***
Столовая университета Хансоль в часы пик напоминает растревоженный улей — здесь всегда шумно, тесно и пахнет двадцатью разными блюдами одновременно. В воздухе смешиваются ароматы жареного мяса, свежей выпечки, травяного чая и дорогого парфюма, которым студенты поливают себя так щедро, будто собираются на светский раут, а не на пары по высшей математике. Официантки в безупречных белых фартуках лавируют между столиками с профессиональной грацией, их подносы заставлены тарелками, чашками и бокалами из толстого стекла. По периметру зала — от пола до потолка — тянутся панорамные окна, за которыми медленно желтеют кроны старых деревьев, и солнечный свет, проходя сквозь листву, ложится на мраморные столешницы золотистыми пятнами. Здесь, как и везде в Хансоле, царит негласная иерархия: альфы занимают центр зала — самые большие столы, лучший обзор, максимум шума и смеха; беты жмутся к окнам по правой стороне, их голоса тише, движения осторожнее — они серая масса, золотая середина, те, кто никогда не будет ни на вершине, ни внизу; омеги же прячутся у дальней стены, где можно сидеть спиной к стене и видеть всех входящих — так безопаснее, так спокойнее, так диктуют инстинкты, которые никуда не деваются даже под действием блокаторов и дорогого образования. Наш с Чимином столик — у самого окна, но с таким расчётом, чтобы солнце не светило в глаза. Я не люблю щуриться, когда ем, и не выношу, когда кто-то подходит сзади — поэтому сижу лицом к залу, спиной к стене, и контролирую каждую дверь, каждый вход, каждую группу альф, которые громко смеются где-то в центре. Чимин уже занял место, когда я захожу. Он сидит, подперев щёку ладонью, и крутит в пальцах соломинку от давно допитого сока. Перед ним пустая тарелка из-под салата — огурцы, помидоры, листья аругулы и козья брынза, его вечный заказ, — полчашки зелёного чая, который успел остыть, и телефон, экран которого давно погас. Чимин вообще не смотрит в телефон. Он смотрит на дверь, через которую я должен войти, и замечает меня за секунду до того, как я переступаю порог. У нас так уже три года. Чимин — моя полная противоположность, и, наверное, именно поэтому мы так хорошо ладим. Если я русый, мягкий и миловидный настолько, что меня можно принять за ангелочка с рождественской открытки, то Чимин — тёмноволосый, с острыми чертами лица, маленьким ртом и глазами-полумесяцами, которые сужаются в щёлочки, когда он улыбается. Он невысокий, почти на полголовы ниже меня, и в нём нет той нарочитой хрупкости, которую многие омеги культивируют в себе — он просто маленький, лёгкий, быстрый в движениях, как воробей. Но главное в Чимине — не его внешность, а его запах. Пахнет он цветущей сакурой — нежно, сладко, воздушно, с лёгкой горчинкой в самом конце, будто ты стоишь под деревом, с которого только что осыпались лепестки. Это идеальный омежий запах: успокаивающий, притягательный, такой, от которого у альф подкашиваются колени. Альфы с его потока дерутся за право сидеть рядом с ним на лекциях, а один из старшекурсников даже вызывал его «на арену» — правда, Чимин тогда так вежливо и холодно ему отказал, что бедный альфа две недели ходил сам не свой. Я бы восхитился, если бы сам не проделывал подобные фокусы сотни раз. Чимин — настоящий омега, тот, кто пахнет правильно, выглядит правильно, ведёт себя правильно. Но при этом он мой лучший друг. Потому что Чимин — единственный человек в этом университете, кто знает, какая сталь скрывается под моей ванильной обёрткой, и не бежит. Более того — он единственный, кому я рассказал о том, что случилось в библиотеке. В тот же день. Сразу после того, как вышел оттуда с трясущимися руками и бешеным пульсом. Я тогда нашёл его в пустой аудитории на третьем этаже, где он готовился к семинару, и вывалил всё: про альфу, про место, про запах, про взгляд, про то, как его зрачки расширились. Чимин слушал молча, а потом сказал: «Ты влип, Тэ. Но, если честно, я давно ждал, что ты влипнешь в кого-то, кто не будет бояться твоего языка». Тогда я не понял, что он имел в виду. Сейчас — кажется, начинаю понимать. — Ты опоздал на двадцать минут, — говорит Чимин, даже не поднимая головы. Его голос звучит ровно, без упрёка, но с лёгкой усталостью человека, который ждал дольше, чем планировал. — Я уже хотел написать Джину, чтобы он начал поиски. Джин сказал, что если ты не появишься в ближайшие десять минут, он приедет сюда и устроит сцену. Ты же знаешь, как он умеет. — У меня была пара по экономике, — я бросаю поднос на стол, и столовые приборы звонко ударяются о фарфор. Сажусь напротив Чимина, отодвигаю стул с таким скрежетом, что пара бет за соседним столиком оборачивается. Пусть смотрят. Я не собираюсь подстраиваться под чужой слух. — Препод решил, что мы все должны выслушать его теорию о том, почему омеги не умеют обращаться с деньгами. Сорок минут, Чимин. Сорок минут я слушал про «эмоциональные траты» и «неспособность к стратегическому планированию». При этом его собственный инвестиционный портфель в прошлом году просел на восемь процентов, и вся кафедра об этом знает. — И ты промолчал? — Чимин поднимает голову. В его глазах уже загорается тот самый огонёк — смесь ужаса и предвкушения. Он знает меня достаточно хорошо, чтобы понимать: я не умею молчать. — Я сказал, что, судя по его прошлогоднему отчёту о грантах, он не умеет обращаться даже с чужими деньгами, а значит, его лекция по финансовой грамотности — как уроки плавания от утопающего, — я наматываю пасту на вилку, даже не глядя на тарелку. — Не слишком громко. Но так, чтобы ассистент услышал. — Ты это сказал преподавателю? — Я это сказал его ассистенту, — поправляю я. — Преподаватель был увлечён собственным голосом и не расслышал. Ассистент, бедняга, подавился кофе и потом пол-лекции не мог откашляться, ловил на себе укоризненные взгляды декана. Зато было весело. Чимин качает головой, но я вижу, как уголки его губ подрагивают в улыбке. Он привык к моему языку. За три года дружбы он видел, как я разносил в пух и прах альф, которые пытались меня строить — один из них до сих пор переходит на другую сторону коридора, когда видит меня издалека, — бет, которые лезли с непрошеными советами про «омежью долю», и даже одного декана, который посмел сказать, что «омеги должны быть благодарны за любые предложения руки и сердца». Тот декан обходит меня стороной уже полтора года, и я считаю это своим маленьким достижением. Рядом с нашим столиком проходят две девушки-беты — высокая брюнетка в дорогом платье и её подруга с рыжими волосами, собранными в высокий хвост. Они несут подносы с салатами и минералкой, и брюнетка бросает на меня быстрый взгляд — оценивающий, привычный. Я встречаю его ровно на секунду и отворачиваюсь. Беты не представляют для меня интереса. Они проходят мимо, садятся через два столика от нас, и я слышу, как рыжая шепчет: «Это тот самый светленький омега с филфака, который...» — дальше я не слушаю. Я знаю, что говорят про меня. «Тот, у кого язык как бритва». «Тот, кто не боится альф». «Тот, кто пахнет неправильно, но почему-то все на него смотрят». Пусть шепчутся. Мне плевать. Чимин дожидается, пока девушки сядут, и потом наклоняется ко мне через стол. Его тёмные волосы падают на лоб, пальцы теребят край скатерти — он волнуется, хотя старается этого не показывать. — Ты сегодня какой-то странный, — говорит он, прищурившись. Его глаза-полумесяцы становятся почти невидимыми, только тёмные щёлочки, в которых блестит влага. — Взвинченный, что ли. Или... не знаю. Ты краснеешь. — Я нормальный, — отрезаю я, но голос звучит чуть выше, чем обычно. — Нормальный ты не краснеешь за едой, — Чимин тычет в меня своей соломинкой, как указкой. — Щёки, Тэ. Как пионы в июне. Я уже два дня это вижу. Сначала думал, аллергия. Потом думал, ты температуришь. Но нет — ты краснеешь, когда кто-то говорит про альф. Или когда ты думаешь, что никто не видит. — Это жара. — Тэ, здесь кондиционер работает на полную, — Чимин обводит рукой зал, и правда — воздух прохладный, почти холодный, и у официантки в углу даже нос покраснел от холода. — У меня руки ледяные. У тебя нос нормальный, а щёки горят. Хочешь, сними свитер? Если тебе правда жарко — сними. — Отвали, Чимин, — я сжимаю вилку чуть крепче, чем следовало бы, и чувствую, как металл врезается в кожу. — Вот, — Чимин щёлкает пальцами, и звук получается звонким, почти театральным. — Когда ты говоришь «отвали» спокойно — это просто слова. А когда у тебя уши красные и ты сжимаешь вилку так, будто хочешь её согнуть пополам — это симптом. Ты краснеешь уже второй день, Тэ. Ты стал тише на три децибела — не шутишь, не огрызаешься на каждом шагу. Ты дважды назвал Джина «красивым» вчера. Без иронии. И ты не огрызнулся сегодня утром на альфу с юридического, который задел тебя плечом в коридоре. Я видел. — Не заметил того альфу, — пожимаю я плечами, но чувствую, как кожа на скулах горит ещё сильнее. — Ты всегда замечаешь, — Чимин понижает голос, хотя вокруг нас — гул голосов, звон посуды, чей-то громкий смех из центра зала, где альфы обсуждают вчерашнюю вечеринку. Нас никто не слышит. У омежьей стены свои законы: здесь никто не лезет в чужие разговоры, потому что каждый хранит свои секреты. — Ты помешан на личном пространстве. Ты помнишь каждого, кто к тебе прикасался без разрешения. Ты ведёшь список обид, и я знаю, что ты его ведёшь, потому что однажды я видел твой блокнот. И вдруг — пропустил. Не заметил. Позволил себя задеть. Я молчу. Потому что он прав. Потому что я заметил того альфу — высокого брюнета из параллельного потока, который вечно ходит с важным видом и пахнет дешёвым табаком. Я заметил его плечо, его намерение, его глупую попытку показать свою силу. Но я промолчал. Я просто отошёл в сторону и продолжил идти, даже не обернувшись. И сейчас, когда Чимин напоминает мне об этом, я понимаю, почему. После той встречи в библиотеке все остальные альфы кажутся мне картонными. Ненастоящими. Слишком громкими или слишком трусливыми. Слишком предсказуемыми. Только один застрял в голове — и я не могу его выковырять, как занозу, которая сидит глубже, чем кажется. — Он тебя достал, — тихо говорит Чимин. Это не вопрос. Это утверждение. — Тот альфа из библиотеки. Чон Чонгук. Тот, из-за кого ты краснеешь уже второй день. Тот, кто смотрел на тебя так, что ты до сих пор не можешь забыть. Тот, кому ты рассказал о нём в тот же день, как выбежал из библиотеки, помнишь? Ты прибежал ко мне в аудиторию, белый как мел, и полчаса не мог остановиться. А потом сказал: «Чимин, я никогда так не дрожал». — Я не краснею из-за него, — огрызаюсь я, но звучит жалко даже для меня самой. Потому что это ложь, и мы оба это знаем. Чимин не отвечает сразу. Он смотрит на меня своими тёмными, внимательными глазами, и в воздухе между нами плывёт сладкий запах цветущей сакуры — успокаивающий, тёплый, тот, который всегда действовал на меня как мягкое одеяло. Но сейчас даже сакура не помогает. Внутри всё горит. — Ты можешь мне сказать, — наконец произносит он, и его голос становится тем самым — мягким, почти вкрадчивым, каким он говорит только со мной и Джином. — Ты уже рассказал, что случилось. В тот же день. Я всё помню. Но ты не рассказал, что ты чувствуешь сейчас. Через два дня. Я поднимаю голову. Смотрю на Чимина — его кукольное лицо, острый подбородок, маленькие губы, которые сейчас сжаты в тонкую линию. Он ждёт. Он не давит. Он просто сидит и смотрит на меня, и в его взгляде нет ни капли жалости — только тёплая, спокойная готовность слушать. Пахнет от него сакурой, свежей, весенней, и этот запах почему-то не раздражает меня сегодня, хотя обычно я не люблю сладкие ароматы. Наверное, потому что Чимин — исключение из всех правил. — Он понюхал меня, — говорю я. Голос почти не дрожит — я контролирую его, я умею это делать, я годами тренировался держать лицо при любых обстоятельствах. — В библиотеке. Он сделал вдох — специально, я видел, как работают его ноздри, — и его зрачки расширились. Стали чёрными, Чимин. Как будто он что-то почувствовал. Но это невозможно. У него блокаторы. У всех альф здесь блокаторы. Он не мог учуять мой запах. Нигрони. Тяжёлый, мужской, неправильный. Тот, от которого все морщатся. Чимин не перебивает. Он просто смотрит и слушает. — Его пальцы сжались в кулак, — продолжаю я, и слова льются уже легче, потому что я говорил это уже сто раз — себе в зеркало, в подушку, в потолок ночью, когда не мог уснуть. — Я видел. Он смотрел на меня так, будто я — проблема, которую надо решить. Или... будто я — что-то, что он хочет. Я не знаю. Но он не морщился. Ты понимаешь? Он не сморщился, как все остальные. Он не спросил, почему я так пахну. Он не сказал, что я ошибка природы. Он просто... дышал. И смотрел. Чимин молчит. Секунду. Две. Три. Потом откидывается на спинку стула и смотрит в потолок, где медленно крутятся лопасти вентилятора, и солнечные блики пляшут на его лице. — Ты испугался? — спрашивает он наконец. Я усмехаюсь. В этой усмешке — всё моё естество. Я не отступаю. Я никогда не отступаю. Я — тот, кто заставил плакать декана (почти), кто разбил сердце трём альфам, не моргнув глазом, кто говорит то, что думает, даже если за это можно получить по лицу. — Я спровоцировал его, — говорю я. — Я сказал, что заставлю его пожалеть, что он ко мне подошёл. А потом, когда уходил, задел плечом. Специально. Пусть знает, что я не боюсь. — Ты псих, — выдыхает Чимин. В его голосе нет ужаса — только усталая нежность человека, который давно смирился с тем, что его лучший друг не умеет держать язык за зубами. — Ты мог умереть, Тэ. Это Чон Чонгук. Ты знаешь, что он сделал с тем альфой с экономического? — Сломал челюсть. Ты уже сто раз рассказывал. — А ты знаешь, что он сделал с бетой-парнем с юридического? Тот пытался его подкараулить у раздевалки. Никто не знает, что именно произошло — но парень перевёлся на следующий день. Говорят, Чонгук просто посмотрел на него. Просто посмотрел. — Я не боюсь взглядов, — пожимаю я плечами, возвращаясь к пасте, которая уже почти остыла. — И челюсть мне пока никто не ломал. Не испытывай судьбу, — Чимин качает головой, но в его глазах уже не ужас, а что-то другое. Уважение, наверное. Или обречённость человека, который давно понял, что меня не переделать. Справа от нас за столик садятся три омеги с младшего курса — я их не знаю, но они бросают на меня быстрые, любопытные взгляды. Одна из них — с длинными светлыми волосами — шепчет что-то подруге, и та хихикает. Я не обращаю внимания. Пусть шепчутся. Пусть обсуждают. Я привык быть центром чужих сплетен. Ещё одна официантка проносится мимо с подносом, полным чашек зелёного чая и маленьких пирожных, и я на секунду отвлекаюсь на запах свежей выпечки — он смешивается с ароматом сакуры от Чимина и с моим собственным нигрони, который я чувствую только когда блокаторы начинают слабеть. — В общем, я в порядке, — подвожу я итог, хотя ни капли в это не верю. — Это было просто... странно. Он странный. И я не хочу думать о нём. — Но ты думаешь, — Чимин не спрашивает, он утверждает. И смотрит на мои щёки, которые так и не перестали розоветь, несмотря на холодный воздух кондиционера и стакан ледяной воды, который я машинально допиваю до дна. — Я думаю о том, что мне нужно сдать зачёт по психологии, — вру я. Мы оба знаем, что я вру. Потому что последние два дня я думаю только о чёрных глазах, широких плечах и том, как кадык дёрнулся на его шее, когда он сглатывал. Чимин вздыхает, но не давит. Он знает меня слишком хорошо, чтобы лезть в душу, когда я не готов открываться. Он уже получил свой кусок правды в тот день, в аудитории, когда я прибежал к нему с трясущимися руками. Остальное придёт позже — или не придёт никогда. — Ладно, — говорит он, тянется к моему пирожному и откусывает половину. Малиновая начинка пачкает его губы, и он вытирает их тыльной стороной ладони — небрежно, по-детски. — Не хочешь говорить — не говори. Но если ты ещё раз покраснеешь при мне, я вызову скорую. Решу, что у тебя сердечный приступ от переизбытка эмоций. — Иди ты, — беззлобно огрызаюсь я, и это звучит почти как ласковое «отстань». Чимин смеётся — звонко, заразительно, так, что пара бет за соседним столом оборачивается и улыбается. Я тоже улыбаюсь, но не так, как обычно. Не той колючей улыбкой, которая отпугивает людей и заставляет альф нервничать. А другой — настоящей, той, что Чимин видит, только когда мы остаёмся вдвоём. В углу столовой кто-то громко смеётся — компания альф празднует день рождения, судя по торту в центре стола и громким тостам, которые они произносят каждый раз, когда кто-то поднимает бокал. В другом конце зала официантка роняет поднос, и звон посуды перекрывает все разговоры на несколько секунд — кто-то охает, кто-то смеётся, жизнь идёт своим чередом. Студенты едят, пьют, смеются, ссорятся, мирятся. А я сижу и смотрю в окно, где медленно кружатся жёлтые листья, и думаю о том, что Чимин прав. Я краснею уже второй день. И я не могу перестать думать о нём. Чёрт бы побрал этого Чон Чонгука с его чёрными глазами и странным, необъяснимым вниманием к моему запаху.***
Дом, в котором я живу с родителями, находится в самом престижном районе Сеула — Ханнам-донг, где за каждым забором прячется особняк стоимостью в несколько миллиардов вон, а по улицам разъезжают машины, которые стоят дороже, чем квартиры большинства моих однокурсников. Трёхэтажное здание из серого камня, с широкими окнами от пола до потолка, аккуратно подстриженным садом и фонтаном посреди подъездной аллеи — мой отец любит симметрию и порядок, поэтому газоны здесь всегда идеальны, а дорожки посыпаны мелкой белой крошкой, которая хрустит под подошвами, когда я иду от калитки до входной двери. Внутри — мраморные полы, хрустальные люстры, картины в массивных рамах и тишина, которая давит на уши, потому что родители редко бывают дома одновременно, а прислуга обучена передвигаться бесшумно. Я вырос в этом холоде и научился не замечать его. Дом — это просто место, где я сплю, храню свои вещи и иногда ем, если повар готовит что-то, что я люблю. Уюта здесь нет, и никогда не было. Зато есть высокоскоростной интернет, огромная кровать с ортопедическим матрасом и дверь, которую можно запереть изнутри. Сегодня я захожу в дом позже обычного — после пары со статистикой я задержался в библиотеке, чтобы доделать домашнее задание, а потом долго бродил по коридорам, пытаясь выветрить из головы разговор с Чонгуком. Не выветрил. Он застрял там, как заноза: его голос, его слова, его взгляд, когда он сказал «я хочу посмотреть, как ты будешь стоять на своих». Что, чёрт возьми, это должно было значить? Угроза? Вызов? Альфачья игра, в которой я — пешка? Или что-то другое, чему у меня пока нет названия? Я не знаю. Но думаю об этом всю дорогу от университета до дома — пока водитель отца везёт меня на чёрном «Мерседесе» через весь город, пока я смотрю в окно на огни, которые зажигаются в сумерках, пока мы въезжаем в ворота и паркуемся у входа. Водитель открывает мне дверь, я киваю ему и захожу в дом, даже не разуваясь — прохожу через холл, поднимаюсь по широкой лестнице на второй этаж и сворачиваю налево, в своё крыло. Моя комната — это моя территория. Здесь никто не командует. Здесь я могу быть собой — острым на язык, дерзким, уставшим от бесконечного притворства. Стены выкрашены в тёмно-синий цвет, на потолке светодиодные ленты, которые я могу менять с пульта — сегодня они горят тёплым жёлтым, потому что я хочу хоть немного уюта. Шкафы с одеждой занимают целую стену, напротив — огромная кровать, застеленная серым постельным бельём, на подоконнике — несколько книг и пустая чашка из-под кофе, которую я забыл унести на кухню уже три дня назад. Я бросаю рюкзак на пол, скидываю кроссовки и падаю на кровать лицом в подушку, чтобы минуту просто не видеть никого и ничего. В доме тихо. Где-то внизу, на первом этаже, горничная пылесосит гостиную — я слышу приглушённый гул мотора. Повар гремит кастрюлями на кухне, готовит ужин, который я, скорее всего, не буду есть, потому что нет аппетита. Родители, как обычно, на работе. Я один. Снова. Я лежу так минуту, две, пять. Потом переворачиваюсь на спину, достаю телефон из кармана брюк и разблокирую его. Экран заливает светом потолок — десятки уведомлений из университетских чатов, два сообщения от Чимина (смайлик и «Ты как?»), одно от Джина (фото его ужина с подписью «вот как выглядят калории, которые я не буду считать») и куча уведомлений из Instagram. Лайки, комментарии, новые подписчики — обычный вечер для человека, чей профиль считается одним из самых популярных среди омег Хансоля. Я пролистываю всё это без интереса, отвечаю Чимину коротким «жив», ставлю сердечко на фото Джина и уже собираюсь отложить телефон в сторону, чтобы принять душ и забыть этот день, как вдруг — одно уведомление. Свежее. Всего несколько секунд назад. «Чонгук_97 подписался на вас». Я замираю. Телефон замирает в моей руке, и я смотрю на экран, как загипнотизированный, перечитывая эту короткую строчку снова и снова. Чонгук_97. Чон Чонгук. Тот, кто сказал мне «ты пахнешь неправильно». Тот, кто смотрел на меня в библиотеке так, будто я — единственная загадка в комнате. Он нашёл меня. Он нашёл мой профиль. И он подписался. Я не подписан на него. Я даже не искал его — принципиально, потому что не хочу давать ему ни малейшего повода думать, что он меня заинтересовал. Но он сам пришёл. Нашёл. Нажал кнопку. Теперь он будет видеть мои фотографии, мои сторис, мою жизнь за пределами университета. Он будет знать, где я бываю, что я ем, какую музыку слушаю, с кем встречаюсь. И эта мысль — одновременно ужасающая и... почему-то волнующая. — Чёрт, — шепчу я в пустоту комнаты. Мой палец зависает над экраном. Что делать? Подписаться в ответ? Это будет выглядеть как слабость. Игнорировать? Тогда он подумает, что я боюсь. Заблокировать? Слишком радикально. Слишком... заметно. Я не хочу, чтобы он знал, как сильно меня это задело. Я выбираю четвёртый вариант: ничего не делаю. Не подписываюсь, не блокирую, не пишу в директ. Просто смотрю на его аватарку — тёмное фото, где он стоит спиной к камере на фоне заката, широкие плечи, татуировки на руках — и читаю его username, запоминая каждую букву. Потом откладываю телефон на тумбочку, закрываю глаза и слушаю, как бьётся моё сердце — слишком громко, слишком быстро. Он подписался.