его, — думал Рома. — Я потерял его, когда не сказал ему того, что должен был сказать. Я потерял его, когда не обнял его. Я потерял его, когда не поцеловал его. Я потерял его, когда ушёл». Он вошёл в комнату, закрыл дверь. Стоял у окна, глядя на плац. На флаг, который висел вяло, как мокрая тряпка. На небо, которое темнело. «Скоро дождь, — подумал он. — Он смоет всё». Рома сидел в комнате, глядя в стену, и чувствовал, как внутри затихает буря, оставляя после себя только пустоту и пепел. Он сидел так уже несколько часов — с тех пор, как вернулся из столовой. Сначала он злился, потом тосковал, потом просто сидел и смотрел на стену, на которой обои отклеились и пузырились, как кожа после ожога. Время текло медленно, как смола, застывающая в трещинах старого дерева. Каждая минута была длиннее предыдущей, и Рома не знал, как он переживёт ещё один такой день. Он смотрел на трещину на стене — она шла от потолка до середины, как молния на старом дубе. Рома смотрел на неё и думал: «Мы как эта трещина. Мы разделены. И я не знаю, как нас соединить». Мысль была острой, как лезвие, и она вонзилась в сознание, оставляя глубокую царапину. Он не ел, не пил, не курил. Просто сидел и ждал. Когда в дверь постучали, Рома вздрогнул так, что чуть не свалился с кровати. — Войдите, — сказал он, и голос его был хриплым, как у человека, который не говорил несколько часов. Дверь открылась. Антон стоял на пороге, держа в руках блокнот. Без очков его лицо было бледным, почти прозрачным, и тени под глазами казались ещё глубже. Волосы были влажными — наверное, он попал под дождь, который уже начинался. Несколько капель стекали по его виску, и Рома смотрел на них, не в силах отвести взгляд. — Я пришёл, — сказал Антон. Рома не ответил. Он просто смотрел на Антона, чувствуя, как внутри что-то замирает — и болит. Антон вошёл, закрыл за собой дверь. Прошёл к своей кровати, сел. Блокнот положил на колени, но не открыл. Пальцы его дрожали — чуть-чуть, почти незаметно, но Рома заметил. Он всегда замечал такие вещи. — Ты злишься на меня? — спросил Антон. — Нет, я злюсь на себя. — Почему, — Антон посмотрел на него. — в чем ты себя винишь? Рома отвернулся. — Чего тебе? — спросил он. — Поговорить. — О чём? — О нас. Рома усмехнулся — горько, надломленно. — Нас нет, — сказал он. — Ты выбрал её. — Я не выбирал. — Выбрал, — Рома повернулся к нему. — Ты сидел с ней. Ты слушал её. Ты позволял ей трогать тебя. Ты не смотрел на меня. Ты даже не заметил, что я ушёл. — Я заметил, как я мог не заметить? — Тогда почему ты не пошёл за мной? — Потому что я должен был закончить, — Антон сжал блокнот. — Я не люблю оставлять дела незаконченными. — А я? — Рома встал, подошёл к нему. — Я для тебя — незаконченное дело? Антон поднял голову, посмотрел на него. В его взгляде была усталость, но не та, что от работы. Другая. Более глубокая. — Ты — не дело, — сказал он. — Ты — человек. И я не оставляю людей, которых люблю. Рома замер. Слова Антона ударили его, как удар в грудь. — Ты любишь меня? — спросил он. — Люблю. — Тогда почему ты всё ещё здесь? — Рома шагнул ближе. — Почему ты не уходишь отсюда? — Потому что я не хочу убегать, — Антон положил блокнот на кровать. — Я хочу жить. Даже если это сложно. Рома смотрел на него. Долго. Пристально. — Ты бегаешь от меня который день. — Я знаю. — И что ты скажешь на это? — Ничего. — Я не могу без тебя. Антон поднял голову. — Я знаю, — сказал он. — Я тоже не могу без тебя. Рома сел рядом. Кровать скрипнула под тяжестью двоих. Они сидели молча. Где-то за стеной шумели — кто-то смеялся, кто-то спорил. Но в комнате было тихо. Только дождь начинался за окном — сначала редкие капли, потом чаще. Рома взял его за руку. Пальцы Антона были холодными, тонкими, с графитом под ногтями. — Дурак, — сказал Рома. — Знаю. — И я дурак. — Еще какой. Дождь усиливался. Капли стучали по подоконнику, по крыше, по стёклам. — Рома, — Антон повернулся к нему. — Что? — Нам нельзя быть вместе. Рома замер. — Что значит «нельзя»? — спросил он. — То и значит, — Антон покачал головой. — Нам нельзя быть вместе. Мы не можем быть вместе. Это неправильно. — Но ведь можно что то придумать, почему так сразу. — Потому что мы — мужчины, — Антон сжал его руку. — Потому что нас не поймут. Потому что нас выгонят. Потому что нам будет больно. — Мне уже больно, — Рома повысил голос. — Мне больно без тебя. Мне больно смотреть на тебя с ней. Мне больно думать, что ты уйдёшь. — Я не уйду, — Антон посмотрел на него. — Но мы не можем быть вместе. — Можем! — Рома встал, прошёлся по комнате. — Мы можем быть вместе! Мы можем уехать! В другой город! Никто не узнает! — Нет, — Антон покачал головой. — Так нельзя. — Почему? — Потому что я боюсь, — Антон поднял на него глаза, и в них не было ни капли той холодной решимости, которая была в библиотеке. Была только боль — отчаянная, почти взрослая. — Я боюсь. Не того, что скажут люди. Не того, что нас выгонят. Я боюсь, что мы не выдержим. Я боюсь, что я сломаю тебя. Я боюсь, что это сожрёт нас. Я не такой сильный, как ты думаешь. — А я и не думаю, что ты сильный, — Рома опустился перед ним на колени, взял за руки. — Я знаю, что ты сильный. Я знаю, что ты сможешь. Я знаю, что я тебя не оставлю. Мне всё равно. Я хочу быть с тобой. С тобой, а не с кем-то другим. Антон смотрел на него сверху вниз, и его лицо дрогнуло — так, как не дрожало, когда Рома бил стены или кричал. — Ты не понимаешь, — прошептал Антон. — Это не про силу. Это про выбор. Я выбираю тебя. Но если я выберу тебя, я потеряю себя. Я не знаю, как быть твоим, не перестав быть собой. — А ты не переставай, — Рома сжал его пальцы. — Просто будь рядом. Я не прошу быть идеальным. Я прошу не уходить. Антон долго молчал. Смотрел в пол, на свои руки, на руки Ромы, которые сжимали его пальцы. — Я боюсь, — повторил он. — Боюсь, что однажды ты проснёшься и поймёшь — я не тот, кого ты хотел. Боюсь, что ты уйдёшь. — А я боюсь, что ты уйдёшь раньше, — Рома поднял голову, заглянул ему в лицо. — Не уходи. Хотя бы сейчас. Хотя бы на сегодня. — А завтра? — Завтра я придумаю что-то. — Как всегда. — Как всегда, — усмехнулся Рома. — Я придумываю. Ты рисуешь. Мы — команда. Антон почти улыбнулся — не той дежурной улыбкой, которую показывал в столовой, а той, которую Рома видел только раз или два. — Я люблю тебя, — Антон сжал его руки. — Люблю, даже когда ты злой. Люблю, даже когда ты кричишь. Люблю, даже когда ты уходишь. — А когда я рядом? — Тогда я люблю тебя ещё сильнее. Рома не выдержал. Он встал с колен, поднял Антона за плечи, притянул к себе. Поцелуй был жёстким, почти отчаянным — как будто Рома боялся, что Антон исчезнет, если он отстранится. Антон не сопротивлялся. Он ответил — неумело, но честно. Его руки поднялись, сжали плечи Ромы, и он притянул его ближе. Когда они отстранились, оба тяжело дышали. Антон поднял на Рому глаза, и в них блестела влага. Не дождь. Слёзы. — Рома, — сказал он. — Что? — Я не могу. — Что значит «не могу»? — Рома сжал его плечи. — Я не могу быть с тобой, — Антон покачал головой. — Я не могу. — Почему? — Потому что я устал, — Антон высвободился из его рук, сделал шаг назад. — Я устал бояться. Я устал ждать. Я устал надеяться. — Я не прошу тебя надеяться, — Рома шагнул к нему. — Я прошу тебя просто быть. — Я не могу, — Антон подошёл к двери, взялся за ручку. — Прости. — Петров! — крикнул Рома. — Петров, не уходи! Антон остановился, но не обернулся. — Я люблю тебя, — сказал он. — Но я не могу быть с тобой. Он открыл дверь и вышел. Дверь закрылась за ним. Рома стоял один в комнате, глядя на закрытую дверь. Дождь стучал по крыше. — Антон, — прошептал он. — Тоха, вернись. Но Антон не вернулся. Рома остался один, буря эмоций внутри утихла, пришла тяжелая грусть.
Примечания:
Отзывы (5)