Воды Солнца

Горячая работа
NC-17
В процессе
20
1
автор
Размер:
планируется Миди, написано 52 страницы, 24 406 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 35 Отзывы 4 В сборник

V

Настройки
Дождь, что с самого утра оплакивал Бат, к вечеру превратился в ледяную изморось, просачивавшуюся, казалось, сквозь камень стен и оседавшую на коже липкой испариной. В завываниях ветра, проникавшего сквозь щели рассохшихся рам, слышалась столь безысходная тоска, что заглушала она всякое движение души, кроме тягостного предчувствия. Дин Винчестер, выйдя после трудов к задней стене Королевских терм, обратил взгляд к небесам, но не сыскал там ни звёзд, ни луны, лишь бесконечную серую пелену, из недр которой сочилась всё та же холодная влага. Мысль о предстоящем порождала в груди его странное борение страха и нетерпения, природы коего он и сам не мог бы изъяснить. Зародилось же всё несколькими часами ранее, когда старый слуга виконта, Сэм, приблизился к нему с известием, что его господин желает видеть санитара нынешним вечером. Вопросов Дин не задавал; минувший опыт, когда Кастиэль призывал его с тою же целью, подсказывал, чего от него ждут, и согласие было дано, ибо нужда в деньгах была сильнее гордости, а виконт платил щедро, не обременяя расспросами. Дин ожидал повторения пройденного: услуга, плата и холодное «забудьте», однако на сей раз всё обстояло иначе. С недавних пор во взгляде Кастиэля, устремлённом на него, стало проскальзывать нечто, чему Дин не мог подобрать имени, нечто большее, нежели безразличие человека, покупающего чужую плоть. Эта перемена страшила его неизмеримо сильнее любых угроз, ибо, не будучи понятой, лишала способности к защите. Он не желал признаваться себе в том, сколь настойчиво образ этого бледного аристократа с глазами штормового неба занимает его мысли, почему память с болезненной цепкостью удерживает правильные черты, тёмные брови и чётко очерченные губы. И всё же он шёл к нему, ведомый не только нуждой, но, быть может, и тайным желанием увидеть вновь, в коем отказывал себе с упрямством, достойным лучшего применения. Природа страха была очевидна: сэр Бобби уже грозил ему разоблачением, и, случись кому заметить, как санитар входит в комнату виконта в столь поздний час, участь его была предрешена: петля, и мать, оставленная умирать в нищете, с клеймом позора на имени сына. Но нетерпение — вот что поистине ужасало, ибо он не ведал, отчего этот надменный человек пробуждает в нём болезненный трепет, заставляющий вспоминать прикосновения, в ту ночь оказавшиеся столь нежными вопреки всей его холодности. Дин уже готов был отказаться от опасного решения, но перед глазами встала мать: её больные лёгкие, утренний кашель, пятна крови на платке. Деньги, что платил виконт, стали существенной защитой от голодной смерти. Выбор — удел тех, у кого есть положение в обществе; у него же не было ничего, кроме готовности продать себя исключительно этому господину, ведь предложи кто другой, он бы отказался. Сжав кулаки, он покинул убежище под навесом и направился к пансиону «Сломанный ключ», держась чёрных провалов теней, дабы ничей взгляд, а в частости сэра Бобби, не запятнал его подозрением в худшем из пороков. Путь его лежал по мокрым улицам; дождь хлестал по лицу, смешиваясь с потом, а в мыслях неотступно стоял образ Кастиэля Новака, он был редчайшим образцом красоты, почти пугающей в своём совершенстве. Высокий лоб, тёмные брови вразлёт, нос с лёгкой горбинкой, словно сошедший с античной камеи, и губы, созданные явно для поцелуев; даже измождённый болезнью, приковывал он к себе взгляды. Руки Дина ещё помнили тепло бледной кожи под своими ладонями, когда он растирал это измученное тело, и как ни гнал он от себя наваждение, оно возвращалось. Однако не одна лишь красота влекла его. Чудилось в этом человеке нечто неразгаданное, обещание глубины, скрытой под маской надменности; чудилось, что он лучше прочих. Дин, впрочем, сомневался в собственных догадках, особенно вспоминая, с какой учтивостью виконт искал общества мисс Мастерс, с какой улыбкой встречал её. Укол ревности, пронзавший его в такие мгновения, был непростителен, ибо он, простой санитар, торгующий собою ради спасения матери, не имел права ни на что, кроме молчаливого смирения. Но, вопреки доводам рассудка, он будет приходить вновь, цепляясь за призрачную надежду, что человек этот вовсе не таков, каким желает казаться. Чёрный вход пансиона встретил его запахом сырости и прелого дерева. Дождь барабанил по плечам, пока он выстукивал условный знак. Сэм отворил дверь, и в его взгляде, брошенном на гостя, смешались сочувствие и тревога. Пока они шли тёмным коридором, сердце Дина колотилось с такою силой, что заглушало шаги, и он сам не мог бы сказать, что страшит его больше: донос сэра Бобби или неизбежность вновь увидеть глаза цвета штормового неба. В комнате царил полумрак; единственная свеча на столике у кровати выхватывала из мрака лицо виконта, стоявшего у окна спиной к вошедшему. Плечи Кастиэля были напряжены, а бледность, разлитая по чертам, казалось, стала ещё заметнее. Дин ощутил, как всё его существо отзывается на присутствие этого человека, и, устыдившись собственной уязвимости, приготовился говорить с намеренной резкостью, дабы скрыть за нею трепет. Кастиэль обернулся медленно, и в глубине его глаз застыл ледяной блеск. Жестом, исполненным усталой властности, он указал на кресло близ угасающего очага, где тлеющие угли испускали слабый свет и горьковатый запах дыма, мешавшийся с запахом влажной штукатурки. Дин повиновался без единого вопроса; пальцы его стиснули подлокотники с такой силой, что побелели костяшки. Он ждал, что виконт, по заведённому обыкновению, велит ему лечь или начнёт раздеваться, но тот не двинулся с места. — Желаю беседовать с вами о воде, — произнёс наконец Кастиэль, и слова его, нарушив тишину столь неожиданно, заставили Дина вздрогнуть. Он подался вперёд, не веря услышанному. Ожидал он чего угодно: холодного требования, властного жеста, но только не разговора о воде, о той самой проклятой воде, о коей санитарам было запрещено упоминать под страхом увольнения и разорения. Мортон грозил увольнением всякому, кто осмелится открыть рот. Откуда виконт мог узнать о налёте на старых трубах, о зеленоватой слизи, отравлявшей воду, о том, что доктор знает и ничего с этим не делает? Дин и сам лишь накануне услышал, как санитары испуганным шёпотом обсуждали это. Нечто убивало людей в этих стенах, и то не было случайностью. — О какой воде, милорд? — переспросил он, хмуря брови, а пальцы его терзали дерево подлокотников. — О той, в которую меня погружают каждое утро, — ответил Кастиэль. — О той, от которой умирают. Слышал я, о чём шепчутся санитары. Слышал о зелёном налёте и о том, что доктор Мортон предпочёл молчание истине. Желаю знать правду, мистер Винчестер. Дина сковал ледяной ужас. Сказать правду означало лишиться места и средств к существованию; смолчать — стать соучастником убийства. Мысль о том, что кто-то из своих предал их общую тайну, посмел раскрыть её постояльцу, жгла не слабее страха разоблачения. Он попытался прибегнуть к отрицанию, сославшись на глупые сплетни, но Кастиэль был неумолим. Он нахмурил лоб, и взгляд его, острый, как лезвие, упёрся в собеседника. — Осведомлены ли вы, мистер Винчестер, — продолжал он, и голос его понизился до пугающего шёпота, — что сэр Бобби Сингер распускает о вас слухи самого гнусного характера? Говорят о запрещённой практике, которой вы якобы предаётесь по ночам. Говорят и о противоестественных наклонностях, о поиске утешения в объятиях мужчин. Сам я не придаю этим сплетням значения, но не могу не заметить: ежели их подтвердить, они будут стоить вам не только места, но и жизни. Дин замер, поражённый. Губы его приоткрылись для возражений, но слова застряли в горле. Что может быть плохого в том, что он помогает нуждающимся в медицинской помощи? Ничего! Но обвинять его в содомии, это уже слишком. — Я же, мистер Винчестер, — тишина в комнате сгустилась, и от этого шёпота повеяло могильным холодом, — могу сделать так, что слухи перестанут быть просто слухами. Мне достаточно обвинить вас в совращении, в том, что вы воспользовались моим положением, моим доверием и телесной немощью. Кто усомнится в слове виконта Новака? Кто поверит санитару, обвинённому в столь гнусном преступлении? На глазах Дина выступили слезы, и на сей раз он не пытался их скрывать. Мир рушился, всё, что он пытался удержать, рассыпалось в прах. Резко поднявшись, кресло с жалобным скрипом отъехало по полу, он шагнул к двери, не в силах более выносить ни этого разговора, ни холодных глаз, видевших его насквозь. — Более не могу, — выдохнул он, и голос его предательски дрогнул. — Отпустите, милорд. Я уйду, и мы забудем, что этот разговор вообще имел место быть. Рука его уже легла на дверную ручку, когда чужие пальцы сомкнулись на его запястье: крепко, но без намерения причинить грубую боль. Прикосновение обожгло льдом, заставив замереть. Обернувшись, он увидел Кастиэля совсем близко; виконт смотрел на него сверху вниз, и во взгляде его, против обыкновения, читалось не презрение, но нечто граничащее с отчаянием. — Отпустите, — вымолвил Дин, пытаясь высвободить руку. — Мне больно! Кастиэль вздрогнул, будто очнувшись ото сна. Пальцы его разжались, он отступил, и на лице его промелькнула тень вины — столь неожиданная, что Дин замер, не смея поверить. — Прошу прощения, — тихо, почти невесомо уронил виконт, и в голосе его прозвучала такая искренность, какой невозможно было ожидать от этого надменного человека. — Я не желал причинить вам боль. Позвольте взглянуть. Он снова протянул руку к запястью Дина, но тот отшатнулся. — Прошу прощения, — повторил Кастиэль. — Не хотел я того. Дин смотрел на него с чувством, похожим на головокружение. Этот человек только что грозил уничтожить его, выставить на позорную казнь, а теперь стоял, извиняясь за мимолётную грубость. Подобное противоречие сбивало с толку, лишая способности здраво судить. — Что вам надобно от меня? — спросил он наконец. — Зачем вы позвали меня, ежели не для того, чтобы... — Договорить он не посмел. — Не ведаю, — проронил Кастиэль, отводя взгляд. — Полагал, что жажду правды. Полагал, что хочу знать, что убивает меня. Но теперь... теперь не ведаю, желаю ли я чего-то, кроме избавления от этой боли. Он отвернулся к окну, плечи его напряглись, а пальцы сжались в кулаки. Дин вдруг со всей ясностью осознал, что этот холодный аристократ, столь уверенно диктовавший условия, сам сломлен, загнан в угол и охвачен страхом не менее сильным, чем его собственный. Дин медлил. В голове его роились мысли, кои он не решался облечь в слова. Он знал, что должен бежать, но ноги не слушались, прикованные к месту странной, мучительной силой. — Хорошо, милорд, — произнёс он наконец, опускаясь обратно в кресло. Пальцы его, всё ещё дрожащие, сомкнулись на подлокотниках. — Скажу я вам правду. Но вы должны обещать, что никто не узнает, от кого вы её услышали. И вы должны отпустить меня после. Навсегда. Кастиэль, оставаясь у окна, слушал, стоя спиной к санитару, ибо так ему было легче внимать страшным откровениям. Мысль, что и виконт Новак, быть может, опускается в ту же отраву, что убивает других, стала последней каплей для Винчестера. — Слышал я шёпот, — начал Дин, — о налёте на трубах, о том, что старые трубы надобно заменить, но никто не решался сказать об этом прямо. Они оглядывались, страшась быть услышанными. Ведомо мне одно: смертей слишком много, и случайностью это быть не может. Ежели это так и причина в воде, действовать надобно без промедления! Кастиэль слушал, не поворачиваясь. Гнев, поднимавшийся в нём, был направлен не на Мортона и не на трусливых санитаров, но на самого себя, на собственную беспомощность. — Действовать, — повторил он с горькой усмешкой. — Я — виконт без влияния, призрак среди живых. У Мортона — деньги и связи. Даже ежели я подам жалобу, её замянут прежде, чем чернила высохнут. Бессилен я, мистер Винчестер, бессилен. Дин поднялся с кресла и приблизился, остановившись в нескольких шагах. В голосе его зазвенел упрёк: — Вы говорите о том, чего не можете сделать, милорд, но ежели не действовать, люди так и будут умирать! Неужели вы таков же, как и все? Кастиэль резко обернулся. Он вырос над Дином, бледный от гнева, голос его зазвучал глухо и опасно: — Смеете вы, мальчишка, коему нет и двадцати, говорить мне, что я таков же, как врачи, прошедшие мимо вашего отца? Не ведаете вы меня. Не ведаете войны, крови и криков, кои я не могу забыть. Я приехал в Бат умирать, мистер Винчестер, а не спасать чужие жизни. Тяжело дыша, он стоял напротив Дина, на лбу его выступила испарина. Но санитар не отступил. В его глазах не было страха, лишь боль, глубокая и упрямая, отражение собственной муки Кастиэля. — Правы вы, милорд, — тихо ответил он. — Я не знаю войны и не имею права судить. Но знаю я одно: вы — врач. Вы давали клятву. И ежели вы позволите людям умирать, когда в силах помочь, вы никогда более не сможете смотреть на себя в зеркале. Я разочарован в вас, мне думалось, вы не такой, как все эти бездушные тела! Слова эти, простые и неумолимые, пронзили Кастиэля глубже любого довода. В мальчишке перед ним он увидел ту же неприкаянную боль, что носил в себе. — Оставьте меня, — прошептал он. — Прошу, оставьте одного. Дин смотрел на него несколько долгих мгновений. Во взгляде его читались боль, разочарование и сожаление. Затем он повернулся, вышел и закрыл за собою дверь, оставив тишину разбавленной лишь стуком дождя.

***

Одиночество нахлынуло на Кастиэля удушливой волной. Он стоял посреди комнаты, и стена, возводимая годами, рушилась, обнажая его перед лицом собственного ничтожества. Слова санитара звучали в нём, словно заклинание. Он добрался до кресла у стола и рухнул в него; тело сотрясала дрожь, мысли путались, и не осталось ничего, над чем он был бы властен. Только что совершённое: унижение мальчишки, угроза тем, что сам ненавидел более всего на свете, жгло его калёным железом. Чувство это, въедаясь в душу, смешивалось с ощущением полной, удушающей беспомощности, страшнее любой физической муки. Взгляд его упал на чашку с травяным настоем, принесённую горничной незадолго до прибытия Дина. Пальцы, онемевшие и чужие, потянулись, дабы отодвинуть её, но не удержали. Звук разбитого фарфора разорвал тишину; осколки брызнули по полу, а среди них блестел один — крупный, с острым, неровным краем. Кастиэль опустился на колени. Сэм обычно убирал всё, чем можно было бы ранить, но эта чашка стала случайным оружием в руках человека, искавшего способ перестать чувствовать. Холодное, скользкое лезвие осколка легло в ладонь. Смотрел он на свою руку, на внутреннюю сторону предплечья, где под бледной, почти прозрачной кожей синели вены, и видел единственный оставшийся ему путь к облегчению. Боль была тем единственным, что поддавалось контролю. Первое прикосновение острого края к коже, неглубокое, принесло вспышку, острую и чистую, отвлёкшую от внутреннего хаоса. Капли крови, ярко-алые на бледности, заворожили его, подарив мгновение странного, извращённого покоя. Он провёл снова, уже глубже; лезвие вошло в плоть, и боль стала реальнее, осязаемее, заставив умолкнуть все прочие голоса. В этой боли нашлось то, чего не могли дать ни опиум, ни вино, ни объятия случайных юношей: миг ясности, когда он переставал быть жертвой собственного тела и становился его единоличным властителем. Кровь потекла сильнее, тёплая и липкая, смешиваясь на полу с пролитым настоем, и запах её вернул его в Индию, под палящее солнце, в госпитальные палатки, где он стоял по щиколотку в крови и не мог спасти никого. Но теперь эта кровь была его, и он мог её контролировать. Мог остановить в любой миг, и это знание, это пьянящее ощущение власти было слаще любого забытья. Осколок касался кожи вновь и вновь, и каждое движение дарило секунду облегчения, секунду, когда не думалось ни о войне, ни о Мортоне, ни о Дине, ни о собственной ничтожности. Оставались только пульсирующая боль и свобода человека, потерявшего всё, кроме способности её причинять. «Врач, — билась в висках мысль, — должен знать, как остановить кровь. Но это — не остановить. Ничего не остановить. Мальчишка был прав. Никчёмный. Никогда не изменюсь». В этой мысли не было отчаяния, лишь спокойная, холодная констатация краха. Он не услышал ни звука открываемой двери, ни шагов Сэма. Лишь когда чужая рука сжала его запястье, а знакомый голос, сорванный ужасом, ворвался в сознание, он очнулся. — Сэр! Сэр, что вы делаете? Сэм, бледный как полотно, уже стоял на коленях, прижимая к ране чистую салфетку, сквозь которую проступала алая влага. — Сэр, — умоляюще повторял он, — прошу вас, скажите что-нибудь. Кастиэль смотрел на него, но видел лишь пустоту, ту самую, что жила внутри и которую можно было ненадолго заполнить болью. Та уходила, оставляя всё то же зияние. — Прав он был, Сэм, — вымолвил он едва слышно. — Таков, как все. Всегда был таков. Сэм молча перевязывал его руку привычными, но сейчас дрожащими движениями. — Не знаю, о ком вы, сэр, — ответил он наконец. — Но знаю, что это неправда. Вы просто устали. Кастиэль не ответил. Он сидел, глядя на перевязанную руку, под повязкой которой пульсировала спасительная боль, доказывая, что он ещё жив. Сэм помог ему подняться и усадил обратно в кресло. — Сэр, — заговорил Сэм, и голос его, при всей своей тишине, обрёл неожиданную твёрдость, свойственную людям, решившимся наконец высказать давно созревшую правду, — я вижу, как вы пытаетесь бежать. От себя, от чувств, что пробудились в вас помимо вашей воли. Вы стали искать общества мисс Мастерс не оттого, что она тронула ваше сердце, а оттого, что она — безопасная гавань, где не страшны никакие бури. С мистером же Винчестером вы рискуете всем, что имеете, и это пугает вас больше любой угрозы, ибо это вы не в силах контролировать, а отсутствие контроля для вас мучительнее самой жестокой боли. Прошу простить мои наблюдения, но они правдивы. Кастиэль поднял на старого слугу взгляд; он молчал, и в молчании этом слышалось нечто большее, нежели простое изнеможение, в нём была та глухая тоска, которую он годами не позволял себе выражать вслух, опасаясь, что, дай он ей волю, она поглотит его без остатка. — Ему двадцать лет, Сэм, — вымолвил он наконец, и слова эти, сухие и сломленные, казалось, выходили из него с усилием, превосходившим его телесные силы. — Я мог бы быть его отцом. Это гнусно. Неправедно. Но дело не только в этом... не только в том, что он — юноша, едва вступивший в жизнь, а я — старый, разбитый человек, который давно позабыл, что значит жить, а не существовать в ожидании конца. Дело в том, что я умираю, Сэм. Я умираю, и я не ведаю, что из того, что со мной происходит, последствия войны, разъедающие мой рассудок, а что — яд, который течёт по моим венам с каждым утром, с каждым погружением в эту проклятую воду. Я не знаю, сколько мне осталось, и неизвестность эта страшнее любого приговора. Я боюсь... я боюсь, что, ежели позволю себе чувствовать то, что чувствую к этому мальчишке, ежели позволю себе хотя бы на мгновение надеяться, я потеряю то немногое, что у меня ещё осталось. А у меня осталось так мало, Сэм. Так непростительно мало. Сэм замер. Лицо его, и без того бледное от многолетней службы и тревог за господина, сделалось пепельно-серым, и Кастиэль видел, как старого слугу охватывает дрожь, как руки его начинают трястись, словно в лихорадке. Сэм смотрел на него с ужасом, коего не мог и не пытался скрыть, и в ужасе этом было нечто большее, нежели простой страх за жизнь хозяина, в нём была вина, глубокая вина, которая, казалось, душила его, лишая способности дышать. — Господи, неужели, вода отправлена? — выдохнул Сэм, и голос его сорвался, превратившись в хриплый шёпот, полный отчаяния, — Господи, что же я наделал... Я привёз вас сюда, сэр. Я привёз вас в этот город, в эти термы, я верил, что вода исцелит вас, я верил, что вы поправитесь, что вы снова станете тем, кем были до войны, — сильным, решительным, полным жизни... А я привёз вас умирать. Я привёз вас сюда, чтобы вы медленно, мучительно угасали, день за днём теряя остатки сил, и я ничего не мог сделать, чтобы остановить это. Я привёз вас к смерти, сэр. Я сам, своими руками, привёз вас сюда. Он опустился на колени перед креслом Кастиэля, и плечи его сотрясались от рыданий, которых он более не пытался сдержать, и слёзы, столь редкие для человека его возраста и положения, текли по морщинистым щекам, оставляя на них влажные дорожки. Сэм не стыдился их, он не мог больше скрывать то, что чувствовал, ибо чувство это переполняло его, грозя разорвать грудь изнутри. — Простите меня, сэр, — прошептал он, и слова его были едва различимы сквозь рыдания. — Простите меня, ради всего святого. Если бы я знал... если бы я только знал, что вода отравлена, что она не исцеляет, а убивает вас... я никогда бы не привёз вас сюда. Я бы лучше умер сам, чем позволил вам войти в эту проклятую воду. Я предал вас, сэр. Я предал вас, когда привёз вас в этот город, и я никогда не смогу простить себе этого. Никогда. Кастиэль смотрел на него, и в груди его, в той ледяной пустоте, что он привык считать своим сердцем, что-то дрогнуло — болезненно, остро, почти невыносимо. Он видел перед собою не просто слугу, не просто человека, который из чувства долга исполнял приказы и молчал, когда требовалось молчать, он видел единственную душу, оставшуюся с ним до конца, не отвернувшуюся, когда отвернулись все прочие, душу, которая нянчила его, когда он был испуганным мальчишкой, и которая теперь стояла на коленях у его ног, раздавленная виной. Он протянул руку и коснулся плеча Сэма: легко, почти невесомо, и в прикосновении этом было нечто такое, что заставило старого слугу поднять на него заплаканные глаза. — Не вините себя, Сэм, — произнёс Кастиэль. — Вы не знали. Вы не могли знать. Вы сделали то, что полагали единственно верным. Вы пытались спасти меня, и я знаю, что намерения ваши были чисты. Я знаю, что вы любите меня — той любовью, какою старый друг любит того, кого помнит ещё беспомощным ребёнком. Я знаю это, Сэм, и я никогда не забуду того, что вы для меня сделали. Никогда не забуду, сколько раз вы оставались рядом, когда любой другой давно бы ушёл. Но я не могу больше... я не могу больше медлить. Я не могу больше позволять Мортону убивать людей, пока я сижу здесь, терзаемый страхами. И я не могу больше позволять себе бежать от того, что я чувствую к этому мальчишке, как бы ни было это чувство неправедно в глазах света. Он замолчал, и в тишине, нарушаемой лишь неустанным стуком дождя о стёкла, повисло нечто такое, от чего у Сэма перехватило дыхание. Старый слуга выпрямился, поднял голову и посмотрел на своего господина с тою же робкой надеждой, которую Кастиэль помнил по давним, ещё довоенным временам, когда сам он был мальчишкой, боявшимся темноты, и Сэм сидел у его постели, пока он не засыпал. — Я подам жалобу, Сэм, — произнёс Кастиэль. — Я сделаю это. И сделаю не только ради тех несчастных, что умирают в термах, и не только ради спасения собственной жизни, но и ради того, чтобы доказать самому себе, что я ещё способен на поступок, что я ещё жив, что я ещё могу бороться, а не просто ждать неизбежного конца в этой сырой комнате. Я не знаю, что ждёт меня впереди. Я не знаю, хватит ли у меня сил довести задуманное до конца. Но я знаю одно: я более не намерен убегать. Я должен попытаться, даже если попытка эта будет стоить мне всего, что у меня осталось. Сэм смотрел на него, и в старых глазах его, полных слёз, которых он не пытался скрыть, светилась та безмолвная преданность, что не нуждается в словах. — Я буду сопровождать вас, сэр, — вымолвил он. — Я буду рядом с вами, куда бы вы ни направились. Я не оставлю вас. Никогда. Кастиэль кивнул, и жест этот, скупой и короткий, вместил в себя больше благодарности, чем могли бы выразить самые возвышенные речи. Он повернулся и направился к шкафу — одеться, приготовиться, собрать остатки мужества для того, что предстояло совершить. Руки его всё ещё дрожали, но теперь он знал, что дрожь эта не остановит его. Он должен был попытаться, даже если эта попытка уничтожит его без остатка.
20 Нравится 35 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)