***
День медленно, но верно близился к завершению, солнце отбрасывало длинные тени на захламлённый стол. Жан методично разгребал остаточную бумажную мудянку, накопившуюся за последние два дня: одни дела были отработаны на «отъебись», по иным еще вовсе конь не валялся. Дверь с грохотом распахнулась. Шадис вошёл без стука, как всегда. В руках — три пухлые папки, перетянутые потрёпанными резинками. Он с размаху шмякнул их на стол перед Жаном. — Изучи, — хрипло бросил Шадис, поправляя выцветший пиджак. — Особенно верхнее. Ты по нему уже работал. Жан медленно поднял взгляд. Верхней оказалась папка с надписью: «Дело № 1857/00274 по факту изготовления и распространения неустановленными лицами наркотических веществ…». Буквы «RM» обведены красным карандашом — небрежно, но настойчиво. — Заебись, — пробормотал Жан, проводя пальцем по шершавой обложке. — Сам не рад, — Шадис скрестил руки на груди. Его лицо, изборождённое морщинами и усталостью, исказила гримаса. — Мне, чёрт возьми, страшно доверять такие дела тому, кто расследует не по науке, а по наитию. Это тебе не какая-нибудь вшивая поножовщина или износ: тут с умом работать надо. Каждый вес, каждая упаковка имеют значение, упустил какую-нибудь мелочь, и адвокат вцепится в неё, чтобы помочь жулику соскочить. Он на секунду сжал край стола, будто ища опору, потом снова посмотрел на Жана — так, будто всё ещё надеялся увидеть там кого‑то более надёжного. — Но Аккерман в тебя верит, — добавил Шадис тише, почти про себя. — Говорит, у тебя нюх. Жан усмехнулся, но ничего не ответил. Его пальцы уже листали страницы дела: фотографии с места изъятия, показания осведомителя, обрывок упаковки с неразборчивой маркировкой. На одном из снимков угол улицы показался ему подозрительно знакомым. Хотя, для него в этом городе все углы были в той или иной степени «знакомыми». Где‑то в глубине участка звякнул стакан: звук прозвучал как тост в пустоту. Жан уловил обрывок фразы из коридора: — …наконец‑то отметим, как положено. Проводы — дело святое… Шадис уловил его взгляд и вздохнул, неожиданно потеряв весь свой напор. Улыбка вышла горькой, почти вымученной. — Дожили, — он провел по ребрам слева, затем скользнул пальцами по ремню брюк: как будто всё еще не мог поверить, что остался без жетона и пистолета. Что его, опытнейшего детектива Троста вот так взяли, и списали в утиль. — Сегодня вечером участок превратится в кабак. Вытурили-таки. Врачи сказали: «Либо на покой, либо в гроб». Руководство решило перестраховаться. Меня, как водится, спросить забыли. Он помолчал, потом кивнул на папки: — Короче, вникай. Если возникнут вопросы, номер мой ты знаешь. У меня теперь свободного времени немерянно. Он развернулся и направился к двери, оставив после себя запах табака и многолетней рутины. Жан не стал огрызаться, пока Шадис не закрыл дверь. Старику и без него было плохо. — Сами с усами, — вполголоса цыкнул он, оставшись наедине с папками, и снова опустил глаза на дело по «RM».***
В «Митрасе» вечер вошёл в пиковую фазу дорогого праздника: густой свет люстр ложился на скатерти, превращая серебро приборов в тусклое золото. Разговоры сливались в ровный, уверенный гул — такой бывает только там, где привыкли, что их слышат. Эрен, как и полагалось, сидел в центре зала, рядом с Родом Райссом. Он держал лицо: ни дрожи, ни взгляда в сторону, только пальцы чуть вжимались в ножку бокала — и тут же разжимались, будто он сам себя одёргивал. А потом он так сильно сжал стекло, что на секунду показалось: ножка хрустнет. Но не хрустнула. Как и он сам. Род Райсс говорил громко, весомо, так, чтобы каждое слово падало, как монета на мрамор — звонко и окончательно: — Этот союз станет опорой. Надёжной, проверенной, той, на которую можно опереться без страха. Эрен кивал в нужных местах, улыбался там, где ждали улыбки, но краем глаза всё время тянулся туда, к сцене. А потом на сцене появилась она, и Эрену сразу захотелось сжаться, стать настолько незаметным, насколько это вообще было возможно. И взбрело же старому чёрту Райссу, что их с Хисторией помолвку следует отмечать именно в том ресторане, где выступает Микаса… Красное платье лежало на ней как тень огня — будто свет не просто падал на ткань, а рождался из неё. Оно не обещало ничего лишнего — только подчёркивало, как ровно она держит спину и как неподвижно лежат её руки, пока голос делает всю работу. Ансамбль начал вступление — тягучее, бархатное, с низким вздохом контрабаса и осторожным переливом пианино. Они знали её темп, знали, где дать ей воздух, а где — поддержать, как невидимая стена. И в этом была её сила: ничего между ней и звуком. Только голос, чистый и острый, как лезвие. В этой выверенности было что‑то обезоруживающее. Когда она запела, зал будто чуть притих — не до полной тишины, но до той паузы, когда перестают звенеть бокалы и замирают разговоры. Её голос не старался понравиться — он брал и удерживал, как крепкая рука. И в какой-то момент их взгляды встретились. Не мельком. Не случайно. А намертво — как если бы весь зал исчез, и остались только эти два взгляда, упёршиеся друг в друга, не в силах разойтись. Микаса чуть запнулась — не на ноте, не в ритме, а где-то глубже, там, где дыхание держится на ниточке. Пауза повисла всего на четверть секунды, но Эрену она показалась вечностью. Потом Микаса снова пошла вперёд — уже не так свободно, уже через усилие, будто голос приходилось тащить за собой. Эрен почувствовал, как по спине ползёт холод. Он хотел встать. Хотел выйти. Хотел добежать до сцены и сказать хоть что-то — хоть одно слово, которое всё объяснило бы. Но вместо этого он только чуть наклонил голову, будто от внезапной тяжести, и сжал зубы так, что на скулах проступили жёсткие углы. Она смотрела на него — и в этом взгляде не было ещё ни злости, ни упрёка. Только жалобное, умоляющее непонимание. Как будто она пыталась прочесть на его лице ответ на вопрос, который ещё не успела задать, но уже знала, что он ей нужен. Песня закончилась. Последний аккорд ансамбля лёг, как опущенная занавесь. Микаса опустила голову — не поклонилась, не улыбнулась, просто чуть склонила подбородок, будто пряча лицо на секунду, чтобы снова поднять его уже готовым. Потом она сошла со сцены — не спеша, ровно, как будто ничего не случилось. Но в коридоре, где пахло пылью, старыми кулисами и чем-то кислым, будто время здесь текло медленнее, она остановилась у стены, будто ей вдруг не хватило опоры. На стене темнело пятно сырости — расплывшееся, как тень, и Микаса на секунду уставилась на него, будто это пятно было единственным, что имело смысл. Менеджер подошёл, наклонился, что-то спросил — тихо, по-деловому, без лишней суеты. Она не подняла глаз. — Простите, — сказала она ровно, почти без интонации. — Плохо себя чувствую. Больше сегодня выступать не смогу. Он хотел что-то добавить, но она уже отвернулась, пряча лицо, и пошла к выходу — быстро, почти бегом, будто боялась, что если остановится, то просто рассыплется на месте. А Эрен всё ещё сидел в зале, среди дорогих костюмов и громких слов, и чувствовал, как этот вечер, этот свет, эти улыбки давят на него, словно бетонная плита. Он не мог ничего объяснить — не здесь, не сейчас, не этим людям. И от этого тишина внутри него становилась всё громче. Хистория сидела рядом с Эреном. Она не присоединялась к шумным тостам, не поднимала бокал вместе со всеми — только держала его, едва сжимая тонкую ножку, и смотрела туда, где сидел Эрен. Она видела, как он кивает, как выдавливает улыбку, как пальцы его снова и снова находят край бокала, будто ищут за что ухватиться. Видела, как на скулах проступают жёсткие углы, когда он заставляет себя не смотреть на сцену — и всё равно смотрит. В груди у неё что‑то сжималось — не от восторга, не от торжества, а от этой тяжёлой, неудобной жалости, которую она не могла себе позволить. Ей было жаль его — по-настоящему, до колючей боли под рёбрами. Но она знала: если сейчас попытаться хоть чем‑то смягчить этот вечер, всё рассыплется. Её собственный план, её свобода — всё это держалось на тонкой, туго натянутой нити, и любое неловкое движение могло её порвать. От этого у Хистории снова что‑то сжалось внутри. Рядом кто‑то что‑то говорил ей — какой‑то важный, ничего не значащий пустяк о гостях, о том, что пора бы и ей произнести пару слов. Она кивнула, не слушая, и краем глаза снова нашла Эрена. Он сидел, опустив голову, будто прислушивался к тишине, которая стала громче всех тостов. «Прости», — прошептала она про себя, так тихо, что даже она сама едва расслышала. Не вслух — потому что вслух это ничего бы не исправило. А может, и сломало бы окончательно. Её интересы были важнее. Её план должен быть воплощён. Ради своего счастья она сидела здесь, держала спину ровно и смотрела, как рушится чужое.***
Кирштейн скользнул вдоль стены — тенью, без лишней суеты. Ограждение он обошёл там, где сетка чуть провисала над дренажной канавой: старый трюк, который работает, если знать, куда смотреть. Пропускной пункт он и не думал трогать — ещё лишнего шума ему не хватало. Дверь вскрыл быстро, почти небрежно — будто не взламывал, а просто напомнил замку, кто тут главный. Створка подалась внутрь с тихим, виноватым скрипом. Где‑то в глубине здания мерно капало: кап… кап… кап… — будто кто‑то отсчитывал секунды, чтобы Жан не забывал, что времени у него в обрез. Основной зал он окинул одним взглядом и тут же отвернулся. Слишком чисто, слишком на виду — не место для тёмных дел. Его интересовало другое: неприметная дверь в торце, с облупившейся краской и табличкой без номера — только выцветшие буквы, которые уже никто не читает. По бумагам тут значилось «вспомогательная лаборатория». В таких углах и прячут самое интересное. Тут было тихо, пахло спиртом, пылью и чем‑то едким — работали. Причём недавно. Жан замер на пороге, присматриваясь. Торопиться ему было незачем. Он двигался по комнате, как кот по чужому двору — осторожно, но уверенно, отмечая каждую мелочь. На полке стояли колбы — одинаковые, как на витрине. На дне одной виднелся осадок — белёсые комки, похожие на свалявшуюся вату. Когда Жан чуть качнул стекло, эти комочки перекатились и снова легли неровно, будто не хотели растворяться. В другой колбе почти ничего не осталось — только липкая янтарная плёнка по стенкам, будто кто‑то вылил содержимое, а смыть поленился. В свете лампы эта плёнка отливала странным перламутровым блеском — неестественно, как у чего‑то, что лучше не трогать. Как у вещества, которое не должно существовать. Рядом — пробирки с серой мутью. Если постучать по стеклу, эта муть поднималась лёгким облачком и потом медленно оседала, будто не хотела быть жидкостью. Жан хмыкнул про себя: выглядело так, будто варили на коленке, а не по науке. Хотя как варят по науке, он никогда и не видел. Возможно, для Ханджи вся эта хрень что‑то значила, но для Жана это была просто «какая‑то хрень»: сырьё, промежуточный продукт, мусор — смертоносный мусор, который кто-то считал ценным. Этикеток не было. Вообще нигде: тот, кто здесь работал, без подписей отлично знал, что где находится, а посторонних сюда пускать не предполагалось. Это была не лаборатория — это был тайник. У раковины — стопка чашек, и на каждой у края тёмное кольцо. Будто в них что‑то выпаривали, и не один раз. А на дне одной чашки блестели мелкие иголочки — как крошечные шипы. — Такое всё вкусное, прям глаза разбегаются, — озадаченно пробормотал Кирштейн. Он достал охапку пакетов, быстро, без суеты, вынул из стоявшей на столе центрифуги пару пробирок. Заодно прихватил пару использованных химических тестов из мусорки в углу комнаты. И, до кучи, опустил в пакетик плоскую чашку с игольчатыми кристаллами. Он чуть прищурился, окинул помещение последним взглядом, запоминая, где что лежит. Потом тихо прикрыл дверь, оставив всё почти как было — только чуть меньше улик, чем минуту назад. В кармане лежало достаточно, чтобы заставить Ханджи ссать кипятком — по крайней мере, ему хотелось на это надеяться. Он втянул прохладный воздух и чуть усмехнулся. Удача любит тех, кто не шумит. Тихим он быть умел, хоть и старательно скрывал это. Но тишина — не гарантия безопасности. Иногда она просто даёт тебе время поверить, что ты в безопасности, прежде чем всё рухнет. С противоположной стороны улицы за Жаном наблюдал, прислонившись к таксофону, неприметный мужичок, спокойно потягивавший «что‑то» из завёрнутой в пакет бутылки. Время от времени он коротко кивал, будто подтверждая невидимому собеседнику, что всё под контролем. Проследив, куда Жан потопал, он снял трубку с рычага и набрал номер. В трубке щёлкнуло — и этот щелчок прозвучал как спущенный курок.***
Квартира встретила тишиной — той самой, что бывает слишком громкой, когда в голове всё ещё крутится чужой смех, чужие тосты и один‑единственный взгляд, который резал сильнее любого ножа. Микаса закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и на секунду просто перестала дышать — будто если не вдыхать, то и боль не проникнет глубже. Она ходила по комнате, не включая свет: тень за тенью, шаг за шагом, будто пыталась стряхнуть с себя этот вечер, как воду после дождя. У зеркала она на миг задержалась, но не стала смотреть на себя — только скользнула взглядом по собственному отражению, как по чужому лицу, и тут же отвернулась. Красное платье, теперь казавшееся ей кричащим, чужим, будто наряд для другой женщины, которая ещё верила, что всё будет просто, полетело на спинку стула, сменившись на безразмерную рубашку, длинную, мягкую и удобную. В голове крутились обрывки фраз Рода Райсса — тяжёлые, гулкие, как удары молота: «союз», «опора», «будущее». И лицо Эрена напротив: натянутая улыбка, взгляд, который всё время норовил ускользнуть. Она цеплялась за любые объяснения — хоть за самое нелепое: «он что‑то задумал», «это не то, чем кажется». Но каждое оправдание рассыпалось, едва успев сложиться. Стук в дверь ударил по нервам, как разряд тока. От резкого звука на полке чуть сдвинулась чашка — на сантиметр, не больше, — и Микаса замерла, глядя на неё, будто ждала, что та упадёт и разобьётся, поставив точку в этом вечере. Но чашка не упала. Только дрогнула и осталась стоять, как и она сама. — Микаса, это я. Пожалуйста, открой. Я всё объясню. Она стояла, сжимая кулаки так, что костяшки побелели, и чувствовала, как внутри поднимается волна — не только обиды, а чего‑то более горького, похожего на усталость от бесконечного ожидания правды. Этот жест она почти не замечала: тело само искало, за что ухватиться, чтобы не рассыпаться. — Уходи, — сказала она глухо, почти шёпотом, но так, чтобы он услышал. — Пожалуйста, дай мне минуту. Одну минуту, и если после этого ты скажешь уйти — я уйду. Обещаю. Микаса медленно выдохнула, будто сбрасывая с плеч невидимый груз, и повернула ключ. Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы он мог войти, но не настолько, чтобы ей показалось, будто она снова открывает ему весь мир. Эрен шагнул внутрь, не глядя ей в глаза — будто боялся, что один взгляд всё сломает. Пальто он не снял, будто и сам не верил, что задержится надолго. Они прошли на кухню. Микаса осталась стоять у окна, скрестив руки, а Эрен сел на край стула, как гость, которому здесь не место. Потом он заговорил. Без пафоса, без красивых слов — просто и сухо, как будто каждое предложение давалось ему с усилием. Про свою сделку с Хисторией. Про то, что хотел выиграть время, найти выход. И самое главное — про то, что не хотел говорить, потому что боялся, что она почувствует себя преданной. Микаса слушала. Не перебивала. Не кричала. Просто смотрела на него — так, будто пыталась разглядеть за этими словами того самого Эрена, который когда‑то обещал, что они всегда будут на одной стороне. Пальцы её то сжимались, то разжимались, будто искали опору, которой больше не было. Когда он закончил, в комнате повисла тишина — не та, что бывает после ссоры, а та, что приходит, когда всё самое важное уже сказано, но ничего не стало легче. — Занимательно, — произнесла наконец Микаса. Её голос прозвучал неожиданно спокойно даже для неё самой. — А дальше ты что планировал? Притворяться мужем Хистории до тех пор, пока её отец не упокоится с миром? — Насчет этого можно не беспокоиться, — сказал Эрен, — Род Райсс умрёт сегодня ночью. — Знаешь, — продолжила Микаса, и в её голосе не осталось даже горечи: только ледяная пустота, будто все эмоции выгорели. Она даже забыла удивиться: видимо, лимит потрясений был исчерпан ещё на том моменте, когда их взгляды впервые встретились в зале. Теперь любое новое признание просто падало в эту пустоту, не вызывая ни крика, ни слёз: лишь глухое, тянущее ощущение, что земля под ногами рассыпается в пыль. — Я всё время гадала, что же ты от меня скрываешь, — она чуть наклонила голову, словно пыталась разглядеть в нём того Эрена, которого знала раньше, но видела только тень. — Места себе не находила, каждую твою паузу разбирала по косточкам, каждую оговорку превращала в целую историю. Я столько всего себе нафантазировала. И знаешь, что самое страшное? Реальность оказалась куда хуже любой моей выдумки. Эрен хотел что‑то сказать, но она подняла руку — не резко, не гневно, а устало, как человек, у которого просто не осталось сил на новые объяснения. — Не надо. Не пытайся сейчас всё обернуть так, будто это ради меня. Ради нас. Потому что если ты скажешь это, я либо сорвусь, либо… поверю. А верить в это я больше не могу. Она сделала шаг назад — не к двери, а просто чтобы между ними стало хоть немного больше воздуха, потому что его присутствие вдруг стало давить, как тяжёлый, влажный туман, от которого не продохнуть. Пальцы сами собой сжались в кулаки, а потом снова разжались, будто тело всё ещё надеялось найти какую‑то опору, которой больше не существовало. — Ничего не поменялось, — повторила она тише, но твёрже, и в этой тишине каждое слово звучало как удар молотка по гвоздю, заколачивающему крышку. — Ты по‑прежнему говоришь мне ровно столько, сколько считаешь нужным. Я так больше не хочу. Она подошла к двери и открыла её — не рывком, а спокойно, ровно, невольно сделав шаг назад, будто пыталась увеличить расстояние не только между ними, но и между собой и своей болью. — Я люблю тебя, Эрен. Но сейчас я не хочу тебя видеть, — сказала она спокойно, но так, что в этих словах не было места для споров. — Уйди. Эрен поднялся, постоял секунду, будто пытаясь запомнить эту кухню, этот свет, эту женщину, которая смотрела на него без слёз, но так, будто внутри у неё что‑то надломилось. Потом медленно прошёл мимо, задержавшись на пороге. Не глядя на неё, он положил на стол бархатную коробочку — маленькую, аккуратную, с гладкой лентой. И вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Щёлкнул замок — коротко, окончательно. Микаса долго стояла, глядя на эту коробочку. Не прикасаясь. Как будто это был не подарок, а ещё одна ложь, упакованная в красивую обёртку. Мысли снова нахлынули, тяжёлые и острые, кромсая её изнутри: «Почему он не сказал сразу?», «Что ещё он скрывает?», «А если я всё неправильно поняла?» Она обхватила себя руками, будто пыталась удержать себя от того, чтобы не сорваться, не побежать за ним, не крикнуть: «Вернись и скажи правду!» Телефон зазвонил резко, неожиданно, как выстрел в тишине. Микаса вздрогнула, посмотрела на аппарат. На секунду подумала не брать. Но потом, будто хватаясь за любую соломинку, чтобы вынырнуть из этой темноты, подняла трубку. — Алло, — сказала она, и собственный голос показался ей чужим — ровным, пустым, как эхо в пустой комнате. — Мисс Аккерман? — ей впервые довелось услышать голос Кирштейна через телефонную связь. — Не разбудил? — Не волнуйтесь, детектив, я ещё не ложилась, — ответила Микаса, продолжая изумляться тому, как спокойно звучит её голос, будто внутри у неё уже всё выгорело и нечему было дрожать. — Насчёт вашей просьбы… Не знаю, стоит ли говорить вам об этом… — Фиктивная помолвка с Хисторией Райсс. Я уже знаю, — перебила она, не давая ему подбирать слова. В этом признании не было ни горечи, ни надрыва: только усталая констатация факта, как если бы она уже тысячу раз прокрутила эту фразу в голове и теперь просто вытолкнула её наружу. В трубке повисло молчание — не пустое, а тяжёлое, будто Кирштейн сам пытался переварить услышанное. — Детектив? Вы ведь это мне сообщить хотели? — уточнила Микаса, почти равнодушно. Жан секунду помолчал, после чего спросил, будто проверяя почву: — Вы сегодня никуда не собираетесь? — Нет, а какое это… — начала она, но Кирштейн не дал ей договорить. — Не покидайте квартиру. Я скоро буду. — Бросьте, вам не… — хотела отказаться Микаса, и Кирштейн действительно бросил. Трубку. Микаса медленно опустилась на диван, будто всё её тело вдруг стало слишком тяжёлым. В голове царил полнейший хаос. Ещё несколько часов назад она чувствовала себя самой счастливой женщиной на свете — стояла на сцене, пела, думала о том, как вернётся домой, к Эрену. Строила обычные, простые планы: снять квартиру побольше, может, ещё что‑нибудь… А теперь все эти планы пошли коту под хвост, рассыпались, как карточный домик от одного неловкого вздоха. Вместо будущего — тишина, полумрак и запах остывшего кофе, который она так и не допила, потому что торопилась на выступление. Она обхватила себя руками, будто пыталась удержать внутри то, что рвалось наружу — не слёзы, нет, а эту странную, колючую пустоту, которая разрасталась с каждой минутой. Хотелось кричать, хотелось швырнуть что‑нибудь в стену, чтобы услышать громкий, честный звук, который заглушил бы эту тишину. Но вместо этого она просто сидела, глядя перед собой, и пальцы её невольно сжимались и разжимались, будто искали, за что ухватиться.