Лисья петля

NC-17
Завершён
16
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
140 страниц, 56 436 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник

Бессмертие.

Настройки
      После той ночи Яэ Мико перестала существовать для внешнего мира. Она не выходила из храма месяцами. Недели складывались в месяц, месяц — в другой. Время текло иначе — не днями, не ночами, а промежутками между забытьём и пробуждением. Она потеряла этому счёт. За окном цвела сакура, потом облетела, потом снова набухли почки, а она всё лежала на футоне и смотрела в потолок.         Сначала Мацумото ещё пыталась достучаться. Приходила каждое утро, стучала в дверь, оставляла подносы с едой. Приносила рукописи, которые требовали правок, но Мико не прикасалась к ним. Приносила письма от авторов — она не вскрывала конверты. Приносила приглашения на мероприятия, на заседания, на фестивали — они копились на столе, покрываясь пылью. Мацумото стучала, ждала, иногда говорила что-то через дверь — ободряющее, тревожное, умоляющее. Яэ Мико не отвечала.         Подносы с едой исчезали к вечеру, но тарелки возвращались почти нетронутыми. Пара ложек риса. Надкушенный кусок рыбы. Чай, к которому она даже не притронулась. Мацумото видела это, вздыхала, уносила и на следующее утро приносила новый поднос. День за днём. Неделя за неделей.         Потом она перестала приносить рукописи. Позже перестала приносить письма. А потом и сама перестала приходить. Может быть, устала. Может быть, поняла то, что Мико и так знала: бесполезно. Издательство работало по инерции — старые контракты, старые авторы, старые книги. Ничего нового. Ни одной рукописи, подписанной лично госпожой Гудзи. Ни одной новой книги с её именем на обложке. Имя всё ещё висело на вывеске, но это было всё, что осталось. Имя. Пустой звук. Буквы, которые уже ничего не значили.         В храме царила тишина. Глубокая, плотная, как вода в колодце. Её нарушал только шорох лисьих лап по деревянному полу — лисы приходили и уходили, сворачивались у её футона, смотрели на неё понимающими глазами. Иногда самая старая, с рваным ухом, забиралась на постель и ложилась рядом, прижимаясь тёплым боком. Мико не гладила её. Просто позволяла быть рядом. Это было единственное тепло, которое она ещё могла выносить.         Она лежала на футоне и смотрела в потолок. Там была трещина — тонкая, извилистая, как русло высохшей реки. Яэ изучила её до мельчайших деталей: где она раздваивается, где расширяется, где уходит в тень от балки. Она могла бы нарисовать эту трещину по памяти. Она могла бы написать о ней книгу. Но она не писала.         Она не думала ни о чём. Это было странно — для женщины, которая привыкла, что её разум всегда работает, всегда плетёт интриги, всегда просчитывает на три шага вперёд. Теперь в голове было пусто. Ни мыслей о будущем. Ни планов. Ни надежд. Она исчерпала мысли, как исчерпывают колодец — до дна, до каменной крошки. Она исчерпала слёзы — после той ночи в гостинице, когда он ушёл, не сказав ни слова, она выплакала, кажется, всё, что у неё было, и теперь внутри осталась только пустыня. Она исчерпала себя.         Иногда она вспоминала его лицо. Не жестокое — жестокое она видела слишком часто, и оно больше не вызывало дрожи. То, другое: усталое, почти человеческое, когда он сидел за столом и жаловался на бланки. Когда он спросил её: «Почему они меня не слышат, Мико?» Когда он заварил ей чай. Когда положил ладонь на голову и сказал: «Из тебя могло бы выйти что-то хорошее». Она вспоминала это — и внутри ничего не откликалось. Ни нежности. Ни благодарности. Ни даже боли. Только пустота. Только тишина. Только трещина на потолке, которую она разглядывала месяцами.         Лисы приходили и уходили. Сакура за окном отцвела и зацвела снова. Где-то там, в городе, люди жили своей жизнью — торговали, женились, читали книги, сплетничали о комиссаре и Верховной жрице. А она лежала на футоне и ждала. Сама не зная чего. Может быть, смерти. Может быть, чуда. Может быть, очередной записки, которая заставит её подняться и снова пойти в ту проклятую гостиницу.         Но записки не было. И чуда не было. И смерть не приходила. Только тишина. Только трещина на потолке. Только пустота внутри, которая росла с каждым днём, заполняя все мысли, чувства, воспоминания пока от неё самой не осталось ничего, кроме имени на вывеске и тела на футоне.         Она лежала и думала о смерти. Не впервые — за эти месяцы мысли о конце приходили часто, как гости, которых не звали, но которые всё равно садятся и молча ждут. Она была бессмертна по природе — кицунэ, прожившая столько столетий, не умирают от голода, от болезни, от старости. Они уходят только по собственной воле. Только когда сами решают, что хватит. И эта мысль была единственным, что ещё принадлежало ей. Всё остальное он забрал.         Смерть не приходила. Она ждала её — не активно, не с мольбой, а с тихим, спокойным ожиданием, как ждут запоздалого гостя. Но смерть не шла. Может быть, потому что она ещё не решилась. Может быть, потому что где-то там, на самом дне пустоты, ещё тлела крошечная искра — не надежды, нет, надежда умерла давно. Скорее — привычки. Привычки дышать. Привычки открывать глаза по утрам. Привычки существовать. А может быть, смерть не шла потому, что он не отпускал её. Даже не зная об этом.          Она перевернулась на бок и закрыла глаза. Воспоминания накатывали сами — она не звала их. Они просто приходили, как приходят волны: одна за другой, не спрашивая разрешения.         Первая волна — хорошая. Та, от которой потом особенно больно. Он сидит в кресле, усталый после заседания. Его пальцы рассеянно гладят её по голове. Он говорит: «Такая жена была бы всем на зависть». Она помнит интонацию — не насмешливую, не саркастичную, а задумчивую. Почти мечтательную. Как будто он действительно представлял это — её в светлом кимоно, церемонию, союз, который мог бы быть. Она тогда впервые подумала: может быть, он не просто мучитель. Может быть, где-то там, подо льдом, есть что-то ещё. Эта мысль была самой опасной из всех. Именно она заставила её поверить. Именно она сломала её окончательно.         Вторая волна — её она ненавидела. Склад. Его пальцы на горле, жёсткие, безжалостные. Его голос: «Ты — ничто». Она помнит запах соли и тухлой рыбы. Помнит, как пружины впивались в спину. Помнит его глаза — ледяные, изучающие, лишённые всего человеческого. Помнит, как он сказал «мне скучно». Это слово «скучно» до сих пор отдавалось в ней больнее любой пощёчины. Она была ему скучна. Даже в унижении. Даже в боли. Даже когда она делала всё, что он хотел. Скучна.         Третья волна — снова хорошая. Он заваривает чай. Протягивает ей чашку. Говорит: «С лимоном. Кажется, ты такой любишь». Она помнит, как дрожали её руки, когда она брала эту чашку. Помнит, как он поморщился, отхлебнув из своей: «Горячий. Осторожнее». Это было так буднично, так по-человечески, так невозможно после всего, что он делал. Она тогда подумала: может, всё меняется? Может, он устал от войны? Может, он наконец увидел в ней не врага, не игрушку, а женщину?         Четвёртая волна — снова ненавистная. Гостиница. Он кричит, что она разрушает его репутацию. Бьёт. Душит. Она просит остановиться — впервые. Он уходит молча. И эта тишина была ответом. Самым страшным из всех возможных ответов. Потому что «да» или «нет» — это определённость. А тишина — это вечность. Вечность, в которой она не знала, что будет дальше.         Она открыла глаза и снова уставилась в трещину на потолке. Мысль о смерти пришла мягко, почти ласково. Она не пугала. Она обещала покой. Обещала конец всему — боли, страху, ожиданию, унижениям. Мико думала о том, что он почувствует, когда узнает. Почувствует ли вообще? Может быть, облегчение. Может быть, раздражение — потому что она лишила его игрушки. Может быть, ничего. Скорее всего ничего. Он просто закроет папку с её делом и выбросит в архив и никогда больше не вспомнит. Только иногда, может быть, проходя мимо книжной лавки, увидит её имя на обложке и на секунду задержится, а потом пойдёт дальше.         Она села на футоне. Обхватила колени руками. За окном светало. Лисы завозились, почувствовав, что она не спит. Яэ смотрела на светлеющее небо и думала о том, что бессмертие — это дар, который она когда-то приняла с радостью. А теперь это проклятие. Потому что она не может просто перестать быть — только перестать существовать. И для этого нужно решиться. Нужно сделать шаг. Нужно захотеть. Она ещё не захотела. Но была ближе к этому, чем когда-либо.         Мико вздрагивала от каждого стука в дверь. От каждого мужского голоса за окном. От каждого упоминания его имени, а его имя звучало в городе постоянно. «Комиссар Камисато подписал указ». «Комиссар Камисато будет присутствовать на заседании». «Комиссар Камисато...» Каждый раз, слыша эти слова, она замирала. Сердце проваливалось куда-то в живот, дыхание перехватывало, и она сидела не двигаясь, пока приступ не проходил. Иногда он проходил за минуту. Иногда она не могла прийти в себя часами.         Однажды она шла по рынку, редкий выход, необходимый, чтобы забрать травы для храма, и увидела мужчину в тёмно-синем кимоно. Он стоял к ней спиной. Высокий, прямой, с той же осанкой, с тем же разворотом плеч. Она замерла посреди улицы. Сердце рухнуло в пятки. Воздух исчез. Она стояла и смотрела на эту спину, и не могла пошевелиться, и не могла дышать, и всё внутри кричало: беги, прячься, падай на колени, делай что угодно, только чтобы он не обернулся и не увидел тебя. Мужчина обернулся — и это был не он. Какой-то торговец из Ли Юэ, даже не знакомый. Она выдохнула. Прислонилась к стене ближайшей лавки и стояла так, пока дрожь не унялась. А потом пошла обратно, забыв про травы, забыв про всё, и больше не выходила из храма.          Он был везде. В её мыслях. В её снах. В её теле, которое до сих пор помнило каждое прикосновение. Она просыпалась среди ночи от ощущения, что его пальцы сжимают её горло, но в комнате никого не было. Она принимала ванну и чувствовала его руки на своих бёдрах — синяков там уже не осталось, но фантомная боль никуда не уходила. Она смотрела на своё отражение в зеркале и слышала его голос: «Ты — ничто. Ты — дыра. Ты — функция». И верила этому. Потому что он повторял это столько раз, что это стало правдой. Её правдой.         Она вспоминала каждое его слово. «Из тебя могло бы выйти что-то хорошее». «Такая жена была бы всем на зависть». «Ты —ошибка». «Ты — позор, который я не могу смыть». «У тебя хороший вкус». «Ты — скука и тоска». «Умница». «Ты — просто дыра». Слова мешались в голове, противоречили друг другу, разрывали на части. Она пыталась сложить их в цельную картину — и не могла. Потому что не было цельной картины. Был только он — разный, непредсказуемый, то нежный, то жестокий, то заваривающий чай, то душащий до хрипа. И Мико никогда не знала, каким он будет в следующий раз. Даже когда он молчал —всё равно держал её. Даже когда не звал она всё равно ждала.         Она любила его. Это было самое страшное. Не ненавидела — любила. Несмотря ни на что и всему вопреки. Любила его руки, которые её душили. Его голос, который её унижал. Его единственную нежность, которая была больнее любой жестокости, потому что давала надежду. Надежду на то, что где-то там, подо льдом, есть человек. Что он может быть другим. Что если она будет достаточно послушной, достаточно тихой, достаточно сломленной, он наконец остановится и скажет: «Всё. Хватит. Я прощаю тебя». И она ждала этого. Ждала каждый день. И каждый день умирала от того, что этого не происходило.         Она смотрела на трещину в потолке и думала: вот так выглядит любовь. Не как в её книгах — красивая, вдохновляющая, с танцами на фестивалях и поцелуями под сакурой. А вот так — тихая, больная, стыдная, замешанная на крови и слезах. Любовь, которую нельзя никому показать. Любовь, за которую тебя назовут сумасшедшей. Любовь, которая убивает медленно. Но не тело, тело бессмертно, а саму душу. Душу, от которой, кажется, уже ничего не осталось.         Но даже сейчас, даже лёжа в пустом храме, даже думая о смерти, она знала: если он позовёт, она пойдёт. Снова. Как собака. Пойдёт, потому что любит. Пойдёт, потому что боится. Пойдёт, потому что он — единственное, что у неё осталось. Издательство? Книги? Храм? Это всё пустое. Всё это она отдала ему в ту ночь, когда умоляла остановиться. А он ушёл молча. И Мико так и не узнала, принял ли Аято её жертву. Может быть, он просто не услышал. Может быть, ему было всё равно. Может быть, он уже наигрался. А она — она осталась здесь. Одна. С его словами в голове. С его прикосновениями на коже. С любовью, которая никому не нужна. Даже ему. Особенно ему.         Единственное, что осталось, — это слово. «Люблю». Она больше не произносила его вслух. Она даже не думала о нём — просто знала, что оно есть. Где-то внутри. Как осколок, который нельзя извлечь, не убив.         Обед подавали в храмовой трапезной. Она выходила туда редко, но в тот день что-то заставило её подняться и пойти. Может быть, голод. Может быть, потребность увидеть человеческие лица — пусть даже издалека, пусть даже не разговаривая. Она села в углу, надвинув капюшон, и ковыряла палочками рис, когда до неё донёсся разговор.         — Слышали про комиссара Камисато? — спросила одна из молодых жриц, наклонившись к соседке.         — Того самого?          — Да. Говорят, он подписал какой-то важный договор с Ли Юэ. Вся Комиссия гудит. А ещё говорят, он скоро женится.         — Да ладно? На ком?         — Не знаю. Но слухи ходят. Говорят, какая-то из Кудзё. Или из Хиираги. Неважно.       Яэ Мико замерла. Палочки выпали из пальцев и покатились по столу. Рис рассыпался. Она смотрела в одну точку перед собой и не видела ничего. Фамилия ударила её, как удар хлыста. Она думала, что перегорела. Думала, что ничего не чувствует. Но сердце забилось с такой силой, что зазвенело в ушах. Дыхание перехватило. Она поднялась, опрокинув чашку, и выбежала из трапезной, не разбирая дороги. Жрицы проводили её удивлёнными взглядами, но никто не осмелился пойти следом.         В своих покоях она закрыла дверь и долго стояла, прижавшись лбом к стене. Потом опустилась на пол. Обхватила колени руками. И вдруг поняла: она больше не может. Не может слышать его имя. Не может жить в городе, где он дышит тем же воздухом. Не может просыпаться каждое утро и знать, что он где-то там — ходит, говорит, смеётся, женится на ком-то из Кудзё. Она не может. Она не хочет. Она устала.         Этой же ночью Яэ Мико покинула храм.         Она не взяла ничего. Ни веера. Ни аметистовых палочек. Ни писем. Только тёмное кимоно, плащ и пустоту внутри. Лисы провожали её до ворот, но она даже не обернулась. Ушла в темноту по тропе, и больше её в Инадзуме не видели.         Аято не искал её. Он даже не заметил, когда именно она исчезла. Просто в какой-то момент через месяц, может два, он поймал себя на мысли, что на заседаниях больше не мелькает её тёмное кимоно в дальнем углу. Что в чайных перестали обсуждать её новые книги. Что Тома больше не приносит записок с лисьим гербом. Он не придал этому значения. Мало ли какие дела у Верховной жрицы. Может, взяла отпуск. Может, уехала в Ли Юэ. Может, просто затаилась.         Он услышал об этом случайно, в чайной «Коморэби», куда зашёл после долгого заседания. За соседним столиком две пожилые дамы обсуждали последние сплетни, и одна из них, понизив голос до театрального шёпота, произнесла: «Вы слышали? Госпожа Гудзи пропала. Уже несколько месяцев никто не видел её в городе. Говорят, она покинула храм. Говорят, её ищут, но...»         Аято не обернулся. Не изменился в лице. Поднёс чашку к губам, сделал глоток. Чай был горячим, обжигал нёбо, но он почти не почувствовал. Внутри что-то щёлкнуло — тихо, почти беззвучно, как закрывается дверь в пустую комнату. Он допил чай, расплатился и ушёл. И только по дороге в поместье позволил себе додумать эту мысль до конца.         Её нет. Она ушла. Исчезла. Проблема испарилась сама по себе.         Он остановился на мосту через канал — том самом, где когда-то, в другой жизни, она стояла рядом с ним и говорила что-то о погоде. Вода внизу была тёмной, почти чёрной, и в ней отражались огни фонарей. Он смотрел на эти огни и думал: а ведь это к лучшему. Она больше не появится на заседаниях. Не напишет новой книги. Не вызовет новую волну слухов. Не станет поводом для унизительных вопросов о помолвке. Слухи постепенно забудутся — сотрутся, как старая надпись на вывеске. Всё, что он делал: суд, давление, насилие, угрозы должно было привести именно к этому. К её исчезновению в любом виде. Вот она исчезла.         Он запретил себе думать о ней. Не потому, что это было трудно — как раз наоборот. Думать о ней стало легко. Слишком легко. Мысли сами текли в эту сторону, как вода в колодец, и он ловил себя на том, что вспоминает какие-то мелочи: запах сакуры, её взгляд, когда она плакала у его ног, её голос, говоривший «пожалуйста». Он запрещал себе это — и преуспел. Он всегда преуспевал в самоконтроле.         Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Он работал. Проводил заседания. Подписывал договоры. Встречался с делегациями. Всё шло своим чередом, и ничто не напоминало о ней. Иногда он замечал на столе царапины от её ногтей — и отводил взгляд. Иногда проходил мимо книжной лавки, где всё ещё висела вывеска с её именем, — и ускорял шаг. Иногда кто-то из чиновников упоминал Верховную жрицу в вопросах, в духе «кто сейчас управляет храмом?», «кто займётся издательством?» —  он отвечал, что это не в его компетенции. Не его дело. Не его проблема.         Она исчезла — и это было лучшим из возможных исходов. Она перестала быть угрозой. Перестала быть раздражителем. И он наконец мог спокойно работать. Спокойно жить. Спокойно дышать.         Иногда, правда, он просыпался среди ночи и ловил себя на том, что смотрит в потолок. Что прислушивается. Что ждёт чего-то — сам не зная чего. Может быть, стука в дверь. Может быть, знакомых шагов. Может быть, запаха сакуры. Но в поместье было тихо. И сакура за окном отцвела уже давно. И никто не приходил. И это тоже было к лучшему. Так он себе говорил.          Письмо пришло серым утром, когда небо над Инадзумой затянуло низкими тучами и моросил мелкий, противный дождь. Конверт был грубым, из дешёвой бумаги, с печатью какого-то захолустного отделения стражи Ли Юэ.  Он чуть не отложил его в сторону, к прочим малозначительным бумагам. Но что-то задержало взгляд. Может быть, гербовая печать храма Наруками в углу — такая же стояла на тех документах, что он когда-то арестовывал. Может быть, имя, написанное незнакомым, корявым почерком: «Яэ Мико».         Он вскрыл конверт. Внутри лежал рапорт — два листа, исписанных убористым, старательным почерком писаря, который явно не привык составлять такие бумаги.  

«Настоящим уведомляем, что в горах Миньюнь, к северо-западу от гавани Ли Юэ, местными пастухами было обнаружено тело женщины. На вид — подданная Инадзумы, возраст установить затруднительно, предположительно между двадцатью пятью и тридцатью годами, волосы розовые, глаза фиолетовые. Признаки жизни отсутствовали. Смерть наступила, по предварительному заключению, от потери крови и падения с высоты. На запястьях обнаружены глубокие резаные раны, нанесённые предположительно острым предметом. Тело найдено у подножия скалы, куда, согласно выводам дознавателя, потерпевшая упала уже после нанесения ран, потеряв сознание от кровопотери. Следов борьбы не обнаружено. Предварительная причина смерти — самоубийство. Личность установлена по сохранившимся при теле документам и косвенным признакам как Яэ Мико, Верховная жрица Великого храма Наруками, подданная Инадзумы. При теле обнаружена записка — прикреплена к рапорту. Тело будет доставлено в Инадзуму для захоронения согласно местным обычаям. Примите наши соболезнования. С глубочайшим прискорбием, отделение стражи Миньюнь, Ли Юэ. Написано со слов старшего дознавателя Чэня, руку приложил писарь Лин».

        Аято прочитал рапорт. Перечитал. Отложил.         Встал из-за стола. Подошёл к окну, заложив руки за спину. За окном стояла сакура — та самая, на которой цветы давно облетели. Голые ветви чернели на фоне серого неба. Он смотрел на них и не видел. Перед глазами стояли строки рапорта: «розовые волосы», «глубокие резаные раны», «упала, потеряв сознание от кровопотери». Она сделала это там, в горах, одна. Никто не пришёл. Никто не остановил.       Она истекала кровью на краю скалы — та самая женщина, которая когда-то смеялась над ним в зале Совета, которая дразнила его, которая писала книги, посвящённые ему, которая шептала «пожалуйста» и «люблю». Она сидела на холодной земле, смотрела на закат и ждала, пока жизнь покинет её тело. А когда поняла, что не успевает — шагнула вниз.         Он представил это и что-то внутри дрогнуло. Не сердце. Что-то другое. Что-то, о чём он не думал годами.         — Тома, — произнёс он. Голос был ровным, совершенно спокойным. — Отмени вечерние встречи.         — Да, господин. Что-то случилось?         — И закрой дверь. С той стороны.         Тома вышел. Аято остался один. Сел в кресло. Положил рапорт на стол перед собой. В конверте лежала маленькая записка, которую он не заметил сразу. Вырванный откуда-то лист, с небрежным краем. Видны кровавые отпечатки её пальцев, смазанные от слёз чернила. Всего одно слово.          «Люблю».          Она написала это в горах, истекая кровью. Написала это ему — больше некому. Тому, кто высмеял её признание. Тому, кто вышвырнул её за дверь, когда она впервые сказала это вслух. Тому, кто душил её, насиловал, унижал, ломал. Тому, кто был единственным человеком, которому она вообще могла это сказать. Потому что кроме него у неё никого не осталось. Он лично позаботился об этом.         Он сидел и смотрел на это слово «люблю» и не мог отвести взгляд. Пять букв. Одно слово. Вся её жизнь. Всё, что от неё осталось. Не издательство. Не книги. Не храм. Слово. И оно принадлежало ему.         Он не плакал. Он вообще не умел плакать — разучился, если когда-то и умел. Но тишина в кабинете стояла такая плотная, такая глубокая, что казалось, можно задохнуться. Он смотрел на рапорт и думал о том, что она ушла. По-настоящему. Бесповоротно. Он думал, что её исчезновение — это лучший исход. Что проблема решилась сама собой. И вот проблема действительно решилась. Навсегда. И от этого решения не становилось легче. Не становилось спокойнее. Стало просто пусто.          Аято встал и подошёл к стене, где всё ещё темнело пятно от чернильницы, которую швырнул когда-то в приступе ярости. Тогда он был зол на неё. Но сейчас…         Он вернулся к столу и взял рапорт в руки. Ещё раз прочитал. Сложил. Убрал в ящик стола — туда же, где лежали старые её письма, которые не сжёг. Затем закрыл ящик и долго сидел, глядя на царапины на столешнице, которые так и не отполировал.         — Тома, — позвал он негромко.         Дверь приоткрылась.         — Да, господин?         — Подготовь официальное заявление. Верховная жрица Великого храма Наруками Яэ Мико скончалась. Причина смерти — несчастный случай в горах Ли Юэ. Никаких подробностей. Никаких комментариев прессе. Траурные мероприятия пусть организует храм. Мы не вмешиваемся.         — Будет исполнено. Господин... — Тома запнулся. — Примите мои соболезнования.         Тома закрыл дверь. Аято остался один. Тишина вернулась. За окном ветер качал голые ветви сакуры. Где-то вдалеке бил храмовый колокол — тот самый, что когда-то провожал её. Он слушал этот звон и думал о том, что сказал ей когда-то, давным-давно, в этом самом кабинете: «Однажды это точно закончится. Я обещаю». Он сдержал слово. Всё закончилось. Вот только легче от этого не стало.
16 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник