***
август закончился. и признаться, для хуна он прошёл чертовски тяжело. джейк пропал. не полностью, конечно — писал иногда, звонил раз в несколько дней, но всё его время теперь занимала юнсон. они гуляли, ходили в кино, сидели в кафе до закрытия. сонхун не злился. он даже был рад — друг заслужил немного счастья. но внутри, там, где никто не видел, когти тьмы сжимались чуть сильнее. потому что джейк всегда был тем, кто мог прийти без звонка, завалиться на кровать и молчать рядом. а теперь его не было. дядя джей тоже был занят. он всё чаще появлялся с джиа, всё дольше задерживался на работе, и их разговоры с сонхуном стали короче. джей звонил, спрашивал «как ты?», получал ответ «нормально» и на этом успокаивался. однажды он обмолвился, что думает сделать предложение. сонхун тогда помолчал, посмотрел на дядю серьёзно и сказал: — не торопись. она хорошая. но сначала узнай её по-настоящему. без розовых очков. — джей удивился такой взрослости, но кивнул. хисын… хисын готовился к школе. последний год. он писал реже — не потому, что забыл, а потому, что учебники съедали всё время. сонхун это понимал. он сам помнил, каким адом был выпускной класс. но понимать и чувствовать — разные вещи. сонхун чувствовал, что остаётся один. он выходил на балкон по ночам, курил, смотрел на звёзды и думал. о том, как странно устроена жизнь — люди приходят, люди уходят. даже те, кто обещал быть рядом. даже те, кому ты доверяешь. он не винил ни джейка, ни дядю, ни хисына. они не виноваты, что у них есть своя жизнь. виноват только он — в том, что его жизнь не научилась существовать без чужих.***
конец августа. последние тёплые дни. сонхун сидел на кухне, пил остывший чай и смотрел в стену. телефон молчал. никто не писал. он уже привык. в час ночи зазвонил телефон. неизвестный номер. сонхун посмотрел на экран, подумал «реклама» и чуть не сбросил. потом всё же принял вызов — может, кто-то хочет записаться на тату или заказать картину. он уже приготовил вежливый отказ, но голос на том конце провода был незнакомым и каким-то… официальным. — здравствуйте, вы пак сонхун? — сонхун замер. внутри что-то щёлкнуло. — допустим, — сказал он осторожно. — кто это? — я звоню вам из больницы. ваша мама, ли сона, сейчас находится в тяжёлом состоянии. вы можете приехать? мир перестал существовать на пару секунд. сонхун сжимал телефон так, что пластик скрипел. мама. он не видел её с декабря. она не звонила, не писала, не приходила. он сам не рвался — после той ночи, после «ты не подарок», после всего… он не знал, как смотреть ей в глаза. и вот теперь — больница. тяжёлое состояние. — сонхун, вы меня слышите? — голос медсестры был спокойным, профессиональным, но в нём чувствовалась настойчивость. — я… да, — выдавил он. голос дрожал — он ненавидел этот дрожь. — да, я приеду. какой адрес? медсестра продиктовала. сонхун записал на клочке бумаги, хотя запомнил с первого раза. положил трубку и несколько секунд просто сидел, глядя в одну точку. мама. в больнице. тяжело. он не знал, что чувствует. злость? обиду? страх? всё сразу и ничего. внутри было пусто и в то же время слишком тесно. как будто кто-то сжал его грудную клетку и не отпускал. он начал собираться на автомате. сунул ноги в кроссовки, натянул толстовку поверх футболки — на улице прохладно, август кончается. проверил карманы: телефон, ключи, пачка сигарет, зажигалка. всё. за окном — темнота, только редкие фонари освещают пустые дворы. сонхун вызвал такси, спустился вниз, сел на заднее сиденье. он смотрел в окно на мелькающие огни и чувствовал, как дрожит всё тело. от холода? вряд ли. внутри всё тряслось. не от страха перед матерью — она лежала, она не могла его ударить или сказать что-то обидное. он боялся другого. он боялся, что когда он войдёт в палату, то не почувствует ничего. или