Desperado

R
Завершён
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 8 738 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

***

Настройки
Тяжёлый звук колокола разбился о тишину мертвецов, беспокоя гниющую плоть, что когда-то улыбалась, молилась, думала о завтраке с теми, с кем под землёй уже несколько веков. Безразличный известняк под пальцами, взгляд, как место, безжизненный. Замер на цифрах того, чьё тело должна была поглотить земля уж полностью, — этот человек мёртв дольше, чем прожил. Или, быть может, он был настолько благочестен, что плоти его не коснулось разложение? В своём благочестии Юнхо уверен не был. Стоит ли короткий вздох смысла в мире, живущем дольше памяти о нём? Он считал, что если беспокоить Божественный порядок, то вздох должен быть тихим, кротким. Или, быть может, нежным, согревающим, чтобы дать немного тепла многовековому чёрному холоду. Он на мгновение позволил себе подумать о том, как выглядел рай — свет, который не резал глаза, голоса без ссоры, тело без боли. Тепло и умиротворение. Колокола вырывают из собственных мысле, призывают к вечерней службе, требуют его. Юнхо покидает старое кладбище и направляется к церкви — образ её чернеет в обрамлении рыжего заката, а жестяные купола отливают ржавчиной. Пространство вокруг гудит. Сегодня ему нездоровится, и он думает лишь о том, как окажется один за деревней, у леса… За деревней, у леса, медленно разрушается старая церковь — покосившаяся, проеденная жуками лиственница, что слишком долго борется за новую жизнь, потеряв первую тогда, когда ствол лишился связи с корнями. Второй раз умирать больнее, видимо, поэтому деревянная церковь, построенная ещё в тысяча пятисотых годах, с гордым отчаянием стоит четвёртый век. Глаза задумчивые всматриваются в чёрные дыры бывших окон. Мужчина тридцати пяти лет останавливается на несколько долгих секунд и заходит внутрь. На ступени бок колет, он жмурится, прижимает ладонью недавнюю рану, ступает — и полумрак заглатывает его. Тихо. Точно вся жизнь остаётся за пределами церкви, здесь пахнет пылью, что скрипит под сапогами, и мышиным помётом. Под стопой хрустит труха — эхо шагов ошмётками возвращается от стен, на которых ещё частично сохранились молитвы. И лишь тихий жест опущенной на офицерскую саблю руки, настолько совершенный, что кажется незаметным, выдаёт его удивление, когда у западной стены возникает чёрная фигура, точно её не было там мгновение назад. Сан успевает понять, кто перед ним — перед Богом на коленях, — но не успевает извиниться — фигура поднимается, оборачивается спокойно, на белом полотне лица чернеют глаза, проявляется смущение от неожиданности, да спину держит прямо — точно молодая берёза, тонкая, покорная, но строптивая по-юношески. Блеск погонов в темноте раскрывает личность пришедшего в ответ: четыре звезды; и взгляд — тяжёлый, спокойный, оценивающий. Они застывают, поглощая взглядами в попытке осознать встречу, молчат дольше, чем требуют приличия. — Ваше Преподобие, — находясь, осторожно нарушает тишину Юнхо, худенькое пламя огарка свечи в тонких пальцах дрожит. На миг на губах Сана проскальзывает усмешка: — Ваше Благородие, — он кивает, но контакта глаз не разрывает. Гордое отчаяние — то, что одинаково в старой церкви и в священнике, потому Сан понимает, что ступил на чужую территорию и впервые он ощущает себя таким неважным в сравнении со здешней пустотой, почти величественной в своём неизбежном разрушении. И самому Юнхо внезапно возникший военный кажется чуждым, странным, вырезанным из яркой картины Гебенса и вклеенным в пожелтевшую блёклую газету. Это завораживает. — Прошу простить меня за то, что так неблагородно вторгся, прервав ваше… — Всё хорошо, — священник произносит раньше, чем договаривает капитан. Его голос мягкий, кутающий. — Что привело вас сюда, господин? — ему действительно интересно. Не тревожа многолетней тишины храма, он говорит едва слышно, хрипло, дрожащими пальцами тушит свечу, ставит на покрытый воском угол аналои и, едва касаясь, за локоть ведёт военного к выходу. Изящно, но так по-свойски: они не идут, он ведёт. В голове у Сана не то, что на языке — он удивляется, но позволяет себя направлять. Ему нравится настойчивость в людях, когда они защищают то, что им дорого. — Штабс-капитан Чхве Сан. Бывший сослуживец моего отца пригласил погостить в своё имение в трёх верстах от деревни. — Пригласил погостить после того, как вас немного продырявили и подпилили? — Юнхо тепло улыбается, не скрывая своих наблюдений. — Что вы, Ваше Благородие, не может капитан ранение в бою получить никак. Вы, вероятно, не разглядели, — Сан едва не смеётся, пока два пальца не давят на бок, заставляя глотнуть воздух и оступиться. Он служил немало и встречал людей разных, но священников, сжимающих чужие раны, чтобы вскрыть свою правоту, — не каждый день. — Я вам так не понравился, что вы, не долго думая, решили от меня избавиться? — Я ещё не решил. Однако в семинарии меня обучали медицине — если я вас вскрою, то зашью обратно. — Должно ли это меня успокоить? — В том случае, если причиной расхождения вашего шва стану не я, но я буду рядом, пожалуй, — Юнхо до этого смотревший на собеседника, направил взгляд вперёд, становясь более отстранённым. — Я знаю человека, у которого вы гостите, он добрый господин, хоть в глубине глаз его боль за убитых им. Прогуляетесь со мной до деревни, Ваше Преподобие? Вы ведь именно туда направлялись: осмотреться, прицениться — вы впервые здесь. — Так заметно? Чацкий в гостиной? — капитан старается идти ровно — трость он намерено оставил у помещика, у которого остановился, — не пристало растекаться на искусственной опоре, когда две своих на месте. — Само ваше присутствие здесь — если бы вы уже бывали, не вернулись бы. — Отчего же? — Вы солнце, а здесь одни тени. — И Вы среди них царская особа. — Вы выжжете их. Почти одновременно. Уже с меньшим чувством Юнхо добавляет: — А они попытаются очернить вас.  — Вы ещё не назвали своего имени, но уже сказали всё обо мне и о вашей деревушке. — Ой? — священник прикрывает округлённый в искусственном сожалении рот ладонью. — Что это, юмор? Менее четверти часа назад в храме вы были другой сущностью. — Я всё та же сущность. Уверяю, шуток с моих губ не срывалось, возможно, несколько лет. Это всё погода — солнечный удар. Вы всегда так допрашиваете, капитан? — Только тех, кого я считаю интересным или подозрительным. — Такая настойчивость может пугать барышень, господин, — смягчившись, Юнхо добавляет, — меня зовут Стефано. Сан едва ли обратил внимание — он задавался вопросом, насколько истинно имя, не данное при рождении. — К военным, убивающим людей, вы относитесь снисходительно, отец Стефано? — Вас натолкнуло на эти мысли моё мнение о вашем знакомом? Последнее, что стоит делать священнику, — судить. — Как мы выяснили, вы необычный священник. — Какой кошмар! — искренне посмурнел Юнхо. Погода не изменилась, не стала яснее, теплее, но их смешки вопреки, разрушая установленную вечную скорбь низкого сизого неба и кренящихся верхушек деревьев. Они вошли в деревню, и