Светлячок в темноте

NC-17
Завершён
8
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
35 страниц, 13 018 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

1. Небожитель Акихико Нирэи

Настройки
Примечания:
Мир исчез. Тьма стала не просто отсутствием света, а осязаемой субстанцией, плотной и удушающей. Это была тьма глубокой пещеры, могилы, утробы чудовища. Ткань мешка была грубой, от нее пахло пылью древних храмов, плесенью и страхом всех тех, кто носил этот мешок до него. Она царапала веки, колола щеки, забивала ноздри. Акихико слышал только свое собственное дыхание — хриплое, загнанное, оно разрывало тишину. Сердце колотилось у самого горла, грозя разорвать его изнутри. Он попытался взмолиться своим новым силам, призвать ту искру, что горела внутри. Он мысленно тянулся к ней, умоляя, заклиная ее вспыхнуть, ослепить похитителей, разорвать путы. Но искра лишь вяло трепетала, как умирающий светлячок в стеклянной банке. Веревки на запястьях откликались на каждую его попытку, сдавливая все сильнее, высасывая силы, оставляя взамен только ледяную, звенящую пустоту. Не такого ожидал пятнадцатилетний мальчик, юноша, который, по слухам получил благословение неба за свой кроткий нрав и готовность оказывать помощь тем, кто в ней нуждался безвозмездно. По правде говоря, похищение демонами в первую же неделю после приобретения им той самой «искры» вообще в его планы не входило. Его куда-то тащили. Не несли бережно, а именно тащили, как куль с рисом, как тушу убитого оленя. Двое держали за веревки, привязанные к его связанным запястьям, третий иногда подталкивал в спину, когда Акихико спотыкался. Спотыкался он почти на каждом шагу. Ноги заплетались в высокой траве, цеплялись за корни, скользили на мокрой глине. Камни врезались в босые ступни — тонкую подошву соломенных сандалий он потерял почти сразу. Острый край то ли сланца, то ли сухой ветки распорол кожу на большом пальце, но боль от пореза была далекой и неважной. Важным был ужас. Ужас жил в животе. Он был не мыслью, а физическим ощущением — ледяной, дрожащий ком, который то подкатывал к горлу, то падал вниз, в пустоту, вызывая тошноту. Акихико никогда не знал, что страх может быть таким холодным. Он думал, что страх горячий, как прилив крови к лицу. Но этот страх был зимним озером, разливающимся внутри, парализующим мышцы. Веревки. Веревки не просто связывали — они, казалось, знали, когда он пытается сопротивляться. Каждый раз, когда Акихико инстинктивно напрягал руки, пытаясь хоть на волос ослабить путы, волокна впивались глубже. Они были живыми. Он чувствовал это кожей — как они слегка подрагивают, приноравливаясь к его движениям, как сжимаются в ответ на каждую мысль о побеге. На запястьях уже выступила кровь, горячая и липкая, и стекала тонкими ручейками по ладоням, застывая между пальцами. Рывок. Его дернули влево, плечо пронзило болью, такой резкой, что потемнело в глазах. Он вскрикнул, но звук вышел глухим, задавленным — мешок заглушил его крик. Один из демонов что-то произнес, не ему, другому. Акихико не разбирал слов. Их голоса звучали странно: низкие, тягучие, как масло, растекающееся по воде. Красивые голоса, и от этого еще более страшные. Он споткнулся снова. Колено ударилось о камень. Ноги отказались держать, мышцы обмякли, как водоросли. Но демоны не остановились. Они просто потащили его дальше, волоком, и он чувствовал, как его тело, его живое, беспомощное тело царапает землю. Камни и ветки били по ребрам, по бедрам, колючий кустарник впивался в щеку сквозь ткань мешка. Одежда на груди порвалась, и холодный ночной воздух лизнул обнаженную кожу. Холод забрался под рубаху, смешался с потом, выступившим от ужаса. Хуже всего была неизвестность. Куда? Зачем? Через сколько шагов его убьют? Или не убьют, а сделают что-то другое, то, для чего нужно тащить его живым? Его воображение, обостренное слепотой и удушьем, рисовало картины одну страшнее другой. Огромный котел с кипящей водой. Алтарь в черной пещере. Бесконечные ряды острых клинков. А может, они просто бросят его в яму и оставят умирать от голода в этой вонючей темноте? Или съедят? Говорят, демоны едят человеческую плоть — не ту, что на костях, а что-то другое, глубже… Паника накатила волной, внезапной и всепоглощающей. Акихико начал биться. Забыв о боли, забыв о том, что сопротивление бесполезно, он задергался всем телом, как рыба на крючке, закрутился, пытаясь вырваться. Он мычал — закричать не получалось, горло сжимал спазм — и это мычание было самым жалким звуком, который он когда-либо слышал. Это был голос существа, которое уже почти не человек — добычи, вещи, мяса в мешке. Его искра, его божественная суть — где она была? Он пытался воззвать к ней. Он помнил, как сияли серебряные нити мира, как открылась ему изнанка вещей. Он искал это чувство внутри, судорожно, как утопающий ищет дно. Но веревки на запястьях в ответ на его поиски лишь сжались туже, выпили саму попытку. Искра дрожала где-то глубоко, спеленатая, беспомощная, как и он сам. Не было ни силы, ни света. Была только тьма мешка, холод земли и эти равномерные, безжалостные рывки в неизвестность. Один из демонов засмеялся. Это был тихий, короткий звук — как будто хрустнул сустав. И от этого смеха Акихико перестал бороться. Он обмяк. Тело, измученное и дрожащее, просто повисло в их хватке. Сознание поплыло, края реальности смазались. Волна дурноты поднялась от живота к горлу. Он больше не пытался кричать, не пытался вырываться. Он просто дышал — мелкими, жалкими глотками — и слушал, как колотится сердце. Быстро-быстро, как крылья пойманной бабочки. Оно стучало в ушах, в висках, в кончиках пальцев, такой громкий, отчаянный ритм, и где-то на самом дне этого ритма пряталась последняя, стыдная мысль: «Хоть бы это закончилось. Хоть бы скорее. Хоть как-нибудь». Но шаги демонов не ускорялись. Они тащили его дальше, в глубь ночи, и путь этот, казалось, не имел конца. Тьма, рывки, боль, удушливый запах мешка и ледяной ком в животе — его мир сузился до этих пяти ощущений, бесконечных и невыносимых. Деревня демонов встретила его запахом. Даже сквозь вонь мешка — кислую, затхлую, пропитанную его собственным потом и кровью — пробился новый запах. Древесный дым, но какой-то нежилой, горький. Жареное мясо, но приторно-сладкое, вызывающее тошноту — говядина или баранина не источали такого отвратительного запаха, что могло свидетельствовать только об одном. Обедом тут были далеко не животные. И что-то ещё, под всем этим — гнилостный, болотный дух, как от застоявшейся воды в пруду, где не водится рыба. Запах говорил: здесь обитают не люди. Шаги демонов замедлились. Акихико услышал звуки. Где-то рядом скрипнула дверь — низкий, протяжный стон дерева. Другой голос, женский, произнёс что-то на языке, похожем на человеческий, но с неправильными, вывернутыми гласными. Детский ли смех или плач? Он не мог разобрать. Его тело, измученное долгой дорогой, била мелкая дрожь. Раны на запястьях запеклись, но каждая новая капля пота заставляла их гореть заново. Босые ступни он уже не чувствовал — только тупую, разлитую боль, поднимавшуюся до колен. Его бросили на землю. Просто разжали руки, и он рухнул — плечом о что-то твёрдое, может, утоптанную глину или каменную плиту. Удар выбил остатки воздуха из лёгких. Мешок сбился набок, ткань натянулась, и на мгновение в щель просочился свет — багровый, дрожащий, должно быть, от факелов. Акихико зажмурился сильнее, инстинктивно пытаясь спрятаться даже от этого скудного проблеска. Мешок сдёрнули. Свет резанул по глазам, и он зажмурился, застонав. Веки, опухшие от слёз и ушибов, не слушались. Когда он наконец смог приоткрыть глаза, то увидел сначала землю — серую, как пепел, утоптанную до каменной твёрдости. Потом чьи-то ноги. Много ног. В странных сандалиях на высоких деревянных подошвах, в мягких кожаных сапогах, в белых таби, не тронутых ни пылинкой. Он лежал на боку, связанный, беспомощный, в луже собственного страха, и отовсюду на него смотрели. Деревня демонов уходила вверх и вширь домами причудливой, чуждой архитектуры. Крыши загибались рогами, карнизы украшали резные лики то ли зверей, то ли мучительно искажённых людей. Свет исходил от бумажных фонарей, но пламя в них горело не оранжевым, а призрачно-синим, отбрасывая на лица демонов мертвенные тени. Все они были высоки, темноволосы, с той же белой, как рисовое тесто, кожей, что и его похитители. И все смотрели на него без злобы и без жалости — с ленивым, сытым любопытством. Тишина, повисшая над площадью, была страшнее криков. Тишина нарушилась шагами. Они были тяжелы и неторопливы. Каждый шаг отдавался низким, вибрирующим гулом, будто сама земля вздрагивала под весом того, кто приближался. Акихико, лёжа щекой в пыли, скосил глаза и увидел его. Глава был огромен. Самый высокий из демонов, которых он видел. Его плечи, затянутые в тёмно-синее, почти чёрное кимоно с гербом, напоминающим извивающуюся сороконожку, закрыли собой свет фонарей. Лицо его было старым — не по-человечески старым, а так, как стареют горы или высохшие русла рек. Глубокие складки у рта, кожа пергаментная, туго натянутая на неестественно выступающих скулах. Глаза — бездонные колодцы, в которых не отражалось ни синее пламя, ни сам Акихико. Он не шёл — он плыл, и воздух вокруг него колебался, как над раскалёнными камнями. Глава остановился в трёх шагах от скорчившегося на земле юноши. Медленно, брезгливо наклонил голову. Его ноздри дрогнули. — Кого вы притащили? — Голос его был тих, но тишина этой площадью была такой плотной, что каждое слово врезалось в Акихико, как удар хлыста. — Это не тот. Похитители замерли. Тот, что держал веревки, переглянулся с другими. На его лице — аристократически красивом, как у придворного из старых свитков — мелькнуло что-то похожее на замешательство. — Господин… мы почувствовали искру. Мы решили, что это… — Решили… — перебил глава всё тем же ровным, бесцветным тоном. — Глупцы. Это человеческий сосуд, случайно вобравший каплю божественной эссенции. Бракованный. Грязный. Он мне не нужен. Акихико лежал, боясь дышать. Смысл слов доходил до него медленно, как вода просачивается сквозь плотную ткань. Перепутали. Его перепутали. Сейчас его отпустят? Глупая, детская надежда вспыхнула на мгновение и погасла, когда он увидел, как изменилось лицо его похитителя. Нет. Не отпустят. На охоте, когда стрела попала не в того оленя, оленя не отпускают. Его просто добивают. — Избавьтесь от него, — произнёс глава, уже отворачиваясь. Толпа демонов, до этого безмолвствующая, зашевелилась. В этом движении не было ярости — было что-то гораздо хуже. Оживление. Интерес. Тот род ленивого, жестокого интереса, с каким дети отрывают крылья у пойманной стрекозы. Послышались негромкие смешки. Кто-то облизнул тонкие, бледные губы. Акихико попытался заговорить. Попытался сказать «пожалуйста», «отпустите», «я никому не скажу». Но его горло, пересохшее и сжатое спазмом ужаса, исторгло лишь сиплый, жалобный писк. Он закашлялся, дёрнулся в путах, и это движение вызвало новый взрыв смеха. Его подняли. Не грубо, а деловито, как поднимают мешок с просроченным зерном. Развязали ноги — только для того, чтобы он мог стоять. Зачем? Ответ пришёл почти сразу. Они хотели, чтобы он стоял. Чтобы он был мишенью. Первый камень ударил его в плечо. Это был небольшой камень, размером с кулак, брошенный кем-то из задних рядов почти небрежно. Но сила удара была такова, что Акихико пошатнулся, отступил на шаг, едва не упав. Боль была тупой, разливающейся — он ещё не осознал, что именно произошло, когда второй камень, крупнее, врезался ему в грудь. Рёбра отозвались хрустом, дыхание перехватило, и он согнулся пополам. — Стоять, — скомандовал кто-то, и веревки на запястьях сжались, заставляя его выпрямиться. Третий камень прилетел откуда-то слева, врезавшись в бедро. Четвёртый скользнул по виску, и мир на секунду вспыхнул белым. Акихико закричал, но крик его был тонким, надтреснутым, как треск сучьев под ногами. Это не был крик воина или мученика — это был крик забиваемого скота, пронзительный и бессмысленный. Они не бросали все разом. Они растягивали удовольствие. Кто-то кидал один камень, потом наступала пауза, в которую Акихико слышал собственное дыхание — хриплое, булькающее, — а потом следующий удар обрушивался с другой стороны, непредсказуемый и оттого ещё более ужасный. Камень прилетел в лицо. — Подождите, прошу, я… Удар пришёлся по виску, чуть выше левого глаза, задел скулу. Кожа, нежная, почти прозрачная кожа мальчика, лопнула, как переспелый персик. Кровь хлынула сразу — горячая, густая, она залила глаз, потекла по щеке, закапала на разорванное кимоно. Акихико взвыл, замотал головой, разбрызгивая алые капли. Боль была острой и одновременно какой-то глубокой, костной, будто треснула сама основа лица. Следующий камень — в губы. Что-то хрустнуло. Может, зуб. Может, челюсть. Во рту стало солоно, густо, он сплюнул и увидел на серой земле ярко-красный сгусток с белым осколком внутри. Зуб. Нирэи всхлипнул, закрыл рот двумя руками, содрогаясь от боли и ужаса — Живучий, — сказал кто-то одобрительно. Акихико действительно плакал. Слёзы текли по его лицу, смешиваясь с кровью, размазывая грязь, в которую втоптали его красоту. Он не рыдал — у него не осталось на это сил. Просто из его глаз непрерывно текли горячие капли, и всё его тело сотрясалось от конвульсивных всхлипов, которых он не мог контролировать. Ему было пятнадцать. Утром этого дня — если это было утром, если это вообще было сегодня — он смотрел на море и чувствовал, как мир открывается ему. А теперь он стоял, избитый, окровавленный, и ждал смерти среди существ, для которых его боль была развлечением. Камень за камнем. Грудь, живот, колено, плечо. Один попал в солнечное сплетение, и Акихико сложился, рухнул на колени. Новый удар — в спину, между лопаток. Он завалился на бок. Веревки на запястьях ослабли, но ему было уже всё равно. Он лежал на серой земле, поджав ноги к животу, как зародыш, как побитый щенок, и тихо, безнадёжно скулил. Демоны окружили его, их высокие силуэты заслоняли синий свет фонарей, их лица, красивые и безучастные, смотрели на него сверху вниз. Один из них подобрал с земли камень побольше, взвесил в руке, примеряясь. И в этот момент Акихико увидел его. Демон стоял чуть поодаль, за кругом бросавших камни. Он был, наверное, самым высоким из всех — неестественно вытянутый, как дерево, выросшее в постоянном сумраке. Его чёрные волосы, густые и нечёсаные, свисали патлами, закрывая плечи и половину лица. Одет он был проще остальных — тёмное, почти чёрное кимоно без гербов, из грубой ткани, небрежно подпоясанное. Сутулые плечи делали его рост ещё более гротескным — казалось, он пытается сложиться, стать меньше, но не может. Кожа белая, как у всех демонов, но с каким-то сероватым, нездоровым оттенком, словно он редко выходил на свет. Он просто стоял и смотрел. Глаза его были тёмно-карими — слишком тёмными, чтобы в них можно было прочесть выражение. Они казались почти чёрными в неверном синем свете фонарей, и в них не было ни удовольствия, ни любопытства, ни жалости. Вообще ничего. Два мутных омута, глубоких и неподвижных. Лицо его — молодое, но угрюмое, какое-то изломанное, с резкими чертами и плотно сжатыми губами — не выражало ни единой эмоции. Но он смотрел. Смотрел прямо на Акихико, на его разбитое в кровь лицо, на его трясущиеся плечи, на его беззвучный плач. И он не смеялся, не бросал камни. Он просто стоял, чуть склонив голову набок — не как хищник, оценивающий добычу, а как человек, увидевший что-то… странное. Их взгляды встретились. Акихико, чей левый глаз заплыл и видел только багровую пелену, правым вцепился в этого демона с отчаянием утопающего. Он не думал, что тот поможет. Он вообще уже ни о чём не думал. Просто среди всех этих бледных, смеющихся лиц это одно — мрачное, неподвижное — показалось ему точкой опоры. Последним, что он увидит перед смертью. Демон с большим камнем шагнул ближе. Замахнулся. Акихико зажмурился, сжался в комок, ожидая последнего удара. Но удара не последовало. Что-то изменилось в воздухе. Запах — тот самый болотный, гнилой запах — на мгновение перебило чем-то другим. Сухим. Как старая бумага. Как пыль с книжных полок. Акихико приоткрыл глаз и увидел, что высокий патлатый демон сдвинулся с места. Он не шёл — он именно сдвинулся, как тень, перетекла на другое место. И теперь он стоял между Акихико и занесённым камнем. — Оставьте. Он произнёс это тихо, почти шёпотом. Но камень замер в воздухе. Демон, державший его, уставился на говорившего с явным недовольством. — Сугишита… — начал он. — Я сказал, оставьте, — повторил высокий демон ровно, без угрозы, но с какой-то окончательностью, не терпящей возражений. Акихико не понимал, что происходит. Тело его била крупная дрожь. Кровь из рассечённой скулы всё текла, собираясь лужицей на серой земле. Сознание то уплывало, то возвращалось болезненными толчками. Он попытался поднять голову, посмотреть на своего неожиданного заступника, но мышцы шеи не слушались. Последнее, что он увидел, проваливаясь в спасительное беспамятство, были тёмно-карие глаза — два глубоких, мутных омута, склонившихся над ним. В них не было доброты. Но не было и жестокости. В них вообще ничего не было. Кроме, может быть, тени чего-то похожего на память. Или вопрос.

***

Очнулся он в темноте. Не в той кромешной, мешочной тьме, которую он уже знал — а в другой, каменной, сырой. Где-то далеко, на грани слышимости, капала вода. Мерно, неустанно: кап… кап… кап… Этот звук был единственным, что связывало его с реальностью. Всё остальное — боль. Акихико лежал на чём-то, что отдалённо напоминало солому. Солома была гнилой, скользкой, от неё пахло плесенью и крысиным помётом. Он попытался пошевелиться и застонал. Стон вышел чужим, гортанным — он сам едва узнал свой голос. Ребра отозвались тупой, давящей болью, отдающей в позвоночник. Там, куда пришёлся удар камнем, что-то хрустело при каждом вдохе, что-то неправильное, смещённое. Он не знал анатомии — он знал только, что так дышать не должно быть. Левая скула горела. Он поднял руку — каждое движение отдавалось в вывернутое плечо — и осторожно, едва касаясь, дотронулся до лица. Пальцы нащупали корку запёкшейся крови, под ней — припухлость, горячую, пульсирующую. Кожа была рассечена от середины щеки почти до виска. Глубокая рана уже не кровоточила, но края её разошлись, и он чувствовал, как под коркой сочится сукровица. Губа разбита, распухла так, что он едва мог сомкнуть рот. Зуба не было — язык поминутно натыкался на пустую, острую лунку, и от этого к горлу подкатывала тошнота. Руки. Запястья всё ещё носили следы веревок — багровые, воспалённые кольца, местами стёртые до мяса. Кожа вокруг ран покраснела и вздулась, и он, даже в своём полубредовом состоянии, понимал: начинается воспаление. Грязь, попавшая в открытые раны, делала своё дело. Он попытался сесть. Новая вспышка боли — в рёбрах, в пояснице, в колене, которое распухло и не сгибалось. Акихико всхлипнул, закусив разбитую губу, и всё же сумел принять полусидячее положение, привалившись спиной к холодной, замшелой стене. Холод камня просочился сквозь изорванное кимоно, проник в тело, осел в костях. Его бил озноб. Мелкая, непрекращающаяся дрожь сотрясала плечи, зубы выбивали дробь. Темница была маленькой — он мог дотянуться вытянутой ногой до противоположной стены. Ни окна, ни щели. Только где-то высоко, под самым потолком, сочился слабый, серый свет — видимо, там была узкая отдушина. Каменный пол, каменные стены, низкий сводчатый потолок, с которого свисали мокрые, склизкие нити то ли мха, то ли паутины. И дверь — тяжёлая, деревянная, обитая полосами тёмного металла. Без ручки с внутренней стороны. Сколько он здесь пролежал? Час? День? Он не знал. Время в этом каменном мешке текло иначе — тягуче, как смола, и одновременно обрывочно. Он то проваливался в забытьё, похожее на сон без сновидений, то выныривал обратно, в ту же боль и тот же запах. И каждый раз, просыпаясь, он надеялся, что всё это — лишь кошмар. И каждый раз холод камня и пульсирующая боль в лице говорили ему: нет. На второй день — или на третий? — пришёл голод. Сначала он был просто ощущением пустоты в животе. Потом эта пустота начала грызть его изнутри. Желудок сжимался в спазмах, требовал, требовал, требовал. Акихико, никогда в жизни не знавший настоящего голода, вдруг осознал, какая это страшная мука. Она была почти хуже боли от ран. Боль можно было терпеть, стиснув зубы, отстранившись от неё мысленно. Но голод был настойчивым, он не давал забыться, он вгрызался в сознание, заставлял думать только о еде. Рис. Простая чашка белого риса, которую мать ставила перед ним каждое утро. Он вспоминал её с такой яркостью, что начинало сводить скулы. Вспоминал пар, поднимающийся над чашкой. Запах — чистый, чуть сладковатый. Вспоминал, как брал палочки и зачерпывал тёплые, рассыпчатые зёрна. Как они таяли на языке. Рыба, жаренная на углях. Маринованные сливы. Бульон из водорослей. Каждое воспоминание было пыткой, но он не мог остановиться. Его ум — острый, цепкий, привыкший запоминать каждую деталь — теперь обратился против него, безжалостно подсовывая образы еды, одна другой соблазнительнее. Он помнил, как однажды отец принёс с рынка сладкие моти, и они ели их всей семьёй во дворе, глядя на закат. Помнил, как липкая рисовая паста тянулась, как сладость разливалась во рту. Это воспоминание было настолько острым, что он почти почувствовал вкус. Почти. Желудок скрутило новым спазмом, и Акихико согнулся, обхватив себя руками. — Пожалуйста… — прошептал он в темноту. Голос его был слаб, горло саднило. — Пожалуйста… воды… хотя бы воды… Никто не ответил. Он подполз к двери. Это заняло много времени — каждое движение отзывалось болью в рёбрах, колено не слушалось, распухшие пальцы ног, казалось, принадлежали кому-то другому. Но он дополз. Прижался лицом к холодному дереву, к щели между досками. Оттуда тянуло сквозняком — ледяным, но свежим. — Прошу вас! — Его голос сорвался на хрип. — Я не сделал ничего плохого! Пожалуйста… еды… хоть горсть риса… Тишина. — Я не небожитель! — продолжал он, отчаянно цепляясь за любую возможность. — Вы слышали вашего главу! Это ошибка! Случайность! Отпустите меня… я никому не расскажу, клянусь… только дайте воды… Он слушал. Прижимался ухом к двери, затаив дыхание. Где-то далеко, кажется, звучали шаги — те самые беззвучные, скользящие шаги демонов. Ближе. Ещё ближе. Он заколотил по двери кулаками, не чувствуя боли в разбитых костяшках. — Прошу! Умоляю! Хоть каплю! Шаги прошли мимо. Не замедлились. Не остановились. Просто прошли, как проходят мимо пустой комнаты, мимо камня у дороги, мимо вещи, не заслуживающей внимания. Акихико замер, прижавшись лбом к дереву. Слёзы — горячие, отчаянные — снова потекли по его разбитому лицу. Они попадали в рану на скуле, и та начинала жечь с новой силой. Но он не отстранялся. Ему было всё равно. — Пожалуйста… — прошептал он уже не для них. Для себя. Просто чтобы слышать хоть какой-то голос в этой давящей тишине. Прошло ещё сколько-то времени. Он перестал считать. Дневной свет из отдушины то серел, то угасал совсем, и тогда наступала кромешная тьма, в которой он не видел даже собственных рук. Потом свет возвращался. И снова угасал. Три цикла? Четыре? Он уже не понимал. Голод перешёл в новую стадию. Теперь это была не просто пустота — это была слабость, разливающаяся по телу, как холодная вода. Мысли путались. Голова кружилась, стоило приподняться. Он начал забываться — уже не спать, а именно забываться, проваливаться в какое-то липкое полузабытьё, где реальность мешалась с воспоминаниями. Ему казалось, что он дома. Что сейчас войдёт мать, сядет рядом, положит прохладную ладонь на лоб. Он протягивал руку — и нащупывал лишь гнилую солому. Кости срастались неправильно. Он чувствовал это. Ребро — кажется, третье слева — болело не так, как в первый день. Тогда боль была острой, простреливающей при каждом вдохе. Теперь она стала глухой, ноющей, но стоило ему неосторожно повернуться, как внутри что-то смещалось с тихим, тошнотворным хрустом. Он представлял, как обломок кости трётся о другой обломок, как они срастаются под неестественным углом, уродливо, навсегда оставляя отметину в его теле. Его тело ещё росло. И теперь оно будет расти неправильно. Колено распухло до размеров дыни. Кожа на нём натянулась, стала горячей и багровой. Он не мог согнуть ногу, не мог опираться на неё. Что-то внутри сустава было повреждено — может, треснула чашечка, может, порвались жилы, — и теперь это что-то заживало, стягиваясь грубой рубцовой тканью. Он пытался массировать колено, но каждое прикосновение отдавалось такой болью, что перед глазами вспыхивали белые пятна. Хуже всего было лицо. Рана на скуле воспалилась. Он чувствовал, как кожа вокруг неё горит, как пульсирует глубоко внутри. Однажды он дотронулся до щеки и отдёрнул руку — прикосновение было как ожог. От раны тянулись красные, воспалённые полосы к виску и к уху. Он не видел себя, но понимал: если воспаление не остановить, оно убьёт его быстрее голода. И всё же он продолжал надеятся. Каждый раз, когда слышал шаги — или ему казалось, что слышал, — он подползал к двери и начинал говорить. Его голос становился всё тише, всё бессвязнее. От хриплого крика он перешёл к шёпоту, от шёпота — к едва различимому сипению. — Воды, подалуйста, хоть пару капель… Иногда он просто плакал, беззвучно, потому что на крик уже не было сил. Слёзы текли по его золотым волосам, спутанным, слипшимся от грязи и крови. Его красивые, светло-карие глаза, которые когда-то так ясно видели изнанку мира, теперь смотрели в одну точку, мутные, запавшие, окружённые тёмными кругами. В них больше не было ни божественной искры, ни надежды. Только боль и животное, бесконечное ожидание конца. Никто не приходил. Дверь не открывалась. Демоны, охранявшие темницу, менялись — он слышал иногда, далеко, обрывки разговоров, ленивый смех, звяканье чего-то металлического. Но когда он начинал звать, разговоры стихали. Не из милосердия. Просто его не существовало. Он был вещью, которую бросили в подвал и забыли. Может, вспомнят, когда начнёт пахнуть. А может, и нет. На пятый день — или шестой, или седьмой — он перестал подползать к двери. У него не осталось сил. Он лежал на гнилой соломе, свернувшись в позу зародыша, подтянув колени к груди настолько, насколько позволяло распухшее колено. Тело его, и без того хрупкое, теперь напоминало скелет, обтянутый восковой кожей. Рёбра выпирали. Запястья стали тоньше бамбуковых палочек. Золотые волосы потускнели, стали серыми от грязи. Он не спал и не бодрствовал. Он висел где-то между, в сером мареве, где боль и голод уже не ощущались по отдельности, а слились в одно сплошное, тягучее страдание. Иногда ему казалось, что он уже умер и это конец. Иногда — что он никогда и не жил, а всегда был здесь, в этом каменном мешке, и всегда будет. Единственное, что ещё теплилось в нём — его ум. Даже сейчас, на пороге смерти, он продолжал работать. Акихико помнил. Помнил каждое слово, сказанное демонами. Помнил лицо каждого из своих мучителей. Помнил имя — Сугишита. И помнил глаза. Тёмно-карие, почти чёрные, неподвижные, как вода в заброшенном колодце. Почему тот демон вмешался? Почему не дал добить? Ответа не было. Но Акихико, даже умирая, запоминал. Это было единственное, что у него осталось. И он ждал. Сам не зная чего. Наверное, всё-таки смерти. Она была бы самым логичным завершением этого жалкого существования.

***

Пробуждение было хуже всего, что он испытывал до этого. Акихико не понимал — это явь или бред умирающего мозга. Он не понимал, почему боль, которая за неделю стала привычной, тупой, фоновой, вдруг взорвалась ослепительным белым пламенем. Что-то хрустнуло в его предплечье — громко, сочно, как ломаемая ветка, — и он закричал. Вернее, попытался. Из горла вырвался лишь сиплый, надтреснутый вой, жалкий и тонкий, как у новорожденного щенка. Над ним склонилась тень. Высокая, патлатая, с серовато-белой кожей и тёмными прядями, свисающими вниз, почти касаясь его лица. Сугишита. Акихико узнал его — узнал эти глаза, два тёмно-карих омута под насупленными бровями. Выражение лица у демона было угрюмое, почти злое — сдвинутые к переносице брови, плотно сжатые губы. Но где-то в глубине этого угрюмства, в том, как он избегал прямого взгляда, пряталось что-то ещё. Какая-то тень вины, затаившаяся в уголках рта. Демон держал левую руку Акихико своими длинными, узловатыми пальцами. Одно точное, почти хирургическое движение — и кость в предплечье хрустнула снова, на этот раз вправляясь, возвращаясь в правильное положение. Треск был такой громкий, такой отчётливый, что Акихико услышал его изнутри — звук прошёл через кость, через плоть, через кровь, ударил в мозг. Боль была такой чистой, такой запредельной, что он на мгновение потерял зрение — мир побелел, исчез, остался только этот хруст и огонь, разливающийся по руке. Его стошнило — желудок, пустой уже неделю, исторг лишь горькую желчь, которая обожгла разбитые губы. Он хотел попросить: «Не надо, хватит, лучше убейте сразу». Хотел, но не мог — губы не слушались, разбитый рот не складывал слов. Он только всхлипнул, жалко, по-детски, и замотал головой по гнилой соломе. Золотые волосы, слипшиеся от грязи, разметались в стороны. Слёзы потекли из его светло-карих глаз — одних из немногих частей его лица, которые ещё не были обезображены. Акихико с горечью подумал, что демоны решили не ждать, пока он умрёт сам, и теперь ломают ему кости одну за другой просто потому, что могут. Просто потому, что его боль для них — забава. А потом Сугишита наклонился ниже. И поцеловал его. Акихико замер. Его разум, измученный, полубредовый, не мог осмыслить происходящего. Губы демона были прохладными, почти холодными, и неестественно мягкими — как лепестки цветка, росшего в тени. Они прижались к его разбитому, распухшему рту, и Акихико почувствовал, как челюсть — его собственная, не слушающаяся челюсть — осторожно, но настойчиво разжимается длинными пальцами. Он попытался отвернуться, но сил не было. Он попытался закричать, но горло исторгло лишь сдавленное мычание. А потом в его рот скользнуло что-то тёплое. Мягкое. Влажное. Разжёванный хлеб. Он узнал вкус не сразу. Сначала был просто шок — от самого прикосновения, от чужого языка, от того, что происходило. Но затем, пробиваясь сквозь пелену ужаса и отвращения, пришло узнавание. Хлеб. Грубый, ячменный хлеб, перетёртый чужими зубами, смешанный с чужой слюной. Слюна была странной — она холодила рот, как мятная вода, и там, где она касалась разбитых дёсен и рассечённой губы, боль начинала отступать. Не уходить совсем, нет — но притупляться, словно её затягивали тонкой ледяной пеленой. Сугишита кормил его долго и методично. Один кусочек разжёванного хлеба. Пауза. Глоток воды — тоже изо рта в рот, с той же ледяной, обезболивающей слюной. Снова хлеб. Снова вода. Акихико глотал — сначала рефлекторно, потом всё более осознанно, жадно. Его желудок, сморщившийся за неделю голодовки до размеров сливы, принимал пищу с благодарным спазмом, требуя ещё и ещё. По телу разливалось тепло, непривычное после стольких дней холода. Но лицо Сугишиты всё это время оставалось мрачным. Угрюмым. Будто он делал что-то постыдное, что-то, за что сам себя презирал, но остановиться не мог. — Прости, — сказал он глухо, отстранившись после очередного глотка воды. — Я понимаю, как это выглядит. Но другого способа накормить тебя сейчас нет. Ты слишком слаб, чтобы жевать сам, а наша слюна… Заживляет. Если бы я просто дал тебе хлеб, ты бы не смог проглотить. Акихико ничего не ответил. Он только смотрел на демона из-под полуопущенных век — смотрел и запоминал. Угрюмое лицо. Насупленные брови. Тень вины, затаившаяся в уголках губ. И руки — холодные, длинные, двигающиеся с неожиданной, пугающей бережностью. Сугишита выпрямился настолько, насколько позволял низкий потолок темницы. Его патлатые волосы почти касались замшелого камня. Он стоял, сильно сутулясь — привычно, въевшеся, — и сверху вниз смотрел на скорчившегося на соломе мальчика. — Мне нужно забрать тебя отсюда, — произнёс он. Голос его звучал глухо, но внятно, хоть и с большой неохотой, будто каждое слово приходилось вытаскивать силой. — Здесь тебя найдут и добьют. Я живу один, на отшибе. Буду лечить тебя там. Акихико хотел спросить «почему», но губы не слушались. Сугишита, кажется, понял вопрос без слов. — Я не дам им тебя съесть, — сказал он ровно, без пафоса, как сообщают о том, что на рынок прибыл новый товар. Но что-то в его тоне — какая-то мрачная, упрямая окончательность — заставило Акихико поверить. Следующее, что он помнил — это движение. Его подняли. Не грубо, не рывком, а осторожно, как поднимают что-то ценное и бьющееся. Длинные руки подхватили его под колени и под спину, прижали к широкой, костлявой груди. Пахло от демона странно — сухой травой, старой бумагой, пылью. И холодом. От него веяло холодом, как от камня в тени, но этот холод почему-то не морозил. Акихико плыл в лихорадочном полузабытьи. Он помнил тёмные коридоры — бесконечные, извилистые, освещённые редкими синими фонарями. Помнил скрип двери. Запах ночного воздуха — первого свежего воздуха за целую вечность, — который ударил в лицо и заставил закашляться. Помнил, как холодные руки сжались чуть крепче, придерживая его, не давая упасть. А потом — темнота.
Примечания: