***
Мне снилось, что я умираю. Это всегда начиналось одинаково: темнота, спёртый воздух, запах земли и гниющей листвы. Я не видела себя со стороны — я была собой, лежащей на холодной земле, и каждая клетка тела кричала о том, что случилось что-то непоправимое. Пальцы сжимались сами собой, ногти впивались в ладони, но боль от этого была где-то далеко, на периферии сознания, как будто она принадлежала не мне, а кому-то другому. И лишь голос — низкий, с хрипотцой, — пробивался сквозь пелену, как свет маяка сквозь шторм. — Чёрт, держись. Ещё немного, и ты справишься. Я не знала, кому он принадлежит. Никогда не знала. Но каждый раз, когда он звучал, внутри что-то сжималось — не от страха, а от тоски. От невыносимой, безысходной тоски, которая была больше, чем я сама. Как будто этот голос был единственным, что имело значение. Как будто я ждала его тысячу лет и буду ждать ещё тысячу, если потребуется. Боль накатывала волнами. Она зарождалась где-то в груди и растекалась по телу, как расплавленный металл, прожигая вены, добираясь до самых кончиков пальцев. Я кричала — я знала, что кричала, — но собственный голос звучал глухо, словно из-под воды. В какой-то момент из носа и рта хлынуло что-то горячее, солёное, и я поняла: кровь. — Я больше не могу... Собственные слова. Собственный голос — тонкий, сломанный, чужой. Я не узнавала себя. Я вообще ничего не узнавала: ни места, ни ситуации, ни человека, который говорил со мной. Но где-то глубоко внутри, в том месте, которое не имело отношения к памяти, я знала: это уже случалось. И случится снова. Страх. Боль. Отчаянье. А потом — темнота. Густая, вязкая, как смола, которая затягивала меня всё глубже, и я не сопротивлялась. Я хотела уйти. Хотела, чтобы это закончилось. Но каждый раз, когда темнота почти поглощала меня целиком, что-то выдёргивало меня обратно. Безжалостно. Как будто кому-то там, наверху, было мало моих страданий.***
Проснулась я от того, что сердце колотилось где-то в горле. Села на кровати резко, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. В висках стучало — тупой, навязчивой болью, которая не уходила даже после пробуждения. Я прижала ладони к глазам и надавила — сильно, до цветных кругов, — пытаясь стереть остатки сна. Бесполезно. Он всегда оставался. Он всегда был со мной. Комната тонула в сером утреннем полумраке. За окном моросил дождь — мелкий, противный, октябрьский, — и капли барабанили по жестяному отливу с монотонностью метронома. Я ненавидела этот звук. Слишком размеренный. Слишком спокойный. Он не соответствовал тому, что творилось внутри меня. Тишина. Я любила тишину. В тишине не нужно было притворяться, что ты в порядке. Не нужно было улыбаться коллегам, отвечать на вопросы, делать вид, что ты — нормальный человек с нормальными желаниями вроде ипотеки, отпуска на море и собаки из приюта. В тишине можно было просто быть. Или не быть — это уж как повезёт. Я опустила взгляд на подоконник. Там, в горшке из обожжённой глины, стоял цветок. Я не помнила, кто мне его подарил. Кажется, коллега с прошлой работы — тихая женщина, которая увольнялась и раздавала всем по растению, чтобы её не забыли. Я приняла горшок из вежливости, хотя внутри всё кричало: «Оно умрёт, как всё, к чему ты прикасаешься». Дома я поставила его на подоконник и честно забыла о нём на пару месяцев. Иногда, просыпаясь, я замечала его краем глаза и испытывала укол совести — надо бы полить. Но шли дни, складывались в недели, а я всё не поливала. Цветок цвёл. Это было не просто странно — это было невозможно. Я не разбиралась в ботанике, но знала достаточно, чтобы понять: растение без воды умирает. А это — с плотными зелёными листьями, с мелкими белыми цветками, которые раскрывались навстречу скупому октябрьскому солнцу, — выглядело так, будто его только что принесли из оранжереи. Ни одного жёлтого листка. Ни одного сухого лепестка. Я смотрела на него каждое утро и каждый раз убеждала себя, что это просто выносливый вид. Кактус. Или суккулент. Или что-то ещё, что способно выживать в спартанских условиях. Но где-то глубоко внутри — в том самом месте, которое я старалась игнорировать, — шевелилось смутное подозрение: с этим цветком что-то не так. Или со мной. Я отогнала мысль, как отгоняла всегда. Будильник зазвенел раньше, чем я была готова. Его трель вонзилась в висок раскалённой спицей, и я, поморщившись, шлёпнула ладонью по кнопке. Слишком громко. Всё в этом мире было слишком громким. Слишком ярким. Слишком... никаким. Ничего не меняется. Эта мысль приходила каждое утро. Она не была новой, не была откровением — просто констатация факта. День сурка. Бесконечный, бессмысленный день сурка, в котором я просыпалась, шла на работу, возвращалась, ложилась спать и снова видела сны, которых не понимала. И так — годами. С тех пор, как мне исполнилось восемнадцать, и что-то внутри сломалось окончательно. Хотя... вру. Что-то внутри меня было сломано всегда. Сколько я себя помнила. Я откинула одеяло и села, свесив ноги с кровати. Ковёр под босыми ступнями был холодным и неприятно колючим — тот самый белый пушистый ковёр, за которым в магазине выстроилась очередь. «Кусочек зимы в дом», — сказала тогда продавщица, и я, дура, повелась. Теперь этот кусочек зимы собирал пыль, которую мне было лень пылесосить, и напоминал о том, что я никогда не умела принимать правильные решения. Взгляд упал на собственные руки. Костяшки — сбитые, со свежими ссадинами, которые ещё не успели зажить. Я не помнила, когда именно их разбила. Может, вчера. Может, позавчера. Может, во сне — хотя это было бы странно. Кожа вокруг ран покраснела и слегка припухла, и я машинально коснулась её пальцем. Боль была тупой, почти приятной. По крайней мере, она была настоящей. Не то что та, другая, — та, что жила где-то глубоко в груди и не имела названия. Я встала и подошла к зеркалу. Из отражения на меня смотрела девушка, которую я знала слишком хорошо и одновременно не знала совсем. Бледная кожа — не аристократическая белизна, а нездоровый, сероватый оттенок, какой бывает у людей, которые редко выходят на солнце. Тёмные круги под глазами — вечные, сколько я себя помню. Волосы — тёмно-каштановые, почти чёрные, — тусклые, ломкие на концах, спутанные после сна, падали на плечи неопрятными прядями. Я собрала их в хвост, даже не расчёсывая. Какая разница? На работе всем плевать, как я выгляжу. Дома — тем более. Я не была красивой. И не была уродливой. Я была... незаметной. Серой мышью, которая научилась сливаться со стенами задолго до того, как это стало модным навыком выживания. В школе меня не травили — просто не замечали. В институте было так же. На работе — так же. Я проходила сквозь жизни людей, как призрак, не оставляя следов. И меня это устраивало. По крайней мере, я так себе говорила. На кухне было холодно — батареи едва грели, хотя на календаре был уже конец октября. Я поёжилась, скрестив руки на груди. Холодильник встретил привычной пустотой: вчерашний хлеб, засохший сыр, банка консервированных персиков, которую я открыла месяц назад и забыла доесть. Я захлопнула дверцу и решила, что завтрак — это излишество. Чёртовы физиологические потребности. Сколько времени и денег уходило на то, чтобы просто поддерживать это тело в рабочем состоянии! Еда, вода, сон, душ, иногда — визиты к врачу, когда совсем прижимало. А ведь я не просила это тело. Не просила эту жизнь. И тем не менее была обязана заботиться о нём, как о назойливом питомце, которого тебе подбросили на крыльцо, и ты не можешь его выбросить, потому что ты не монстр. Натянув джинсы и первую попавшуюся кофту — серую, разумеется, потому что мой гардероб состоял из оттенков серого, как будто я жила в чёрно-белом кино, — я схватила рюкзак и вышла за дверь. На пороге я обернулась. Цветок на подоконнике едва заметно покачивал листьями, хотя окно было закрыто и сквозняка не было. Я задержала на нём взгляд на пару секунд — дольше, чем обычно. Затем ключ провернулся в замке с глухим щелчком, и я выбросила цветок из головы.***
На улице было холодно. Осень в этом году выдалась ранней и беспощадной — деревья стояли почти голые, и мокрые листья шуршали под ногами, прилипая к подошвам. Я шла, засунув руки в карманы, и слушала музыку. Единственная отдушина. Единственное, что ещё держало меня на плаву, когда всё остальное давно пошло ко дну. В наушниках что-то играло — мрачное, атмосферное, с тяжёлым басом и женским вокалом, который звучал так, будто певица записывала трек, лёжа в гробу. Я не помнила названия. Я вообще редко смотрела на названия — просто включала плейлист, собранный по принципу чем депрессивнее, тем лучше, и погружалась в него, как в тёплую ванну. Музыка помогала уйти в свой выдуманный мир — или не выдуманный, я уже сама не знала. Иногда мне казалось, что эти миры реальнее, чем улица, по которой я иду. Реальнее, чем работа. Реальнее, чем я сама. В выдуманном мире я была кем угодно. Воином, который не знает страха. Злодеем, который не знает жалости. Путешественником, который не знает границ. Там я могла быть счастливой — или хотя бы не такой пустой. Там я могла дышать полной грудью, не ощущая, как каждый вдох царапает лёгкие изнутри. Но это был всего лишь миф. Самообман. Моя личная ложь, которую я скормила себе давным-давно и теперь пережёвывала снова и снова, потому что правда была слишком горькой. Правда заключалась в том, что я — Амелия Браун, двадцати четырёх лет, сирота, бывшая студентка, ныне — никто. Родителей не помню — мать умерла при родах, отец ушёл, когда мне было три, и больше не возвращался. Меня передавали по родственникам, как ненужную вещь: сначала тётка по материнской линии, у которой своих детей было трое и четвёртый рот стал обузой, потом дядя — брат отца, — который согласился приютить меня из чувства долга, но никогда не скрывал, что я ему в тягость. В его доме я научилась быть тихой. Очень тихой. Такой тихой, что иногда забывала звук собственного голоса. Потом был приют. Там было лучше — не потому что хорошо, а потому что честно. Никто не притворялся, что любит меня. Никто не играл в семью. У каждого была своя боль, и моя была просто ещё одной в длинном списке. Я научилась не ждать ничего от людей, и это стало моей бронёй. Ожидания — вот что ранит. Убери их — и никто не сможет тебя задеть. После приюта был колледж — дешёвый, на окраине, где учили на кого-то, кем я никогда не хотела быть. Потом — череда съёмных квартир, каждая хуже предыдущей. Потом — эта работа, колл-центр, десять часов в день, и голос в голове, который становился всё громче. Правда заключалась в том, что сны, которые мне снятся, — не просто кошмары. Я не знала, что это. Не знала, почему они становятся всё ярче. Но где-то в глубине души — в той самой, которую я считала давно мёртвой, — шевелился страх. Иррациональный, липкий, как холодный пот. Страх перед тем, что однажды я увижу во сне что-то такое, от чего не смогу проснуться. Или — что однажды я проснусь, и сон окажется реальностью.***
— Прочь. Я произнесла это шёпотом, даже не заметив. Слова вырвались сами собой — как всегда, когда голос в голове становился слишком громким. О, этот голос. Мой верный спутник. Мой единственный собеседник, который никогда не льстил и не врал. Кто-то назвал бы его совестью. Кто-то — внутренним критиком. Для меня он был просто Голосом — тем, кто живёт в моей голове и комментирует каждый мой шаг с беспощадностью инквизитора. Он появился не сразу. Кажется, первый раз я услышала его вскоре после восемнадцатого дня рождения — в тот самый день, когда поняла, что осталась одна. Друзья, которым я доверяла, исчезли. Родственники, которые и раньше не горели желанием общаться, окончательно оборвали связи. Я сидела в пустой квартире, смотрела в стену и вдруг услышала его: «Ну вот. Теперь ты одна. Как и должна была быть». — Ты всегда отдавала другим, — говорил он теперь. — Была жертвой. Доброй девочкой, которая бежала на помощь по первому зову. А что в итоге? Кто остался рядом, когда тебе это было необходимо? — Прочь, — повторила я. — Никто. Ни одной живой души. Ты жалкая. Я сжала зубы. Люди на улице оборачивались — видимо, я говорила громче, чем мне казалось. Одна женщина с коляской покосилась на меня с опаской и ускорила шаг. Я натянула капюшон глубже, пряча лицо. — Ты жалкая, — не унимался Голос. — Живёшь в пустой квартире. Работаешь на дурацкой работе. У тебя нет друзей, нет парня, нет целей. Ты просто ждёшь, пока всё закончится. Но оно не закончится. Ты будешь жить долго. Очень долго. И каждый день будет таким же, как этот. — Довольно! Я выкрикнула это в голос. Прямо посреди улицы. Прямо перед витриной какого-то магазина, из которой на меня таращился манекен в летнем платье — идиотское зрелище в середине октября. Люди вокруг вздрогнули, кто-то обернулся, кто-то пробормотал что-то себе под нос. Я почувствовала, как горят щёки, и прибавила шагу. — Вот видишь, — промурлыкал Голос. — Ты даже с собой не можешь справиться. Я ничего не ответила. Просто шла, глядя под ноги, считая трещины в асфальте, чтобы отвлечься. Раз, два, три. Четыре. Пять. Трещина. Ещё одна. Ещё. На работе я оказалась ровно в девять, минута в минуту. Я никогда не опаздывала. Это был мой маленький бзик — пунктуальность, граничащая с одержимостью. Может, потому что опаздывать означало привлекать внимание. А привлекать внимание означало вопросы. А вопросы означали разговоры, которых я всеми силами избегала.***
Офис, в котором я работала, находился на четвёртом этаже старого бизнес-центра, построенного ещё в девяностые и с тех пор ни разу не видевшего ремонта. Серые стены, серый линолеум, серые столы — как будто архитектор задался целью сделать самое унылое здание в городе и преуспел. Работая в колл-центре — принимала звонки от недовольных клиентов, которые хотели вернуть товар, отменить подписку или просто выплеснуть на кого-то накопившееся раздражение. Я была идеальным громоотводом. Я никогда не спорила. Никогда не повышала голос. Никогда не принимала ничего на свой счёт — потому что на свой счёт я не принимала вообще ничего. Слова проходили сквозь меня, как ветер сквозь решето. — Доброе утро! Это был он. Единственный человек в офисе, который всегда пытался со мной заговорить. Марк. Двадцать семь лет, вечно взлохмаченные светлые волосы, улыбка на пол-лица и привычка появляться там, где его не ждали. Он работал в соседнем отделе — кажется, что-то связанное с логистикой, — но каждый день находил повод пройти мимо моего стола. Иногда мне казалось, что он специально строит маршрут через всё здание, лишь бы попасться мне на глаза. Я не знала, что ему от меня нужно. Может, он был просто вежливым. Может, ему было скучно. Может, он относился к тому типу людей, которые искренне верят, что могут «спасти» кого-то своей дружбой. А может — и от этой мысли мне становилось особенно не по себе, — может, я ему нравилась. По-настоящему. Глупость. Как можно полюбить ту, что сама себя не любит? Как можно заинтересоваться той, что отводит глаза при каждом разговоре? Я не давала поводов. Не флиртовала. Не улыбалась. Я была вежливой, но холодной — как дверь холодильника, которую открывают только по необходимости. Я ограничилась кивком. Марк, казалось, не заметил моей холодности — или сделал вид, что не заметил. Он вообще был из тех людей, которые видят то, что хотят видеть. — Сегодня дождь обещали на весь день, — сказал он, останавливаясь у моего стола. — Ты без зонта? — Я люблю дождь. — Серьёзно? — Он оживился, как будто я сказала что-то невероятное. — Я тоже! То есть, не то чтобы люблю, но в нём есть что-то... такое, знаешь? Уютное. Я не ответила. Надела наушник, давая понять, что разговор окончен. Марк потоптался ещё пару секунд и ушёл — я видела его отражение в мониторе. — Он в тебя влюблён, — сообщил Голос. — Бедняга. Он даже не подозревает, что внутри тебя — выжженная пустыня. Я прибавила громкость в наушниках.***
Рабочий день тянулся, как жвачка, прилипшая к подошве. Звонок за звонком. Жалоба за жалобой. Верните деньги. Ваш товар — брак. Я буду жаловаться. Я отвечала заученными фразами, на автомате, не вдумываясь в смысл. Мой голос звучал ровно и спокойно — я слышала себя со стороны и удивлялась, как убедительно могу притворяться нормальным человеком. На самом деле мысли мои были далеко. Точнее — не были нигде. Я зависла в каком-то странном состоянии между сном и явью, как будто часть меня всё ещё лежала в той самой темноте из ночного кошмара, а часть — сидела здесь, перед монитором, и механически выполняла свою работу. В обеденный перерыв я не пошла в столовую. Вместо этого достала из ящика стола яблоко — единственное, что я успела захватить из дома, — и вгрызлась в него, глядя в стену. Яблоко было кислым и жёстким, но я жевала его, не чувствуя вкуса. Еда для меня давно перестала быть удовольствием — просто топливо. Заправка для организма, который я не просила. — Ты могла бы стать кем угодно, — сказал Голос. — А стала оператором колл-центра. Знаешь, это почти впечатляет. Нужно обладать особым талантом, чтобы так бездарно просрать свою жизнь. — Заткнись, — прошептала я. — Или что? Ударишь меня? Разобьёшь кулаки в кровь? Это ты уже пробовала. Не помогло. Я посмотрела на свои руки. Костяшки всё ещё саднили. Два дня назад — я помнила это смутно, как сквозь туман — я снова колотила стену в своей квартире. Снова сдирала кожу о бетон, пытаясь выбить из себя боль, которой было слишком много, чтобы держать её внутри. Соседи, наверное, слышали. А может, и нет. Им было всё равно. Всем было всегда всё равно. Это было моё спасение. Странное, извращённое спасение — причинять себе физическую боль, чтобы заглушить душевную. Я знала, что это неправильно. Знала, что нормальные люди так не делают. Но я не была нормальной. Я не была нормальной уже очень, очень давно. — Их ненормально — это твоё нормально, — подсказал Голос. — Помни об этом.***
В тот день я ушла с работы позже обычного. Не потому что было много дел — дел было ровно столько же, сколько всегда, — а потому что домой не тянуло. Дома меня ждала пустая квартира, пустой холодильник и Голос, который в четырёх стенах становился особенно громким. А на улице, несмотря на дождь, было хотя бы движение. Хотя бы жизнь. Пусть чужая, пусть проходящая мимо — но жизнь. Я вышла из офиса и направилась не к метро, а в другую сторону — туда, где в старом городе раз в месяц разворачивалась ярмарка. Я любила ярмарку. Когда-то. В детстве, ещё до того, как всё покатилось под откос, я ждала этих дней, как ждут дня рождения. Меня водила туда тётка — та самая, у которой своих детей было трое, — и на несколько часов я чувствовала себя почти нормальным ребёнком. Палатки с цветными лентами, запах жжёного сахара и корицы, уличные музыканты, которые играли что-то весёлое на скрипках и гитарах, и люди — везде люди, — смеющиеся, громкие, беззаботные. Тогда я была частью этого. Тогда я умела смеяться в ответ. Теперь — нет. Теперь я шла сквозь толпу, как нож сквозь масло, и лица вокруг сливались в одно размытое пятно. Улыбки, которые ещё десять лет назад казались мне искренними, теперь выглядели как картонные маски. Люди смеялись — но я не слышала в их смехе радости. Люди обнимались — но я видела лишь заученные жесты. Как будто весь этот праздник был спектаклем, поставленным специально для меня, и актёры переигрывали. Или это я просто разучилась верить в хорошее. — Посмотри на них, — шептал Голос. — Фальшивые улыбки, фальшивые объятия, фальшивые жизни. Они все притворяются, что счастливы. Но ты-то знаешь правду, верно? — Отстань, — бросила я сквозь зубы. — Ты знаешь, что всё это — пыль. Декорация. Что настоящий мир — он другой. Он там, — Голос словно указал куда-то вглубь меня, — и ты это чувствуешь. Я остановилась посреди площади. Вокруг сновали люди с пакетами, воздушные шары тёрлись друг о друга, где-то играла шарманка, и её мотив был до того навязчивым, что захотелось зажать уши. Но я вспомнила про наушники — они всё ещё были в ушах. Странно. Я ведь должна была слышать только свою музыку, но звуки площади пробивались сквозь неё, как вода сквозь трещины в плотине. Может, плейлист закончился. А может, я просто перестала его замечать. Я вытащила наушники и убрала в карман. Музыка, которая была моим единственным укрытием, теперь показалась лишней. Даже опасной. Как будто она заглушала что-то важное — то, что я должна была услышать. Площадь теперь звучала в полную силу: голоса, смех, шаги, скрип колёс детской коляски, звон монет в чьей-то ладони. Я стояла в эпицентре этого шума и чувствовала, как он давит на виски. На секунду мне показалось, что всё вокруг — нереальное. Что я сплю. Что если я зажмурюсь и открою глаза, то окажусь в другом месте. В другом мире. В том самом, из моих снов. Я зажмурилась. Открыла. Ничего не изменилось. Но чувство — странное, липкое, — осталось. Как будто кто-то смотрел мне в спину. Я обернулась — но увидела только толпу. Люди шли, смеялись, пили горячий сидр из бумажных стаканчиков. Никто не смотрел на меня. Никому не было до меня дела. И всё же... Я пошла дальше, но с каждым шагом воздух менялся. Он становился плотнее — не как перед дождём, а иначе. Как будто само пространство вокруг меня сгущалось, натягивалось, как кожа на барабане. Дышать стало труднее — не физически, а как-то... ментально. Как будто каждый вдох требовал усилия. Запах. Я почувствовала его раньше, чем поняла, что именно чувствую. Серный. Едкий. Чужой. Он не принадлежал ярмарке — здесь пахло корицей, выпечкой, мокрой листвой, но не серой. Сера — это что-то другое. Что-то, чему здесь не место. Голос внутри меня замолчал. И это напугало меня больше, чем запах, больше, чем сгустившийся воздух. Голос никогда не замолкал. Он мог быть тише или громче, злее или спокойнее, но он всегда был. А теперь — тишина. Глубокая, звенящая тишина, которая означала только одно: что-то приближалось. Что-то, что заставило замолчать даже моего внутреннего демона. Я остановилась. Сердце колотилось где-то в горле, и я прижала ладонь к груди, пытаясь его унять. Бесполезно. Оно билось так, словно хотело вырваться наружу. А потом воздух вокруг меня всколыхнулся. Это было похоже на рябь на воде — только в воздухе. Невидимая волна прошла сквозь пространство, и я почувствовала её кожей — как дуновение ветра, только изнутри. Она не была холодной или горячей. Она была... чужой. И она двигалась ко мне. Я не видела их. Но они были там.***
Над площадью, в сером небе, которое сочилось мелким дождём, кружили тени. Сперва их было немного — три, пять, семь смазанных силуэтов, которые скользили между крышами старых домов, как капли чернил в воде. Они двигались против ветра, не подчиняясь законам физики, и там, где они пролетали, воздух на мгновение темнел, как будто кто-то выключал свет и тут же включал снова. Ни один человек на площади не поднял голову. Никто не заметил. Их становилось больше. Они стекались со всех сторон — из узких переулков, из подворотен, с карнизов, с неба. Человеческие фигуры, но искажённые, как будто кто-то взял нормальное тело и вывернул его наизнанку. Руки слишком длинные, с суставами, гнущимися не в ту сторону. Ноги — как у насекомых, угловатые, многосуставчатые. И лица — если это можно было назвать лицами, — перекошенные, с провалами вместо глаз и ртами, которые открывались слишком широко, обнажая ряды игольчатых зубов. Нижние челюсти у некоторых отсутствовали вовсе — вместо них свисали лоскуты серой плоти, которые колыхались при каждом движении. Демоны. Они парили над площадью, как стервятники над умирающим зверем, и их головы — все как одна — были повёрнуты к одинокой фигуре, застывшей посреди толпы. К девушке в серой кофте, с тёмными кругами под глазами и спутанными волосами, которая стояла, прижав ладонь к груди, и ничего не видела. — Вот она, — прошелестел один из них. Его голос был не звуком — он проникал прямо в сознание, минуя уши. Никто из людей не услышал. Но Амелия вздрогнула, как будто кто-то провёл ледяным пальцем по её позвоночнику. — Та, чья душа сияет, — подхватил второй. Он был крупнее остальных, с рваными крыльями, которые волочились за ним, как саван. — Та, чья душа горит, — добавил третий. Его глазницы были пусты, но в их глубине тлело что-то алое, голодное. — Такая яркая, — прошелестели они хором, и их шёпот наполнил воздух, как змеиное шипение. — Такая тёплая. Такая... вкусная. Они начали снижаться. Медленно, как хищники, уверенные в своей добыче, они скользили вниз, вытягивая скрюченные руки. Их пальцы — длинные, костлявые, с когтями вместо ногтей — тянулись к Амелии. Они не касались земли — они парили в нескольких дюймах над брусчаткой, и там, где проходили их тени, трава, пробивавшаяся между камней, мгновенно жухла и чернела. Один из них — самый смелый или самый голодный — протянул руку к её лицу. Его коготь почти коснулся её щеки. И тогда случилось нечто. Изнутри девушки — из того самого места, о котором она не знала, — вырвалась сила. Она была невидимой, но ощутимой, как ударная волна от взрыва. Воздух вокруг неё задрожал, пошёл рябью, и демоны, которые были ближе всего, отлетели назад, как тряпичные куклы. Тот, что тянулся к её лицу, закричал — голосом, полным боли и непонимания, — и его рука, та самая, что почти коснулась кожи, рассыпалась прахом. За ней — плечо, грудь, перекошенное лицо. Он разваливался на куски, как глиняная фигура под ударом молота, и через мгновение от него не осталось ничего, кроме серой пыли, которую развеял ветер. Остальные брызнули в разные стороны. Те, что были послабее, рассыпались прямо в воздухе — их просто разорвало на части невидимой силой, которая не имела ни имени, ни формы. Те, что покрепче, бросились прочь, врезаясь в стены зданий, в фонарные столбы, друг в друга. Их крики — беззвучные для человеческого уха, но полные ужаса — наполнили площадь. Через несколько секунд всё было кончено. Последний из демонов, тот самый, с пустыми глазницами и алым огнём внутри, задержался на мгновение дольше остальных. Он висел в воздухе над площадью, глядя на девушку, которая стояла всё в той же позе — прижав ладонь к груди, — и в его пустых глазницах читалось что-то новое. Не голод. Страх. — Она не знает, — прошептал он. — Она ещё не знает. А потом и он исчез — растворился, как утренний туман над рекой. Площадь снова стала просто площадью. Дождь. Люди. Смех. Шары. Музыка. Никаких следов. Никаких теней. Только запах серы ещё несколько секунд держался в воздухе, но и его быстро смыло дождём.***
Я стояла, не в силах пошевелиться. Что-то произошло. Что-то, чего я не могла объяснить, не могла понять, не могла даже толком ощутить. Но я знала — знала каждой клеткой тела, — что только что была на волосок от смерти. Или от чего-то худшего. Воздух вокруг меня снова стал обычным. Плотность исчезла, дышать стало легче. Запах серы — если это была сера — рассеялся, унесённый ветром. Площадь жила своей жизнью, как будто ничего не случилось. Никто не кричал. Никто не бежал. Люди всё так же пили сидр, смеялись, болтали о пустяках. Я обхватила себя руками. Меня трясло. — Что это было? — прошептала я. Голос молчал. Я повернулась вокруг себя, вглядываясь в толпу, в окна домов, в серое небо. Ничего. Никого. Только обычная ярмарка, обычный октябрьский вечер, обычные люди, которые не замечали ничего необычного. — Ты почувствовал? — спросила я у Голоса. Тишина. Он вернулся не сразу. Прошло, наверное, несколько минут, в течение которых я просто стояла на месте, как вкопанная, и ждала. Ждала, что он скажет что-то — пусть даже издевательское, пусть даже злое, — лишь бы нарушить эту звенящую пустоту. — Беги, — сказал он наконец. И я побежала.***
Домой я добралась, не помня дороги. Какой-то отрезок жизни просто выпал из памяти — вероятно, инстинкт самосохранения взял верх и отключил всё лишнее, пока ноги несли меня прочь от площади. Я очнулась уже в прихожей, дрожащими руками запирая замок. Раз, два, три оборота. Цепочка. Задвижка. Всё, что было. Затем — шторы. Задёрнула намертво, не оставив ни щёлки, через которую мог бы проникнуть свет уличного фонаря. В темноте было спокойнее. В темноте не нужно было видеть то, чего нет. Я села прямо на пол, прислонившись спиной к двери, и обхватила колени руками. Что это было? Вопрос звучал в голове снова и снова, как заевшая пластинка. Я перебирала в памяти детали, но их почти не было. Запах. Давление в воздухе. Волна — та самая, которая прошла сквозь меня и оттолкнула... кого? Что? Я не видела. Я ничего не видела. Но я чувствовала. Так, как не чувствовала ничего и никогда. Как будто на долю секунды я оказалась в центре урагана — и ураган был мной. Это пугало больше всего. Потому что это было знакомо. Не из этой жизни — из снов. Там, в кошмарах, я тоже была центром чего-то огромного, неконтролируемого, смертоносного. Только там это приводило к боли и крови. А здесь — к спасению. — Ты жива, — сказал Голос. Теперь он звучал иначе. Не насмешливо — скорее задумчиво. Как будто он сам не до конца понимал, что произошло. — Я жива, — эхом отозвалась я. — А должна была умереть. Я закрыла глаза. Перед внутренним взором снова всплыл цветок на подоконнике — упрямый, цветущий, живой вопреки всему. Я вспомнила, как смотрела на него утром, и как внутри что-то шевельнулось — предчувствие. Или предупреждение. — Что со мной не так? — спросила я в темноту. Ответа не было. Я просидела так до самого утра, не сомкнув глаз. Когда рассвело — серый, тусклый рассвет, обещавший очередной дождливый день, — я поднялась с пола, размяла затёкшие ноги и подошла к подоконнику. Цветок покачивал листьями. Один из белых бутонов, который ещё вчера был закрыт, теперь раскрылся полностью. Я прикоснулась к нему кончиком пальца. Лепестки были прохладными и гладкими. Живыми. — Что ты такое? — прошептала я. Цветок не ответил. Но где-то глубоко внутри, в том месте, которое я старалась не тревожить, зародилось странное, пугающее чувство. Как будто ответ уже был. Как будто он всегда был там, просто ждал, когда я задам правильный вопрос.***
На следующий день я стояла у дверей кабинета доктора Ричардсона. Я не планировала приходить. После ярмарки я собиралась запереться в квартире как минимум на неделю — пока не кончатся консервы и чай, — но что-то внутри меня изменилось. Может, страх, которому нужен был выход. Может, одиночество, которое вдруг стало невыносимым. А может, та самая сила, которая спасла меня на площади, — она разбудила не только себя, но и желание найти ответы. Кабинет встретил меня привычным запахом: сухие травы, старая бумага, что-то едва уловимо медицинское. Что-то до боли знакомое… Тишина, которую нарушало только мерное тиканье настенных часов. Доктор Ричардсон сидел в своём кресле — высокий, сухощавый, с аккуратно подстриженной седоватой бородой и глазами, которые видели слишком много. Когда я вошла, он поднялся и сделал шаг навстречу, протягивая руку для пожатия. Я инстинктивно отшатнулась. Прикосновения всё ещё были под запретом. Наверное, всегда будут. — Мисс Браун, — сказал он, не выказав ни удивления, ни обиды. Он давно привык. — Я рад, что вы решили возобновить сеансы. Признаться, я надеялся на очередную встречу. Ваша ситуация... она не перестаёт меня занимать. — Давайте без предисловий, доктор. — Мой голос звучал сухо, почти грубо. Я села на край стула, как всегда, не прислоняясь к спинке. — Просто начнём. Он кивнул и вернулся в своё кресло. Блокнот, ручка — привычный реквизит. Часы тикали. — Как вы себя чувствовали в последнее время? Были ли приступы агрессии? Попытки причинить себе боль? Я смотрела на маятник. Дыхание выравнивалось против воли — кабинет действовал на меня как транквилизатор. — Голос стал громче, — сказала я, глядя в пол. — Иногда мне кажется, что он пытается привлечь моё внимание не просто так. Не потому что я больна. А потому что... — я запнулась, подбирая слова, — ...потому что он хочет мне что-то напомнить. — Напомнить? — Да. — Я подняла глаза. — Я начинаю думать, что это не последствия моего расстройства. Что это отдельная личность. Что-то... или кто-то... кто поселился во мне и пытается увести меня в свой мир. Я не знаю, как иначе это описать. Это звучит как безумие, — я криво усмехнулась, — но, возможно, так оно и есть. Руки дрожали. Я спрятала их в карманы. Доктор Ричардсон не смеялся. Он вообще никогда не смеялся надо мной — и это, пожалуй, было единственной причиной, по которой я всё ещё сюда приходила. — Амелия, — сказал он осторожно, и я поняла, что сейчас последует вопрос, к которому я не готова. — Скажите, какое имя вы используете сейчас? То, что дано вам при рождении, или то, которое вы слышали во сне? Я замерла. Вопрос ударил под дых — так же, как в первый раз, полгода назад. Я думала, что готова к нему. Оказалось — нет. Потому что правда была слишком странной, слишком иррациональной, слишком... моей. Я вспомнила ночь, когда впервые услышала это имя. Мне было девятнадцать. Я лежала в кровати после того, как друзья — единственные люди, которых я подпустила близко, — молча исчезли из моей жизни, не оставив ни сообщения, ни объяснения. Я плакала, пока не кончились слёзы, а потом провалилась в сон. И там был голос. Тот самый. Низкий, с хрипотцой, полный боли и любви — такой любви, которую я никогда не знала в реальности. Он звал меня. Но не Амелией. Каталея. Я проснулась с этим именем на губах. И с тех пор не могла его забыть. — То самое, — сказала я шёпотом. — Из сна. — Каталея? Оно прозвучало в его устах иначе, чем всегда. Не как имя из кошмара. Не как слово, которое принадлежало кому-то другому. А как ключ. Как пароль. Как будто доктор Ричардсон только что открыл дверь, которую я пыталась запереть на все замки. — Да, — сказала я. — Каталея. В кабинете повисла тишина. Доктор что-то записывал в блокноте — я видела, как его ручка скользила по бумаге, но не спрашивала, что именно. Мне было всё равно. Внутри что-то надломилось — как будто признание в том, что я называю себя чужим именем, стало последней каплей, разрушившей стену, которую я строила годами. — Это ведь ненормально, да? — спросила я, не глядя на него. — Называть себя именем из сна. Считать его своим. — Нормально, ненормально... — он пожал плечами. — Это всего лишь слова. Психика человека — сложный механизм, Амелия. Иногда она использует символы, чтобы докричаться до нас. Иногда эти символы принимают форму имени. — Вы не ответили на вопрос. — Потому что у меня нет ответа. — Он снял очки и посмотрел на меня. — Я могу предположить, что это имя — часть вашей защитной реакции. Способ справиться с реальностью, которая кажется вам враждебной. А могу предположить иное. Но предположения — это не диагноз. — Какое иное? Он помолчал. Часы тикали. Дождь барабанил по стеклу. — Вы верите в реинкарнацию, Амелия? Я не ответила. Но где-то глубоко внутри, в том самом месте, которое я старалась не тревожить, что-то сжалось. Потому что да. Я верила. Или, по крайней мере, хотела верить. Потому что если это правда — если я прожила много жизней, — тогда мои сны имеют смысл. Тогда голос в голове — не просто симптом. Тогда цветок, который не умирает, — не просто аномалия. Тогда я не сумасшедшая. — Я не знаю, во что я верю, — сказала я, вставая. — Но спасибо, доктор. За то, что слушаете. — Это моя работа. — Нет. — Я покачала головой. — Ваша работа — ставить диагнозы и выписывать рецепты. А вы просто слушаете. Это... ценно. Я вышла из кабинета, не прощаясь. На улице шёл дождь. Я стояла под козырьком и смотрела, как капли разбиваются об асфальт, и внутри меня впервые за долгое время что-то шевелилось. Что-то, что не было болью, страхом или гневом. Что-то, похожее на... ожидание. Амелия, она же Каталея, не желает возвращаться из своего сна в реальность. Потому что там, во сне, она — не серая мышь с тёмными кругами под глазами. Там она — та, кого зовут. Та, кого ждут. Та, чьё имя звучит как пароль к другой жизни. Но пока она спит — миры живут. А когда проснётся — всё изменится.***
Где-то далеко, за гранью этого мира, в месте, где не было ни света, ни времени, три фигуры в чёрном одновременно подняли головы. Тот, что был старше всех, сжал в кулаке браслет из тёмного нефрита и прошептал: — Она близко. Двое других не ответили. Им не нужны были слова.