почувствует слишком много. и то и другое было невыносимо. больница встретила его запахом дезинфекции и тишиной. коридоры были пустыми, лампы горели тускло — экономят электричество даже здесь. сонхун прошёл на стойку администрации. пожилая медсестра подняла на него уставшие глаза. — я к ли сона, — сказал он. голос прозвучал хрипло. — её сегодня привезли. я её сын. — документы есть? сонхун показал паспорт. медсестра что-то сверила в компьютере, кивнула и махнула рукой в сторону длинного коридора. — третья палата, в конце. только тихо, больные спят. — она… что с ней? — спросил сонхун, хотя боялся ответа. — передозировка, — медсестра сказала это буднично, как о погоде. — её нашёл сосед. вовремя успели. сейчас стабильно, но тяжёлое состояние. передозировка. сонхун кивнул, взял направление и пошёл. коридор казался бесконечным — стены белые, пол белый, всё белое, как в морге. каждый шаг отдавался в висках. он считал двери: первая, вторая, третья. вот она. рука замерла над ручкой. сонхун стоял перед дверью в палату и не мог заставить себя её открыть. внутри неё лежала женщина, которая родила его. женщина, которая когда-то кормила его с ложки, вела за руку в детский сад, целовала в щёку перед сном. и та же женщина назвала его ошибкой. ударила. не звонила полгода. он боялся. он боялся, что откроет дверь, увидит её бледное лицо с трубками и почувствует… что? боль? облегчение? ничего? он не знал, что хуже. рука дрожала над ручкой. сонхун стоял в пустом больничном коридоре, в час ночи, на пороге палаты своей матери, и чувствовал себя маленьким мальчиком, который снова сидит на кровати с рюкзаком за спиной и ждёт, когда кто-нибудь придёт и скажет «поехали». никто не пришёл. он был один. и эта дверь — его. он открыл её. тихо, почти бесшумно. внутри горел ночник — тусклый, синеватый. палата была маленькой, на одну койку. сонхун сделал шаг, потом второй. он смотрел на лицо матери. щёки впали, волосы тусклые, под глазами синяки — не от усталости, от болезни. или от жизни. на коже рук виднелись синие пятна от капельниц. она лежала с закрытыми глазами, и сонхун впервые за долгое время мог смотреть на неё без защиты. она не видела. не могла ударить или сказать что-то ядовитое. она просто лежала. и дышала. неровно, тяжело — аппарат помогал. сонхун сел на стул у кровати. просто сидел, смотрел и не знал, что должен чувствовать. — зачем ты это сделала? — спросил он тихо, хотя она не слышала. ответа не было. он сидел так час. два. не знал. время потеряло смысл. медсестра заглядывала дважды, проверяла приборы, кивала и уходила. сонхун не двигался. внутри, в груди, что-то болело — тупая, ноющая боль, которую он не мог объяснить. в три часа ночи его телефон завибрировал. хисын. «хун, я не сплю. делаю домашку по репетитору. вспомнил тебя. ты как? надеюсь, не работаешь в такую рань. хотя ты всегда работаешь. спи, пожалуйста, если можешь. твои круги под глазами меня пугают» сонхун смотрел на экран и не мог ответить. пальцы замерли над клавиатурой. как сказать человеку, что ты сидишь у кровати матери, которая едва не убила себя передозом? как сказать, что ты не знаешь, должен ли ты вообще здесь сидеть? как сказать, что внутри разрывается от чувств, которых не должно быть, потому что эта женщина тебя предала? он не сказал ничего. убрал телефон в карман и снова посмотрел на мать. — я не простил тебя, — сказал он шёпотом. — не думай. и остался сидеть. до утра. ближе к семи утра сонхун наконец оторвал взгляд от лица матери и достал телефон. руки дрожали от того, что внутри всё давно уже тряслось мелкой противной дрожью. он открыл чат с дядей джеем, написал коротко: «мама в больнице, передозировка». скинул адрес и убрал телефон в карман. больше ничего. никаких «приезжай, если можешь» или «мне страшно». просто факт. дядя джей