***
Когда Эвелин наконец смогла открыть глаза, толстая восковая свеча на столе уже практически полностью догорела, оплыв тяжелыми, уродливыми желтыми каплями на латунный подсвечник. Прошло несколько часов тяжелой, изнурительной ментальной работы, хотя по внутренним, субъективным ощущениям казалось — миновало всего лишь одно короткое, страшное мгновение. Подобное неторопливое повествование самой жизни за границей великой катастрофы давно стало для местных жителей привычной, обыденной и единственно возможной нормой. Здесь никто больше не мерил жизнь минутами или часами, все мерили её выживанием. Они всё еще продолжали сидеть в прежней позе, крепко, до белизны в суставах держась за руки. Эвелин тяжело, рвано, со свистом дышала, на её бледном лбу выступили мелкие капли холодного пота, а сердце колотилось в грудной клетке так бешено, словно пыталось пробить ребра. Серебряный портсигар на деревянном столе больше не издавал гула, не вибрировал и не давил на уши — его загадочные руны окончательно потемнели, забились серостью и затихли, отдав всю накопленную за семь лет скорбь, боль и ужас ушедших людей. Предмет был очищен. Ему вернули покой. — Мы... мы сделали это, Иллит, — хрипло, пересохшими, потрескавшимися губами произнесла Эвелин, пытаясь осторожно разжать пальцы и отстраниться, чтобы просто перевести дух и упасть на спину. Но Иллит не разжала своих пальцев. Её хватка оставалась прежней. Напротив, ари’а медленно, пугающе подалась вперед всем своим длинным телом, пересекая невидимую, безопасную границу стола. Её прекрасное, жемчужное лицо, обычно бледное, холодное и абсолютно неподвижное, как дорогая фарфоровая маска, сейчас выражало странное, непривычное, голодное и пугающее любопытство. Абсолютно черные глаза мерцали в полумраке лавки во много раз сильнее обычного — серебряные искры в них превратились в настоящие бушующие микро-галактики, отражая последний, умирающий, дрожащий огонек фитиля свечи. Близость изнанки мира, дыхание пережитой чужой смерти, концентрированный ужас погибших людей и мощный, резкий выплеск чистой ментальной энергии подействовали на скрытую, сложную нечеловеческую биологию Иллит как сильнейший, пьянящий, сбивающий с ног катализатор. Природа ари'а, веками спавшая в холоде болот, требовала немедленной компенсации, яростного утверждения жизни и тепла после соприкосновения со смертельным тленом прошлого. — Твоя искра... твоя маленькая, теплая жизнь... она едва не погасла только что у меня на глазах, Эвелин, — очень тихо, почти интимно, обжигая холодом, сказала Иллит. Её голос стал заметно глубже, потерял свою былую камышовую сухость, обретая вибрирующие, мягкие, низкие звериные нотки, от которых по коже человека побежали болезненно-сладкие мурашки. — Вы, люди, такие хрупкие, такие нежные, такие недолговечные. Вы как этот серый, мертвый пепел за нашими окнами. Одно неловкое движение ветра, одна случайная искра — и вас больше нет, от вас остается лишь тень на камне. Это пугает меня, Эвелин. И это... это завораживает меня так, что я не могу дышать. — Но я все еще здесь, Иллит... я жива, я выдержала. Благодаря тебе. Только благодаря твоей силе, — Эвелин завороженно, словно за гипнотизированная змеей птица, не мигая смотрела на бледные, полные, четко очерченные губы нечеловеческого существа. Напряжение, копившееся между ними долгими месяцами, годами этих редких, тихих, сокровенных встреч в полумраке запертой лавки, внезапно достигло своей наивысшей, критической, звенящей точки. Барьеры разума, воздвигнутые цивилизацией, приличиями и страхом, рушились с треском. Личная мистика их отношений требовала выхода. — Здесь, — согласилась Иллит, и в её черных, пугающих омутах глаз промелькнуло что-то человеческое, что-то похожее на глубокую, мучительную нежность, мгновенно смешанную с первобытным голодом опасного лесного хищника. Она медленно, плавно подняла правую руку, наконец освобождая пальцы Эвелин из замка, и нежно, почти невесомо коснулась её щеки. Ладонь ари'а была по-прежнему прохладной, как лед подлунного источника, но это простое, интимное прикосновение обожгло архивариуса сильнее, чем весь астральный фиолетовый огонь катастрофы. Острый, темный, отполированный коготь Иллит аккуратно, медленно, едва ощутимо очертил линию челюсти Эвелин, спускаясь к шее и заставляя ту судорожно, прерывисто вздохнуть, закрыть глаза и преданно податься всем телом навстречу этой опасной ласке. — Бери, — шепнул человеческий разум Эвелин, окончательно отключая логику и уступая место глубинным, спавшим доселе инстинктам. Эвелин больше не могла, да и не хотела сдерживать то, что так долго, мучительно прятала в самой глубокой, потаенной нише своей души. Преодолевая остатки первобытного, видового страха перед неведомым, перед чуждой, пугающей биологией другого существа и возможным жестоким осуждением со стороны выжившего, глубоко консервативного и напуганного человеческого общества, она решительно подалась вперед, сокращая последние дюймы разделявшего их пространства, и полностью, горячо накрыла губы Иллит своими.***
Поцелуй Иллит был ни на что не похож, он с первых же секунд ломал, крушил и уничтожал все человеческие, привычные представления о физической близости. У неё не было привычного человеческого тепла, её губы не были мягкими в обычном понимании, но внутри её рта скрывался обжигающий, ментоловый, невероятно свежий холод, от которого у Эвелин мгновенно, сокрушительно закружилась голова, а земля буквально ушла из-под ног. Ей показалось, что она падает в чистый, незамерзающий горный исток. Язык Иллит, чуть более узкий, длинный, гибкий и мускулистый, чем у людей, скользнул навстречу Эвелин с пугающей, абсолютной, хищной и требовательной уверенностью истинного хозяина положения. Ари'а не умела сомневаться, когда брала то, что ей принадлежало. Эвелин тихо, сладостно, срываясь на хрип, застонала, полностью теряя контроль над собственным телом. Она смело, отчаянно запустила пальцы обеих рук в густые, тяжелые, невероятно мягкие и прохладные волосы ари’а, которые пахли ночным грозовым лесом и озоном. Иллит ответила на это движение с неожиданной, огромной, пугающей физической силой — её длинные, сильные руки мгновенно, как стальные обручи, обвили талию Эвелин, мощным, резким рывком притягивая её хрупкое, податливое человеческое тело к себе. От этого резкого движения они напрочь снесли со стола тяжелый латунный подсвечник и очищенный портсигар. Металл с громким, гулким, металлическим грохотом упал на деревянный пол, портсигар отлетел в угол, а последняя свеча окончательно погасла, мгновенно погружая комнату в абсолютную, непроглядную и глухую темноту. Но эта темнота не продлилась долго — она тут же разбилась, уступив место чуду. Кожа Иллит в ответ на сильнейшее внутреннее возбуждение и страсть начала источать мягкое, приглушенное, люминесцентное синевато-серебряное свечение, свойственную её скрытной расе в моменты наивысшего эмоционального пика. В этой фантастической, призрачной, нереальной полутьме Эвелин видела прямо перед собой прекрасное, искаженное сильной страстью лицо своего нечеловеческого хранителя. Иллит аккуратно, но абсолютно настойчиво, не терпя возражений, повалила её спиной на старый, просторный кожаный диван в углу лавки, полностью нависая сверху, придавливая своим приятным, тяжелым весом к подушкам. Её движения были резкими, пугающе точными, совершенно лишенными человеческой неуклюжести, робости или сомнений. Она точно знала, чего хочет её тело. — Эвелин... моя маленькая, теплая Эвелин... — это имя сорвалось с губ ари’а не как человеческое слово, а как протяжный, тоскливый, вибрирующий вздох ночного ветра в кронах вековых, болотных деревьев. Она медленно, дразняще спустилась поцелуями ниже, к шее Эвелин, заставляя ту судорожно выгнуться всей грудью навстречу, когда острые, крепкие зубы Иллит аккуратно, на самой тонкой грани сильной, терпимой боли, прикусили чувствительную, горячую кожу возле левой ключицы. Это было дико, первобытно, почти животно, но это приносило такое острое, концентрированное, сокрушительное и темное наслаждение, какого Эвелин не испытывала за все свои тридцать лет скучной жизни. На месте этого укуса под кожей человека остался легкий, отчетливо светящийся в темноте неоновый, серебристый след — явный знак того, что чужеродная, холодная магия ари’а проникла глубоко в кровь и плоть человека, запечатлевая её. Руки Иллит, скользя по телу, без малейшего труда забрались под простую, грубую хлопковую блузку Эвелин, с легкостью сминая ткань и отрывая пуговицы, которые с тихим стуком покатились по полу. Прохладные, шелковистые, сильные пальцы ласкали горячую, отзывчивую, изнывающую от желания кожу, вызывая огромные, сладкие волны дрожи по всему телу архивариуса. Эвелин судорожно, до боли цеплялась пальцами за плечи Иллит, чувствуя под своими ладонями крепкие, непривычно расположенные, переплетенные мышцы её нечеловеческого тела, полностью лишенного лишнего жира, сухого и совершенного, как статуя древнего мастера. В этот наполненный чистой, неразбавленной мистикой момент для них больше не существовало разрушенного, проклятого Ола-Вэй. Не существовало погибших семь лет назад родственников, выжженных дотла кварталов, сухих отчетов магистрата и засыпанной серым пеплом земли за порогом дома. Были только они две — одинокий, хрупкий осколок старого человеческого мира и прекрасное, опасное дитя древней, нетронутой цивилизацией природы, сплетенные в едином, безумном, откровенном и запретном порыве страсти. Каждое движение Иллит становилось всё более тягучим, глубоким, властным и одновременно бережным, она полностью подстраивалась под рваное, частое, всхлипывающее дыхание Эвелин. Они двигались в такт этой долгой, застывшей за окнами ночи, полностью растворяясь друг в друге, стирая любые биологические, ментальные и социальные границы между своими видами. Это продолжалось вечность, пока финальная, ослепительная, сокрушительная вспышка чистого наслаждения не накрыла обеих. Эвелин громко, со слезами на глазах вскрикнула, выкрикивая имя Иллит в пустую комнату, и спрятала лицо на прохладной, гладкой, слабо светящейся груди своей нечеловеческой любовницы. А Иллит лишь крепко, судорожно прижимала её к себе, укутывая своими длинными волосами, словно пытаясь защитить, спрятать и уберечь от всего остального, умирающего мира.***
Ночь не спешила уходить из лавки древностей, словно само время, поддавшись магии их соития, замедлило свой ход, превращая минуты в бесконечные, тягучие часы. Серебряное свечение кожи Иллит постепенно становилось мягче, бледнее, переходя в ровное, успокаивающее мерцание, похожее на свет светляков в густой траве. Эвелин лежала на груди ари'а, прислушиваясь к её странному, редкому сердцебиению. У Иллит сердце билось один раз на каждые четыре или пять ударов человеческого сердца — медленный, мощный толчок, отзывающийся глубокой вибрацией во всем её теле. Это успокаивало лучше любого снотворного. Человеческая женщина лениво перебирала пряди темных волос, раскинувшихся по дивану, удивляясь их шелковистости. Они казались прохладными нитями, сотканными из самой ночи. — Ты вернешься на болота? — тихо спросила Эвелин, нарушая затянувшуюся тишину. Её голос всё еще немного дрожал от пережитого потрясения, а тело казалось легким, почти невесомым, лишенным прежней вековой усталости. Иллит не ответила сразу. Она медленно повернула голову, и её черные глаза, в которых серебряные искры теперь лениво кружились, как хлопья зимнего снега, встретились со взглядом Эвелин. Она подняла руку и провела тыльной стороной ладони по губам архивариуса, стирая невидимый след поцелуя. — Мой народ не поймет этого, Эвелин, — тихо произнесла она, и в её голосе впервые послышалась легкая, едва заметная человеческая грусть. — Для них люди — лишь короткие вспышки света на болоте. Мы не должны привязываться к вспышкам. Мы должны смотреть, как они гаснут, и оставаться в темноте. Но я... я возвращаюсь к твоему свету снова и снова. Твой свет горький, он пахнет пеплом и старыми книгами, но он греет меня так, как не может согреть ни один лунный колодец. — Тогда останься, — Эвелин прижалась ближе, обнимая Иллит за тонкую, мускулистую талию. — Не уходи до рассвета. Пусть этот город думает, что за пределами его стен ничего не осталось. Мы докажем ему обратное. Иллит ничего не ответила, но её сильные руки сжались чуть крепче, фиксируя Эвелин в этом моменте, не позволяя реальности ворваться в их укрытие. В этот час, в этой комнате, наполненной ароматом озона и сушеной брусники, они создали свой собственный мир — хрупкий, тайный, но абсолютно защищенный от любого внешнего пламени. Они были эхом друг друга, эхом, которое отказывалось затихать в мертвой тишине Ола-Вэй.Эпилог
Утро в Ола-Вэй всегда поднималось неохотно, лениво, словно через силу преодолевая сопротивление ночных теней. Плотный, тяжелый, грязно-серый туман размеренно заползал со стороны бесконечной Пустоши в мельчайшие щели старых оконных рам, принося с собой неизменный, въевшийся в подкорку каждого выжившего запах горелого камня, старой извести и сухой озерной пыли. Солнце едва пробивалось сквозь эту вечную пелену, окрашивая комнату в блеклые, пастельные, безжизненные тона. Эвелин медленно, неохотно проснулась на старом кожаном диване, обнаружив себя плотно, бережно и заботливо укутанной в свое тяжелое шерстяное одеяло до самого подбородка. Место рядом с ней на подушках было уже абсолютно пустым, прохладным, но сильно смятые простыни всё еще отчетливо хранили этот уникальный, ни на что не похожий аромат Иллит — запах озона, сырой ночной земли, прелой листвы и дикого вереска. Нечеловеческая женщина ушла так же бесшумно и незаметно, как и всегда, задолго до появления первых лучей тусклого дневного света, повинуясь строгим, незыблемым законам своего скрытного и гордого народа. Эвелин лениво повернула голову, превозмогая приятную истому во всем теле. На лакированном круглом столике у окна, аккуратно очищенный от многолетней накипи страшного прошлого, лежал тот самый серебряный портсигар. Он больше не издавал ни единого звука, не гудел и не давил на разум, став просто красивой, безвредной старинной безделушкой, сувениром из ушедшей эпохи. А прямо поверх него покоился свежий, крупный, только что сорванный на глубоких лесных колодцах цветок ночной водяной лилии, чьи белоснежные лепестки в полумраке комнаты всё еще продолжали слабо, призрачно и нежно мерцать серебристым, едва заметным светом. Эвелин медленно поднялась с дивана, накинув на обнаженные плечи теплую вязаную шаль. Её тело приятно поднывало от непривычной, дикой физической близости с существом другого вида, а на шее, прямо у левой ключицы, в старом зеркале отчетливо виднелась небольшая багровая отметина от укуса с легким, фосфоресцирующим серебряным ореолом, который постепенно, неохотно бледнел под прямым воздействием дневного света. Это была их тайная метка, понятная и священная только для них двоих. Она подошла к большому, высокому окну и плавным, привычным движением раздвинула тяжелые, пыльные шторы. Там, сразу за чертой её покосившегося забора, на многие мили вперед простиралась бескрайняя, безмолвная, серая Пепельная Пустошь — вечное, застывшее напоминание о том, какую страшную, непомерную цену заплатил этот мир за магическую катастрофу семилетней давности. Ола-Вэй медленно, неизбежно, год за годом умирал, застревая в удушливых тисках остановившегося времени, серой пыли и болотной мистики. У этого города не было будущего, его жители постепенно старели и уходили, и само неторопливое повествование Ола-Вэй близилось к своему логическому, тихому и печальному финалу. Но Эвелин, нежно коснувшись кончиками пальцев теплой, слегка покалывающей метки на своей шее и глубоко вдыхая аромат лесной лилии, впервые за долгие семь лет по-настоящему, открыто и спокойно улыбнулась серому небу. Ей больше не было страшно. Ей больше не было одиноко. У неё появилось то, чего не могло отнять ни одно фиолетовое пламя, ни один пространственный разлом — ментальная и физическая связь с существом, которая была сильнее самой смерти. И пока ночные туманы и холод неизменно приводили к порогу её уединенной лавки прекрасную, загадочную Иллит, у этой звенящей, мертвой тишины вокруг был свой собственный, тайный, глубокий и бесконечный смысл. Она была готова жить дальше. Она была готова ждать столько, сколько потребуется. Ведь времени в Ола-Вэй больше не существовало. Оно полностью растворилось в эхе Пепельного Четверга.