сразу стало тесно — не от домов, взглядов. Бабы у колодца замерли с вёдрами, мужик, чинивший телегу, поднял голову и застыл с молотком на весу. Сан шёл чуть впереди, не глядя по сторонам, но чувствуя каждое касание этих взглядов — на погоны, на хромоту, на то, как даже в потёртом сюртуке он оставался чужим, вырезанным из другого полотна. Юнхо держался ровно, но голову опустил ещё ниже — привычка, выработанная годами: не смотреть в ответ, не провоцировать, не напоминать, что он здесь не совсем свой. Вслед им прошелестело: «Барин… видать, военный… а с ним отец-то наш…» — без злобы или тепла, скорее с тем деревенским любопытством, которое никогда ни во что хорошее не выливалось. Сан остановился у лавки — покосившейся, с навесом из драни, где на прилавке горбились мешки с крупой, висели связки баранок и тускло поблёскивали жестяные кружки. Он покупал табак — задумался на мгновение и попросил самый простой, махорку, как брал ещё на Кавказе. Это мгновение, сознательный выбор не ускользнул от внимания священника: не подчёркивает своё офицерство. Но его выдают сапоги, погоны и прямая спина — крестьяне видят барина, крестьяне насторожены и непомерно любопытны. Последнее, что взял Сан, — несколько кислых яблок. Одно протянул Юнхо. Тот скрывая от посторонних удивление, которое — он осознал — наедине вылилось бы в шутку, принял молча, спрятал в складку рясы и только тогда поднял глаза — на мгновение, на мужика, который так и не опустил молоток. Мужик перекрестился. Они отошли от лавки, и Сан усмехнулся уголком рта, ни к кому не обращаясь: — Любопытные. И недоверчивые. Словно я не подданный их императора, а вражеский лазутчик. — У них мало поводов для доверия, — тихо ответил Юнхо. — И вы и есть чужой. Для них «подданный» — это тот, кто у них на виду, кто пашет их землю и ходит в их храм. А вы… из другого сословия. Вы не платите податей, и ваш паспорт бессрочный. — Благо, что дело всё же не в запретном плоде, который чужой протягивает их священнику, а всего лишь в том, что я дворянин. Юнхо не сдержал беззлобного смеха, прикрывая лицо расслабленной ладонью: — В Писании не сказано, какой именно плод это был. Европейские художники Ренессанса родили этот образ. — Яблоки не грешили, а стали искушением. — Историю запомнить проще, если у греха есть форма. Спасибо, господин Чхве, я люблю зелёные яблоки. Прозвучало смущение, или Сану показалось? Взгляды кололи в спину, когда они уходили, священник проводил обратно почти до окраины. Вечерело. Они попрощались. — Вы придёте? — Непременно. Хорошая компания влияет на меня так же благостно, как хорошая погода. — Здесь дождит. Юнхо повернулся на другой бок. Эта хорошая компания так всколыхнула его тонкую душевность, что заснуть удалось почти через два часа после того, как он лёг, и за три часа до того, как ему нужно было вставать. Сан в силу своей деятельности спал беспокойно и часто просыпался. Но не этой ночью. Наступило утро. Прошёл день, настал вечер, за ним ночь. Утро, день, вечер… Священник чувствовал, словно ему чего-то не хватает. Рутина отчего-то стала ещё угрюмее, время тянулось медленнее обычного. Он засыпал, не признаваясь себе, что думал о завтрашней службе — но не о молитве, как пристало, а о том, будет ли он, в потёртом сюртуке, стоять у выхода, не крестясь, не опуская головы, просто глядя вперёд тяжёлым, оценивающим взглядом. Тёмная фелонь собирала росу — привычная прогулка по небольшому кладбищу почти стёрлась из памяти. Кажется, он о чём-то думал? Почему тогда ничего не помнит? В храме было так же сыро, как за его пределами. Холодное утро сегодня. — Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков… Мягкий ровный голос разлился, отражаясь от стен. Началась литургия.  Когда Сан переступил порог, Юнхо не сразу его увидел, но скоро почувствовал, как от лопаток дрожь поднимается до самого темени от взгляда, направленного на него слишком долго. Он поднял глаза, спешно пытаясь выловить нужный силуэт, и когда это удалось почти сразу же, выдохнул, словно до этого не дышал, сбился на «ныне и присно». — Миром Господу помолимся… Продолжил чуть ровнее, спокойнее. И придерживался этого тона до конца службы. «Служба, — усмехается Сан, — то, что объединяет военного и священника». Он раньше задавался вопросом об их разнице и значимости, но теперь, когда смотрел на верного делу человека, на сосредоточенность, задумывался об этом вновь. Сан старался занимать как можно меньше пространства, не мешать, но и не крестился так часто, как, возможно, следовало бы, с его губ ни разу не слетело «аминь», он ни разу не опустил головы — всё наблюдал за тем, как струится фелонь, как играет отсвет свеч на угольных волосах, как ещё более болезненно, но всё также статно в слабом освещении выглядит Юнхо. — Яко Твое есть Царство и сила и слава, Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков… Когда храм пустел, Юнхо тенью возник у Сана. — Вы пришли, господин Чхве. — Вы ждали, отец Стефано? — Сан чуть склонил голову набок и сощурился, губ коснулась усмешка. Юнхо молчал. Он убрал руки глубже в рукава рясы, будто что-то прятал, затем едва слышно ответил: — Несколько прихожан остались для исповеди. Быть может, вы хотели бы? — Ваше Преподобие, я военный, они исповедуются перед битвой, а сегодня в расписании ничего подобного у меня не запланировано. — «Они»? Не Вы? Сан неосознанно покрутил в пальцах старый нательный крест — не свой, найденный в руинах. Юнхо смотрел на его руки. Крупные суставы, шрамы на костяшках, ногти с тёмной каймой — земля, порох, чужая кровь. Он перекрестился, словно увидев мертвеца. — Боитесь меня, Ваше Преподобие? — Боюсь, — честно сказал Юнхо. — Не вас. Того, что вы видели. Того, что оно сделало с вами. Сан глубоко с пониманием кивнул. — Если я приду на исповедь, значит произошло что-то по истине ужасное. Был рад увидеть Вас, я поспешу. — Не спешите. Без трости это может стоить вам репутации перед крестьянами, — улыбка выдала настроение сказанной фразы. — Берегите себя, Ваше Благородие. Он уже удалялся, когда в спину капитан произнёс: — Я не могу утверждать то, чего не видел, Ваше Преподобие, но Ваш голос во время молитвы мог бы принадлежать ангелу. Сан приходил каждый вечер, безмолвно наблюдал, как Юнхо ведёт службу, поначалу так же тихо, как и появляясь, покидая службу на середине, и затем всё чаще задерживаясь до тех пор, пока не выйдет последний прихожанин, чтобы прогуляться поздним вечером с Юнхо и остаться у него до полуночи за чашкой остывшего чая, который был лишь предлогом. Сан сидел на лавке у стены, расстегнув ворот сюртука. Шинель рядом — он скинул её, едва переступив порог, и теперь сидел, прикрыв глаза, и дышал тяжело. В горнице было холодно, но он, казалось, не замечал. Или, наоборот, искал этого холода, прижимался к нему больным боком, как к припарке. Юнхо возился у печи. Раздувал угли, подкладывал щепки — не потому, что собирался топить, а чтобы занять руки. На столе между ними стояла кружка с мутным отваром, давно остывшим. Никто не пил. — Расскажите мне про войну, — сказал Юнхо, не оборачиваясь. Сан открыл глаза. Посмотрел на его спину, напряжённую, точно струна перед выстрелом. — Зачем вам, Ваше Преподобие? — голос был ровный, без усмешки. Усталый. — Хочу понять. — Что? Юнхо повернулся. Взял со стола кружку, поставил обратно, не отпив. — Каково это. — Он запнулся, подбирая слово. Не «убивать», не «отнимать жизнь». — Быть там. Делать то, что делали вы. Сан смотрел долго. — А вы представьте, — сказал он наконец, — что ваш прихожанин приходит на исповедь. Говорит: «батюшка, я согрешил». И замолкает. А вы знаете, что он сделал. Вам не нужно спрашивать. Вы просто смотрите на него — и всё понимаете. И он это видит. И ему не легче, — Сан грустно улыбнулся. — Вот и я не умею рассказывать. Только смотреть и держать тишину. Юнхо опустил голову, пальцы теребили край рясы. Поднялся, подошёл к Сану и сел рядом. Взял руку в свои и повернул ладонью вверх, рассматривая линии, которые его бабушка называла линиями жизни, любви и здоровья. — Тяжёлые, — сказал он тихо. — Ваши руки. Очень тяжёлые. — Вы знаете, что на них кровь. Юнхо отпустил, но остался рядом. Меж досок в стене напротив длинно тянулась чёрная трещина. — Я тоже убивал. Не действием. Но когда человек умирает, а Вы стоите рядом и ничего не можете сделать… Смотрите на то, как жизнь уходит, и понимаете, что бессильны. Бездействие. Сан решил не уточнять, Юнхо не осмелился рассказать. — Вы меня отвлекли сегодня на литургии. — Я стоял тихо. — В том и дело. Не надо было вам сюда приезжать, господин штабс-капитан, — сказал он без злости. — Здесь все мертвы, только не все поняли. Деревня спала, только изредка лаяла собака и где-то скрипела калитка. В этой тишине, где каждый звук казался чужим, оживала старая боль: у одного в боку, у другого — в той части груди, где раньше жила уверенность. Тени от них сливались в одну. — Позвольте всё же спросить, отец Стефано. Отчего вы приходите в старую церковь? На аналое остатки нескольких свечей — вы регулярно там бываете? — Вероятно, единственный, — священник медленно осмотрел загорелое, с резкими скулами лицо, морщины не по возрасту: в уголках глаз — от привычки щурится на солнце, в межбровье — от привычки хмуриться в раздумьях. Юнхо было тридцать, но его старили не морщины, а бледность от жизни в стенах храма, с пролёгшими тенями под глазами и впалыми щеками. Однако в нём — в лице и фигуре — всё равно ощущалась мягкость, нежность, чего сказать нельзя было о жилистом и режущим каждым изгибом капитане. Юнхо пугался мысли, что хотел порезаться. — До того дня. Потому я не ожидал увидеть там Вас, господин. — Я тоже не ожидал себя увидеть. Быть может, это чутьё меня привело. — Что же оно учуяло? — Что-то нуминозное? — Вы горячитесь. — А что бы сказали вы? — Вам нужна помощь? Не стыдитесь своей хромоты, вы получили её, защищая семью и империю в войне. Сан покривился. — Моей семьи не стало. И Империи скоро не станет. Священника поражала прямота и честность, с которой капитан говорил. И поражало то, насколько правдивыми и страшными были эти вещи. — Я не священник и не Достоевский, но в бесах тоже нечто смыслю, отслужив почти двадцать лет. Прошу прощения, я не пугаю вас? — Это благоговейный страх. Вы восхищаете. Только излишне храбритесь, имея раны, требующие ухода, — Юнхо показательно надавил на бок капитана, и тот шумно вдохнул. — Всё ещё болит? У вас есть врач? Вы показываете ему процесс заживления? Голова внезапно пошла кругом. — Тише, — попросил Сан. Беспокойство Юнхо что-то задевало. Сану не нравилось. — Врач сам хворает. — Капитан! Одно слово особой интонации, и штабс-капитан, крепкий мужчина тридцати пяти лет, сжался, как провинившийся отрок. И эта власть священника над ним Сану тоже не нравилась. — Я могу проверить вашу рану. Капитан кивнул. Юнхо взял под локоть, глядя, как тому с каждым шагом становится тяжелее. — Носите трость. Но в этот раз они не узнают, как вам тяжело, мы не покажем. Юнхо давал опираться на себя, и у церковного дома до острого слуха военного донеслось «Чем батюшка с офицером заняты?». Он досадливо поморщился — не за себя, но Юнхо сжал локоть чуть крепче — это стало ответом. — Всё хорошо. Воздух в доме был сухой, пах старой бумагой и сушёными травами — пучки висели под потолком, шевелились от сквозняка, как мёртвые мыши. В горнице половицы были выскоблены, однако в углах серая пыль лежала слоем, будто никто не дотягивался туда много недель. На столе не было скатерти, хлеба, он бы завален бумагами. У печи стояла нетронутая вязанка дров, и Сан знал, что топили здесь редко и только когда ломило кости от стужи. Он также знал, что у дома должна была быть хозяйка, и что её не было, но никогда не спрашивал. — Разрешите, я сделаю Вам чай, господин. Юнхо развернулся, собираясь направиться в стряпную, но капитан перехватил его руку. Взгляд священника быстро скользнул туда, где граница между ними мгновенно смазалась — раньше касался лишь он и лишь чтобы придержать или — только раз, тем вечером — понять. Словно существовал жестяной, как купола церкви, занавес между ними. Но сейчас в одно мгновение Сан разрушил его, как стенку из мокрого песка. От ладони до плеча, рассыпаясь по спине, прошла дрожь. — Я сделаю. Вы хотели позаботиться о моей ране. Юнхо только кивнул. Он не понимал, хотел ли, чтобы Сан больше никогда не прикасался или никогда не отпускал. Лекарства и снадобья хранились в комнате, куда он заходил лишь чтобы опуститься на колени, положив голову на кровать, и на полчаса потеряться в мыслях и вине с того дня, как остался один. Затем он терялся на несколько часов во сне.  «Матушка» — так звали её прихожане. Он называл иначе, но теперь даже мысленно не выговаривал это имя. Оно застревало в горле, как сухая просфора. Священник-вдовец. В деревне шептались, что он — «чёрный поп», что с небесной благодатью у него теперь перебои. Он не спорил. Может, так и было. Может, он сам погасил ту благодать в тот день, когда разрыдался у гроба на глазах у крестьян, которые никогда не видели мужских слёз. Он стал священником раньше канонического возраста — не в тридцать, в двадцать три. Это было частой практикой — служителей не хватало на все приходы, а Юнхо год как окончил семинарию лучшим учеником и обручился с дочерью священника. Ни сколько по необходимости — по любви.  В комнате всё так же стояли пустые пузырьки с желтоватой жидкостью — креозотом, в который Юнхо, как сведущий в медицине, мало верил, но как теряющий дорогое человек, надеялся на единственное лекарство. Каждая секунда в спальне была каторгой, ведь память о сне в объятиях любимого человека жила, а он был здесь — в пустоте и одиночестве. Мимо прошёл Сан, бросил взгляд, но не задержался, чтобы не смущать. Стараясь не задерживаться, Юнхо поискал среди снадобий нужные, взял несколько склянок и вернулся в горницу, беспокойно дожидаясь капитана и всё намереваясь пойти на кухню за ним. Но тот вернулся скоро, склонился, чтобы поставить чашки на столик и покривился от боли. В порыве помочь Юнхо быстро подошёл и протянул руки, но замер. — Присаживайтесь в кресло, господин. Сан исполнил просьбу, и тогда неожиданно услышал: — Это было семь лет назад. Она угасала стремительно, — священник взял чашку с чаем. Капитан обдумывал, как воспринять это откровение и имел ли он право задавать вопросы. — В той комнате на подоконнике… Это то, чем лечат чахотку? — Пытаются, — тихо ответил Юнхо, беспокойно вертя чашку в руках. — Говорят, помогает реже кашлять. Ей не помогало, — речь его была чёткая, но немного обрывистая — в этой деревушке Сан был его первым слушателем, а не исповедующимся. — Моим приходом должен был стать другой. Но как вдовец — хоть моим тестем и был священник того храма — я не имел право на наследование. Нашёлся более удобный кандидат, женившийся на дочери благочинного, и от меня пожелали избавиться. Я думал, может, здесь будет меньше сплетен и жалости, но ошибся. Однако тесть, Его Превосходительство, дал мне многое, заботился, как о сыне, с тех пор, как в тринадцать я потерял отца, осиротев. Уже к моменту, как я окончил учёбу, он хворал и почти не выходил к прихожанам, служить за него было моим долгом, моей платой за… её руку. Я остался с ним до конца — смерть дочери подкосила Его Преподобие. Затем — сюда. Отдавать долги. Сан не отвёл взгляда даже тогда, когда Юнхо поставил чашку на стол, так и не притронувшись к чаю, неловко обозначив конец исповеди. — Мне всё же стоит скоре заняться вашей раной, — Юнхо взял одну из склянок и опустился на пол перед ним. И Сан вдруг чётко произнёс: — Ваша история не изменила отношения к вам в худшую сторону. Юнхо промолчал. Погрузился в свои мысли так, что с тягучую четверть минуты сидел неподвижно и вызвал у Сана улыбку. — Отец Стефано? — М? — Мне снять рубаху? Фраза, смысл которой дошёл до разума не сразу, быстро помогла вернуться к действительности. — Снимите. Капитан склонился немного вперёд, стягивая полотняную рубаху и бросил её на стол, не задев ничего из того, что на нём стояло. Ровно на уровне глаз священника оказались мышцы, обтянутые медового цвета тонкой кожей. Слишком неожиданно. «Господь…» Он устало потёр переносицу, затем сосредоточенно осмотрел рану, не имея смелости поднять взгляд. «Ведь можно было просто попросить поднять, не снимать…» — Ноющие долго ранение — бич военных людей, — Юнхо ощупал рубец и, открыв склянку, вылил немного густоватой жидкости на кожу, объясняя, — камфорное масло, оно должно помочь снять боль. Если не сработает, есть свинцовые примочки и ещё… — он не договорил, втирая масло. Кожа под пальцами горела, грудь вздымалась — Сан дышал шумно и глубоко, и Юнхо боялся посмотреть, как выглядит лицо капитана сейчас. Безразлично, и он осматривает комнату? Ему неприятно? Или он заинтересован и смотрит прямо на Юнхо? Вымученно промычал от боли. — Простите. Потерпите немного, я буду мягче. — Отец Стефано, болит ещё рядом. Не могу понять, где именно. Юнхо насторожился, за чем аккуратно повёл по коже, чуть нажимая, чтобы найти болезненную точку. По животу от низа вверх, останавливаясь на сердце. Оно билось гулко, медленно. Увлёкся, продолжая прикасаться — кончики пальцев обвели грудь и скользнули вниз к поясу штанов. В голове тревожно кричало благочестие о том, что он должен остановиться, что это похоже на осмотр всё меньше, что ему нужно убрать руку немедленно, но тело просило почувствовать больше, вцепиться, чтобы вдруг не потерять. — Молчите, — заметил он, а затем бросил быстрый взгляд на лицо капитана, и его поразило осознание, — у вас больше нигде не болит, — он тревожно выпалил на одном дыхании и одёрнул руку. Сан кивнул, опираясь на спинку кресла. — Простите. Он до боли прикусил щёки и смотрел в потолок, силой отвлекая себя от неправильных мыслей. Он считал, что Юнхо будет скромнее, не повлияет на Сана так сильно, что это лишь шутка, чтобы смутить священника. Как оказалось, капитан играл с огнём. Огнём, который выжигал всё внутри, следовал за холодными пальцами по телу и опускался ниже того, где те остановились. Но больше он боялся испугать священника. Юнхо замер, взгляд перед собой был пустым. — Капитан, прошу. Спасите свою душу. — Я делал вещи хуже — я отдавал приказы стрелять и сам стрелял, отец. Спасения я уже не заслужу. Юнхо посмотрел на руки, которые держали ружьё, взводили курок, нажимали на спусковой крючок. Он осуждал насилие, но одностороннее мнение его разбивалось о живого человека, который сидел напротив, хромал, мял в пальцах махорку. Его руки по локоть были крови, которая пролилась за мирный сон поданных империи, за тем, чтобы защитить их от тех, кто нападал, отнимая безопасность невиновных. В Юнхо боролось сочувствие к боли капитана, восхищение его мужеством, отвращение к самому акту убийства. — Война справедливая. Вы не преступник, вы воин, ваш грех — тяжкое бремя, наложенное империей, императором Александром третьим, которому вы присягнули на верность и остаётесь верны. Мне не тяжело от того, что вы военный. Страшно. От того, что придёте ко мне с этим, и я должен буду вас отпустить. Я знаю, что вы убивали. Но я также вижу, как вы страдаете, и для меня это важнее. Когда они встретились в следующий раз, ночь оказалась особенно холодной. Юнхо всё ещё не намеревался разжигать камин. Сан уже давно переехал от помещика на постоялый двор — плата выше, зато его поздние возвращения не были никому интересны. — Чай? Формальный вопрос, разбавлявший лишь на мгновение тишину, которой было между ними много. Откровеннее слов. Они оставались в гостевой: Сан на единственном кресле, Юнхо часто стоял у стены напротив или садился на пол, кладя руку на лавку. В этот раз он держал что-то в руках, пока Сан заносил свеже заваренный чай. Это стало их традицией — готовил он, говорил «чай стынет», а Юнхо смотрел, позволяя становиться хозяином и не зная, куда деть руки. Удивление. Портсигар из черепахового панциря. Открытым он был протянут капитану, внутри лежали регалии. — Мне жаль видеть, как вы курите махорку, — объяснил Юнхо, — от неё дыма много, тем более потом пахнет от вас кисло. Я не выкурю их, а вам и портсигар, и сами сигары прекрасно подходят, я буду рад, если вы примите этот подарок. Сан слишком хорошо знал цену такой роскоши и знал, какая боль скрывается за этим подарком — у Юнхо были связи совсем иного характера, как для священника мелкого прихода. Но сейчас это было лишь тенью прежней, несбывшейся достойной жизни. — Ваше Благородие… Спасибо. Маленькое слово, большая нежность. Юнхо не сдержал улыбки. — Вы можете выкурить их здесь? — смущённо спросил. И в этой просьбе было ещё одно откровение — желание почувствовать этот запах вновь. Запах прошлой жизни. Сан вытащил одну, чуть сжал, покрутил, принюхался. — Позвольте… — священник достал подготовленные маленькие серебряные ножницы и отрезал самый краешек сигары. Сан благодарно кивнул и поймал другим кончиком пламя от протянутой свечи — оно дрогнуло, отражаясь в глазах обоих. Капитан взял руку Юнхо со свечой, отставляя её на стол, и выдохнул первое мягкое облако дыма древесно-цветочного запаха, которое священник ощутил не носом — всем нутром. — Боже… Чем это пахнет? Это не война. — Это жизнь, которой у вас никогда не было, военный господин. Сан мягко притянул к себе и опустился в кресло. — Вы ведь не будете опять сидеть на полу, Ваше Преподобие? Ваши колени больны не по годам, — голос капитана обволакивающий. Он осторожно усадил священника на себя, позволяя при желании отстраниться. И когда напряжённо замерший священник в его руках постепенно расслабился и опустился спиной на широкую грудь, Сан положил ладонь на твёрдое худое плечо и провёл вниз до локтя, вверх. Он продолжал гладить, проводя по предплечью до кистей, касаясь ключиц и шеи. На языке раскрывался вкус вишни и кедра, комната наполнилась ароматом сухофруктов и старой древесины. — Позволите? — спросил Юнхо, подставляя свободную руку. Сан вложил в неё сигару, с интересом наблюдая за тем, как на кончике, где мгновение назад были его губы, сомкнулись губы священника. Он глубоко затянулся и выдохнул в потолок — Сан на миг перестал дышать. — Так же хороши, как семь лет назад, — протянул обратно, не глядя. — Вы курили, Ваше Преподобие? — Сан спросил с усмешкой, забирая сигару и прикладывая к губам. Замер так. — В семинарии без этого было не выжить. — Расскажите, как там было? — Тяжело в учёбе. Но это были мои золотые годы. Хоть некоторые ночи были бессонными, мне нравилось учиться. Записи с тех времён я храню до сих пор — боялся, что могу забыть что-то важное или посчитать неважным и не запомнить. Я до сих пор помню запах распускающейся листвы по весне. А вы где учились? Ладонь остановилась на сгибе локтя. Предаваясь воспоминаниям, капитан продолжил гладить руку священника. Офицером Сан стал не благодаря протекции — в юнкерском училище таких не жаловали. — Я поступил в полк вольноопределяющимся, выслужился пять лет нижним чином, а затем сдал экзамен на офицерский чин прямо в полку — даже в университет не приезжал. Я не «чистый» выпускник — «выскочка». Это вызывало презрение со стороны кадетов. Он познал быт солдат с самых низов и вынужден был доказывать своё право на офицерство храбростью, а не дипломом. Товарищи по корпусам косились, пренебрежительно или с завистью называя его «вольным», но на Кавказе рядом с ним стоять не боялись. — Вы, наверное, задавались вопросом, какую войну я прошёл: Крымскую или Кавказскую? — Мне чувствуется, что Кавказскую. — Ваше чувство вас не подвело, — капитан протянул сигару, Юнхо оглянулся, но отказался. Сан с сожалением задержал взгляд на тонких губах, неосознанно подаваясь чуть вперёд. Дерзкая мысль мелькнула в голове — он затянулся и в хрупкой тишине выдохнул почти в губы священника. — Что натолкнуло вас на этот вывод? Юнхо приподнял голову в ответ, ртом вдыхая сладковатый аромат, перехватывая дым и почти растворяясь в нём. Когда он ответил, маленькое облачко вырвалось обратно: — От вас тянет затяжной болью, мраком, одиночеством, борьбой не за идею, а за жизнь. Такой была Кавказская война — засады и гудящая тишина, отрубленные головы и рукопашные бои, чужая земля, горы, леса, аулы. И теперь, в этой деревенской глуши, не контраст, а продолжение отчуждения, к которому вы привыкли. «Старый кавказец», закалённый, немного дикий и с истерзанной душой. Ваша душа была слишком нежна, вы должны были стать не воином, вы должны были растить прекрасные цветы для своей супруги и детей, слухи о красоте ваших цветов среди дворян дошли бы до императора, и вы стали бы его официальным поставщиком, обеспечив своих детей и внуков достатком. — В таком случае я не встретил бы вас. — А это вам и не нужно было бы. Вы были бы счастливы. Со мной вы потому, что несчастны. Потому, что моя душа тоже изранена. — Думаю, я прожил бы эту прекрасную жизнь с чувством, что потерял — или не обрёл — что-то очень важное. Моя — та, которую я прожил. И я тот, кто её прожил. И встретить вас, Стефано, было самым прекрасным. — Юнхо, — тихое откровение в ответ. — Моё имя при рождении. Юнхо. Маменька придумала. Отец говорил, это было одно из последнего, что она сказала перед смертью в родах — дала мне имя. Его знал только отец и моя супруга. Если вы будете называть меня так, я буду рад. — Юнхо, — Сан попробовал произнести имя осторожно, мягко, словно ему, грубому и жёсткому, доверили держать нечто хрупкое. — Вы очарование вечера, Юнхо. Зовите меня по имени, когда мы наедине. Их встречи стали регулярнее, тревожнее, они присматривались к каждой тени, прислушивались к каждому скрипу, словно беседовали не о своей жизни, а о планах на государственный переворот. Небо окрасилось в красный, за чёрным лесом заходило солнце. От леса расползались туман и тишина, такая, от какой собственное дыхание становилось чужим. Наступил час, когда всё кругом оборачивалось обманом: дорога, деревья, собственные руки. Сан шёл медленно, не желая нарушать этот хрупкий покой. Церковь показалась из-за поворота — она ждала, сгорбленная, проеденная жуками до трухи, но с таким видом, словно капитан умрёт раньше, и все, кто в этой деревне, тоже. И останется лишь она. Сан замер. Он привык к громкому шуму и выстрелам, но эта тишина, она давила, пустота обнажала что-то, что он привык не слышать. Не слушать. Внутри пахло забвением. Он остановился у входа, давая глазам привыкнуть. В дальнем конце едва теплился огонёк — один, маленький, почти неживой. И рядом с ним тень — живая. Сан испытал облегчение. В момент ли, когда огонёк свечи качнулся и осветил знакомое лицо, или когда голос — тёплый и тихий, как этот огонёк — шутливо спросил: — Вы заблудились, господин? И ответ себе оказался вдруг серьёзен: нет. Впервые за долгое время — нет. В этой промёрзшей пустоте, где даже стены рассыпались в прах, молившийся пустоте человек ждал именно его. Всю жизнь, все тридцать лет. — Сан, вы уют полудня, — Юнхо вернул эту странную, но для него истинную фразу капитану. — Какой из меня уют? — А какое из меня очарование? — он подошёл, рукой провёл по загорелой щеке и заправил прядь прямых чёрных волос за ухо, улыбаясь. — Я рад вам, — он боялся своих слов, но всё равно произносил. Сан не ответил. Только смотрел — прямо, тяжело, не мигая. В полумраке, при одном огарке, лицо его казалось вырубленным из старого дерева, как стены этой церкви. И когда Юнхо уже собрался отстраниться, перехватил пальцы — сухие, холодные — и задержал на своей щеке на мгновение дольше. Потом отпустил. — Я тоже рад. Юнхо выдержал взгляд. Не опустил голову — впервые за долгое время. — Вы задержались. Я беспокоился. Я вам помешал? — кратко, но передавая то, что испытывал капитан по отношению к священнику. — Нет. Но если вы здесь… — Дочитайте. Вслух. На лице Юнхо не было улыбки, в глазах блеснуло что-то очень тоскливое. Он подумал, затем обернулся к маленькой книге в потёртом кожаном переплёте на аналое. Свеча качнулась, тени метнулись по стенам, по ликам святых. Сан обошёл и встал напротив, опираясь на трость. И голос ровный, нежный прозвучал в пустом храме как единственно возможная правда. Страшная. — «Душа Моя скорбит смертельно, — начал он тихо. — Побудьте здесь и бодрствуйте со Мною». Сан не отводил взгляда, слушал голос. — «Отойдя немного, пал на лице Своё, молился и говорил: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия». Юнхо сорвался. Он знал, что не минует. — «Впрочем, — прошептал, — не как Я хочу, но как Ты…» — и умолк. — Читайте дальше, — попросил Сан. Юнхо покачал головой. Закрыл книгу. — Дальше Он идёт на смерть. — Я знаю. И под высокими сводами, там, где пыль прошлых веков оседала в паутину, где брёвна рассыпались в труху, где не было ни Бога, ни людей, ни надежды — что-то треснуло. Раскололось. Когда они подходили к церковному дому, в небе висела большая почти полная луна. В её кривом свете Юнхо видел, как Сану всё тяжелее идти, как рука его прижимает, вероятно, ноющую рану на боку. Но капитан ничего не говорил. Войдя в горницу, Сан потянул за ремешок и ловким, годами отработанным движением выпростал ногу из тугого голенища. Поставил сапог к порогу и пошёл к столу в одних чулках — неслышно, на мягких подошвах. Юнхо глянул мельком, невольно задержавшись на этой тихой, почти домашней привычке человека, которого привык видеть при оружии. Сердце ныло от сжимающей боли. Уже делая свинцовую примочку, он уточнил: — Сильно болит? Скажите, как есть. — Сегодня. Быть может, от погоды. Священник нахмурился, размышляя, коснулся ворота подрясника, цепляя верхний крючок. Затем молча поднялся, взял пузырёк из тёмного стекла и добавил тридцать капель рубиновой жидкости в чашку, где оставалась половина чая. — Выпейте. Через четверть часа станет легче. Сан вдохнул — аромат чая изменился — появилась горечь и пряность. Он сделал глоток, свёл брови к переносице, чтобы не кривиться, и допил до конца. — Это опиум? — Да. Ладанум. — Удивительное снадобье для священника в глуши. — А я необычный священник, с ваших слов. Он остался с тех пор, как я помогал одному… старому епископу с бессонницей. — Юнхо, раньше я пил по вечерам алкоголь, но с вами давно стал только чай. Вы опоили меня, и теперь я, отвыкший от крепкости, усну в этом же кресле. — А я думал, вы достаточно крепко завариваете, — усмехнулся священник, — я постелю вам в моей комнате, останетесь. Сил говорить не было. Сан сидел, ожидая действия ладанума. Когда по телу стало разливаться тяжёлое, прижимающее к креслу тепло, его взгляд зацепился за свет лампадки. Огонёк дразнил его, неожиданно оживляя давно забытые воспоминания, часть его жизненного древа, к которой он до сих пор не знал, как относиться. — Мой дедушка по папиной линии был священником, — хрипло проговорил Сан. Священник, сидевший на полу у его ног, поднял голову. — Мы жили вместе. Когда мне было шесть лет, в доме случился пожар — опрокинулся подсвечник, шторы вспыхнули. Отца не было дома. Я заметил, позвал дедушку, чтобы собрать нужные вещи и покинуть дом, но он… схватил меня и силой опустил на колени. Сказал, что я должен молиться. Что если так случилось, нам суждено потерять всё и погибнуть в этом огне. Мне и ему. Он не отпускал, я вырывался. Кричали соседи, в дом вбежал отец, видя моё лицо в слезах и сжатое запястье, бросился и вырвал едва ли не с рукой дедушки. Вынес меня, хотел вернуться за отцом, но крыша обвалилась. Он сидел и молился до последнего вместо того, чтобы спасти себя и своё имущество. После этого оставшиеся семь лет отец, бывший священником, прослужил военным врачом. Я же о том, чтобы стать священником, больше даже не задумывался. Юнхо наблюдал за сосредоточенным лицом и глазами, в которых мелькали образы. — И всё же выбрали служение. Хоть и иного рода. — Да, пожалуй. Юнхо не сказал ничего больше, тихое принятие было благодарностью на откровение. Он поднялся, намереваясь застелить чистое постельное белье, Сан — следом. — Посидите. — Я доставляю вам неудобства, чего мне не хочется, — шёл за священником по пятам. — Всё хорошо, мне не сложно. От усталости и действия ладанума на следующем шаге Сан пошатнулся. — Пожалуйста, осторожнее. Вы заснёте сейчас прямо так, — Юнхо помог дойти и сесть на кровать. Сан не отводил взгляда от его лица, ласково улыбаясь. Уголок губ священника дрогнул в ответной усмешке. — Интересная реакция. Вы позволите мне постель поменять? — Зачем? — На этой спал я. — Так лучше. — С чего бы? — Юнхо взглянул с непониманием. Теперь была очередь Сана усмехнуться. Он был без рубашки с того момента, как Юнхо делал примочки. Снял форменные брюки, положил их на край кровати, оставаясь в кальсонах и чулках. Юнхо, наблюдая, стоял прямо, как затянутый до треска волос смычка. «Отчего ты смущён? Он не раздет». И тут же захотел похлопать себя по щекам. Но Сан поднялся и быстро расстегнул воротник подрясника, спустился к талии и развязал пояс, щёлкнул последней застёжкой. Потянул вниз за узкие рукава, стягивая со священника одежду. — Вы слишком быстро разобрались в механизме подрясника, — оставаясь в одном хитоне, Юнхо не поднял глаз, как делал часто, смущаясь Сана. Или себя при Сане. — Долго наблюдал, — оставив паузу, капитан добавил, — я ведь вышел из семьи священников, как мне не знать? Ляжете на кровати, на лавку не отпущу. Сам там лягу. — Нет, господин. Так неправильно. — Тогда всё очевидно, Юнхо, — Сан потянул на себя, как уже сделал однажды, усаживая. Теперь же он укладывал. Крепко обнял, прижимая к груди. — Если станет неудобно, ложитесь рядом под боком, — пробормотал в макушку и всего через несколько минут заснул, крепкой хваткой не позволяя ни пошевелиться, ни «лечь под боком» — только на груди, прижатым тяжёлыми руками. «А так разве правильно?» И Юнхо заснул. На кровати, предназначенной для двоих, впервые спали двое. Так давно он не ощущал тепла человеческого тела… Он проснулся выспавшийся, с лёгкостью в теле и в сердце. Но только осознал, в чьих объятиях лежит, сердце его оборвалось. Страшная тревога забилась в горле. Юнхо осторожно выпутался и встал, быстро подхватил подрясник, подмечая, как пошло он лежал брошенным на полу, снятый военным. Прежде чем надеть его, ладонями провёл по лицу, по груди — так его Преподобие учил «отгонять помыслы»: тело помнит благодать раньше, чем разум просыпается. Сегодня не помнило. Вышел во двор. Летняя роса ещё не сошла с травы, воздух был сырым и холодным. Он зачерпнул из кадки пригоршню воды, плеснул в лицо, провёл мокрыми пальцами по шее, прогоняя сон, и вернулся в дом. За окнами ещё оседала предрассветная синева, когда он отворил створки киота. Лампада теплилась ровно, отбрасывая золотые блики на лики святых. До утрени оставался час. Или два. Он читал полунощницу. Делать это в храме по сану для него не было надобности, но он часто читал келейно, дома. Голос в пустой горнице звучал глухо, слова падали в тишину, как камни в бездонный колодец. «Се Жених грядет в полунощи...» Это была его тайна. Его единственная роскошь — остаться наедине с тем, чего он боялся больше всего: с мыслью о конце мира, где не будет ни рясы, ни погонов, ни старых обид. Только Суд. И тот, кто смотрит на него с иконы. Он отвлёкся, обернулся к комнате, где в его простынях спал Сан, и задрожал. «Что я делаю? Что я делаю?» — эти слова стучали в висках, когда он смотрел на Санa. Когда чувствовал тепло его руки сквозь грубую ткань мундира. Когда позволял себе думать о нём после захода солнца. Это грех, смертный грех. Писание говорило, это мерзость, святые отцы — падение. А сердце говорило, что бьётся, живёт. Юнхо сжал чётки и зашептал: «Господи, ответь же, почему нельзя? Почему я должен душить в себе то, что Ты сам, наверное, зажёг? Или не Ты? А если это бес, почему тогда в этом нет зла? Почему я не хочу ему зла? Я хочу только… быть рядом. Греть его руки. Слушать его молчание. Почему я не могу нежных чувств испытывать к тому, кого выбирает сердце? Почему это неправильно, если выбирает душа? Это грех? Грех? Я проклят?» Он замолчал, потому что вспомнил: так же он говорил с Богом, когда просил сохранить жизнь умирающему тестю. И тогда Бог промолчал. И тишина была тяжёлая, как свинец, но он выдержал её. Выдержал и смерть тестя, и собственную злость, и год, когда не мог смотреть на иконы. А потом вера окрепла, рана от неё, как перелом, срослась. Он принял волю Божию. Помогло и то, что рядом был еёобраз. Она мало говорила о Боге — жила так, будто он есть, разумеется, есть. И Юнхо вспоминал, учился у неё, у покойной. Теперь её голос померк и в этот раз тишина тяжёлой не была. Она было пустой. И от этого страх проникал под воротник и бежал по позвонку. Ему казалось, он понимал. «Проклят при рождении, в родах отняв жизнь у матери. И сколько бы я ни молился, ни исповедовался, ни служил — этого никогда не будет достаточно, я не искуплю грехов. Потому что если бы можно было искупить, Ты бы, Господи, не забрал мою супругу, моего отца кровного и Его Преподобие, отцом ставшего душой. А раз забрал — значит, я — ошибка. И этот мой грех не случайность. Это я. Весь я. От моего начала. Я проклят». И жуткая мысль, та, что всегда ходила около и от которой он иногда просыпался в холодном поту, ударила тяжёлым звоном вновь: «Я не увижу рая». Но страшнее для него были мысли, поселившиеся недавно: он больше не был уверен, что хотел его увидеть. Потому что в том раю, который ему обещали, не будет Сана. А в этом грехе он есть. И он теплый. И он живой. И он смотрит так, будто Юнхо — не проклятие, а спасение. А Юнхо чувствует тепло и умиротворение, не чувствует боли тела, и разговоры их без ссор. Не это ли..? Юнхо не был уверен, что его вера выдержит в этот раз. Алкоголь, опиум — многолетняя привычка военного вставать ранним утром была их крепче. Сан проснулся. Оделся и вышел в горницу, на едва слышный, но очень быстрый шёпот, который тут же прервался. Юнхо поднялся. Молчал, сжимая ладони в кулаки. Сан помнил, чем кончился вечер. Помнил тепло тела, едва заметное дыхание Юнхо на его груди. Он молча взял шинель на гвозде у двери, накинул на плечи — суконная, пахнущая дорогой и порохом, но к ним уже давно примешался запах ладана и трав. У порога обернулся. Юнхо прижимал ладонь ко лбу, губы шевелились — молитва, прерывающаяся, сбивчивая, негромкая. И в этой молитве не было покоя. В ней была та же битва, что и в их молчании. Сан вышел. Дверь скрипнула, захлопнулась. В горнице остался только шёпот и свеча, которая догорела через четверть часа, оставив после себя запах воска и пустоту. Он знал: слухи о его связи со священником обозначат конец военной карьере, а в армии над ним могут устроить самосуд. Но страх был не за себя — за того, кто остался у икон. Сан не пришёл вечером и не пришёл на следующий день. Он разрывался между долгом и чувствами, тянуло к Юнхо. Пытался занять себя хозяйскими делами, но выходило скверно, и тогда он пришёл, чтобы поговорить. Вечер за окнами давно перестал быть сумерками — стал непроглядной, липкой чернотой. В горнице горела одна свеча, поставленная в медный подсвечник на угол стола. Этого хватало, чтобы видеть лица, но не хватало, чтобы разглядеть мысли. Юнхо сидел напротив, придвинув к себе кружку с остывшим чаем. Он не пил — просто водил пальцем по шершавому краю глины, туда-обратно. Сан смотрел на этот жест — нервный, почти неосознанный — и понимал, что знает, о чём тот думает. О том же, о чём и он сам. — Вы сегодня молчаливее обычного, — сказал Сан. Юнхо поднял голову. Глаза в свете свечи казались бездонными — в них можно было провалиться, как в старый колодец. Он не отвёл взгляда. Не опустил ресницы, как делал обычно, когда хотел спрятаться. Смотрел. Так, что у Сана от напряжения свело челюсть. — Вы догадливы, — ответил наконец Юнхо. Голос был ровный, но чуть ниже обычного. Сан чуть подался вперёд, опираясь локтями о стол. Трещина в доске, которую он рассматривал весь вечер, вдруг стала неважной. Тишина повисла тяжёлая. В ней можно было утонуть. Можно было спрятаться. Можно было сделать шаг. Юнхо встал. Это движение — резкое — качнуло пламя свечи. Тени взметнулись по стенам, по иконам в красном углу, по лицу Сана, по его собственным рукам, которые он тут же спрятал в широкие рукава рясы. — Вам пора, господин штабс-капитан. Уже поздно. — Это приказ? — Сан не двинулся с места. — Это просьба. Я вас прошу. — Юнхо, — Сан тоже поднялся, придерживаясь рукой за край стола. — Почему? — отчаянное, едва уловимое. — Вы не хотите. Не хочу я. Мы оба знаем, молчим. Потому что некуда это положить. Потому что если сказать вслух — рассыпется всё. И церковь, и служба, и вы, и я. Юнхо шагнул к нему, протянул руку. Остановился. Пальцы дрожали — тонкие, бледные, в свете свечи почти прозрачные. Сан поднял свою, давая время отойти. Как давал всегда. Юнхо никогда не отстранялся, не отстранился и сейчас. Едва ощутимо касался грубой кожи ладони, гладил, Сан едва сжимал. Если бы их жизнь оборвалась на этом моменте, Юнхо не был бы слишком против. Он убрал руку первым. Отступил на шаг, повернулся к образу, перекрестился — широко, размашисто, как после тяжёлой исповеди. — Ступайте, — сказал, не оборачиваясь. — Ступайте, пожалуйста, господин Чхве. И когда Сан не послушал, когда не смог сделать шага в сторону входной двери, осознал — поздно было уже. Когда они только встретились в старой церкви. Он смотрел на божественный лик в мольбе, шептал молитвы, но когда Сан подошёл ближе, остановился позади, сорвался и отвернул голову — это уродство, извращение, падение. Кончики пальцев занемели от страха. Не страха греха, а страха желания в этот грех добровольно окунуться. Сан взял его за подбородок и повернул к себе: — Хотя бы перед нами двумя. Без лжи. Вы не просто священник. Если я попрошу ответить честно, хотите ли Вы, чтобы я ушёл, Вы сможете ответить «да»? Ответ становится разрешением. — Нет. И тогда грех распускается на губах алой розой. Юнхо дрожит. От того, что позволил. Позволил себе. От того, что ему понравилось ощущение губ Сана на своих. Онемение, колющее шипами. Перед иконами красного угла. — Уходите… Сан не прощается, уходит, а стены в доме кажутся Юнхо чернее. Они знают: если вернётся, церковный дом Юнхо станет их Армагеддоном. Знают, что вернётся. На следующий день Сан не пришёл. И на следующий, и на третий. На четвёртый день пришло военное предписание о возвращении в полк — письмо, которое Сан не ожидал увидеть. Он перечитал трижды, перепроверил адресата. Это письмо было ему. Шум в ушах перекрыл звуки грозы за окном. Тело ныло, заболела старая рана в боку — он так быстро и так легко лишится Юнхо? Нужно собираться, уезжать? Сейчас? Только эта мысль крутилась в голове всё время, что Сан складывал вещи. «Так правильно. Так надо». И ночь обернулась бессонницей, которая отпустила лишь под утро, когда он понял — он придёт сегодня. Тогда сон забрал его на несколько часов и скоро вышвырнул так же безразлично — разбитого, без сил. Он пришёл вечером. Юнхо уже не был уверен, что Сан вернётся. Потому когда в конце вечерней службы у входа в храм увидел его, вздрогнул. И мерзкое чувство при взгляде на жёсткое, с впадинами под глазами лицо растеклось в сердце. Юнхо был благодарен за то, что военный пришёл под конец, иначе служение далось бы слишком тяжело. И когда людей в храме почти не осталось, Сан подошёл. Они смотрели друг другу в лицо, после чего Юнхо спросил:  — Заварите чай? Губы капитана искривились — должна была выйти улыбка. Такой глупый, очевидный повод, которым они прикрывались всегда. — Да. Снятые в сенях сапоги и оставшиеся на капитане чулки вызывали почти физическую боль. Они не сказали ни слова, пока Сан привычно не опустился в кресло, а Юнхо непривычно остался стоять. На столе стояли чашки с волнующимся над ними паром. Как всегда.  Первым разбил тишину священник. — Вы уезжаете. И ничего больше. Потому что во фразе уже слишком много. — Послезавтра. Сегодня я здесь. Юнхо кивнул. — Если до благочинного дойдут слухи… Я здесь не останусь. Он стоял у стола, опустив голову, и смотрел на свои руки — ещё больше похудевшие. Сан видел, как дрожали его ресницы. — Не приходили, чтобы не стало тяжелее? Я думал, испугались, выбрали карьеру, — продолжил Юнхо. — Это правильно. Только я ждал. Он наконец поднял голову. В чёрных глазах не было слёз, только сухая, выжженная пустота. Сан поднялся. Подошёл вплотную — так близко, что мог сосчитать морщинки у уголков его глаз, которых раньше не замечал. — Я боюсь, что стану причиной того, что Вы всё потеряете. Что вы возненавидите себя. Меня. — Если Вы уйдёте, я не знаю, вернётся ли Бог в этот дом. — Тогда не смотри на Него. Смотри на меня. Обращение. Приговор. Сан держал ладонь на щеке, смотрел в глаза. Перехватывал всё внимание. «Смотри». Медленно склонился, поцеловал. Совсем по другому: настойчиво, отчаянно, за всю ту жизнь, которой у них не будет. Это была не роза с шипами, это был чистый терновник. Юнхо не сопротивлялся. Он почти забыл, каково это — целовать так. Приятно. Жаль, что не с тем человеком. Больно. Потому что для его сердца Сан был тем. И Юнхо в последний раз выбрал его. Сердце. Сана. — Останься, — он подписался под этим приговором. — На эту ночь. Сан смотрел в чёрные глаза и слышал треск, с которым в Юнхо сломались долг, покорность, заветы. Понимал, что сломается сам, если уйдёт сейчас. — Останусь. Он не мог вспомнить, кто сделал первый шаг. Как бы ни пытался — это воспоминание осталось в тумане. Но он хорошо запомнил, как носа коснулся въевшийся под кожу запах ладана, губ коснулось дыхание. Как пальцы вцепились ему в плечи, требуя, как сам он, штабс-капитан, прошедший Кавказ, вдруг потерял всю свою выучку и крепко прижал чужое тело к своему. В спальне было темно. Тлеющий фитиль лампады отбрасывал багровые отсветы на иконы, на подрясник, брошенный на пол, на обнажённые плечи, которые Сан осыпал поцелуями. Старался запомнить. Выучить до миллиметра то, что потеряет через день. Один дьявольски мучительный день, когда он будет ещё в деревне, но не придёт к Юнхо. Юнхо лежал на спине, глядя в потолок. И когда Сан провёл ладонью по рёбрам, по впалому животу, рвано выдохнул. — Я не знаю, как это делать, — сказал он. — Я тоже, — ответил Сан. — Но я сделаю всё, чтобы тебе было не так больно. В его жизни были женщины — случайные, быстрые, без имён. С Юнхо было не так. Было медленно, мучительно, неправильно. И словно только с ним по-живому. Юнхо потянулся за бутылочкой из тёмного стекла на прикроватном столике, передал. Оливковое масло. Сан с горечью усмехнулся тому, что Юнхо знал, чем закончится вечер. И осознанно выбрал сломать себя. Только шорох одежды, прикосновения к обнажённой коже, осторожно разведённые ноги, первое движение. Юнхо впился ему в спину. Ногти оставляли на лопатках полумесяцы — Сан почувствует их завтра. И будет вспоминать, как болела каждая царапина. — Больно? — Да, — сдавлено ответил Юнхо. — И никчёмно. Продолжай. Сан больше не спрашивая. Он боялся, что не сможет запомнить всё — каждый изгиб, каждый шрам, синяки на коленях от вечных молитв, россыпь родинок. А потом понял, что не сможет забыть. Ни с кем. Скрип кровати, дыхание, поцелуи, от которых саднило кожу. Юнхо заплакал. Беззвучно. Лишь слипшиеся от слёз ресницы и мокрая капля, упавшая по виску в тёмные волосы. Но её сложно было не заметить. Потому что от тел не исходил жар, они не были покрыты испариной. Влага была лишь там, где Сан касался Юнхо слишком сильно: внизу и в глазах — а, как известно, именно в них находилась душа. Сан слизывал солёный вкус Юнхо отовсюду, но чтобы не вышло лжи, не говорил ничего. Холодная, пустая, маленькая комната заполнилась отчаянием, ощущаемым физически, когда Сан помогал опускаться на себя — медленно, глубже, руками за талию прижимал к себе, поддерживал, но не направлял — позволял выбирать. От этого Юнхо хотелось задохнуться. И подушечками пальцев он коснулся грубой руки, поднял к своей шее. Взгляды встретились. «Сожми. Оставь следы. Отметь своим». Сан привык отдавать приказы. Но здесь, в этой темноте, он повиновался. И это будоражило сильнее, чем любое подчинение на плацу, оно волной прошлось по телу, заканчиваясь на ладони, под которой бился чужой пульс. Только волна накрывала и отпускала, а Юнхо лишь накрывал, поглощал больше, откидывая голову назад и отдавая пространству тихий и единственный стон — пустой комнате, стенам, которые помнят его молитвы и теперь запомнят это. Нить сознания почти оборвалась, но лёгкие вновь заполнила жизнь — капитан держал руку там же, но больше не сжимал, смотрел серьёзно. И тогда с губ слетел шёпот: — Какая она — пуля? — Быстрая. И глупая. Не успеваешь испугаться. — А смерть? — Тоже быстрая. Но не глупая. Она всегда приходит вовремя. Пальцы в волосах Сана — гладили, перебирали угольные пряди. Сан в ответ почти по-супружески большим пальцем погладил по щеке, наклонил к себе, поцеловал в середину груди — там, где билось сердце. — Я говорил, что приду исповедаться только, если случится что-то ужасное. Вот моя исповедь: я люблю тебя, Юнхо. Руки, губы, плавные толчки, выдохи на двоих, тихие стоны. Окончание медленное, тягучее. Объятия, словно давних возлюбленных, и в этот момент они вдвоём были наибольшей истиной. Наибольшей ложью. Грехом, изменой сану, памяти, всему, чем они были до. С первыми петухами штабс-капитан встал. Надел сюртук, застегнул погоны и, стоя на пороге, обернулся. Священник лежал на кровати, подтянув колени к груди, и смотрел на него. В глазах не было ничего, ничего. — Не обещай. Дверь за капитаном закрылась, и в доме снова стало пусто. На подушке осталась слеза — одна; солёная и горькая. Как всё, что было между ними.
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник