Lick the Spoon Clean

NC-17
Завершён
15
автор
Фэндом:
Размер:
80 страниц, 32 918 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Ссора, слёзы и выход

Настройки
Внутри пахло так сладко, что к горлу подкатывала тошнота. Или это не от шоколада. Я уже не понимал. Мы вышли на улицу, и солнце ударило в глаза — резко, по-дурацки. Феликс рядом всё ещё лучился, пересказывал про консистенцию ганаша и то, как они темперируют шоколад, какой это, блять, сложный процесс. В одной руке у него был маленький пакет с купленными трюфелями, другой он держал меня за пальцы. И мне хотелось вырвать свою руку. — Там был тот с солёной карамелью, помнишь? — он толкнул меня плечом. — Ты сказал, что тебе нравится, я запомнил. Закажу побольше к тебе домой, будем... — Феликс. Я остановился. Посреди тротуара, под этим дурацким ярким солнцем, на которое я не мог смотреть без рези в глазах. Он тоже остановился. Улыбка ещё не сползла с лица, но в глазах уже замерцало что-то настороженное. Он всегда так быстро читал меня. Слишком быстро. — Ты в порядке? — Я не хочу есть. Сказал — и почувствовал, как внутри всё сжалось. Обычно после этих слов наступало облегчение. Сейчас — только пустота. И страх перед его реакцией. Которую я уже знал. — У нас же был завтрак, — медленно произнёс Феликс. — Ты сам сказал, что хочешь есть. Твой желудок урчал. Ты съел почти всю тарелку. — И что? — Мы договаривались. — Мы ни о чём не договаривались! — голос сорвался, и прохожий с собакой обернулся. Я дёрнул плечом, высвобождая пальцы из его хватки. — Ты придумал какие-то свои правила. «Вилка — вопрос», «конфета — впечатление». А я не подписывал контракт, понял? Я не обязан жрать только потому, что ты решил меня вылечить. Феликс молчал. Смотрел на меня. На его лице не было обиды. Вообще ничего. Только эта пугающая тишина, в которой я слышал собственное дыхание — частое, рваное, истеричное. — Ты думаешь, я не знаю, что ты делаешь? — продолжал я, и голос становился громче, потому что внутри поднималось что-то чёрное, липкое, чему я не мог дать имя. — Ты меня кормишь, ублажаешь, говоришь красивые слова. А потом что? Ты получишь то, что хочешь, и сольёшься? Или останешься из чувства вины, потому что я больной на всю голову, а ты — святой, спасающий заблудших? Слова вылетали грязными комками. Я сам не верил в то, что говорил. Но остановиться не мог. Где-то внутри ревел механизм, который я считал сломанным, — оказывается, он просто ждал, чтобы выплеснуть всё это в него. В единственного, кто не убежал. — Джинни. — Не называй меня так! — Хорошо, — он кивнул. Спокойно. Блядь, как он может быть таким спокойным? — Хёнджин. Ты хочешь есть? Я замер. Вопрос ударил под дых, потому что желудок выбрал именно этот момент, чтобы напомнить о себе — тупым, ноющим спазмом. Я хотел есть. Чёрт возьми, я хотел жрать. После завтрака прошло несколько часов, мы ходили по этой фабрике, нюхали шоколад, я даже съел тот трюфель с золотой пыльцой и чуть не кончил от вкуса. А теперь тело требовало продолжения. Как наркоман, которому дали попробовать и отобрали дозу. — Не твоё дело, — выдавил я. — Моё, — он сделал шаг вперёд. Я не отступил. Потому что если отступлю — всё. Он поймёт, что я слабый, жалкий, что моя истерика — просто прикрытие для настоящего страха. — Ты мой парень. Я вчера спал в твоей постели. Я завтра буду в ней спать. И послезавтра. И через неделю. Так что твои хотелки — моё дело. — С чего ты взял, что я твой парень? — я скривился, чувствуя, как дрожат губы. — Потому что мы подрочили друг другу под Бритни Спирс? Это называется секс, Феликс. Не отношения. Он молчал несколько секунд. Достал из кармана пачку сигарет — я даже не знал, что он курит. Или знал, но забыл. Щёлкнул зажигалкой, прикурил, глубоко затянулся. Дым поплыл между нами, и в этом дыму его лицо стало чужим. Уставшим. Неидеальным. — Я курю, когда нервничаю, — сказал он, выпуская струю в сторону. — Не спрашивай, почему я нервничаю. Ты сам знаешь. Я молчал. Смотрел, как он затягивается снова, как пепел падает на его светлые брюки. И думал о том, что он — не ангел. У него есть пачки сигарет в карманах, есть тёмные круги под глазами, которые он замазывал консилером, есть этот его невозможный характер, который заставил его вчера притащиться ко мне посреди ночи. Он не идеальный. Он просто другой. И я, кажется, начинал ненавидеть его за то, что он не сдаётся. Потому что если он не сдаётся — значит, я должен пытаться дальше. А я устал. — Знаешь, — он затушил сигарету о край урны, почти до половины, хотя мог бы курить дальше, — я не собираюсь тебя ни в чём убеждать. Не сегодня. Ты хочешь есть — поешь. Не хочешь — не ешь. Я не твоя мать и не твой психотерапевт. — Удобная позиция. — А что мне делать? — он развернулся ко мне, и в его глазах наконец-то появилось что-то живое. Не спокойствие. Злость. Настоящая, сдержанная, кипящая где-то под рёбрами. — Стоять над душой, пока ты не сдохнешь с голоду? Или кормить насильно, чтобы потом ты меня же и ненавидел за это? Я не знаю, как правильно, Хёнджин! Я не лечил никого до тебя! Я просто люблю тебя и пытаюсь не дать тебе рассыпаться, но если ты так хочешь рассыпаться — ради бога. Он развернулся и пошёл. Быстро. Брюки шуршали при каждом шаге. Косички мотались из стороны в сторону. Я стоял и смотрел ему в спину, и внутри что-то скрежетало — совесть, наверное. Или тот самый механизм самоуничтожения, который требовал, чтобы я догнал его и извинился. Или чтобы не догонял. Чтобы дал уйти, потому что я прав: он заслуживает нормального. Не меня. Я догнал его через полквартала. Просто оказался рядом. Мы шли молча, не касаясь друг друга, и это молчание было тяжелее любого крика. Дома он снял блузу, бросил на спинку стула, остался в одной майке — тонкой, просвечивающей, под которой угадывались веснушки на плечах. Рюкзак упал на пол у двери. Он прошёл на кухню, открыл холодильник, достал помидоры, яйца, какой-то сыр, который я купил неизвестно когда. Поставил сковороду на плиту. Включил газ. И всё это — молча. Я сидел на табурете и смотрел, как он готовит. Как режет помидоры — быстро, почти агрессивно. Как взбивает яйца венчиком, слишком сильно, с металлическим звоном о стенки миски. Его плечи были напряжены. Челюсть сжата. Он не оборачивался. — Я не голоден, — сказал я в спину. Тише, чем хотел. — Это не для тебя, — он бросил сыр на сковороду. Зашипело, запахло жареным, и желудок снова предательски отозвался. — Это для меня. Я голодный. Он говорил правду? Не знаю. На экскурсии он съел два трюфеля и отпил глоток горячего шоколада. Может, и правда был голоден. А может, просто хотел, чтобы я смотрел. Чтобы запах еды заполнил кухню. Чтобы меня ломало от этого запаха. Он сел напротив, когда омлет был готов. На тарелке — жёлтое, с помидорами и сырными нитями, посыпанное зеленью. Красивое. Как тогда паста. Как круассаны. Как всё, что он делал для меня. Я смотрел, как он ест. Медленно, без аппетита, почти механически. Откусывал маленькими кусочками, прожёвывал, глотал. Не поднимал глаз. — Феликс. — М-м-м? — Я... не хотел того, что на улице. Просто... — я замолчал, потому что не знал, что дальше. Просто что? Просто я сломан? Просто я боюсь, что ты уйдёшь, и поэтому пытаюсь оттолкнуть тебя первым? Просто я ненавижу себя за то, что не могу быть нормальным даже ради тебя? Он положил вилку. Поднял голову. Глаза у него были красные — не от слёз, от усталости. И под глазами — эти тёмные круги, которые он не замазал сегодня. Потому что был уверен, что будет только со мной. Что не нужно прятать. — Я тоже не хотел того, что на улице, — сказал он. — Но это случилось. И это случится снова. Потому что мы оба — не святые. Ты будешь срываться на мне, когда твой демон будет слишком громко орать. Я буду психовать, когда не буду знать, как тебе помочь. И знаешь что? — Что? — Это нормально, — он подвинул тарелку с недоеденным омлетом в мою сторону. Половина осталась. Я не знал, специально ли он не доел. — Это называется быть живыми. Не идеальными. Не правильными. Просто живыми. Я смотрел на омлет. Пар поднимался, запах ударил в нос — яичный, сливочный, с горчинкой зелени. Внутри боролись два голоса: демон, который шептал «не смей», и что-то другое — усталое, голодное, умирающее от желания просто взять вилку и отправить кусок в рот. Я взял вилку. Его вилку. Ту, которой он только что ел. — Прости, — сказал я, прежде чем отправить первый кусок в рот. — За то, что я... что я такой. — Ты такой, какой есть, — он смотрел, как я жую. Без улыбки. Без счастья. Просто наблюдал. — И я всё ещё здесь. Омлет был солёным. Слишком солёным. Наверное, он пересолил, пока злился. Но я жевал и глотал, потому что это было лучше, чем смотреть в его глаза, в которых больше не было блёсток. Только усталость. Только я. Вечером я нашёл его в ванной. Не сразу. Сначала я думал, что он ушёл. Проверил кухню — пусто, только на столешнице стоит грязная сковорода, которую он не помыл. Прихожая — кроссовки стоят, его пакет с трюфелями так и лежит на тумбочке. Заглянул в спальню — кровать не заправлена, на подушке отпечаток его головы, серебряная нить из косы запуталась в наволочке. А потом я услышал музыку. Тихую, из-за двери ванной. Я не слышал, как он её включил — может, пока я сидел в гостиной и тупо смотрел в стену, пытаясь переварить тот омлет, который съел против воли, но съел же. Я толкнул дверь. Она не была заперта. Феликс стоял перед зеркалом. Не тем, маленьким над раковиной — он снял его с креплений, прислонил к стене, чтобы видеть себя в полный рост. Ванная была тесной, кафель холодным, свет люминесцентным — безжалостным, как в той проклятой студии М1. На нём не было юбки. Не было блузы, туфель, макияжа. Только чёрные кожаные штаны — те самые, из танцевального зала, — и майка-алкоголичка, такая тонкая, что я видел его рёбра. И он танцевал. Без музыки. Я ошибся — музыки не было. Только его дыхание. Только звук кожи о кафель, когда он опускался на колени. Только тихий всхлип, который он не успел проглотить. Я хотел окликнуть его. Но слова застряли в горле, потому что в зеркале я увидел его лицо. Он плакал. Слёзы текли по щекам — не красиво, не как в кино, а грязно, размазываясь по веснушкам, смешиваясь с потом, капая на майку. Он не вытирал их. Танцевал дальше. Пластично, страшно, красиво — каждое движение как нож, каждое дыхание как крик. Я смотрел в зеркало и видел нас обоих. Его — умирающего в танце. Меня — стоящего в дверях, сжавшего кулаки так, что ногти впились в ладони. — Феликс. Он не остановился. Не обернулся. Будто не слышал. Будто меня не существовало. Его руки скользнули по телу — по груди, по животу, по бёдрам. Глаза закрыты. Из них всё ещё текло. Я подошёл ближе. Встал так, что между нами оставался метр, разделённый отражением. В зеркале он смотрел на меня — распухшими веками, мокрым лицом, блестящими от слёз губами. — Прекрати. — Не могу, — его голос сорвался. Он не открывал глаз. — Если я остановлюсь — я рассыплюсь. Ты хочешь, чтобы я рассыпался? — Нет. Я хочу, чтобы ты поговорил со мной. — О чём? — он открыл глаза. В зеркале они были красными, опухшими, бездонными. — О том, что я люблю тебя и не знаю, как не дать тебе умереть? О том, что я курю уже третью пачку за сегодня, потому что каждый раз, когда ты говоришь «не хочу есть», я представляю, как тебя увозят на скорой? О том, что я ненавижу себя за то, что не могу сделать тебя счастливым? Он развернулся ко мне. Вживую, не в зеркале. Лицом к лицу. Слёзы текли по его подбородку, капали на чёрную кожу штанов. — Я больше не могу смотреть, как ты умираешь, Хёнджин. — Его голос упал до шёпота. — Я вчера не спал. Думал, что будет, если ты сорвёшься. Если я не справлюсь. Если тебя положат в больницу и будут кормить через трубку. Я не вынесу этого. Слышишь? Я. Не. Вынесу. Я молчал. Потому что внутри всё оборвалось — не от страха за себя. От страха за него. За его опухшие глаза, за его дрожащие руки, за эту чёртову третью пачку сигарет, которую он, возможно, не шутил. — Поэтому так, — он вытер лицо тыльной стороной ладони, грязно, по-детски, размазывая слёзы по щекам. — Либо ты делаешь то, что мы говорили. Либо мы действуем в одном ритме — ты говоришь мне, когда тяжело, я не бегу от тебя, когда ты срываешься. Либо... — Либо что? Он посмотрел на меня. В его глазах не было угрозы. Только пустота. Такая же, как у меня по утрам перед зеркалом. — Либо я не знаю, — он опустился на пол. Прямо на холодный кафель в этих кожаных штанах, обхватил колени руками и уткнулся в них лицом. Его плечи затряслись. — Я не знаю, Джинни. Я просто не знаю. Я сел рядом. На пол. Обнял его — неловко, неумело, как будто никогда не делал этого раньше. Он не отстранился, но и не прижался. Просто сидел, трясясь, и я чувствовал, как его слёзы пропитывают мою футболку. — Я не хочу в больницу, — сказал я в его макушку. Голос звучал глухо, чужо. — Я не хочу трубку и капельницу. Я не хочу, чтобы ты смотрел на это. — Тогда не заставляй меня на это смотреть, — он поднял голову. Его лицо было мокрым, нос распух, веснушки на щеках покраснели. — Ты говоришь, что не можешь. А я говорю: ты можешь. Ты уже можешь. Ты съел завтрак. Ты съел омлет. Ты не умер, не растолстел, не превратился в монстра. Это просто твоя голова врёт тебе. И я устал доказывать тебе, что это неправда. — Я знаю, что это неправда. — Тогда почему ты продолжаешь верить? Я не знал, что ответить. Потому что он был прав. Я знал, что мои страхи — это болезнь. Я знал, что после того омлета мир не рухнул. Но каждое утро, когда я открывал глаза, демон уже сидел на краю кровати и шептал: «Сегодня ты съешь меньше. Сегодня ты будешь сильнее. Сегодня ты не позволишь себе слабость». — Я не знаю, как перестать верить, — сказал я. — Я только учусь. — Учись быстрее, — он вытер лицо ладонью, шмыгнул носом. — Потому что если тебя положат — я лягу с тобой. В соседнюю койку. И буду орать на весь стационар, пока меня не вышвырнут. Я почти улыбнулся. Не смог, но почти. — Ты дурак. — Твой дурак, — он положил голову мне на плечо. Дрожь понемногу уходила. Только дыхание всё ещё было неровным, с всхлипами. — Мы будем делать это вместе. Ты, я. И твой чёртов РПП. Мы будем его бить. Каждый день. Каждый приём пищи. Каждый раз, когда ты говоришь «не могу», я буду говорить «можешь». И в конце концов он заткнётся. Потому что мы громче. — А если нет? — Если нет — я куплю большие колонки и включу Бритни Спирс на всю мощность. Демоны не выносят Бритни Спирс. Я фыркнул. Он услышал — и его губы дрогнули в слабой, уставшей улыбке. — Пошли, — сказал он. — Не хочу торчать в твоей ванной на полу. У меня кожаные штаны, между прочим. Им нужен уход. — Ты их снял бы. — Не дождёшься. Он встал первым. Протянул мне руку. Я взял её — его пальцы были ледяными, кольца холодными. Но когда он сжал мою ладонь, стало тепло. Он не отпустил. Даже когда мы вышли из ванной. Даже когда прошли через коридор. Даже когда я потянулся выключить свет на кухне. — Феликс. — М-м-м? — Тот омлет... он был пересолен. — Знаю. Я злился. — В следующий раз клади меньше соли. Он остановился. Посмотрел на меня. В его глазах ещё стояли слёзы — на ресницах, на нижних веках. Но внутри уже загоралось что-то живое. — «В следующий раз», — повторил он. — Значит, будет следующий раз? — Будет, — я выдохнул. — Много следующих разов. И ты будешь их готовить. И я буду жаловаться на соль. И ты будешь злиться. И мы будем есть. Вместе. Он кивнул. Сморгнул последние слёзы. И улыбнулся — по-настоящему, хоть и устало, хоть и с болью где-то глубоко. Мы прошли в спальню. Он стянул кожаные штаны, бросил на пол, залез под одеяло в одной майке и трусах. Протянул руку, приглашая. Я лёг рядом. Обнял его — уже привычно. Он прижался спиной к моей груди, как тогда в ванне. — Завтра мы попробуем сначала, — сказал он. — Новый день. Новый завтрак. Без истерик. Договорились? — Договорились. — И никакой Бритни до обеда. — Обещаю. Он уснул через пять минут. Я слышал по дыханию — оно стало ровным, глубоким, без всхлипов. Я лежал и смотрел на наши переплетённые пальцы. Его кольца поблёскивали в темноте. Я не знал, смогу ли. Не знал, будет ли завтра легче, чем сегодня. Но когда он засыпал на моей груди, его веснушчатое плечо касалось моей щеки, — мне казалось, что, может быть, стоит попробовать. Ради него. Ради нас. Ради того, чтобы больше никогда не видеть его в ванной перед зеркалом, истекающего слезами. Я проснулся от того, что кто-то возился на кухне. Негромко, но настойчиво — звяканье ложек, шуршание бумаги, приглушённое «чёрт, куда это всё». Феликс. Конечно, Феликс. Я не открывал глаза ещё минуту, просто слушал. У него был какой-то особый звук присутствия — когда он в доме, воздух становился другим. Более плотным, что ли. Более живым. Даже когда он молчал. — Ты спишь? — спросил он из кухни, хотя никак не мог меня видеть. — Теперь нет. — Тогда вставай. У меня сюрприз. Я вылез из кровати, натянул первые попавшиеся штаны и поплёлся на запах кофе. Феликс стоял у стола, уперев руки в бока, и смотрел на своё творение с видом фокусника, который только что достал кролика из шляпы. На столе стояла банка. Литровая. Стеклянная. Обычная такая банка, из тех, в которых моя бабушка закатывала огурцы. Но внутри не было огурцов. Там были бумажки. Разноцветные, скрученные в трубочки, перевязанные ленточками — розовыми, красными, белыми, с мелкими бантиками. Они заполняли банку почти до половины, как конфеты в подарочном наборе. Рядом стояла кружка с кофе и маленькое блюдце с горкой каких-то печений — явно домашних, судя по неровным краям. — Это что? — спросил я, ещё не проснувшийся, хриплый, с сомнением глядя на это сооружение. — Это, — Феликс торжественно поднял банку двумя руками, как драгоценную реликвию, — наша с тобой программа на ближайшие дни. Я назвал её «Один день — одно задание». Он поставил банку обратно, и бумажки внутри весело зашелестели. — Я всю ночь не спал, — сказал он, и я только сейчас заметил лёгкие тени под глазами. Не такие страшные, как вчера, но заметные. Он улыбался, но в улыбке была какая-то новая, решительная нотка. — Думал о том, что мы вчера говорили. О том, что я не знаю, как тебя лечить. И понял: я не психотерапевт. Я не знаю правильных методик. Но я знаю тебя. И я знаю, что иногда простое действие сильнее тысячи слов. — И поэтому ты сделал... банку с записками. — Именно. Он сел на табурет, подтянул к себе кофе, отхлебнул. Я стоял и смотрел на него, всё ещё не понимая. — Каждый день, — сказал он, — ты достаёшь одну записку. В ней — задание на день. Оно может быть простым. Может быть сложным. Может быть... — он замялся на секунду, и на его щеках проступил слабый румянец, — неловким. Но ты выполняешь его. Без споров, без «я не могу», без попыток сжульничать. Просто делаешь. А я рядом. На всех этапах. — И что там за задания? — я кивнул на банку. — «Съесть яблоко»? «Выпить стакан воды»? — И это тоже, — он пожал плечами. — Но не только. Я же сказал: на принятие себя. На раскрепощение. На... — он посмотрел на меня своими невозможными глазами, и голос его стал чуть тише, — на сексуальность. Я чуть не поперхнулся воздухом. — На что? — Ты слышал. — Феликс, ты серьёзно? — Абсолютно, — он отодвинул кружку и взял банку, поставив её прямо передо мной, как доказательство. — Я думал о том, что ты сказал вчера. О том, что мы «просто подрочили друг другу под Бритни Спирс» и это не отношения. Знаешь, что я понял? — Что? — Что ты боишься не только еды. Ты боишься себя. Своего тела. Своих желаний. Ты боишься быть сексуальным, потому что твой РПП говорит тебе, что недостойные существа не имеют права хотеть. Так вот — это неправда. И я докажу. Как тогда, с едой. Только теперь — с этим. Я смотрел на банку. Бумажки внутри казались безобидными — маленькие, яркие, с бантиками. Но я чувствовал, что под этой обёрткой прячется что-то, что может меня либо спасти, либо уничтожить. — Ты в своём уме? — спросил я, но голос прозвучал слабее, чем хотелось бы. — В своём, — он улыбнулся — тёплой, немного безумной улыбкой. — Впервые за долгое время — абсолютно в своём. Я потянулся к банке. Он перехватил мою руку. — Не сейчас. Сначала — завтрак. — Я не голоден. — Я не спрашиваю, — он отодвинул банку в сторону и поставил передо мной блюдце с печеньем. Оно пахло овсянкой, мёдом и чем-то ещё — может быть, корицей, может быть, ванилью. — Это твоё первое задание, кстати. Неофициальное. Печенье. Одно. С кофе. Ты справишься, я знаю. Я взял печенье. Оно было тёплым — значит, он встал совсем рано, чтобы испечь. Внутри сжалось от нежности, которая смешивалась со стыдом. Ему пришлось вставать ни свет ни заря, потому что я не могу просто взять и съесть грёбаное печенье. — Не думай об этом, — сказал он, будто прочитав мои мысли. — Просто ешь. Я откусил. Овсянка, мёд, кусочки яблока. Тёплое, рассыпчатое, почти тающее на языке. Я жевал, чувствуя его взгляд на себе. В этом взгляде не было давления — только ожидание. И какая-то тихая, спокойная вера. — Вкусно, — сказал я, когда проглотил. — Я знаю, — он улыбнулся и пододвинул кофе. — Теперь — главное. Банка снова оказалась передо мной. Я смотрел на неё и чувствовал, как внутри поднимается что-то похожее на детское волнение. Как перед Новым годом, когда не знаешь, что в подарке. — Доставай, — сказал Феликс. Я сунул руку в банку. Бумажки шуршали, скользили между пальцами — я нарочно выбирал наугад, не глядя. Вытащил одну. Розовую ленточку, мелкий бантик, аккуратный почерк Феликса. Развернул. «Проведи полчаса перед зеркалом. Голым. И не прячься. Смотри на себя. Ищи красивое. Найди хотя бы три вещи, которые тебе нравятся. Расскажи мне о них вечером». Я перечитал дважды. Трижды. — Ты издеваешься? — Я серьёзен, как никогда, — Феликс отхлебнул кофе, и его глаза поверх кружки смотрели на меня с мягкой, но непоколебимой решимостью. — Я не могу провести полчаса перед зеркалом голым. Я ненавижу зеркала. Ты знаешь. — Знаю. Поэтому это и задание. — Феликс... — Хёнджин, — он отставил кружку и накрыл мою ладонь своей. Кольца холодили. — Ты каждый день смотришь на себя в зеркало в танцевальном зале. И каждый день ненавидишь то, что видишь. Я хочу, чтобы один раз ты посмотрел иначе. Не как танцор, не как айдол, не как человек, который вечно должен быть лучше. А просто как человек. Который живёт в этом теле. Которое, между прочим, прошло через ад и всё ещё дышит. Неужели там нет ничего достойного любви? Я молчал. Мои пальцы всё ещё сжимали бумажку, и розовая ленточка щекотала запястье. — Я буду рядом, — сказал он. — Не в комнате, если не хочешь. Но в соседней. На случай, если станет слишком тяжело. — Это не станет легче, если ты будешь в соседней комнате. — А ты попробуй. Это единственное, что я прошу. Просто попробовать. Я убрал руку. Сложил записку обратно в трубочку, перевязал ленточкой — машинально, не думая. Положил на стол. — Сегодня? — спросил я, не глядя на него. — Сегодня. У тебя есть время до вечера. Но лучше — когда светло. При дневном свете легче не прятаться. — Кто тебе сказал такую чушь? — Опыт, — он улыбнулся, но в улыбке была грусть. — Я тоже через это проходил, Джинни. Я тоже не принимал своё тело. А потом надел юбку и посмотрел в зеркало. И понял, что могу быть красивым. Не таким, как все. А своим. Это освобождает. Я кивнул. Не потому что согласился. Потому что не хотел спорить. Он убрал банку на полку — так, чтобы я видел её из любого места на кухне. Поставил рядом с чайником и горшком с базиликом, который я когда-то купил и забыл полить. Базилик, кстати, выглядел живым — значит, Феликс и его успел спасти. — Банка останется здесь, — сказал он. — Каждое утро — новое задание. Некоторые будут лёгкими. Некоторые — очень горячими, прости уж. — Очень горячими? — я поднял бровь. — Я же сказал: на сексуальность, — он пожал плечами с видом человека, который только что признался в краже печенья, а не в том, что написал целую серию эротических квестов для своего парня с РПП. — Ты думал, я буду только про еду писать? Нет, Джинни. Тело — это не только желудок. Тело — это всё. И его нужно учиться любить целиком. Включая те части, о которых не говорят за ужином. Я представил, что ещё может лежать в этой банке, и у меня пересохло во рту. — Это что за руководство — «Приди в себя или совратись»? — спросил я, пытаясь придать голосу насмешливость, но вышло как-то нервно. Феликс рассмеялся. Громко, искренне, запрокинув голову так, что его непослушные волосы упали на лицо. — Отличное название, — сказал он, вытирая выступившие слёзы. — Я запишу. А вообще — это руководство «Выживи, блядь, и перестань ненавидеть себя, потому что я люблю тебя слишком сильно, чтобы смотреть, как ты умираешь». Он сказал это так просто, будто речь шла о погоде или о том, что на обед. Без пафоса, без драмы. Просто факт. Я опустил глаза. Взял второе печенье — само собой, не думая. Откусил. — Так и запишем, — пробормотал я с набитым ртом. Феликс улыбнулся. Встал, забрал у меня кружку, долил кофе. Вернул. — На сегодня, кроме зеркала, ещё одно задание, — сказал он. — Обед. Но об этом позже. Сначала — зеркало. Не торопись. У тебя весь день. Я сидел и смотрел на банку. На цветные бумажки, которые шелестели, когда Феликс проходил мимо и случайно задел полку локтем. На розовую ленточку от своей записки, которую так и не убрал. Сегодня — зеркало. Я представил себя голым перед тем проклятым стеклом, и внутри всё сжалось — не от страха, нет. От чего-то другого. От предчувствия. От того, что, возможно, — только возможно — он прав. И это было страшнее, чем любое зеркало.