Глава 2. Гусу. Свет и тени прошлого
13 июня 2026 г., 20:00
Возвращение в Цинхэ вышло скомканным и душным, точно летний сон после полуденного вина. Дорога растрясла кости, просевшие от усталости и долгого сидения; гостиницы попадались пыльные, с плохой едой и ещё худшими чернилами. Хуайсан, едва переступив порог резиденции, сослался на головную боль и заперся у себя, отмахиваясь от старейшин веером и жалобным стоном. Он знал, что выглядит именно так, как они ожидают: изнеженным, капризным, сломленным дорогой. Пусть. Лишь бы не лезли.
В кабинете было темно и тихо. Слуги, наученные многолетней привычкой, не зажигали свечей без приказа, а он не спешил приказывать. Опустившись на колени перед низким столиком, Хуайсан долго сидел в молчании, слушая, как за окнами шумит ветер в кронах старых сосен — тот самый ветер, что приходит с гор и пахнет камнем, хвоей и чем-то древним, чему нет названия. Знакомый запах. Единственное, что не изменилось.
Потом он зажёг свечу. Достал из тайника за книгами старую шкатулку — не ту, где лежал веер с тремя фигурами, а другую, поменьше, с потрескавшимся лаком. В ней хранились ученические вещи: сломанная кисть, огрызок тушечницы, несколько пожелтевших листов бумаги, свёрнутых в трубочку и перевязанных выцветшей шёлковой лентой.
Он развернул листы.
Рисунки. Неумелые, но старательные — так рисует тот, кто ещё не овладел техникой, но уже умеет видеть. Вот изогнутая ветка сливы на фоне круглой луны. Вот старый павильон для медитаций, где он прятался от занятий. А вот — он сам, пятнадцатилетний, неуклюжий, с веером, прикрывающим пол-лица.
Но главное было не это. Главное лежало в самом низу, под остальными листами: набросок двух фигур под старой сосной. Той самой, что росла на склоне горы у Облачных Глубин, — кривая, узловатая, с раскидистой кроной, похожей на раскрытый веер.
Хуайсан провёл пальцем по линиям. Бумага была шершавой на ощупь, краска давно высохла, но память, в отличие от краски, не высыхала никогда.
Гусу. Облачные Глубины. Время, когда он ещё не знал ни что такое настоящая боль, ни что такое настоящая тьма. Время, когда он впервые увидел их.
И с этого, пожалуй, всё и началось.
Он закрыл глаза, откинулся на подушки, и прошлое нахлынуло само — густое, яркое, словно расписанный шёлк.
Ему было пятнадцать, когда старший брат, тогда ещё просто Чифэн-цзунь, глава Цинхэ Не и гроза всех, кто смел косо взглянуть на орден, принял решение. «Хватит бездельничать, Хуайсан. Поедешь в Гусу. Будешь учиться. Может, хоть там из тебя сделают человека». Сказано это было тоном, не терпящим возражений, и сопровождалось таким взглядом, от которого у бедного Хуайсана подкосились колени. Спорить с братом было всё равно что спорить с горой: можно кричать сколько угодно — гора не услышит. А если и услышит, то ответит так, что лучше бы не слышала.
Так он оказался в Облачных Глубинах.
В первый же день, когда за ним закрылись знаменитые белые ворота с резными облаками, Хуайсан понял: это место создано не для него. Точёные павильоны, идеально ровные дорожки, деревья, подстриженные так, словно сама природа здесь подчинялась уставу, — всё дышало порядком, строгостью и каким-то холодным, величественным покоем. Даже воздух был другим: разрежённым, горным, пронизанным запахом сандала и сырой хвои. Ни тебе весёлой суеты Цинхэ, ни пыльных тренировочных площадок, ни гомона учеников, которые в перерывах таскали друг у друга сладости и рассказывали скабрезные истории. Здесь ходили медленно. Говорили тихо. Смотрели строго.
И Лань Цижэнь, старый наставник с лицом, вырезанным из нефрита и застывшим в выражении вечного неодобрения, при первом же взгляде на Хуайсана поджал губы так, словно у него разом заболели все зубы. «Ученик Не, — произнёс он голосом, от которого мурашки бежали по спине, — в Облачных Глубинах не принято носить веера во время занятий. И опаздывать не принято. И спать на лекциях — тоже не принято».
