Лисья петля

NC-17
Завершён
16
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
140 страниц, 56 436 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник

Прошение.

Настройки
      Проснулась она от холода. Лампа почти догорела, за окном брезжил предрассветный сумрак. Она подняла голову, разминая затёкшую шею, и огляделась. Кабинет был пуст. Его кресло отодвинуто от стола. Бумаги сложены аккуратной стопкой. Чашка, из которой пил, убрана. В жаровне ещё тлели угли, но тепло почти ушло. Его не было. Она была одна.       Она медленно встала, держась за подлокотник. Подошла к маленькому зеркалу в углу, висевшему рядом с умывальником. Посмотрела на себя. Бледная. Волосы спутаны. Глаза припухшие, с красными прожилками. На запястьях синяки, отпечатки его пальцев с прошлых встреч. На шее, под воротником — ещё не сошедшие следы. Яэ поправила кимоно, пригладила волосы, умылась холодной водой. Этого было достаточно, чтобы выйти на улицу и не привлекать внимания. Недостаточно, чтобы чувствовать себя живой.       Выскользнув из поместья через боковую дверь, Мико отметила, что город спал. Улицы были пусты, только где-то вдалеке кричали чайки над морем. Она шла быстро, не оглядываясь. В голове — ни одной мысли. Только пустота. Только эхо его слов: «Умница», «Молодец», «Пей чай». Только ощущение его пальцев в волосах — нежных, спокойных, ласковых.       В храм она вошла, когда солнце уже поднялось над горой. Лисы встретили её у порога — старая, с рваным ухом, подошла и ткнулась носом в ладонь. Мико рассеянно погладила её и прошла в покои. Закрыла дверь. Опустилась на футон. И только тогда позволила себе думать.       Думала о том моменте, когда всё изменилось. Когда он впервые положил руку ей на голову — тогда, после того как трахнул её на столе, пока за стеной шло заседание. Он вернулся, сел в кресло, заставил её сидеть у своих ног, а потом просто положил ладонь ей на затылок. Тяжёлую. Тёплую. Не наказывающую. И она сломалась. Вот тогда. Вот тот самый момент.       Подумала о том, что полюбила его именно тогда — когда он впервые был нежен. Но следом, как удар под дых, пришла другая мысль: этой же рукой он ударил её. Этой же рукой душил до хрипа, выкручивал запястья, сжимал горло. Неделю назад. Месяц назад. Вся их история была историей насилия, и одна ночь нежности не могла этого изменить. Но она, как дура, как сломленная, жалкая дура, цеплялась за эту нежность, как за спасательный круг. Потому что больше цепляться было не за что.       Дни после той ночи потекли странно. Аято не звал её. Ни записки, ни вызова, ни случайной встречи. Издательство работало. Книги продавались. Мацумото, осмелевшая после долгих месяцев молчания, снова начала приносить рукописи. Яэ Мико возвращалась к работе. Медленно и неуверенно, но всё же возвращалась. Она читала тексты, правила диалоги, обсуждала обложки. Внешне всё было почти как раньше. Почти.       Но внутри что-то сломалось безвозвратно.       Она больше не носила открытые кимоно. Даже в жару — только высокий ворот, только рукава до запястий, только никакой косметики. Больше не ходила в чайные. Не посещала приёмы. Если возникала необходимость появиться на публике — она прижимала уши, прятала хвосты, старалась проскользнуть незамеченной. Однажды на заседании кто-то упомянул его имя, и она вздрогнула так, что чашка выпала из рук и разбилась о стол. На неё посмотрели с удивлением. Мико извинилась, сказала, что устала. Но внутри всё тряслось. Его имя отзывалось в ней спазмом — где-то между горлом и сердцем, там, где жил липкий и животный страх.       По ночам она лежала без сна и прокручивала в голове каждую их встречу. Склад. Гостиницу. Кабинет. Снова гостиницу. Снова кабинет. Его голос: «Ты — ничто». Его пальцы на горле. Его пощёчина. Его «скучно». И тут же его рука на её голове. Его «такая жена была бы всем на зависть». Его «умница». Его чай с лимоном. Она пыталась сложить это в единую картину и не могла. Две стороны одного человека? Или одна сторона была настоящей, а другая — притворством? Но какая?       Она мучила себя этими вопросами неделями. И однажды ночью, глядя в потолок, произнесла вслух то, что давно знала, но боялась признать:       — Ты сломал меня.       Тишина была ответом.       — Ты сломал меня не когда душил. Не тогда, когда брал силой. Не когда бил. Ты сломал меня, когда был нежен. Когда я поверила, что всё может иначе.       Она села на футоне, обхватив колени руками.       — И эта нежность тоже была частью твоего плана. Горячо — холодно. Удар — ласка. Боль — и чай с лимоном. Ты играл со мной, как с музыкальным инструментом. Дёргал за струны. И я послушно звучала.       Мико закрыла лицо ладонями и замерла так, но слёзы не шли. Просто сидела и дышала, и признавала: да, Аято сломал её. Да, она любит его. Да, он никогда не полюбит её в ответ. Да, та ночь нежности ничего не изменила. Она всё ещё его должница. Аято всё ещё её мучитель. И когда он позовёт — она пойдёт. Снова. Как собака. Как сломленная лиса, которая не знает, куда девать свою любовь.       А пока — она будет работать. Редактировать и издавать книги. Делать вид, что живёт. И ждать.       Дни шли, недели складывались в месяцы. Аято работал. Заседания, доклады, торговые соглашения, бесконечные бланки, которые всё равно заполняли неправильно. Он возвращался в пустой кабинет, пил чай и думал о том, что что-то изменилось. Что-то неуловимое, раздражающее, как заноза под ногтем.       Яэ Мико больше не играла.       Раньше он чувствовал её присутствие даже на расстоянии: колкая шутка на заседании, двусмысленная записка, новая книга с посвящением, которое понимал только он. Мико была везде и нигде, как запах сакуры, который преследовал его годами. Теперь — ничего. Она не появлялась на публике. Не присылала книг. Не писала. Когда он видел её издалека на редких заседаниях, куда она приходила по нужде, а не по желанию — она лишь кротко отводила глаза, опускала голову и прижимала лисьи уши. Она стала тенью прежней Яэ Мико. И это должно было радовать его. Аято добился своего, сломал её. Но вместо радости ощущалось только смутное и неопределённое раздражение.       Их встречи в гостиницах прекратились. Не потому, что он решил её отпустить — ему просто стало скучно. Она больше не сопротивлялась, не плакала, не дрожала так, как раньше. Она просто лежала и терпела, и это было как трахать пустоту. Ни огня. Ни страха. Ни жизни. Аято перестал посылать записки. Яэ не спрашивала почему. Наверное, выдохнула с облегчением. Наверное, думала, что он наконец оставил её в покое.       Но в городе снова поползли слухи.       Сначала тихо, как всегда — шёпотом в чайных, намёками в жёлтых газетёнках. Потом громче. Кто-то вспомнил суд, кто-то — ту книгу, кто-то — её публичные взгляды на Камисато. Сплетники, лишённые новых сенсаций, пережёвывали старые и придумывали новые.       «Говорят, это он устроил тот суд, чтобы привлечь её внимание».       «Говорят, она в храме, потому что он не отпускает её».       «Говорят, они тайно помолвлены».       «Говорят, скоро объявят».       Аято услышал это во время официального обеда с делегацией из Ли Юэ — один из советников, пожилой, выпивший лишнего, наклонился к нему и спросил, понизив голос:       — Господин Камисато, простите за дерзость, но в Ли Юэ уже спрашивают. Когда помолвка? Ваш союз с госпожой Гудзи — это, знаете ли, мощная сила. Храм, Комиссия Ясиро, издательство… Все понимают, что это политический шаг, но, признаю, красивый, красивый.       Он повернулся к нему с тем самым лицом, от которого чиновники покрывались холодным потом. Советник осёкся и побледнел.       — Я не поддерживаю общение с госпожой Гудзи, — произнёс Аято ледяным тоном, чеканя каждое слово. — Наши деловые отношения завершены. Никакой помолвки нет, не было и не планируется. Я прошу вас воздержаться от распространения непроверенных сведений. Это вредит репутации Комиссии. И вашей — в том числе.       Советник закивал, рассыпался в извинениях и поспешил сменить тему. Но Аято уже не слушал. Сидел с безупречно-вежливым лицом, пил сакэ и чувствовал, как внутри закипает та самая ярость — холодная, расчётливая, знакомая. Слухи не умерли. Они мутировали. Они пережили суд, скандал, её затворничество и его молчание. Теперь они переросли во что-то новое — в легенду о великом романе, о тайной помолвке, о политическом союзе. И глава клана ничего не мог с этим сделать.       Аято вернулся в кабинет и долго стоял у окна. Он смотрел на сакуру во дворе и думал о том, что всё, что все суды, давление и насилие должно было её уничтожить. Должно было стереть её из его жизни. Но вместо этого Яэ впечаталась в неё ещё глубже. Её имя больше не существовало отдельно от его. Они были связаны: в слухах, в сплетнях, в коллективной памяти города. Эта мнимая связь казалась ему сильнее всех документов.       Он пытался предотвратить это. С самого начала. С того первого раза, когда она выставила его дураком на Совете. Он думал: если он поставит её на место, если он покажет, кто здесь главный — слухи исчезнут. Но слухи не исчезли. Лишь затихли на время, а теперь вернулись — в новой и ещё более унизительной для него форме. Теперь все думали, что он не мстил ей, а добивался её. Что суд был не наказанием, а ухаживанием. Что их война была любовной игрой.       Яэ выставила его дураком когда-то, а теперь это продолжал делать весь город. Один случайно вспомнил эту историю за чашкой чая, второй подхватил и так дальше по цепочке. Слухи в Инадзуме быстро вспыхивали и также затухали. Но не личная жизнь какого-то служащего, с безупречной репутацией. А если он ещё и не раскрывает детали личной жизни — это почти всегда вечный повод для сплетен.       Все годы службы Аято спокойно переживал эти слухи. Пускай судачат. Даже когда Яэ только начинала подтрунивать над ним тогда, в самом начале его карьеры, он это не воспринимал серьёзно. Но последние годы её «осторожный» флирт и двойные намёки становились всё более прямыми. Мико бросала ему соблазнительные взгляды при всех, на всех собраниях, позволяла себе дерзить или делать ему замечания. И Аято терпел все выходки до последнего. Пока она не начала переходить границ. Когда он впервые прижал её к стене у неё в храме, Яэ сказала, что всё это из-за магии. Что ему стоило догадаться, что она наложила какие-то чары. Камисато знал, что она лгала. Мико дала ответ ему раньше. Он сам виноват в своём маниакальном безумии. Она довела его до того состояния бешенства, что он начал видел её повсюду. И лишь когда перестал замечать её — понял, что уже привык.       — Дрянь! — рявкнул он, срывая голос.       Аято схватил со стола чернильницу и швырнул в стену. Стекло брызнуло осколками, тушь растеклась по деревянной панели чёрной кляксой. Он стоял, тяжело дыша, и смотрел на это пятно. Затем вытер руку платком, сел за стол и взял кисть. Записка вышла короткой. Без подписи. Без приветствия. Адрес — та самая гостиница у западных доков. Время — полночь. И всего одна строка: «Сама знаешь, зачем».       Он свернул лист, запечатал и вызвал Тому.       — Доставь в храм. Лично в руки.       Тома взял конверт и исчез. Аято остался в кабинете, глядя на тушь, стекающую по стене. Он не знал, что будет делать сегодня. Может быть, просто посмотрит на неё. Может быть, ударит. Может быть, трахнет. А может быть, скажет то, чего никогда не говорил. Он ещё не решил. Но одно он знал точно: она снова нужна ему. И она придёт. Всегда приходила.       Записка пришла на закате. Тома, отводивший глаза, пробормотал что-то про «господин велел передать лично» и исчез, прежде чем она успела задать хоть один вопрос. Мико стояла в дверях храма и смотрела на конверт в своих руках — простой, без герба, без подписи. Она знала этот почерк и содержимое. И всё равно открыла.       Пальцы дрожали так, что она едва смогла развернуть лист. Слова прыгали перед глазами. «Сама знаешь, зачем». Ни объяснений. Ни причины. Только приказ — сухой, холодный, как в самые первые разы.       Её начало трясти. Не от холода, а от чего-то, что шло изнутри, из самой глубины, где последние недели она пыталась построить хрупкое подобие покоя. Мико думала, что всё закончилось. Думала, что он наигрался. Думала, что та ночь нежности была прощанием. Она почти научилась жить — с оглядкой, с прижатыми ушами, со вздрагиванием при каждом стуке, но жить. Почти начала верить, что больше никогда не увидит этот адрес, эту улицу, эту дверь.       И вот — снова.       Она не понимала, потому что ничего не делала все эти месяцы. Не писала книг. Не давала поводов. Не появлялась на публике. Она была тихой, послушной, невидимой. Делала всё, что он хотел. Так почему? Зачем он снова зовёт её? Что сделала не так?       Мико не знала, но всё же надела тёмное кимоно и вышла. Потому что не могла не пойти. Потому что он велел. Потому что она боялась ослушаться. Потому что где-то там, под страхом, ещё жила глупая надежда, что Аято снова будет нежен.       Гостиница встретила её знакомой вонью плесени и старого дерева. Номер не изменился — те же доски на окне, то же ржавое ведро, та же продавленная кровать. Он уже был там. Стоял у стены, скрестив руки на груди. Она вошла, и он поднял глаза. Ледяные. Холодные. Точно такие же, как в их первую ночь здесь.       — Дверь, — произнёс он.       Она послушалась. Засов вошёл в пазы.       — Раздевайся.       Яэ не двинулась. Не из протеста — из ступора. Её тело помнило, что будет дальше, и отказывалось подчиняться. Он заметил это. Его глаза сузились.       — Ты что, оглохла? Я сказал — раздевайся.       Она вздрогнула и начала расстёгивать пояс. Аято смотрел на неё — не как тогда, в кабинете, с усталым любопытством, а как раньше. С тойхолодной и расчётливой яростью.       — Ты думала, всё кончилось? — спросил он, и голос его был тихим, но резал, как лезвие. — Думала, раз я не звал тебя пару месяцев, значит, ты свободна? Значит, можно снова улыбаться, снова ходить на заседания, снова строить из себя не пойми что?       — Я ничего не делала, — прошептала она, и кимоно соскользнуло с плеч. — Я никуда не ходила. Я…       — Лжёшь. — Он шагнул к ней, и она инстинктивно отшатнулась. — Кому ты улыбнулась на прошлой неделе? На заседании? Я видел. Ты сидела там, в своём углу, и улыбалась этому… как его… из Кандзё. Что ты ему сказала? Что ты всем им, блядь, говоришь? Что я чудовище? Что я держу тебя в заложниках? Что ты несчастная жертва, а я — палач? Об этом уже весь город говорит. О помолвке. О том, что я устроил суд, чтобы привлечь твоё внимание. Что ты думаешь об этом? Тебе нравится? Ты снова выставляешь меня дураком, а сама сидишь в храме и делаешь вид, что ты ни при чём. Но слухи не рождаются из ничего. Из ничего рождается только тишина. А тишины нет. И пока ты здесь — её не будет.       Она попятилась, мотая головой.       — Я не… Я ничего не говорила… Я ни с кем не…       — Твоя книга, — перебил он, наступая. — Ты написала её, и она до сих пор лежит на полке у каждого. Думала, я забуду? Думала, это сойдёт тебе с рук? Ты разрушаешь то, что я строил годами. Мою репутацию. Моё имя. Мой контроль над ситуацией. Я думал, что сломаю тебя — и всё прекратится. Но нет. Ты как сорняк. Как зараза, что прорастает через любые стены.       — Аято, пожалуйста…       — Заткнись!       