увидит. приедет. сонхун знал это. мать всё ещё не приходила в себя. она лежала с закрытыми глазами, дышала через аппарат, и её лицо в синеватом свете ночника казалось восковым. сонхун смотрел на неё и не узнавал. где та женщина, которая орала на него за татуировку? где та, которая называла его ошибкой? здесь была только оболочка. худая, бледная, с синяками под глазами и следами от уколов на руках. последние полчаса мысли в его голове трещали, как сухие ветки под ногами. он прокручивал ту ночь снова и снова. декабрь. он ушёл, хлопнув дверью. обиделся. разозлился. а надо было остаться. надо было забрать все бутылки, вылить их в раковину, не обращая внимания на её крики. надо было вызвать врача. попытаться что-то сделать. попытаться наладить. хотя бы попытаться. а он ушёл. бросил её одну. с бутылками, с её ненавистью, с её болью. и теперь она лежит здесь, подключённая к аппаратам, и неизвестно, очнётся ли вообще. «это я виноват», — пульсировало в голове. «я должен был остаться. я должен был что-то сделать. я её бросил. как отец. как все». сонхун не плакал. он сидел на жёстком больничном стуле, вцепившись пальцами в собственные колени, и закусывал губу до крови. металлический вкус на языке был почти приятным — хотя бы что-то, кроме этой тупой, давящей боли внутри. он сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони. в какой-то момент стало нечем дышать. он поднялся, почти вылетел из палаты, прошёл мимо сонной медсестры, не глядя, вышел на улицу. свежий воздух ударил в лёгкие, но легче не стало. августовское утро было серым, холодным, небо затянуто облаками. сонхун достал сигарету, прикурил дрожащими руками. затянулся. дым не успокаивал. ничего не успокаивало. мысли всё ещё вертелись. «виноват. бросил. не помог. мог бы остановить. не захотел». они бились о череп изнутри, как пойманные птицы. он не заметил, как кулак сам собой врезался в стену. удар был сильным — настолько, что боль взорвалась белой вспышкой, пробежала от костяшек до плеча. стена была твёрдой, холодной, ей было всё равно. а ему нужно было почувствовать хоть что-то, кроме этой разъедающей изнутри пустоты. кровь выступила сразу. костяшки правой руки превратились в сплошное месиво — разбитые, красные, капающие на серый асфальт. сонхун посмотрел на них и почти успокоился. вот она, боль. настоящая, физическая, понятная. не та, которая внутри и которую нельзя достать. он сел на корточки, прислонившись спиной к холодной стене. сигарета догорела почти до фильтра. он затушил её о подошву кроссовки и кинул бычок в урну. посидел так несколько минут, глядя в землю. потом поднялся, сунул разбитую руку в рукав кофты, натянув ткань так, чтобы не было видно крови. и вернулся в палату. мать всё так же лежала неподвижно. сонхун сел на стул, вытянул ноги, снова уставился в стену. внутри было пусто и шумно одновременно. странное чувство — как будто в пустом зале включили радио на полную громкость, но никто не может найти кнопку выключения. через несколько минут дверь палаты тихо открылась. джей. он был в мятой футболке и джинсах — видимо, как проснулся, увидел сообщение, так сразу и поехал, даже не умываясь. глаза у него были встревоженные, лицо бледное. он посмотрел на сонхуна, потом на кровать, где лежала мама хуна — женщина, которую он когда-то пытался спасти, усыновить её сына, наладить хоть что-то, но так и не смог. потом снова на сонхуна. — хун, ты… — я в порядке, — перебил сонхун. голос звучал глухо, как из бочки. джей не поверил, конечно. он подошёл ближе, остановился рядом, глядя сверху вниз. сонхун не поднимал головы. он смотрел в пол, на свои колени, на потертые джинсы. потом джей сел рядом на второй стул взял племянника за плечо, притянул к себе. — справимся, — сказал джей тихо. — и она, и ты. ты слишком сильный. слишком сильный. сонхун услышал эти слова и почти засмеялся. слишком сильный? он, который полгода не мог заставить себя навестить собственную мать? он, который каждую ночь стоит на балконе и смотрит вниз? он, который только что разбил кулак об стену, потому что не знал, как ещё справиться с тем, что творится у него внутри? они сидели так вдвоём в тихой палате, слушая ровное гудение аппаратов и редкое дыхание женщины, которая когда-то была матерью. — что говорят врачи? — спросил джей через несколько минут. — ничего нового. стабильно тяжёлое. придёт в себя — не знают. — ты был здесь всю ночь? сонхун кивнул. не сказал, что не спал. не сказал, что думал о том, как перелезть через перила балкона. не сказал, что разбил руку об стену, потому что хотел почувствовать, что ещё жив. джей посмотрел на него долгим взглядом. потом перевёл глаза на руку сонхуна, которую тот прятал в рукаве. ничего не спросил. только вздохнул. — я привезу тебе что-нибудь поесть, — сказал он. — и сменную одежду. и обработаю твои… руки. — не надо, — сонхун покачал головой. — не спорь. джей встал. перед уходом обнял сонхуна ещё раз — крепко, почти по-отцовски. пахло от него кофе и утренней прохладой. — ты не один, — сказал он в макушку. — запомни это. дверь закрылась. сонхун остался один с матерью и её аппаратами. он снова посмотрел на неё. на впалые щёки, на сухие губы, на морщины, которых раньше не было. она выглядела старой. измученной. и почему-то сейчас, в этой палате, под тусклым светом ночника, она не казалась чудовищем. только несчастной женщиной, которая сломала себя сама и сломала всё вокруг. — я не простил, — повторил сонхун тихо. — но я здесь.***
мама очнулась через какое-то время. сонхун не заметил, когда именно — он провалился в странное оцепенение, когда мысли текут медленно, как патока, и время теряет форму. он сидел на стуле, сжимая в кармане телефон, в котором накопились непрочитанные сообщения от хисына — «ты сегодня молчишь», «всё в порядке?», «хун, ты меня пугаешь», и смотрел на её лицо. ресницы дрогнули. сначала он подумал, что показалось. но потом веки матери приоткрылись — тяжело, как будто каждая мышца сопротивлялась. её глаза были мутными, невидящими. она моргнула раз, другой, сфокусировалась на потолке, потом медленно, очень медленно перевела взгляд на него. она смотрела на него. без ненависти. без злости. губы её шевельнулись, но звука не было. горло пересохло. она попыталась сглотнуть, поморщилась. сонхун потянулся к стакану с водой на тумбочке. помог ей приподнять голову, дал сделать несколько глотков. она отпила, откинулась на подушку, и только тогда её голос — хриплый, чужой — разрезал тишину. — ты здесь. ты приехал, — она закрыла глаза на секунду, потом снова открыла. в её взгляде мелькнуло что-то, похожее на удивление. или на боль. сонхун не умел различать. он молчал. слова встали комом в горле. он знал, что нужно что-то сказать. что-то правильное. может быть, «я волновался». или «как ты себя чувствуешь». или «почему ты это сделала». но вместо этого из него вырвалось другое — глухое, усталое, почти безжизненное: — если ты и дальше будешь так пить, ты погубишь себя. мать посмотрела на него долгим взглядом. потом её губы искривились — не в улыбку, не в гримасу, а в то странное выражение, которое сонхун видел на её лице много раз. когда она была пьяна. когда трезва. когда зла. когда безразлична. — тебе ведь всё равно, — сказала она. — зачем приехал? вопрос повис в воздухе, тяжёлый, как мокрая простыня. зачем? действительно, зачем? сонхун смотрел на неё и не знал ответа. он прокручивал в голове все причины: потому что она его мать. потому что так надо. потому что если бы он не приехал, совесть замучила бы. потому что джей сказал бы, что он чёрствый. потому что… потому что где-то глубоко, на самом дне, там, где он запрещал себе копаться, ещё теплилась та маленькая, идиотская надежда. на то, что она изменится. на то, что он сможет её простить. на то, что они когда-нибудь будут сидеть на кухне и пить чай, как нормальная семья. хотя бы без этой ненависти. он завис. долго. минуту? две? пять? он потерял счёт времени. мысли затягивали его, как болото — медленно, беззвучно, обещая покой на дне. он думал о том, что всю жизнь ждал от неё чего-то. любви? заботы? простого признания, что он существует? и не дождался. а теперь она лежит здесь, на больничной койке, и спрашивает «зачем ты приехал?», и в этом вопросе — вся она. потому что нормальная мать спросила бы «как ты?», «ты не голоден?», «прости меня, сынок». а её мать спрашивает «зачем?», потому что не может представить, чтобы кто-то делал что-то для неё без выгоды. он хотел встать и уйти. хлопнуть дверью, как в декабре. но ноги не слушались. или слушались, но не хотели уносить его отсюда. потому что если он уйдёт сейчас, то больше никогда не вернётся. и это будет означать, что он сдался. а он устал сдаваться. — если я здесь, — его голос сорвался, но он продолжил, — значит… значит, мне не всё равно. он сказал это вслух. и сам не поверил. каждое слово давило на язык, как камень. он не был уверен ни в одном из них. ему ли не всё равно? он ли не ненавидел её последние несколько лет? он ли не желал, чтобы она исчезла из его жизни навсегда? и вот она почти исчезла — на волоске от смерти — и он примчался, сидел всю ночь. потому что ему не всё равно? или потому что он просто привык спасать то, что нельзя спасти? спасал отношения с джейком, когда тот был на грани разрыва с родителями? спасал дядю от одиночества, когда тот после развода чуть не запил? спасал себя каждый день, когда хотел перестать дышать? а теперь пытается спасти её. женщину, которая никогда не просила о спасении. которая, возможно, не хотела, чтобы её спасали. — не всё равно, — повторил он тише, уже для себя. проверяя, звучит ли это правдой. не звучало. но он надеялся, что со временем начнёт. мать не ответила. она закрыла глаза и отвернулась к стене. сонхун не знал, слышала ли она его вообще. или просто не захотела отвечать. тишина вернулась в палату, тяжёлая, удушающая. сонхун сидел, смотрел на её спину, на одеяло, на капельницу, и думал о том, что только что сделал шаг, которого боялся всю жизнь. он сказал ей, что она небезразлична. он признал это вслух. теперь пути назад не было. он достал телефон. на экране мигали сообщения от хисына — последнее было «хун, ты меня пугаешь. пожалуйста, ответь, что ты в порядке. не обязательно писать много. просто «жив» или точку. любую». сонхун посмотрел на эти слова. внутри что-то дрогнуло. он написал: «жив. всё сложно. напишу позже». и убрал телефон. потом поднялся, подошёл к окну, прижался лбом к холодному стеклу. за окном серело утро, августовское, усталое. он не спал почти сутки. глаза слипались, но он не мог позволить себе закрыть их. потому что боялся, что когда откроет — мать снова будет без сознания. или её не будет вообще. он вернулся на стул. сел. и продолжил ждать.***
хисын всегда был таким. добрым, весёлым, светлым, порой навязчивым — но кто так говорил, тот, наверное, просто не понимал, что иногда навязчивость это замаскированный страх потерять. хисын не обижался на такие слова. он вообще редко обижался на других. чаще — на себя. он считал, что выход есть всегда. из любой ситуации. из любой ямы. даже из самой глубокой. потому что если выхода нет — значит, ты просто плохо искал. эту веру в него вложила мама, сама того не зная. она говорила: "солнце всегда возвращается, даже после самой тёмной ночи". и хисын верил. ему нужно было верить, чтобы не сломаться. его проблемы казались маленькими по сравнению с тем, что он иногда чувствовал внутри. экзамены, тревожность перед ними. выбор одежды — вечная дилемма между "красиво, но холодно" и "тепло, но уродливо". нехватка денег на новые струны или нормальную звуковую карту, чтобы записывать демки без помех. всё это было решаемо. всё это имело какой-то план. но было то, что хисын не мог контролировать. это приходило внезапно. как гром среди ясного неба. он сидит за учебником, разбирает пример — вроде бы лёгкий, но цифры не сходятся, и он пересчитывает раз, второй, третий, а ответ всё равно неправильный. и вдруг внутри что-то щёлкает. не гнев даже — что-то более первобытное, животное. рука сжимается в кулак, и он бьёт по столу. больно. книга падает на пол. он тяжело дышит, сглатывает, считает до десяти: раз, два, три, четыре… на десяти отпускает. не до конца, но становится легче. он поднимает книгу, извиняется перед пустой комнатой и продолжает решать. как будто ничего не было. или мама заводит разговор. мягко, осторожно, как умеет только она. "хисын, милый, музыка — это прекрасно. но может быть, подыщешь ещё какую-то специальность? на всякий случай. вдруг не получится? музыка — это не навсегда, это такая профессия, где нужно везение". и внутри снова щёлкает. он знает, что мама права. знает, что она желает ему добра. но эти слова — "не навсегда", "не получится", "везение" — они как иголки. он сдерживается. улыбается. говорит: "да, мам, я подумаю". а потом закрывается в комнате и сидит в темноте, пока агрессия не утихнет. он не понимал, откуда она берётся. эта злость, которая накрывает с головой, как холодная волна. он не хотел быть злым. он хотел быть тем самым веселым парнем, которого все любят. но иногда внутри просыпалось что-то тёмное, и хисын ненавидел это. ненавидел себя за то, что не может контролировать. что может ударить по столу. что может нагрубить незнакомцу на улице — как тогда, тому хмурому парню, который стоял на переходе и смотрел в никуда. он назвал его покойником. а потом, когда гнев отступил, его захлестнула такая волна стыда, что он вернулся. извинился. потому что тот парень не заслужил. он думал, что если будет достаточно стараться, достаточно улыбаться, достаточно помогать другим — то эта тьма внутри исчезнет. но она не исчезала. она пряталась. ждала.***
сегодня она вылезла снова. хисын сидел за столом, перед ним раскрытый учебник, в наушниках играл бит, который он набросал, но он не слышал музыку. он смотрел в телефон. в диалог с сонхуном. последнее сообщение от хуна пришло несколько часов назад: «жив. всё сложно. напишу позже». хисын написал в ответ: «хорошо. я жду. если захочешь говорить — я здесь». и всё. тишина. он ждал. час, два, три. проверял телефон каждые пять минут, хотя обычно не был таким. он не хотел быть навязчивым. он знал, что у сонхуна своя жизнь, свои проблемы. ю хисын не лез, не требовал, не спрашивал "почему ты мне не отвечаешь?". он просто ждал. но внутри нарастало. не беспокойство даже — что-то более тёмное. «почему он не пишет? что я сделал не так? может, я надоел? может, ему не нужны мои сообщения? он же всегда такой замкнутый, вдруг он просто терпит меня? вдруг я - слишком много? слишком громко? слишком часто?» хисын тряхнул головой, пытаясь отогнать мысли. он знал, что это неправда. сонхун был другим — он не стал бы отвечать, если бы не хотел. он не стал бы гулять, не стал бы делать тату, не стал бы пускать в свой дом. но рациональное не работало, когда тьма внутри начинала шевелиться. он написал снова: «хун, я не хочу тебя напрягать, но я волнуюсь. просто скажи, что ты не один. пожалуйста». ответ пришёл через минуту. короткий. сухой. «не один. дядя рядом. не могу говорить». хисын прочитал это сообщение, и внутри что-то перевернулось. он не должен был злиться. он понимал, что у сонхуна что-то серьёзное — иначе бы он не писал так отрывисто. но тьма не слушала доводов рассудка. «почему он не может написать нормально? хоть одно тёплое слово? хоть "спасибо, что волнуешься"? он что, не понимает, как я переживаю? или ему плевать?» хисын сжал телефон так, что побелели костяшки. дыхание участилось. он чувствовал, как злость поднимается откуда-то из живота, разливается по груди, сжимает горло. — да что с тобой не так?! — вырвалось у него вслух, хотя в комнате никого не было. — я просто хочу помочь! почему ты отталкиваешь меня?! он швырнул телефон на стол — не сильно, не разбил, но достаточно, чтобы тот глухо стукнулся о деревянную поверхность. потом ударил кулаком по столу. учебник подскочил. наушники выпали из ушей. хисын тяжело дышал. его трясло. он сжал кулаки, сжал зубы, попытался считать. раз, два, три, четыре… — ...пять, шесть, семь, — шептал он, сглатывая. — восемь, девять, десять. отпустило. не до конца, но стало чуть легче. злость ушла, оставив после себя пустоту. и стыд. всегда этот липкий, противный стыд. «что я делаю? он же не виноват. у него проблемы, а я… я злюсь на него за то, что он не пишет? какой же я идиот». хисын уронил голову на стол, ударившись лбом о твёрдую поверхность. боль отрезвила, но не помогла. он зажмурился, сжал веки так сильно, что перед глазами заплясали искры. и в этой темноте, под веками, потекли слёзы. тихие, горячие, противные. они скатывались по щекам, капали на раскрытый учебник, размазывались по странице с нерешённым примером. хисын не вытирал их. он просто сидел, уткнувшись лбом в стол, и плакал от бессилия. от того, что не может помочь человеку, который ему дорог. от того, что не может справиться с собой. от того, что он не идеальный — не тот добрый, спокойный парень, которым его все считают. внутри него тоже есть что-то тёмное. и он не знает, как с этим жить. чико, который всё это время дремал на кровати, спрыгнул, подошёл к хисын, потёрся о его ногу. хисын протянул руку, не поднимая головы, погладил кота по рыжей шерсти. чико заурчал — громко, настойчиво, как будто говорил: «всё будет хорошо, не плачь». он поднял голову. вытер лицо рукавом толстовки. взял телефон, прочитал сообщение сонхуна ещё раз. «не один. дядя рядом. не могу говорить». он хотел ответить: «ты мог бы написать хотя бы "спасибо, что беспокоишься"». хотел написать: «ты меня бесишь своей закрытостью». хотел написать: «я волнуюсь за тебя, а ты ведёшь себя так, будто тебе плевать». вместо этого он набрал: «хорошо. я здесь, когда будешь готов. береги себя». отправил. убрал телефон. чико запрыгнул к нему на колени, свернулся клубком. хисын погладил его, чувствуя, как урчание вибрирует через ткань джинсов. — почему я такой, чико? — спросил он у кота. — почему я не могу просто взять и перестать злиться? чико приоткрыл один глаз, зевнул и снова закрыл. хисын усмехнулся сквозь слёзы. — и правда, какие глупые вопросы. он откинулся на спинку стула, закрыл глаза. внутри всё ещё было тяжело, но слёзы высохли. он взял телефон, открыл заметки и начал писать новый текст — о человеке, который не отвечает на сообщения, но которого хочется ждать. о тьме, которая живёт внутри даже у самых светлых. о том, как трудно быть хорошим, когда внутри всё кипит. потом он сохранил заметку, выключил свет и лёг рядом с чико. сон не шёл. он смотрел в потолок и слушал, как за окном шумит ветер. «хун, — подумал он. — я не знаю, что у тебя случилось. но когда ты вернёшься, я сделаю всё, чтобы ты улыбнулся. даже если для этого придётся станцевать танец маленьких утят». он улыбнулся собственным мыслям. зарылся лицом в подушку и пообещал себе, что завтра будет сильнее. что завтра он справится с этой дурацкой агрессией. что завтра он будет тем самым солнечным парнем, которого все любят. и может быть, когда-нибудь он научится прощать себя за то, что не всегда таким получается.