Хуайсан, разумеется, делал всё это. Не со зла — просто иначе не умел. Сабли его пугали (брат заставил взять с собой, но он запихнул её под кровать и не доставал), уставы наводили тоску, а ранние подъёмы были сущей пыткой. Уже к концу первой недели он понял, что единственный способ выжить в этом каменном мешке — притворяться ещё глупее, чем он был на самом деле.
И он притворялся. Усердно. С душой. С настоящим артистизмом, который, как он потом осознал, был его первым шагом на пути кукловода.
— Ах, учитель Лань, я так старался запомнить правила, но их так много! Три тысячи? Неужели три тысячи? У меня голова кругом идёт, я, кажется, сейчас упаду в обморок… — и он действительно качался, хватаясь за виски, и младшие ученики Лань, которым было велено за ним присматривать, в ужасе подхватывали его под руки, а Лань Цижэнь, скрипя зубами, отпускал с лекции.
Так он получил свободу передвижения. Свободу, которую использовал не для того, чтобы бездельничать (хотя бездельничал он тоже много), а для того, чтобы смотреть.
Смотреть Хуайсан умел с детства. Когда твой старший брат — гора мышц и гнева, а ты — тонкокостный мальчик, который от одного крика готов провалиться сквозь землю, волей-неволей научишься замечать детали. Как двигаются брови брата, прежде чем он нахмурится. Как меняется его дыхание, когда он сдерживает ярость. Как он потирает левое плечо после долгой тренировки — там у него было старое ранение. Хуайсан знал всё это и использовал, чтобы избегать неприятностей. Но в Гусу этот навык неожиданно обрёл новое применение.
Люди были интересны.
Не все, конечно. Большинство — скучные, предсказуемые, как таблички с правилами, что висели на каждой стене. Вот Цзинь Цзысюань из Ланьлин Цзинь — надменный павлин, который смотрит на всех свысока, но при этом отчаянно хочет, чтобы его хвалили. Вот Лань Ванцзи — второй молодой господин Лань, прекрасный, как луна, и такой же холодный; он никогда не улыбается, никогда не ошибается, и его присутствие действует на Хуайсана угнетающе, как вид идеально ровного ряда книг, к которым боишься притронуться.
Но двое выделялись даже на этом пёстром фоне.
Они появились на второй неделе его пребывания в Гусу — ворвались в размеренную жизнь Облачных Глубин, как пара штормовых вихрей, и всё пошло кувырком.
Вэй Усянь и Цзян Чэн. Ученики из Юньмэн Цзян.
В тот день Хуайсан, как обычно, проспал утреннюю лекцию. Он брёл по дорожке к павильону Орхидей, надеясь проскользнуть внутрь незаметно, когда услышал голоса. Вернее, один голос — звонкий, смешливый, совершенно не соответствующий строгой атмосфере Гусу.
— …и он сказал: «Три тысячи правил!» Ты представляешь, Цзян Чэн? Три тысячи! Да я умру от скуки раньше, чем выучу первую сотню! Лучше бы они написали правила о том, как весело проводить время, — тогда, может, я бы и прочитал.
— Заткнись, Вэй Усянь, — второй голос был резким, грубоватым, но без настоящей злости. — Ты уже в первый день умудрился нарушить штук пять, и нас обоих заставили переписывать «Основы добродетели». Если продолжишь в том же духе, мы до конца года будем только и делать, что переписывать.
— А что такого? — смех. — Зато у меня будет лучший почерк во всём ордене. Представляешь, как обрадуется госпожа Юй?
— Не смей упоминать мать!
Хуайсан замер за углом и осторожно выглянул. Двое юношей стояли у входа в павильон, и солнечный свет, пробивавшийся сквозь резные деревянные панели, падал на них полосами, словно тигриные шкуры.
Первого он разглядел сразу и сразу же об этом пожалел — потому что понял, что теперь не сможет отвести взгляд.
Вэй Усянь был… ослепительным. Другого слова Хуайсан подобрать не мог, хотя слова были его ремеслом. Высокий, стройный, но не худой — в нём чувствовалась сила, та особая пружинистая лёгкость, какая бывает у прирождённых бойцов. Волосы, собранные в высокий хвост, блестели на солнце, как тёмный шёлк, а когда он поворачивал голову, несколько прядей выбивались и падали на лицо, придавая ему вид отчаянного разбойника. Но главным было лицо. Точнее, выражение. Глаза, чёрные и блестящие, смотрели на мир с такой дерзкой, смешливой, заразительной радостью, что у Хуайсана перехватило дыхание. Он улыбался — широко, не стесняясь, показывая ровные белые зубы, и в этой улыбке было что-то почти вызывающее, словно он бросал вызов самим стенам Облачных Глубин, самому воздуху, самим Небесам.
«Как он красив», — подумал Хуайсан, и мысль была такой неожиданной, такой острой, что он непроизвольно прижал веер к губам.
Он видел красоту и раньше. Он коллекционировал её — в живописи, в пейзажах, в редких весенних альбомах, которые тайком привозил из города. Но это было другое. Живое. Движущееся. Дышащее. Как если бы картина вдруг сошла со свитка и заговорила.
А потом он перевёл взгляд на второго — и снова замер.
Цзян Чэн был другим. Полная противоположность. Если Вэй Усянь напоминал солнце — яркое, щедрое, разбрасывающее лучи во все стороны, — то Цзян Чэн был тенью, резкой и глубокой. Ниже ростом, но крепче, с мощными плечами и тяжёлым взглядом исподлобья. Кожа его была смуглой — явный признак того, что он много времени проводит на южном солнце Юньмэна, — а черты лица, тонкие, но жёсткие, словно вырезанные из тёмного дерева, напоминали хищную птицу. Орла. Или ястреба. Скулы острые, губы сжаты в тонкую линию, между бровей — складка, слишком глубокая для его возраста.
Но самым поразительным было другое: их совместное присутствие. Они стояли рядом, как две половины одного целого, как инь и ян на старинных гравюрах. Вэй Усянь смеялся и жестикулировал, почти танцуя на месте, а Цзян Чэн стоял неподвижно, скрестив руки на груди, и в его позе читалась одновременно угроза и защита — он словно оберегал этого смешливого безумца от мира, хотя мир пока что в лице пары скучающих учеников Лань не представлял никакой опасности.
Хуайсан смотрел. Сердце колотилось где-то в горле.
— Эй, а ты кто? — внезапно раздалось прямо над ухом, и он подскочил на месте, едва не выронив веер.
Вэй Усянь заметил его. Конечно, заметил — как можно не заметить соглядатая, торчащего из-за угла с разинутым ртом? Он стоял в двух шагах, склонив голову набок, и разглядывал Хуайсана с весёлым любопытством, какое мог бы проявить к незнакомой бабочке. Цзян Чэн, насупившись, шагнул следом.
— Я… я… — Хуайсан отчаянно пытался придумать объяснение и не мог. Все его таланты к притворству куда-то испарились. — Я просто проходил мимо! Я ничего не слышал! То есть слышал, но совсем чуть-чуть, я не шпион, честное слово!
Вэй Усянь расхохотался. Смех у него был открытый, заразительный, как треск весеннего льда на реке.
— Шпион? Ты? — он окинул взглядом тщедушную фигуру Хуайсана, его дорогой веер, его перепуганное лицо. — А за каким орденом ты шпионишь? За обществом любителей каллиграфии?
— Я из Цинхэ Не, — выдавил Хуайсан, пытаясь собрать остатки достоинства. — Не Хуайсан. Младший брат Чифэн-цзуня.
Улыбка Вэй Усяня на мгновение дрогнула — видимо, имя его брата производило впечатление даже на таких бесстрашных безумцев, — но тут же вернулась на место.
— А, так ты тот самый, — он кивнул с пониманием. — Я слышал о тебе. Говорят, ты совсем не умеешь обращаться с саблей и всё время сидишь с книжками.
— Я… ну… — Хуайсан почувствовал, как краснеет. — Сабли такие тяжёлые, и они острые, и вообще…
— Ничего страшного, — Вэй Усянь хлопнул его по плечу с такой силой, что Хуайсан покачнулся. — Сабли — это скучно. Я сам предпочитаю меч. Или флейту. Вот, смотри, я тут придумал новый талисман…
Он полез в рукав и извлёк помятый лист бумаги с начертанными знаками. Цзян Чэн закатил глаза:
— Опять ты со своими талисманами. В прошлый раз они чуть не разнесли учебный павильон.
— Это была случайность! Я не рассчитал мощность. А в этот раз всё будет идеально. Хочешь посмотреть?
Вопрос был адресован Хуайсану. Тот закивал, не вполне понимая, на что соглашается.
Так началось их знакомство.
В последующие недели Хуайсан наблюдал за ними всё пристальнее. Это было похоже на изучение редкого вида птиц — или, скорее, на чтение захватывающего романа, который невозможно отложить. Каждый день приносил новые сцены, новые детали, новые оттенки их отношений.
Вэй Усянь был стихией. Он не вписывался в устав Гусу никаким боком: просыпал утренние построения, смеялся на лекциях, задавал Лань Цижэню каверзные вопросы, на которые старый наставник не всегда мог ответить. Он придумывал дурацкие талисманы, которые и правда иногда взрывались, и носился по территории Облачных Глубин так, словно это был его личный парк развлечений. Его наказывали почти каждый день — заставляли переписывать сутры, стоять на коленях, подметать дворы, — но наказания, казалось, только раззадоривали его. Он возвращался с них с той же улыбкой и тут же придумывал новую шалость.
Цзян Чэн ходил за ним тенью. Кричал, ругался, грозил, что бросит его и вернётся в Юньмэн один. Но никогда не бросал. Хуайсан заметил это почти сразу и был заворожён: Цзян Чэн, такой колючий снаружи, внутри был предан Вэй Усяню до мозга костей. Его злость была не злостью вовсе, а страхом — страхом за этого безумца, который постоянно лез на рожон. И от этого он становился ещё красивее. Его красота была сложной, неудобной, как заноза под кожей, — но именно этим она и притягивала.
Хуайсан рисовал их.
Первое время — украдкой, на полях лекционных свитков. Потом — уже осознанно, доставая из рукава лист бумаги и быстрыми штрихами набрасывая то, что видел. Вот Вэй Усянь, подвешенный вниз головой за очередную провинность, всё равно умудряется шутить. Вот Цзян Чэн на тренировочной площадке — в его движениях точность, сила, ярость. Вот они вдвоём у пруда: Вэй Ин что-то шепчет, Цзян Чэн краснеет и отворачивается.
Он не показывал эти рисунки никому. Прятал под подушкой, перебирал перед сном, как скупец перебирает монеты. Зачем? Он и сам не мог ответить. Просто это казалось важным. Как будто, запечатлев их на бумаге, он сохранял частичку их сути — их света, их жизни, их странной, неразрывной связи.
Однажды вечером, сидя с кистью в руке, он попытался нарисовать их вместе. Под сосной. Вэй Усянь — растрёпанный, смеющийся, с волосами, развевающимися на ветру. Цзян Чэн — собранный, строгий, но уголок губ чуть приподнят в подобии улыбки. А между ними…
Маленькая фигурка с веером. Наблюдатель. Хуайсан сам не заметил, как добавил её, и, когда осознал, долго смотрел на рисунок с непонятным чувством — будто он предвидел что-то, чему ещё не было названия.
Тогда же начали проявляться и другие его способности.
В Гусу, при всей строгости устава, кипели свои тайные страсти. Ученики соперничали, ссорились, плели мелкие интриги. Хуайсан, тихий и незаметный, всё это видел. И однажды вмешался.
Был случай с Цзинь Цзысюанем. Тот, разумеется, невзлюбил Вэй Усяня с первого взгляда — слишком разными они были. Цзинь, надменный наследник Ланьлин Цзинь, считал себя выше всех по праву рождения; Вэй Усянь, сын слуги, пусть и принятый в орден, даже не думал кланяться ему. Конфликт зрел несколько недель и выплеснулся однажды в столовой. Цзинь Цзысюань громко, при всех, назвал Вэй Усяня «выскочкой без роду и племени» и добавил что-то оскорбительное о Юньмэн Цзян. Цзян Чэн вскочил, хватаясь за меч; Вэй Усянь, ухмыляясь, остановил его рукой — но глаза его, Хуайсан видел это, стали холодными, как зимняя река.
Скандал кое-как замяли, но осадочек остался.
А через два дня на утренней лекции Лань Цижэнь обнаружил у входа в павильон анонимный свиток. В свитке, написанном старательным, но незнакомым почерком, излагались некоторые… подробности о поведении Цзинь Цзысюаня. О том, как он тайком проносит вино в Облачные Глубины. О том, как он грубо обращается со слугами. О том, как он списывает на экзаменах. Ничего слишком серьёзного — Хуайсан не хотел разрушать его жизнь, только проучить, — но достаточно, чтобы Лань Цижэнь пришёл в ярость.
Цзинь Цзысюаня наказали. Сурово. Он до сих пор стоит на коленях в Зале Добродетели и переписывает «Основы уважения к старшим» — все триста страниц.
Хуайсан сидел на своей циновке с самым невинным видом, обмахиваясь веером, и чувствовал странное, пьянящее удовлетворение. Он ничего не сделал — всего лишь подбросил свиток в нужное место в нужное время. И мир сам довершил остальное. Он, слабый, никчёмный Не Хуайсан, даже не притронувшись к сабле, победил.
«Вот как это работает, — подумал он тогда. — Не сила. Ум. Информация. И терпение».
Он не знал ещё, что это открытие определит всю его дальнейшую жизнь.
Время шло. Лето в Гусу было душным, с тяжёлыми грозами, когда небо над горами раскалывалось от молний, а воздух становился густым, как пар над чайником. В такие вечера ученики собирались в общежитии, и Вэй Усянь, разумеется, был душой компании. Он рассказывал истории — о Юньмэне, об озёрах с лотосами, о ночных охотах на водных гулей. Его голос, живой и выразительный, рисовал картины ярче любой кисти, и Хуайсан слушал, затаив дыхание, запоминая каждое слово.
Цзян Чэн в такие моменты сидел чуть поодаль и молчал, но Хуайсан замечал, как менялось его лицо — оно смягчалось, разглаживалось, и на нём проступало выражение, которое он никому больше не показывал. Гордость. Нежность. Тоска по дому. Он смотрел на Вэй Усяня, рассказывающего об их общем прошлом, и в его глазах было что-то такое, отчего у Хуайсана щемило сердце.
«Они так связаны, — думал он, делая вид, что рассматривает узор на веере. — Их нельзя разлучить. Они как… как две стороны одного листа. Порви — и целого не будет».
Иногда он представлял, каково было бы оказаться внутри их мира. Не просто наблюдать из-за угла, а быть третьим. Другом. Может быть, кем-то большим, чем друг. Но стоило этой мысли оформиться, как он тут же гнал её прочь. Стыдился? Нет. Боялся. Потому что тянуться к таким ярким огням — значит сгореть самому. А он и так был слишком слаб, слишком труслив, слишком… никакой.
Так он думал тогда.
Но однажды ночью всё чуть не изменилось.
Это случилось накануне летнего солнцестояния. Вэй Усянь где-то раздобыл вино — как именно, никто не спрашивал, потому что спрашивать было бесполезно, — и предложил отметить праздник «по-человечески». Цзян Чэн, разумеется, ворчал, но от вина не отказался.
Хуайсан тоже пил. Сначала из вежливости, потом — потому что вино было сладким и тёплым, а рядом горел маленький огонь, и Вэй Усянь в его свете выглядел почти нереальным. Как дух. Как прекрасное наваждение.
Они сидели втроём — Вэй Ин, Цзян Чэн и он — на заднем дворе общежития, где росли старые сосны и куда редко заглядывали наставники. Ночь была ясной, звёздной; над головой висела луна, круглая, точно нарисованная циркулем. Вино ударило в голову быстро — Хуайсан никогда не умел пить, — и мир стал мягким, плывущим, нестрашным.
— Не Хуайсан, — голос Вэй Усяня звучал где-то совсем близко, — а ты мне нравишься. Знаешь почему?
— П…почему? — язык заплетался, но было хорошо.
— Потому что ты не притворяешься. Ты слабый — и не скрываешь этого. Ты боишься — и не строишь из себя героя. Ты честный. А честных людей мало.
Хуайсан глупо хихикнул. Если бы он знал тогда, какую роль ему предстоит сыграть, — он бы, наверное, не хихикал. Но он не знал. Он был просто пятнадцатилетним мальчишкой, который впервые напился, и человек, которым он восхищался, говорил ему приятные слова.
— Я вот, — продолжал Вэй Усянь, делая глоток прямо из кувшина, — тоже не люблю притворяться. Все эти правила, церемонии, поклоны… Тьфу. Скука смертная. Лучше быть собой.
— И влипать в неприятности, — буркнул Цзян Чэн. Он тоже был пьян, но пьянел иначе, чем Вэй Ин, — становился не веселее, а спокойнее, тише, словно вино смывало его вечную настороженность.
— А ты, Цзян Чэн, был бы гораздо счастливее, если бы хоть иногда отпускал себя, — Вэй Усянь пихнул его локтем. — Посмотри на себя: вечно напряжённый, как струна. Так ведь лопнешь когда-нибудь.
— Кто-то же должен быть напряжённым, — огрызнулся Цзян Чэн. — За двоих.
Они продолжали переругиваться, но Хуайсан уже не слушал слов. Он смотрел. Как двигались губы Вэй Усяня, когда он говорил, — быстро, точно, с вечной полуулыбкой. Как вздрагивали ресницы Цзян Чэна, когда он моргал, отгоняя хмель. Как их плечи соприкасались, когда они сидели рядом, — привычно, не замечая этого.
«Красиво, — подумал Хуайсан с пьяной, бессвязной отчётливостью. — Так красиво, что хочется плакать».
Он и правда чуть не заплакал. Но сдержался.
Потом всё смешалось. Вэй Усянь предложил ещё выпить — «последнюю, клянусь!» — и потянулся через Хуайсана к кувшину. Его рука скользнула по плечу, задела шею, и Хуайсан вздрогнул, как от удара током. Вэй Ин замер на мгновение — их лица оказались совсем близко, — и в его глазах промелькнуло что-то странное, неожиданное. Любопытство. Интерес.
— А ты, оказывается, не такой уж и простак, Не Хуайсан, — пробормотал он, и кончики его пальцев скользнули выше, к подбородку. — Глаза у тебя… интересные. Как у лиса.
Хуайсан забыл, как дышать. Мир сузился до этих глаз, этих пальцев, этого голоса.
А потом Цзян Чэн сказал:
— Хватит. Ты его пугаешь.
Голос был спокойным, но в нём прозвенела сталь. Вэй Усянь отстранился, хмыкнул, вернулся на своё место. Мгновение прошло, но у Хуайсана всё ещё горела кожа там, где её коснулись.
«Ты его ревнуешь? — подумал он, глядя на Цзян Чэна. — Или защищаешь меня?»
Он так и не узнал ответа.
Ночь закончилась тем, что Вэй Усянь уснул прямо на траве, раскинув руки и улыбаясь во сне. Цзян Чэн, ворча, накрыл его своим плащом и сел рядом, прислонившись спиной к сосне. Хуайсан сидел напротив, обхватив колени руками, и смотрел на них обоих.
Луна светила ярко. Сосна бросала на землю причудливую тень. Двое спали — один беспокойно, что-то бормоча во сне, другой чутко, готовый в любой момент проснуться.
И тогда Хуайсан достал из рукава сложенный лист бумаги и огрызок угольного карандаша. Он всегда носил их с собой — привычка. Быстрыми, точными штрихами он набросал эту сцену. Сосна. Трава. Две фигуры на земле. Лунный свет, застывший в каплях росы.
Свой портрет он добавлять не стал.
Рисунок получился лучше всех предыдущих. Он вложил в него что-то настоящее — возможно, тоску, возможно, восхищение, возможно, предчувствие, что этот миг больше никогда не повторится. И не ошибся.
Вэй Усянь умер два года спустя.
Цзян Чэн остался один.
А Хуайсан… Хуайсан запомнил. Он всегда всё запоминал. И рисунок этот сохранил на долгие годы, чтобы потом, тринадцать лет спустя, сидеть над ним в своём тёмном кабинете и думать: «Вот оно. Вот почему я стал тем, кем стал».
В кабинете пахло тушью и старой бумагой. Свеча догорала, оплывая восковыми слезами. За окном шумел ветер — всё тот же, горный, колючий, пахнущий хвоей. Хуайсан открыл глаза.
Прошлое отступило. Но не исчезло. Никогда не исчезало.
Он сидел у стола, всё ещё сжимая в пальцах пожелтевший лист. Две фигуры под сосной смотрели на него сквозь годы. Одна — растрёпанная, живая, смеющаяся. Другая — настороженная, прямая, с затаённой болью в уголках глаз.
Теперь одна из них снова ходила по земле. Другая — носила Цзыдянь и титул Санду Шэншоу и даже не подозревала, кто стоит за недавними событиями на горе Дафань.
«Я использовал тебя, — мысленно обратился Хуайсан к фигуре с растрёпанными волосами. — Использовал тогда, использую и сейчас. Простишь ли ты меня, когда узнаешь правду?»
Ответа не было. Да он и не ждал.
Он свернул рисунок, спрятал в шкатулку, закрыл крышку.
Потом взял свечу и поднёс к другому листу — тому, что лежал на столе и ждал своей очереди. Это был новый набросок, сделанный уже сегодня, по памяти: гора Дафань, три фигуры на склоне. Тени оживали, план продолжал разворачиваться.
Пьеса не кончалась.
Она только начиналась.