Его ладонь взметнулась, и пощёчина обожгла её щёку — резко, хлёстко, знакомо. Голова мотнулась в сторону, в ушах зазвенело. Яэ прижала ладонь к горящей коже и даже не заплакала. Все слёзы остались где-то там в его кабинете или в личных покоях.       — Думала, разок отсосёшь мне в кабинете — и всё? — Он схватил её за плечи и встряхнул. — Думала, я растаю? Думала, теперь ты можешь ходить, улыбаться и делать вид, что ничего не было? Нет. Ты — проблема. Ты — моя ошибка. И я не отпущу тебя, пока не решу эту проблему. Пока не сотру тебя в грёбаный порошок. Пока от тебя не останется ничего, что может мне навредить. Ты понимаешь это?       Она не ответила. Просто смотрела на него — на его перекошенное яростью лицо, на его побелевшие костяшки, сжимающие её плечи, — и чувствовала, как внутри всё замирает. Ни страха. Ни надежды. Только холод. Только пустота.       — Ты понимаешь?! — заорал он.       — Да, — выдохнула она, дрожа всем телом. — Понимаю.       — Ни черта ты не понимаешь.       Он швырнул её на кровать, и она упала лицом вниз, в серые простыни, пропахшие пылью и чужим страхом. Пружины заскрипели под тяжестью её тела. Она не сопротивлялась. Просто лежала и ждала. Как всегда. Аято не стал ждать. Не дал ей времени подготовиться. Просто навалился сверху, прижимая её к матрасу всей тяжестью, и рванул остатки одежды в стороны. Ткань затрещала, но он не обратил внимания. Его пальцы впились в её бёдра — не лаская, не фиксируя, а просто сжимая до боли, до синяков, которые завтра расцветут на коже лиловыми пятнами.       — Ты думала, я забыл? — прорычал он ей в затылок, и она почувствовала его дыхание — горячее, рваное, злое. — Думала, прошло время — и всё? Нет. Ты — моя головная боль. Ты — позор, который я не смогу смыть никогда.       Камисато вошёл в неё резко, без подготовки, и она закусила простыню, чтобы не закричать. Боль была рвущей, острой, знакомой до тошноты. Её тело уже привыкло к этой боли — привыкло настолько, что почти перестало сопротивляться. Но сегодня он был особенно жесток. Сегодня он не просто брал — он наказывал.       — Ты хоть понимаешь, что ты наделала? — Он двигался жёстко, без ритма, вбиваясь в неё с каждым словом. — Ты не просто меня унизила. Ты унизила весь клан. Камисато. Моё имя. Имя моего отца. Всё, что я строил годами. Всё, что я защищал. Ты пришла со своей ёбаной книжкой, со своими ебаными шутками, со своим лисьим языком — и разрушила это! Разрушила! А теперь город говорит о помолвке. О том, что я трахаю Верховную жрицу. Что я устроил суд из-за любви. Из-за любви! Ты слышишь?!       Аято схватил её за волосы и рванул голову назад, заставляя выгнуться. Её позвоночник прострелило болью, но она не вскрикнула. Только зажмурилась, чувствуя, как слёзы текут по щекам.       — Посмотри на себя, — прошипел он, наклоняясь к её уху. — Ты — Верховная жрица. Ты — символ храма. А лежишь здесь, в вонючей гостинице, с задранным подолом и моим членом внутри. И это всё, на что ты годна. Всё. Ты — дыра. Просто дыра, которую я использую, когда мне нужно сбросить пар. И сегодня мне нужно.       Он отпустил её волосы и толкнул лицом обратно в матрас. Она уткнулась в простыню, задыхаясь, и он продолжил — ещё жёстче, глубже и безжалостнее. Каждое движение отдавалось болью во всём теле, но Мико молчала. Аято сам научил её молчанию.       — Ты думала, что твоя нежность что-то изменит? — Он говорил, не прекращая движений, и голос его был ровным, холодным, почти лекционным. — Думала, встанешь на колени, отсосёшь мне в кабинете, посмотришь своими щенячьими глазами — и я растаю? Ты — ошибка, которую я буду исправлять её столько, сколько потребуется. Хоть год. Хоть десять лет. Хоть всю твою долбаную вечность.       Он перевернул её на спину — резко, как переворачивают мешок. Теперь она смотрела на него снизу вверх, и он видел её лицо: заплаканное, с припухшей губой, с красным следом от пощёчины на щеке. Увидел — и усмехнулся.       — Вот так, — сказал он, раздвигая её бёдра и входя снова. — Вот так ты мне нравишься больше. Без маски. Без игры. Просто сломанная кукла. Просто вещь.       Камисато наклонился ниже, так что его лицо оказалось в дюйме от её лица, и прошептал, не прекращая движений:       — Знаешь, что самое забавное? Ты сама этого хотела. Сама спровоцировала меня, написала ту книгу. А теперь ты лежишь здесь и плачешь, думая, что я чудовище. Но я — всего лишь ответ. Реакция на твои действия. Ты создала меня. Ты вылепила из меня этого монстра. И теперь он тебя трахает. Нравится?       Мико не ответила. Не могла. Только всхлипнула, когда он вошёл особенно глубоко. Аято услышал этот всхлип и удовлетворённо выдохнул.       — Вот так. Плачь. Мне нравится, когда ты плачешь. Это единственное, что в тебе ещё осталось настоящего. Всё остальное — ложь. Всё остальное — игра. Даже твоя нежность была игрой. Даже твой отсос в кабинете был игрой. Ты не умеешь быть настоящей. Ты — актриса.       Он ускорился, и кровать заскрипела громче, в такт его движениям. Её тело сотрясалось, как тряпичная кукла, и она уже не пыталась сдерживать слёзы. Они текли ручьём, смешиваясь с потом и слюной, но она не издавала ни звука. Просто лежала и позволяла ему делать всё, что он хотел. Аято резко сжал пальцы на её горле. Не перекрывая дыхание — просто держал, напоминая, что всё ещё может.       Комиссар продолжал. Безжалостно, ритмично, с той холодной методичностью, от которой у неё кровь стыла в жилах. Его пальцы на горле сжимались всё сильнее — не перекрывая дыхание полностью, но держа на грани, на самом краю, где каждый вдох давался с боем. Перед глазами плыли чёрные точки. В ушах шумело. Она чувствовала, как сознание меркнет, как тело слабеет, как пальцы, пытавшиеся вцепиться в его запястье, соскальзывают — сил не осталось.       Она чувствовала кровь. Не свою — или свою, уже было непонятно. Что-то влажное и горячее текло по внутренней стороне бедра. Он был слишком груб сегодня, слишком жесток, и её тело не выдерживало. Рвущая боль при каждом движении, при каждом толчке, и она знала — там, внизу, нет ни одного живого места. Но Аято и не думал останавливаться.       Его лицо было совсем близко — она видела каждую чёрточку, каждую складку у рта, каждый холодный огонь в глазах. Он смотрел на неё и душил, и трахал, и что-то говорил — она уже не разбирала слов. Только гул. Только ненависть. Только боль.       А потом до неё донёсся собственный голос.       — Остановись.       Слово вырвалось прежде, чем его успели осознать. Тихое, хриплое, сорванное — но слово. Впервые за все эти разы. Не покорный шёпот. Слово. «Остановись». И она повторила его — громче, отчаяннее, раздирая горло, которое он сжимал:       — Остановись! Пожалуйста! Хватит!       Его пальцы на горле дрогнули, тотчас замерев. Медленно убрал руку. Приподнялся, всё ещё оставаясь внутри неё, но больше не двигаясь. Его взгляд рассматривал её. Не с яростью. Не с удивлением. С чем-то другим — с холодным и изучающим интересом.       Мико задыхалась. Воздух хлынул в лёгкие, и вместе с ним — рыдания, которые рвались из неё, как вода из прорванной плотины, неконтролируемые, дикие, животные. Она рыдала и не могла остановиться, и слова — те слова, которые она так долго держала в себе, — полились вместе со слезами:       — Я отдам всё… Всё отдам… Слышишь? Издательство… Забирай издательство. Забирай книги. Забирай все договоры, все филиалы, все рукописи. Всё, что у меня есть. Всё забирай. Только остановись. Пожалуйста. Пожалуйста, Аято. Я больше не могу.       Она смотрела на него снизу вверх — заплаканная, окровавленная, с разбитой губой и синяками на горле. Ждала, что он что-то скажет. Что он согласится. Что он наконец отпустит её.       Он молчал. Долго смотрел на неё. Затем отстранился. Резко вышел из неё, она дёрнулась и взвыла от боли. Встал с кровати. Мико осталась лежать, сжавшись в комок, и рыдания сотрясали её тело. Кровь пачкала простыни, смешиваясь с его семенем и её слезами. Она дрожала всем телом — от боли, от холода, от ужаса перед тем, что только что произошло.       Аято оделся. Медленно, аккуратно, как всегда. Ни разу не взглянув на неё. Застегнул ворот, поправил манжеты. Подошёл к двери. Взялся за ручку. И на секунду замер.       Она подумала — сейчас он что-то скажет. Может быть, «да». Может быть, «нет». Может быть, хоть слово. Но он не сказал ничего. Просто вышел, закрыв за собой дверь. Шаги стихли в коридоре. Тишина.       Мико осталась одна в пустом номере — голая, избитая, окровавленная, на серых простынях, пропахших насилием. И в этой тишине, она вдруг поняла: Аято ничего не ответил. Ни «да», ни «нет». Ни «забираю», ни «оставляю». Он просто ушёл и оставил её в неизвестности. Яэ не знала, что это значит. Конец? Передышка? Или он сейчас идёт в свой кабинет, чтобы подготовить новые документы, новые обвинения, новые способы её уничтожить?       Она не знала. И от этого незнания было страшнее всего       Тишина. Только её рыдания — громкие, отчаянные, безнадёжные. Она плакала и плакала, уткнувшись лицом в подушку, и не могла остановиться. Она никогда прежде не рыдала так. Никогда не чувствовала себя такой пустой. Такой раздавленной и одновременно такой… свободной. Потому что где-то там, под болью, под унижением, под осознанием, что он только что сделал с ней, теплилась мысль: она сказала «нет». Впервые. Она подала голос. Она попросила остановиться. И он остановился.       Что это было? Милость? Презрение? Скука? Она не знала. Но, лёжа в пустом номере, она вдруг поняла: что-то сдвинулось. Что-то изменилось. А пока — она просто лежала и рыдала, и солёные слёзы впитывались в чужую подушку, и за окном, в порту, кричали чайки. Утро ещё не наступило. Но где-то на востоке уже брезжил рассвет.       После той ночи в гостинице у доков что-то сломалось в Яэ Мико. Не снаружи — внутри.       Она вернулась в храм затемно и три дня не показывалась на людях. Мацумото, обеспокоенная отсутствием госпожи, решилась постучать в дверь на второй день. Ей открыли — бледная, с потухшими глазами, с прокушенной губой, которая ещё не зажила. Яэ Мико сказала, что простудилась, и попросила не беспокоить. Мацумото не поверила, но спорить не стала.       На четвёртый день Мико вышла. В тёмном кимоно с высоким воротом — шарфик снова вернулся на своё место, пряча синяки на горле. Яэ отменила несколько встреч. Перенесла визит к авторам. Не пришла в чайную, куда раньше заглядывала каждую неделю. Она больше не хотела рисковать. Не хотела случайно увидеть его — в чайной, на заседании, на улице. Прежней уверенности больше не было.       Теперь, когда она шла по городу, её глаза сами выискивали в толпе знакомый силуэт. Высокий, прямой, в тёмно-синем. Если она замечала его издалека, то сворачивала в переулок. Пережидала, прижавшись спиной к стене, и только потом шла дальше. Однажды она увидела, как Аято выходит из Комиссии — и развернулась, сделав вид, что забыла что-то в лавке. Она, Верховная жрица, которая раньше смотрела ему в глаза с вызовом, теперь опускала голову при одной мысли о нём.       Это был не тот страх, что раньше. Раньше она боялась за издательство. За книги. За имя. Теперь она боялась за себя. За своё тело, которое он мог взять в любой момент. За горло, которое он мог сжать. За разум, который трещал по швам после каждого его визита. Она стала вздрагивать от скрипа дверей. От мужских шагов. От низкого голоса.       И она знала, что он это видит. Аято всегда всё видел.       Официальное мероприятие по случаю открытия нового крыла библиотеки должно было стать её первым публичным выходом за несколько недель. Отказаться она не могла: храм входил в число главных спонсоров, и Верховная жрица обязана была присутствовать. Она готовилась к этому дню с тяжёлым сердцем. Надела самое строгое кимоно — тёмно-фиолетовое, с глухим воротом, без выреза, без открытых плеч. Минимум украшений. Никаких аметистовых палочек — только простые деревянные шпильки. Никакого веера с клёнами — только скромный белый веер, который она сжимала так, будто он мог её защитить.       Аято был там, разумеется. Комиссия Ясиро тоже спонсировала библиотеку, и комиссар Камисато стоял в первом ряду гостей, у самой сцены, в церемониальном синем кимоно, с идеально-вежливым лицом. Мико вошла с противоположной стороны и заняла место как можно дальше от него. Он не смотрел в её сторону. Или делал вид, что не смотрит.       Церемония шла своим чередом. Речи, аплодисменты, разрезание ленты. Затем — общее фото. Гости выстроились перед новым зданием библиотеки, и Яэ Мико оказалась втиснутой в первый ряд — между пожилым профессором литературы и кем-то из Кандзё. Она надеялась, что он встанет где-нибудь с краю, как обычно. Но его место позади неё.       Фотограф засуетился, поправляя треногу. Яэ Мико замерла. Она чувствовала его присутствие каждой клеткой. Чувствовала запах чего-то холодного, свежего, как лёд. Чувствовала тепло его тела в нескольких дюймах от своего. Её пальцы, сжимавшие веер, побелели. Она смотрела прямо в объектив, не моргая, но внутри всё дрожало. Сердце колотилось так громко, что, казалось, он слышит.       — Не двигайтесь! — скомандовал фотограф.       Вспышка. В этот самый момент он наклонился — едва заметно, на какие-то миллиметры, — и произнёс тихо, так тихо, что услышала только она:       — Твоя покорность поражает. Неужели было так сложно держать себя в руках и не доводить до эскалации?       Вспышка погасла. Фотограф завозился с плёнкой. А он продолжал — тем же ледяным шёпотом, не глядя на неё, с лёгкой полуулыбкой, адресованной камере:       — Неужели для этого мне нужно было перекрыть тебе грёбаный кислород?       Он выпрямился. На его лице застыло безупречно-вежливое выражение. Никто ничего не заметил. Фотограф поблагодарил, гости начали расходиться. Аято ушёл первым — спокойно, не оборачиваясь, даже не взглянув на неё. А Мико осталась стоять на месте, вцепившись в веер, и не могла пошевелиться. Слова всё ещё звучали в ушах. Он сказал это так буднично. Так спокойно. Так… удовлетворённо.       Аято знал. Он видел её страх. Видел, как она опускает голову при встрече. Видел, как она сворачивает в переулки. И был доволен. Потому что именно этого он и добивался с самого начала. Не издательства. Не книг. Её. Сломленной. Покорной. Боящейся.       Профессор что-то спросил — она не услышала. Кто-то тронул её за локоть — она не заметила. Наконец, Мацумото, пришедшая с ней, тихо позвала: «Госпожа? Вы в порядке?». Яэ Мико моргнула, выходя из оцепенения. Веер в её руках дрожал. Она заставила себя улыбнуться и ответила: «Да. Просто душно».       Она выдержала до конца мероприятия. Участвовала в фуршете, поднимала бокал, кивала, даже сказала несколько слов какому-то издателю из Ли Юэ. Но всё это время она помнила только одно: он рядом. Аято где-то в зале. И смотрит.       Вечером, в храме, она заперла дверь и долго стояла, прижавшись лбом к холодному дереву. Он не забыл. Не простил и никогда не простит. И она больше никогда не будет в безопасности. Ни в храме, ни в городе, ни в собственной постели. Потому что он всегда рядом. И ему достаточно одного шёпота во время официального фото, чтобы напомнить ей, кто она. Его вещь. Его должница. Его сломленная лиса.       Вызов пришёл через два дня. Не запиской. На этот раз — устно, через Тому, который явился в храм с очередной папкой и, пряча глаза, передал: «Господин ждёт вас сегодня вечером в поместье. В кабинете. Попросил без опозданий». Яэ Мико выслушала, кивнула и отпустила его. Когда дверь закрылась, она долго стояла, глядя на папку, которую он прислал. Пустую. Просто предлог. Он больше не пытался маскироваться.       Она собиралась медленно. Надела то самое тёмное кимоно — уже ставшее униформой для этих встреч. Затянула пояс туже, чем обычно. Поправила шарфик, хотя знала: он всё равно окажется на полу. Затем подошла к столу, где лежали бумаги. Все. Учредительные документы издательства. Права на книги. Авторские контракты. Финансовые отчёты. Всё, что осталось от дела её жизни. Она собрала их в стопку, обвязала шнуром и прижала к груди. Может быть, сегодня он возьмёт их, а неё. Может быть, этого будет достаточно. Может, он отпустит её.       Мико вошла в кабинет без стука — он ждал. Сидел за столом, в домашнем кимоно, с чашкой чая, и вид у него был почти расслабленный. Почти скучающий. Когда она вошла, прижимая к груди бумаги, он поднял глаза и окинул её долгим, изучающим взглядом. От макушки до пят. Задержался на шарфике. На бледных пальцах, сжимающих документы. На лице, лишённом косметики и прежней гордости.       — Ты принесла бумаги, — констатировал он. — Какая предусмотрительность.       — Здесь всё, — произнесла она тихо. Голос был ровным, но лишённым жизни. — Учредительные документы. Права на книги. Авторские контракты. Всё, что у меня есть. Возьми. Пожалуйста. И отпусти меня.       Он поставил чашку на стол. Поднялся. Медленно обогнул стол и подошёл к ней. Она не отступила, но плечи дрогнули. Аято взял бумаги из её рук — аккуратно и даже почти вежливо. Полистал. Затем закрыл папку и положил на край стола. Посмотрел на неё — и рассмеялся. Тем самым холодным, коротким смехом, от которого у неё кровь стыла в жилах.       — Ты принесла мне свои жалкие бумажки, — произнёс он, отсмеявшись. — В обмен на свободу. Ты правда думаешь, что это имеет цену? Я мог забрать всё это месяц назад. Два месяца. В любую минуту. Ты стоишь здесь, бледная, с шарфиком на горле, прижимая к груди своё никчёмное издательство, и думаешь, что это валюта? Это даже не смешно. Это жалко.       Мико не ответила. Только сглотнула. Он обошёл её, остановился за спиной. Она слышала его дыхание у своего затылка — спокойное, размеренное. Он наслаждался её беспомощностью. Она чувствовала это каждой клеткой.       — Знаешь, что я вижу, когда смотрю на тебя? — спросил он негромко. — Я вижу женщину, которая когда-то считала себя умнее всех. Которая играла людьми, как куклами. Которая писала обо мне в своей дешёвой книжонке. А теперь она стоит здесь, трясётся и предлагает мне бумажки. В обмен на пощаду. — Он наклонился к самому её уху. — Ты выглядишь унизительно, Мико. Жалко и унизительно.       Она зажмурилась. Слёзы жгли веки, но она держалась. А потом Аято схватил её за волосы.       Резко, без предупреждения. Пальцы зарылись в розовые пряди, сжались в кулак и рванули вниз. Она коротко вскрикнула и рухнула на колени. Папка с бумагами выпала из её рук, листы рассыпались по полу. Боль пронзила затылок. Мико оказалась у его ног, на коленях, запрокинув голову назад, и он держал её так, глядя сверху вниз.       — Вот так, — произнёс он, слегка ослабляя хватку. — Вот так ты и должна стоять. На коленях. Передо мной. А не за трибуной. Не в Совете. Не со своим чёртовым веером. Здесь. Где твоё место.       Она тяжело дышала, но не пыталась вырваться. Смотрела на него снизу вверх — в глазах слёзы, губы дрожат. Он убрал руку с её волос и вдруг, неожиданно мягко, провёл пальцем по её нижней губе. Та самая, которую она прокусила в прошлый раз. Ранка ещё не до конца зажила. Аято обвёл её контур, почти нежно, и Яэ вздрогнула от этой неожиданной ласки больше, чем от боли.       — Чудесное зрелище, — сказал он задумчиво. — Когда ты не язвишь и не играешь. Когда ты просто молчишь и смотришь на меня. Так гораздо приятнее. Ты должна была понять это с самого начала.       Она молчала. Он взял её за подбородок и заставил смотреть прямо в глаза.       — Я никогда не прощаю такие вещи, — произнёс он раздельно. — Ты унизила меня. Выставила дураком. Сделала персонажем своего сраного романа. Ты думала, что сможешь отделаться извинениями, книжками, телом? Ты будешь платить за это каждый раз, когда я захочу. И так будет до тех пор, пока я не решу, что достаточно.       Она смотрела на него. В её глазах не было мольбы — только пустота. Он расстегнул брюки. Медленно, не сводя с неё взгляда. Она не опустила глаз. Знала, что будет дальше.       — Покорные девочки открывают рот пошире, — сказал он, и голос его прозвучал почти лениво.       Мико подчинилась. Закрыла глаза, приоткрыла губы и подалась вперёд. Он положил ладонь на её затылок — на этот раз не сжимая, а направляя. Первый толчок был резким. Яэ подавилась, дёрнулась, но он удержал её на месте. Пальцы снова зарылись в волосы, фиксируя голову. Она старалась дышать ровно, не сопротивляться, не давиться. Но слёзы всё равно текли — беззвучно, по щекам, смешиваясь с тем, что она делала. Он двигался размеренно, глядя на неё сверху вниз, и лицо его оставалось холодным. Только дыхание стало тяжелее. И когда она в очередной раз подавилась и чуть не отстранилась, он сжал пальцы сильнее и надавил на затылок.       Он шумно выдохнул и этот звук — единственный признак того, что он теряет контроль, вновь ударил её сильнее любой пощёчины.       — А ты всё-таки на что-то годна, — произнёс он сдавленно, и в его голосе ей послышалась смесь презрения и чего-то ещё, чему она не могла подобрать названия. — Когда молчишь. Когда не играешь. Когда просто делаешь, что велено.       Она не ответила. Не могла. Просто продолжала, пока он не остановил её — резко, отстранив за волосы назад. Она упала на пятки, хватая ртом воздух, вытирая губы дрожащей рукой. Он застегнул брюки, поправил кимоно и отошёл к столу. Взял чашку и сделал глоток так, словно ничего не произошло.       — Подними бумаги, — сказал Аято. — И оставь на столе.       Мико, всё ещё на коленях, собрала рассыпанные листы. Руки дрожали, отчего документы легли на стол неровной стопкой. Она поднялась, пошатываясь. Он не смотрел на неё. Просто пил чай и глядел в окно, за которым сгущались сумерки.       — Можешь идти.       Мико повернулась к двери. Замерла на секунду, будто хотела что-то сказать. Но не сказала. Просто вышла, тихо закрыв дверь, и побрела по коридору, держась за стену, потому что ноги не слушались. В храме она упала на пол и долго лежала, глядя в потолок. Она больше не плакала. Слёзы кончились. Осталась только пустота и горькое, выжигающее изнутри осознание: он прав. Она жалкая. Она унизительна. Она — ничто. И он — единственный, кто знает об этом. Единственный, перед кем она не может притворяться. Единственный, кто видел её настоящую.       И за это она его ненавидела. И за это же где-то глубоко она всё ещё была ему благодарна. За то, что он не бросил её. За то, что продолжает звать. За то, что она всё ещё нужна ему — пусть даже так. Потому что быть нужной ему так было лучше, чем не быть нужной никому.       После того вечера в его кабинете Яэ Мико перестала выходить из храма. Совсем. Мацумото взяла на себя издательство, авторов, встречи. Госпожа Гудзи сказалась больной, и никто не усомнился. В конце концов, она была Верховной жрицей — ей позволялось исчезать.       Но внутри храма, в тишине своих покоев, она не отдыхала. Не лечилась. Она тонула.       Дни тянулись бесконечно, а она всё прокручивала в голове одно и то же. Снова и снова. Как он входил в неё — резко, без предупреждения, и она зарывалась лицом в подушку, чтобы не закричать. Как его пальцы сжимались на её горле — не лаская, а требуя покорности, и мир темнел по краям. Как он ударил её по щеке — не сильно, но достаточно, чтобы она почувствовала себя вещью. Как он зарылся пальцами в её волосы и надавил на затылок, заставляя взять глубже. А она брала и молчала. Сейчас Мико ненавидела себя за это.       Воспоминания накатывали без предупреждения. Она могла сидеть за столом, просматривать рукопись — и вдруг слышать его голос: «Покорные девочки открывают рот пошире». Могла лежать в постели, глядя в потолок и вдруг чувствовать его пальцы на своём горле, так явственно, будто он был здесь, прямо в этой комнате. Мико просыпалась среди ночи от собственного сдавленного вскрика и долго сидела в темноте, обхватив колени руками.       Она помнила каждую деталь. Запах рыбы и соли в той гостинице у доков. Скрип пружин. Дрожащий свет масляной лампы. Его лицо — холодное, изучающее, лишённое всего человеческого. Его слова: «Ты — ничто. Твои книги, твоё имя, твой храм — всё это существует, пока я позволяю». Она помнила, как он сказал это, и помнила, как после этих слов что-то внутри неё оборвалось. Не гордость — гордость умерла раньше. Оборвалось что-то более глубокое, чему она не могла подобрать названия.       А потом она вспоминала другое. Свой собственный голос — в ту ночь, когда она впервые пришла к нему в кабинет, до суда, до склада, до всего. «Я сделаю всё, — сказала она тогда. — Что угодно. Только останови суд». Он тогда рассмеялся. Она помнила этот смех. Помнила, как он сказал: «Тело — это скука и тоска. В чайном квартале любая куртизанка предложит мне большее за меньшие деньги». И всё равно пришла. Снова и снова. И он брал её — не потому, что хотел, а потому, что мог. Потому что она сама положила себя к его ногам.       Она сама.       Эта мысль возвращалась чаще других. Она сама написала ту книгу. «Лёд и Лисья петля». Она помнила, как сидела над рукописью — не со злым умыслом, а с азартом. С лёгкостью. С уверенностью, что всё сойдёт с рук. Что он почитает, посмеётся, может быть, разозлится — но не более. За все столетия она привыкла, что её выходки не имеют последствий. Она дразнила генералов, дурачила советников, играла с чиновниками, как кошка с мышами. И никто не смел ответить ей тем же. Кроме него.       Яэ хотела пойти к нему. Сама. Без вызова. Без записки. Просто прийти в его кабинет и сказать… что? Что она больше не может? Что она думает о нём каждую минуту? Что она хочет понять его? Она не знала. Но каждый вечер, когда солнце садилось за горой, она стояла у дверей храма и смотрела вниз, на город, на огни поместья Камисато. И каждый вечер она делала шаг вперёд, а затем останавливалась. Возвращалась в свою комнату. И садилась на пол, обхватив колени руками.       — Завтра, — шептала она. — Может быть, завтра.       Но завтра она снова оставалась в храме. Потому что идти к нему было страшно. А не идти — невыносимо. И она не знала, что из этого выберет в следующий раз.       Она пришла через два дня, когда солнце уже село.       Без предупреждения, без записки, без папки в руках. Просто переступила порог поместья Камисато и молча прошла мимо Томы, который от неожиданности не нашёлся что сказать и только проводил её взглядом.       Аято не ждал её. Сидел за столом, работал над каким-то докладом, когда дверь открылась. Поднял глаза — и замер. Она стояла в дверях, в тёмном кимоно, без шарфика, с распущенными волосами. И лицо — бледное, осунувшееся, но спокойное. Не испуганное. Не молящее. Просто спокойное. Он отложил кисть и откинулся в кресле, разглядывая её.       — Я тебя не звал, — произнёс он наконец.       — Знаю, — ответила она тихо.       Повисла тишина. Аято не предлагал сесть, не предлагал чай, не делал ничего из того, что делал раньше. Просто смотрел. Она не двинулась с порога.       — Твои бумаги всё ещё здесь, — сказал он, указывая на папку, которая так и лежала на краю стола. — Забери. Они мне не нужны.       Она перевела взгляд на папку. Ту самую, которую принесла в прошлый раз. Учредительные документы. Права на книги. Всё, что она пыталась отдать в обмен на свободу. Яэ подошла к столу медленно, не поднимая глаз, и собрала листы в охапку. Прижала к груди. Затем отошла, села в кресло у стены и положила бумаги на колени.       Яэ не ушла, сидела и смотрела на него. Молчание тянулось и тянулось, и никто из них не решался прервать его первым. В кабинете было тихо, только часы в углу отсчитывали секунды.       — Зачем ты пришла? — спросил он наконец.       Мико не ответила. Просто сидела и смотрела на него, и в аметистовых глазах не было ни страха, ни мольбы, ни привычной лисьей хитрости. Только что-то другое, чему он пока не мог подобрать названия. Его это взбесило. Гостья без приглашения, которая молчит и смотрит, как будто здесь хозяйка именно она. Он поднялся, медленно обогнул стол и подошёл к ней. Она не отодвинулась. Аято встал за её спиной, наклонился, и его губы оказались у самого её уха.       — Я задал вопрос, — произнёс он, и голос его был ниже обычного — тот самый, от которого у неё всегда пробегал холодок по спине. — Сколько раз ещё нужно тебя трахнуть, чтобы научить грёбаной покорности и отвечать, когда тебя спрашивают?       Она резко выдохнула. Коротко, судорожно. И вместе с этим вдохом из горла вырвался едва слышный стон — не боли, не страха, а чего-то совсем иного, в чём она сама себе не призналась бы. Они оба замерли. Тишина стала звенящей.       — Это не наслаждение, — произнёс он медленно, всё ещё у её уха. — Всё, что здесь происходит. То, что я делаю с тобой. Это не наслаждение. Это наоборот.       Она закрыла глаза. Сглотнула. Пальцы, сжимавшие бумаги на коленях, побелели. И затем — тихо, почти шёпотом — она произнесла:       — Простите, господин Камисато.       Он отпрянул. Не резко — но достаточно, чтобы она почувствовала, как изменилось его дыхание за её спиной. Затем обошёл кресло и встал перед ней. Посмотрел сверху вниз, и впервые за все эти минуты на его лице мелькнуло нечто похожее на удивление.       — Надо же, — произнёс он, растягивая слова. — Я удивлён. Впервые так официально.       Она подняла глаза и встретила его взгляд. Ни вызова, ни игры. Просто смотрела и ждала. Аято стоял и смотрел на неё. А в комнате повисло то, чего никогда не было раньше: неопределённость. Потому что она пришла сама. Потому что молчала не от страха, а от чего-то другого. Потому что он только что сказал «это не наслаждение».       Что-то менялось. Прямо сейчас. В эту самую минуту. И никто из них не знал, чем это кончится. Она встала. Медленно, всё ещё прижимая бумаги к груди, будто они могли защитить её. Поднялась с кресла, выпрямилась. Он следил за каждым её движением — хищно, настороженно, ожидая подвоха. Она сделала шаг к нему. Ещё один. Остановилась вплотную. И, привстав на цыпочки, коснулась губами его губ.       Это не был поцелуй-страсть. Не поцелуй-игра. Не поцелуй-мольба. Это был вопрос — нежный, осторожный, почти невесомый, как прикосновение лепестка сакуры к водной глади. Она целовала его так, будто хотела сказать что-то, чего не могла выразить словами. Будто пыталась достучаться до того, что пряталось подо льдом. Её губы дрожали, дыхание было тёплым и неровным. И в этом поцелуе не было ни расчёта, ни игры — только обнажённая, беззащитная душа, которую она впервые открыла перед ним без страха.       Она отстранилась. Открыла глаза. Посмотрела на него снизу вверх. И ждала.       Аято замер. Две секунды. Три. Его лицо было каменным, но в глазах, где всегда был только лёд — что-то дрогнуло. Что-то, чего она раньше не видела. Растерянность? Нет, не совсем. Скорее — сбой системы. Мгновение неопределённости, когда просчитанная партия вдруг пошла не по плану. А затем он сорвался.       Его рука взметнулась и сжала её волосы на затылке — резко, грубо, без предупреждения. Она вскрикнула, но он рванул её голову назад, заставляя смотреть на себя. Его лицо оказалось в дюйме от её, и от прежней растерянности не осталось и следа. Только ярость. Ледяная, безжалостная, просчитанная.       — Ты что творишь? — прорычал он. — Думаешь, можно прийти, молча посидеть, а потом залепить мне этот сраный поцелуй — и всё? Думаешь, я растаю? Думаешь, я поверю в эту херню?       Мико не ответила — не могла, его хватка была слишком сильной. Только смотрела на него широко раскрытыми глазами, и в них плескалась боль пополам с тем самым чувством, которому она боялась дать имя.       — Забудь сюда дорогу, — прошипел он, и каждое слово падало как удар хлыста. — Забудь. Но не забывай, кто дал тебе возможность жить. Кто вернул тебе твоё ёбаное издательство. Кто отозвал иск. Кто позволил тебе дышать, когда мог стереть в порошок. Кто, мать твою, всё ещё решает, проснёшься ты завтра Верховной жрицей и проснёшься ли вовсе.       Аято встряхнул её за волосы, и Мико зажмурилась. Бумаги выпали из её рук и веером рассыпались по полу. Её руки повисли вдоль тела — она не пыталась вырваться, не пыталась оттолкнуть его, просто стояла и принимала каждый удар его слов.       — Я терпел, — продолжил он, чуть ослабив хватку, но всё ещё держа её на грани боли. — Терпел твои уловки. Твои игры. Твои лисьи штучки, твои книжки, твои посвящения, твои слёзы, твои извинения. Я делал поблажки. Давал тебе шансы. А ты что? Ты решила, что можно прийти, поцеловать меня — и всё прощено?       Он наклонился ближе, так что она чувствовала его дыхание на своей коже.       — Милосердие закончилось, Мико. Ты исчерпала его. Всё. Досуха. До дна. Хочешь знать, что будет дальше? Ничего. Ты уйдёшь. Сейчас. И больше никогда сюда не вернёшься. Потому что если я ещё раз увижу тебя на своём пороге без приглашения — я уничтожу не только тебя. Я уничтожу всё, что тебе дорого. Всё, к чему ты прикасалась. Всё, что носит твоё имя.       Комиссар отпустил её волосы — резко, почти брезгливо. Мико пошатнулась, но устояла. Он отступил на шаг и указал на дверь.       — Вон. И чтобы я тебя больше не видел.       Мико вернулась через три дня. Снова без приглашения. Снова без предупреждения. Снова молча. Тома, увидев её на пороге, побледнел и попятился. Он помнил, что господин сказал в прошлый раз. Слышал каждое слово, когда сам стоял у двери. Но Яэ Мико просто прошла мимо него — тихая, бледная, с пустыми глазами. Она шла, как лунатик, который не может проснуться.       Аято был в кабинете. Он работал. Когда дверь открылась и на пороге снова появилась она, замер. Затем отложил кисть, и его лицо исказилось. Не холодом — яростью. Настоящей, кипящей, которую он больше не мог и не хотел сдерживать.       — Ты издеваешься?! — Он вскочил с кресла так резко, что оно отлетело к стене. — Я сказал тебе забыть сюда дорогу! Я сказал не возвращаться! Я тебе объяснил — всё! Хватит!       Мико не ответила. Просто смотрела на него. А потом медленно, плавно опустилась на колени. Прямо там, посреди кабинета, на жёсткий пол. И замерла. Аято застыл на полуслове, глядя на неё. Она стояла на коленях, прямая, и смотрела на него снизу вверх — не с мольбой, не со слезами, а с какой-то странной, отчаянной решимостью. Затем её голова медленно опустилась. Она сложила руки на коленях как складывают их послушницы в храме. И затихла.       — Какого хрена ты творишь? — выдохнул он. — Что это за цирк? Встань! Встань, я сказал!       Яэ не двинулась. Он схватил её за волосы и рванул голову вверх, заставляя смотреть на себя. Она не сопротивлялась. Её глаза, полные чего-то, что он не мог расшифровать, встретились с его глазами.       — Я задал вопрос, — произнёс он ледяным голосом, но пальцы, сжимавшие её волосы, дрожали — то ли от ярости, то ли от напряжения. — Какого. Хрена. Ты пришла. Я же сказал — всё. Ты что, тупая? Не понимаешь слов? Чего тебе ещё нужно?       Она молчала. Только смотрела. И вдруг из её губ — тихо-тихо, почти беззвучно — вырвалось:       — Пожалуйста.       Он замер. В кабинете повисла звенящая тишина. А затем он снова взорвался:       — Что «пожалуйста»?! Что, мать твою, «пожалуйста»?! Ты пришла в мой дом, ты встала на колени, ты смотришь на меня, как побитая собака, и говоришь «пожалуйста»?! О чём ты просишь, а?! О чём?!       Он снова встряхнул её за волосы, но она даже не поморщилась. Только повторила — так же тихо, так же обречённо:       — Пожалуйста.       — Чего тебе надо?! — заорал он. — Что мне с тобой сделать?! Трахнуть?! Ударить?! Выгнать?! Ты за этим пришла, да?! За этим?! Ты хочешь, чтобы я снова тебя трахнул, как последнюю шлюху в портовой гостинице?!       — Пожалуйста.       — Что — нравится?! Понравилось тогда, в кабинете?! Когда ты на коленях стояла и рот открывала?! Может, тебе добавить?! Может, тебя ещё и выпороть надо, чтобы ты наконец поняла своё место?!       — Пожалуйста, — повторила она, и её голос даже не дрогнул.       — Перестань! — Он отпустил её волосы и отшатнулся, будто обжёгся. — Перестань это повторять! Скажи что-нибудь другое! Объясни! Ответь! Какого дьявола ты здесь?!       Мико подняла голову — сама, без его помощи. Посмотрела на него снизу, и в этом взгляде не было ни страха, ни унижения, ни лисьей хитрости. Только что-то огромное, глубокое, бесконечное — то, что она сама не могла выразить словами.       Он кричал, оскорблял, требовал ответа, но она осталась. Стояла на коленях, прямая, как свеча, и смотрела на него пустыми, заплаканными глазами. А потом, когда он замолчал, переводя дыхание, Яэ сделала то, чего он не ожидал.       Медленно, почти робко, она подалась вперёд и опустила голову на его бедро. Не обняла — просто прижалась щекой к ткани его брюк, чуть выше колена, и замерла. Как собака, которая боится, что её прогонят, но не может уйти. Её волосы рассыпались по его ноге. Плечи дрожали, но она не плакала. Просто лежала так, прижавшись к нему, и молчала.       Аято замер. Его рука, уже готовая снова схватить её за волосы, застыла в воздухе. Он смотрел на неё сверху вниз, и в его груди что-то клокотало — не ярость, не презрение, а что-то другое, более тёмное и сложное.       — Ты думаешь, это что-то значит? — произнёс он наконец. Голос стал тише, но не мягче. — Это? То, что ты здесь? На коленях? У моих ног?       Мико не ответила, но Аято и не нужен был ответ. Положил ладонь на её затылок — не сжал, просто накрыл, как накрывают капюшоном.       — Ты — игрушка, — сказал он, и каждое слово падало, как камень в воду. — Ты понимаешь это? Ты — способ снять стресс. Не более. Я трахаю тебя в перерывах между совещаниями. Между докладами. Между чаем и бумагами. Ты думаешь, ты особенная? Ты думаешь, я жду тебя? Я просто использую то, что само идёт мне в руки.       Она не шевельнулась. Только ресницы дрогнули. Он продолжал, медленно перебирая пряди её волос.       — Просто оказалась рядом. Просто разозлила меня так, что захотелось тебя сломать. И я сломал. И теперь ты здесь. На коленях. Прижимаешься к моей ноге, как подобранная дворняга. Это даже не смешно. Это жалко, Мико.       Яэ молчала. Её дыхание было ровным, но он чувствовал, как напряжены её плечи. Он чуть сжал пальцы на её затылке, зарываясь в волосы глубже, оттягивая их назад, заставляя её поднять голову. Она подчинилась. Посмотрела на него снизу вверх щенячьими глазами, полными боли и чего-то ещё, чему он отказывался давать название.       — Я трахаю тебя, потому что могу, — произнёс он раздельно. — Потому что ты сама себя отдала. Сама пришла. Сама предложила. Ты думаешь, я вижу в тебе женщину? Нет. Я вижу в тебе функцию. Ты — тело, которое можно использовать. Рот, который можно заткнуть. Горло, которое можно сжать. И всё. Больше ничего.       Он наклонился ближе, его лицо оказалось в нескольких дюймах от её лица.       — Хочешь знать правду? — прошептал он. — Мне стало скучно. Мне скучно тебя трахать. Мне скучно тебя унижать. Мне скучно смотреть, как ты страдаешь. Ты стала предсказуемой. Ты стала такой… пустой.       Он смотрел в её глаза, ища там хоть что-то. Сопротивление, ненависть, искру прежней лисьей гордости. Но там была только покорность. И от этого ему хотелось то ли ударить её, то ли убрать руку и отойти.       — Но ты всё равно приходишь, — сказал он задумчиво. — Снова и снова. Без вызова. Без приказа. Я тебя выгоняю — ты возвращаешься. Я тебя унижаю — ты кладёшь голову мне на колени. Ты что, правда думаешь, что заслужишь этим прощение? Или, может, — он усмехнулся, — ты думаешь, что я тебя полюблю?       Она вздрогнула. Он почувствовал это — лёгкую дрожь, пробежавшую по её телу.       — Нет, — прошептала она. — Я так не думаю.       — А что ты думаешь? — Он снова сжал её волосы, заставляя смотреть прямо в глаза. — Что у тебя в голове, когда ты приходишь? Когда ты встаёшь на колени? Когда ты говоришь своё чёртово «пожалуйста»? Чего ты просишь? Чего ты ждёшь? Ответь. Хватит молчать.       Мико смотрела на него. Её губы дрогнули, но слов не было. Она просто смотрела — и в этом взгляде было всё, чего она не могла сказать. Но воспоминание быстро её настигло — молчать нельзя, нужно что-то ответить.       — Ничего, — ответила она наконец. — Я ничего не жду.       — Лжёшь.       Аято долго на неё смотрел. Затем шумно выдохнул и отпустил её волосы. Она не убрала голову с его колена. Так и осталась сидеть, прижавшись к нему, а он стоял над ней, и в комнате повисла тишина — та самая, в которой рушится что-то старое и ещё не родилось что-то новое.       Мико молчала, а он снова начал закипать. Эта тишина, это её щенячье молчание, эти глаза, которые смотрели на него снизу вверх и ничего не говорили— они бесили его больше, чем любые её слова.       — Убирайся, — произнёс он, и голос его дрогнул на грани крика. — Убирайся, я сказал! Вон из моего дома!       Она не двинулась, и тогда Камисато схватил её за волосы и рванул вверх, заставляя подняться с колен. Мико вскрикнула, но не попыталась вырваться. Он наклонился к ней, приблизив лицо вплотную, и рявкнул:       — Ты что, глухая?! Почему ты всё ещё здесь?! Какого хрена ты всё ещё здесь?!       Яэ не отвечала, и тогда он встряхнул её, её голова мотнулась, как у тряпичной куклы. Но этот проклятый, немигающий, щенячий взгляд не изменился. Он дёрнул её за волосы ещё раз, притягивая ближе, так, что их носы почти соприкоснулись.       — Скажи хоть слово! — прорычал он ей в лицо. — Одно грёбаное слово! Ты за этим пришла? Чтобы я тебя снова трахнул? Чтобы я тебя снова ударил? Чтобы я тебя унизил? Ты за этим возвращаешься, да? Тебе это нравится? Кончаешь от этого, да? Отвечай!       Мико, как и прежде, молчала. Её губы дрожали. В уголках глаз собирались слёзы — не те, что текут ручьями, а те, что стоят на грани, не решаясь пролиться.       — Ну давай! — Он отпустил её волосы и схватил за плечи, впиваясь пальцами до боли. — Скажи что-нибудь! Объясни! Объясни мне, какого хрена ты возвращаешься, когда тебя выгоняют?! Объясни мне, почему ты целуешь меня после всего, что я с тобой сделал?! Ты ебанутая?! Ты совсем рассудка лишилась?!       Она смотрела на него. Смотрела во все глаза, и слёзы наконец сорвались. Одна за другой они потекли по щекам, будто играли наперегонки. Но Мико не отводила взгляд и не прятала лица. Просто смотрела, как смотрят на того, кто держит в руках твою жизнь — и даже не подозревает об этом.       — Ты… — начал он снова, но осёкся.       Потому что она открыла рот. И из этого рта, сквозь слёзы, сквозь дрожь, сквозь всё, что он с ней сделал, вырвались слова. Тихие. Едва слышные. Но такие отчётливые, что каждое впечаталось в тишину кабинета, как клеймо.       — Я люблю тебя.       Он замер. Пальцы, сжимавшие её плечи, моментально ослабли. В комнате стало тихо — так тихо, что слышно было, как потрескивает свеча на столе. А потом он расхохотался.       Не холодно, не презрительно — дико, почти истерично. Запрокинул голову назад и хохотал, как хохочут над абсурдом, который превосходит все мыслимые пределы. Затем осёкся так же внезапно, как начал. Посмотрел на неё всё ещё заплаканную, всё ещё дрожащую, всё ещё стоящую перед ним с этим своим признанием. Его лицо исказилось гримасой, в которой смешалось всё: презрение, ярость, усталость и что-то ещё.       — Ты ебанутая, — произнёс он раздельно. — Ты реально ебанутая. Ты пришла ко мне, чтобы сказать это? После всего, что было? После склада? После гостиниц? После того, как я тебя душил, трахал и вышвыривал за дверь? После того, как превратил тебя в тряпку? Ты меня любишь?       Он отступил на шаг, отпуская её плечи. Аято смотрел на неё с брезгливым изумлением, какое бывает у человека, обнаружившего, что пойманная мышь не пытается убежать, а тычется носом в ладонь, устраиваясь удобнее.       — Это самое жалкое, что я когда-либо слышал, — сказал он. — Самое. Жалкое. Ты понимаешь это? Ты — Верховная жрица. Тебе пятьсот лет. У тебя был храм, издательство, власть, имя. И ты всё это просрала. Ради чего? Ради того, чтобы стоять здесь и шептать «я люблю тебя» человеку, который тебя ненавидит?       Она не ответила. Только слёзы текли быстрее. Он шагнул к ней снова, схватил за подбородок, заставляя смотреть в глаза.       — Нет. Ты ищешь оправдание. Ты хочешь верить, что весь этот пиздец был ради чего-то высокого. Ради любви. — Он выплюнул последнее слово, как ругательство. — Но это не любовь. Это зависимость. Это жалость к себе. Это всё что угодно, только не любовь.       Он отпустил её лицо и выпрямился.       — Убирайся.       — Аято…       — Убирайся! — заорал он так, что эхо отразилось под потолком. —Живо! И не смей больше возвращаться! Никогда! Если я ещё раз увижу тебя — клянусь, я доведу до конца то, что начал! Я уничтожу тебя.       Мико не двинулас и тогда схватил её грубо так, как поднимают нашкодившего котёнка, таща в сторону двери. Яэ не сопротивлялась. Аято распахнул дверь, вытолкнул её в коридор и захлопнул за ней створку. Засов вошёл в пазы. Тишина.       Яэ Мико осталась стоять в тёмном коридоре. Ноги не держали, и она медленно сползла по стене на пол. Слёз уже не было — она выплакала всё там, в кабинете. Осталась только пустота. Она только что сказала ему то, что не говорила никому за многие годы. А он рассмеялся. Назвал ебанутой. Вышвырнул за дверь. И где-то там, в глубине души, она понимала: он прав. Это не любовь. Это болезнь. Но от этого знания не становилось легче. Потому что больная она или нет — она всё равно чувствовала то, что чувствовала. И чувство это никуда не уходило.       А за дверью, в кабинете, Аято стоял, упершись ладонями в стол, и смотрел на рассыпанные бумаги — те самые, что она уронила. Дыхание рваное, пальцы дрожат. Он только что сломал её. Окончательно. Бесповоротно. Добил. И не чувствовал ни торжества, ни удовлетворения. Только пустоту. И где-то там, на самом дне этой пустоты, билась мысль, которую он отказывался признавать: она сказала то, что он боялся услышать. И то, что он сам, возможно в другой жизни, мог бы сказать в ответ.
16 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник