Сила моя совершается в немощи

PG-13
В процессе
4
автор
Размер:
планируется Миди, написано 38 страниц, 13 686 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
4 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Вечер багрянцем зальёт эти раны,

Настройки
В день, когда Балдуину исполнилось пятнадцать, с окон его покоев наконец сорвали жёлтую ткань. Это был первый его королевский указ — не записанный на пергаменте, не скреплённый печатью, но исполненный немедленно, едва слова слетели с его губ. Софрон стоял рядом, когда мальчик подошёл к окну и собственными руками рванул ветхую материю. Солнечный свет хлынул в комнату, как вода сквозь прорванную плотину, и в нём затанцевали пылинки, потревоженные сквозняком. Балдуин зажмурился, но не отступил. — Достаточно, — сказал он негромко, но с интонацией, которая заставила Софрона замереть. — С меня достаточно этих игр в прятки. В этот же день собралась Высшая курия. Раймунд III Триполитанский, регент королевства, передал печать и ключи от казны с церемонной учтивостью, за которой скрывалось плохо спрятанное облегчение. Девять лет плена в Хомсе научили его терпению; два года регентства в Иерусалиме научили его усталости. Он смотрел на юного короля — на его бледное лицо, на уже заметные отметины болезни, которые Вильгельм Тирский по-прежнему называл в хрониках «недугом», избегая страшного слова, — и не знал, что ждать от этого правления. Никто не знал. — Благодарю за службу, — произнёс Балдуин. Голос его окреп за эти годы, приобрёл низкие, грудные ноты, и слова падали весомо, как камни. Раймунд поклонился. В тот же вечер он отбыл в Триполи, в свои личные владения, и пыль из-под копыт его коня ещё не осела на иерусалимской дороге, а при дворе уже начали шептаться: король-мальчик взял власть. Прокажённый взял власть. И что теперь? Ответ не заставил себя ждать.

***

Спустя три дня в Иерусалим прибыла Агнес де Куртене. Софрон видел эту женщину впервые, хотя слышал о ней столько, что хватило бы на целую хронику. Бывшая жена Амори, разведённая с позором, лишённая права воспитывать детей, отосланная прочь от двора — но не сломленная. Она вошла в тронный зал так, словно не было этих долгих лет изгнания. Высокая, статная, в тёмно-синем платье, расшитом серебром по подолу, с лицом, на котором время не стёрло следов былой красоты, а лишь заострило их, придав им хищное выражение. Пахло от неё мускусом и ещё чем-то — терпким, чуть горьковатым, как запах миндаля грани между сладостью и ядом. — Ваше Величество, — произнесла она, и эти два слова прозвучали так, будто она не обращалась к королю, а констатировала факт. — Вы похожи на своего отца. — Мне говорили, что я похож на вас, — ответил Балдуин. — Значит, вам лгали. Софрон, стоящий у дальней колонны, отметил про себя эту реплику. Агнес не сказала «тебе». Она сказала «вам» — и это было не почтение, а дистанция. Два года она не видела сына, с тех пор как вернулась ко двору после смерти Амори, но и тогда их встречи были прохладными, формальными. Сейчас она смотрела на него не как мать на ребёнка, а как игрок на фигуру на доске. Балдуин, однако, выдержал её взгляд. — Я рад, что вы прибыли, матушка. Двор нуждается в тех, кому я могу доверять. Агнес улыбнулась — тонко, уголками губ. — Двор, Ваше Величество, это змеиное гнездо. Доверять здесь нельзя никому. Даже мне. — Зачем же вы здесь? — Чтобы жалить первой, — ответила она, и в её серых глазах, так похожих на глаза Сибиллы, блеснул холодный огонёк. — Чтобы жалить тех, кто попытается ужалить вас. В тот же вечер состоялся совет. Вильгельм, явившийся туда с пергаментом для заметок, с первых минут почуял неладное. Состав совета изменился. Рядом с королём, там, где раньше сиживал Раймунд, теперь находилась Агнес. И она уже начала говорить. — Мирный договор с Саладином, заключённый графом Триполи, — это капитуляция, — произнесла она, чеканя каждое слово. — Раймунд отдал мусульманам то, что мы завоевали кровью. Он связал корону по рукам и ногам, вынудив нас соблюдать перемирие, пока неверные наращивают силы. — Перемирие даёт нам передышку, — возразил один из баронов, Жан д'Ибелин, старый соратник Раймунда. — Передышку для чего? — вскинулась Агнес. — Чтобы мы смотрели, как Саладин захватывает Алеппо и окружает нас кольцом? Чтобы мы дожидались, пока его армия станет вдвое больше нашей? — Мы не готовы к войне. — А мы никогда не будем готовы, — отрезала она. — Враг не спрашивает, готовы ли мы. Враг нападает тогда, когда мы слабее всего. И если мы не покажем силу сейчас, через пять лет от королевства останутся воспоминания. Совет зашумел. Голоса баронов смешались в нестройный гул — одни поддерживали Агнес, другие требовали сохранить мир любой ценой. Вильгельм, впившись пальцами в край стола, смотрел на короля. Балдуин молчал. Его здоровая рука лежала на подлокотнике трона, и пальцы были спокойны, но лицо — лицо было напряжено, как у человека, который слушает два голоса внутри себя и не знает, какой из них — истина. — Что скажете вы, Вильгельм? — спросил он наконец. — Я скажу, что война — это серьёзное решение, — ответил архидиакон, тщательно подбирая слова. — Не следует принимать его под влиянием... энтузиазма. Он метнул взгляд на Агнес. Та выдержала его с ледяной усмешкой. — Архидиакон боится войны? — спросила она с оттенком насмешки. — Архидиакон боится опрометчивых решений, — парировал Вильгельм. — Достаточно, — голос Балдуина перекрыл шум, и все смолкли. — Я принял решение. Он поднялся с трона — медленно, потому что каждое движение причиняло ему боль, которую он больше не считал нужным скрывать. Солнце за окнами клонилось к закату, и в его косых лучах лицо юного короля казалось вырезанным из старой слоновой кости. — Мирный договор с Саладином, заключённый графом Раймундом, будет расторгнут, — произнёс он. — Королевство не может позволить себе казаться слабым. Гул пробежал по залу. Жан д'Ибелин побледнел. — Ваше Величество, — начал он, — граф Триполи узнает об этом... — Граф Триполи, — перебил Балдуин, и голос его стал резким, как удар клинка о щит, — мой вассал. А не наоборот. Передайте ему, что король благодарит за службу, но в политике больше не нуждается. Агнес смотрела на сына с выражением, которое Софрон не смог бы описать словами. Гордость? Изумление? Расчёт? Всё вместе, и поверх этого — что-то ещё, что-то тёмное и удовлетворённое. Она ждала этого момента. Она ждала его много лет. Вильгельм вышел из зала с каменным лицом, но Софрон знал, куда он направится, и последовал за ним. В башне архидиакона было сумеречно, пахло пергаментом и старым воском. Вильгельм молча опустился на скамью, стянул с головы шапочку и провёл рукой по редеющим волосам. — Она сделает его своим оружием, — сказал он глухо. — Ты понимаешь это? Она натравит его на всех, кого ненавидит. — Я понимаю, — ответил Софрон, присаживаясь на подоконник. — Но он не так прост, как кажется. — Ему пятнадцать лет, Софрон! — взорвался Вильгельм. — Он болен! Он никогда не вёл армию в бой, не вёл переговоров с эмирами, не... — он осёкся, заметив, что почти кричит. — И тем не менее, — спокойно произнёс грек. — Ты правда в это веришь? — Я верю, — сказал Софрон, и лицо его в этот миг было необычайно серьёзным, — что мой маленький король стал королём по-настоящему. И это пугает меня больше, чем все интриги его матери. На следующее утро Агнес де Куртене была официально провозглашена первой дамой королевства. Ей отвели покои в восточном крыле дворца — те самые, из которых она была изгнана пятнадцать лет назад. Бывшие фрейлины, которые когда-то судачили о её разводе, теперь склонялись перед ней в поклоне. Придворные, ещё вчера смотревшие на неё как на чужачку, искали её благосклонности. А она принимала это как должное — с тем же холодным, безжалостным изяществом, с каким принимала когда-то позор. Вокруг неё мгновенно сформировалась «придворная» партия. Братья Агнес, Жослен и Эд, прибыли из Эдессы; за ними потянулись безземельные рыцари, авантюристы, младшие сыновья, охочие до титулов и золота. Всё, что было обижено на старую аристократию, всё, что жаждало войны и добычи, — всё это стекалось ко двору, как мухи на мёд. А в Триполи, в далёком графстве на севере королевства, Раймунд III читал послание короля и хмурился. Отказ от мирного договора, расторжение перемирия, возвышение Агнес — всё это выглядело как объявление войны не только Саладину, но и ему лично. «Баронская» партия, традиционно выступавшая за мирные отношения с мусульманами и уважение старых вольностей, начала готовиться к долгому противостоянию. В воздухе запахло грозой. А тем временем Балдуин IV, король Иерусалима, стоял у окна своих покоев и смотрел на город. Открытое окно, больше никакой жёлтой ткани. Пальцы его правой руки, затянутые в перчатку, лежали на подоконнике, и он их не чувствовал. Но левая рука была сильна. И воля тоже. Дверь скрипнула — без стука, как всегда, вошёл Софрон. — Ваше Величество, вы хотели меня видеть. — Я хотел спросить тебя кое о чём, — сказал Балдуин, не оборачиваясь. — Ты учил меня, что король — это одиночество. Ты не говорил, что это будет так... громко. Все эти люди, их голоса, их требования. Я не могу остаться один даже на час. — Ты и не будешь один, мой маленький король, — тихо ответил Софрон. — Одиночество — это не отсутствие людей. Это отсутствие тех, кому веришь. Балдуин обернулся. Лицо его, изуродованное начинающейся болезнью, осветилось слабой улыбкой. — Тогда я не одинок. Ты здесь. И Вильгельм тоже. — Мы будем здесь, пока ты нас не прогонишь. — Не прогоню. — Король подошёл ближе и, поколебавшись на мгновение, положил здоровую руку на плечо грека. Софрон молча кивнул. Он не нашёл слов. В горле стоял ком, и он знал, что если заговорит, голос дрогнет. Поэтому он просто стоял, чувствуя тяжесть королевской ладони на своём плече, и думал о том, что этот мальчик — прокажённый, окружённый интригами, преданный собственным телом — всё равно умудрился стать королём. Настоящим королём. И что бы ни ждало их впереди, этот момент, этот короткий миг доверия стоил всех бессонных ночей и всех тревог. А снаружи, во дворе дворца, Агнес де Куртене отдавала распоряжения слугам. Её голос, резкий и властный, разносился под сводами портика, и Софрон, слыша его через открытое окно, чувствовал, как холодок пробегает по спине. Она пришла, чтобы править через сына. Но знала ли она, кем на самом деле стал её сын? И знал ли он сам?

***

Битва вошла в хронику Вильгельма, сделав Балдуина IV Иерусалимского одним из самых запоминающихся правителей той эпохи. Поздняя осень 1177 года. Дожди ещё не начались, и земля под копытами коней рассыпалась в пыль, которая висела в воздухе удушливым облаком. Гонцы, примчавшиеся с юга, рассказывали такое, от чего седели даже видавшие виды рыцари. Саладин, султан Египта и Сирии, перешёл границу с армией в двадцать шесть тысяч сабель. Двадцать шесть тысяч — число, которое в тесных залах иерусалимского совета звучало как приговор. Для сравнения: всё рыцарство королевства, включая тамплиеров и госпитальеров, едва насчитывало пять сотен всадников. Пехоты удалось собрать до четырёх тысяч — ремесленников, крестьян, паломников, вооружённых чем попало. Соотношение сил было не просто удручающим — оно было самоубийственным. Совет заседал в малом зале, и воздух там был спёртым, несмотря на открытые окна. Бароны кричали. Одни требовали запереться в крепостях и молиться о чуде. Другие предлагали слать к Саладину послов с унизительными условиями мира. Третьи молчали, и молчание их было красноречивее слов — они уже прикидывали, кому присягнут, когда королевство падёт. Балдуин сидел во главе стола. В свои шестнадцать лет он уже не был тем испуганным мальчиком, который прятал больную руку в складках плаща. Болезнь продвинулась. Правая кисть почти полностью утратила чувствительность, пальцы скрючились, и даже перчатка не могла скрыть их неестественного положения. От седла его тело затекало так, что после каждого выезда требовались часы, чтобы разогнать онемение. Но глаза — голубые, прозрачные — горели ледяным огнём. — Я поведу армию сам, — сказал он. Тишина, наступившая после этих слов, была оглушительной. Даже Агнес, сидевшая по правую руку от сына, на мгновение утратила свою всегдашнюю невозмутимость. — Ваше Величество, — осторожно начал один из баронов, — учитывая ваше здоровье... — Моё здоровье — это моё дело, — оборвал Балдуин. — Королевство в опасности, и король будет там, где должен быть. Впереди. Вильгельм, стоявший у дальнего конца стола, бросил быстрый взгляд на Софрона. Грек сидел, сжав руки в замок, и лицо его было бледнее обычного. Они оба понимали: мальчик, которого они растили, уходит. На его место приходит кто-то другой — упрямый, гордый, отчаянный, готовый умереть в первой же настоящей битве. И никто из них не мог его остановить. Армия выступила на рассвете. Животворящий Крест — величайшая реликвия королевства, частица того самого креста, на котором был распят Христос, — несли впереди войска в окладе из золота и драгоценных камней. Балдуин, облачённый в белый сюрко с золотым иерусалимским крестом, ехал сразу за ним. Он сидел в седле прямо, но Софрон, наблюдавший за ним из обоза, видел, чего это стоило. Видел, как напрягаются плечи. Видел, как побелели губы. Видел, как трясутся руки, сжимающие поводья. Он не был воином. Он был учителем. Но в тот день он пожалел, что не может скакать рядом с королём и закрыть его собой от любой стрелы. Армии встретились у Монжизара. Саладин, уверенный в своём подавляющем превосходстве, даже не ожидал атаки. Его войска растянулись по дороге, обозы отстали, разведка доносила, что франки заперлись в крепостях и молятся. Но франки не заперлись. Они ударили. Балдуин спешился перед Животворящим Крестом. Земля была сухой и горячей, и камни впивались в колени, но он не замечал этого. Он молился — губы его шевелились, и по щекам текли слёзы, которых он не стыдился. Вся его вера, вся его боль, вся его любовь к этому умирающему королевству вылились в эту молитву. Потом он поднялся. Тело ныло. Правая рука, закованная в латную перчатку, висела плетью. Он не мог держать меч в этой руке, но левая была ещё сильна. — Вперёд! — крикнул он. — Со мной! За Иерусалим! И рыцари пошли за ним. То, что случилось потом, хронисты назвали чудом. Тамплиеры ударили в центр, и их белые плащи замелькали в гуще сарацинских доспехов, как вспышки молний. Рыцари королевства смяли фланги. А впереди всех, в белом сюрко, на белом коне, скакал король — шестнадцатилетний прокажённый мальчик, чьё тело начало умирать, но чей дух горел ярче, чем солнце над Иудейскими холмами. Личная гвардия султана была смята. Тысячи сарацин полегли в той долине. Саладин, чудом избежав плена, бежал в Египет верхом на верблюде, и за ним гналась лишь тень его былой славы. Его сыновья полегли в том бою. Его знамёна остались в пыли Монжизара. Победа была полной. Когда весть о разгроме Саладина достигла Иерусалима, город взорвался ликованием. Звонили колокола всех церквей. На улицах жгли костры, и запах дыма смешивался с ароматом ладана из открытых дверей базилик. Люди плакали, обнимались, выкрикивали имя короля. Мальчика, которого ещё вчера жалели, сегодня называли Защитником Гроба Господня. Балдуин вернулся в столицу на своём коне, его плащ был обагрён кровью — не своей, чужой. Лицо, на которое уже легла печать проказы, сияло нечеловеческим, пугающим светом. Он въезжал в ворота, и толпа расступалась перед ним, как море перед Моисеем. Люди падали на колени. Женщины протягивали детей, чтобы те хоть краем глаза увидели короля. Старики крестились. И над всем этим стоял гул — нестройный, оглушительный, пьянящий: — Да здравствует Балдуин! Да здравствует король! Да здравствует Иерусалим! Софрон смотрел на это из окна дворца. Он видел, как мальчик — его мальчик, его маленький король — принимает поклонение толпы. Видел, как поднимается его подбородок. Видел, как меняется взгляд. В малахитовых глазах грека, обычно искрящихся хитростью и весельем, стояла печаль. Рядом с ним, скрестив руки на груди, стоял Вильгельм. — Он выиграл битву, — тихо сказал архидиакон. — Да, — подтвердил Ласкарис, — выиграл. Однако не радость звучала в их голосах. В тот вечер, когда Софрон помогал королю снять боевые доспехи — на каждом ремне запёкшаяся кровь, песок, чужой пот, — он заметил перемену. Что-то погасло в глазах мальчика. Или, наоборот, зажглось — но это был не тот тёплый свет, который грек помнил с прежних лет. Это был холодный, ровный, безжалостный огонь. Огонь, который не греет, но жжёт. — Ты ранен? — спросил Софрон, стягивая кольчужную перчатку. Пальцы короля, синие и бесчувственные, выскользнули из неё с лёгкостью, от которой у грека сжалось сердце. — Я не чувствую ран, — ответил Балдуин. — Но тело твоё ими поражается. Король молчал секунду, а после мотнул головой. — Лекари скоро осмотрят меня. Не о чем волноваться. И в его покоях опустилась тишина. Ласкарис аккуратно отстёгивал латы. — Я горжусь тобой, — тихо сказал он. Король повернул голову. Взгляд его, острый и чужой, упёрся в лицо мужчины. — Ты гордишься тем, что я научился убивать? — Тем, что ты выжил. — Это одно и то же. Он отвернулся к окну, с которого два года назад сорвал жёлтую ткань. — Спокойной ночи, Софрон. Это было приглашением уйти.

***

Дни после Монжизара потекли как мёд — густо, сладко, пьяняще. Балдуин купался в славе, и слава эта была ему дороже всех лекарств, которые сирийский врач по-прежнему втирал в его мёртвую руку. Он больше не прятался. Он выходил к людям, и люди видели его — бледного, хрупкого, с маской болезни на лице, но живого. Живого! И этого было достаточно. Он поверил в то, во что верят все шестнадцатилетние, которым улыбнулась удача. Что он неуязвим. Что Бог на его стороне. Что он доживёт до ста лет, женится, оставит наследников, и Иерусалим под его скипетром будет цвести, как сад Эдема. Он говорил об этом вслух — и придворные поддакивали. Говорил Агнес — и мать улыбалась своей холодной, расчётливой улыбкой. Говорил баронам — и те, ещё вчера сомневавшиеся, сегодня клялись в вечной верности. Софрона он перестал звать. Не сразу. Не вдруг. Сначала реже стал заходить в библиотеку, где грек по старой памяти раскладывал папирусы со звёздными картами. Потом перестал спрашивать совета. А потом, однажды вечером, когда Софрон, следуя многолетней привычке, пришёл к дверям его покоев с горстью сушёного инжира в меду, стражник остановил его. — Король занят, — сказал он, отводя глаза. Софрон постоял у двери. За ней слышались голоса — смех Агнес, звон кубков, чьи-то льстивые речи. От двери пахло не травами и одиночеством, а вином, духами и властью. Он съел инжир сам и ушёл. Через несколько дней они всё же встретились — случайно, в коридоре восточного крыла. Балдуин шёл в окружении свиты: молодые рыцари, пара баронов из «придворной» партии, мать с неизменной полуулыбкой. Он выглядел почти счастливым. Почти здоровым. Почти прежним. — Софрон! — окликнул он, и грек остановился. — Я давно тебя не видел. — Вы были заняты, Ваше Величество. — Да, — Балдуин кивнул, и в его голосе прозвучала незнакомая снисходительность, которой раньше не было. — Война, политика... Ты же знаешь. Но послушай. Ты сделал для меня всё, что мог. Твои сказки... они были прекрасны. Они помогли мне уснуть, когда я был маленьким и боялся темноты. Он улыбнулся. Это была добрая улыбка. Почти нежная. Но слова — слова были как пощёчина. — Теперь я вырос, — продолжил король. — Я больше не тот мальчик. Я король. И я думаю, ты заслужил отдых. Живи во дворце, ни в чём не нуждайся. Ешь, пей, читай свои манускрипты. Ты отныне свободен. Хорошо? В коридоре повисла тишина. Свита переглядывалась — кто-то с усмешкой, кто-то с неловкостью. Агнес смотрела на грека с холодным любопытством, словно ожидая, что он вспылит или унизится до жалоб. Софрон не сделал ни того, ни другого. Он просто поклонился — плавно, текуче, как всегда. — Как будет угодно Вашему Величеству, — сказал он ровно. Балдуин кивнул и прошёл дальше. Свита двинулась за ним. Шаги стихли в конце коридора, и только тогда Софрон позволил себе выдохнуть. Он стоял один в каменном проёме, и в груди у него что-то медленно, мучительно сжималось. Он пошёл в башню Вильгельма. Архидиакон был там — сидел над очередным манускриптом, но не писал. Просто смотрел в стену. — Я знаю, — сказал он, не дожидаясь объяснений. — Мне тоже дали понять, что мои советы больше не требуются. Он сказал, что хроника королевства может подождать, а пока мне стоит сосредоточиться на молитвах. — Он сказал мне отдыхать, — тихо ответил Софрон, опускаясь на скамью. — Есть, пить и читать манускрипты. Мои сказки хорошо усыпляли маленького короля, но большой король в них больше не нуждается. — Он ребёнок, опьянённый победой. — Он король, опьянённый властью. Это хуже. Они помолчали. За окном сгущались сумерки, и в башне становилось темно, но ни один из них не зажигал свечу. Им было уютнее в полумраке — двум старым слугам, которых отставили за ненадобностью. — Я помню, как он боялся темноты, — произнёс Софрон наконец. — Я сидел у его двери и рассказывал про звёзды, пока он не засыпал. Он думал, что я не знаю, как он плачет ночами. Я знал. — Я помню, как он впервые взял в руки перо, — отозвался Вильгельм. — Он был таким гордым. Написал своё имя — криво, с кляксой. Я хранил этот пергамент. — Он сказал мне, что я сделал для него всё, что мог. В прошедшем времени. Как будто я уже умер. — Нас обоих списали в прошлое, друг мой. Софрон поднял голову, и в темноте блеснули его глаза — мокрые, но всё ещё не сломленные. — Нет, мы ему ещё понадобимся, — упрямо сказал он. — Нельзя же... Нельзя оставлять его с этой сворой гиен, так ведь? Вильгельм ничего не ответил. А в тронном зале, ярко освещённом сотнями свечей, юный король Иерусалима подписывал указы, не им составленные, и слушал советы, не им проверенные. Он верил, что победил. Он верил, что неуязвим. Он верил, что его слава будет длиться вечно. Он ошибался. Но пока ещё не знал об этом.

***

Свадьбу сыграли на Пасху 1180 года, и колокола Храма Гроба Господня звонили так громко, словно пытались заглушить не только голоса недовольных, но и саму совесть. Софрон стоял в дальнем конце нефа, у колонны, которую давно облюбовал для наблюдений. Отсюда было видно всё: и невесту, и жениха, и короля, и Агнес, сияющую холодным торжеством. Сибилла, в белом платье, расшитом жемчугом, была прекрасна. Но она не улыбалась. Она не плакала. Она просто стояла у алтаря, прямая, как меч, и смотрела перед собой. Рядом с ней стоял Ги де Лузиньян. Софрон изучал его лицо с той цепкостью, которая выработалась за годы при дворе, — и увиденное ему не понравилось. Красив, да. Высок, широкоплеч, с копной тёмных волос и правильными чертами лица, которые так нравятся дамам. Но в глазах — пустота. Не глупость, нет. Хуже: амбиции без цели, жажда власти без тени понимания, куда эта власть его приведёт. Он прибыл из Франции год назад — младший сын, безземельный рыцарь с громким именем и тихим прошлым. Агнес разглядела его сразу: податливый, благодарный, обязанный ей всем. Идеальная марионетка. — Он не пара ей, — прошептал Софрон, ни к кому не обращаясь. — Он пара по мнению Агнес, — так же тихо ответил Вильгельм, стоящий рядом. — Этого достаточно. Раймунд III, прибывший в Иерусалим за три дня до свадьбы, пытался остановить этот брак. Он бросался к королю, к патриарху, к баронам — ко всем, кто ещё мог слушать. Он кричал, что Лузиньян — ничтожество, что он погубит королевство, что нельзя отдавать наследницу в руки авантюриста. Агнес выслушала его с ледяной улыбкой, а наутро Раймунду вручили королевский указ: удалиться в свои владения и не появляться при дворе в течение двух лет. Граф Триполи уехал в тот же день. Пыль из-под копыт его коня ещё висела в воздухе, когда Агнес объявила дату венчания. Теперь, глядя на эту церемонию, Софрон чувствовал, как внутри у него что-то обрывается. Не просто тревога. Горе. Горе человека, который видит, как дитя, им выращенное, делает шаг к пропасти — и не может ничего сделать. Потому что ребёнок вырос. Потому что ребёнок больше не слушает. Потому что ребёнок теперь король, а короли не спрашивают разрешения. Ни у кого. Даже у своих бывших учителей. Он попытался всё же — несколькими днями ранее. Помнил, как шёл по коридору в покои Балдуина с отчаянной решимостью. Помнил, как постучал, не дожидаясь приглашения вошёл. Король сидел за столом, заваленным картами и донесениями. Лицо его, уже заметно тронутое болезнью — утолщение носа, пятна на лбу, которые он больше не пытался скрыть, — было сосредоточенным и чужим. Он поднял глаза, и в них не было ни радости, ни тепла. Только усталость. Только холод. — Ваше Величество, — начал Софрон, — я пришёл поговорить о свадьбе вашей сестры. Лузиньян — он не тот, за кого себя выдаёт. Ваша мать... — Моя мать, — перебил Балдуин, и голос его прозвучал резко, — желает блага королевству. — Ваша мать желает власти. Это разные вещи. Ты же знаешь это. Ты умён. Ты всегда был умён, мой маленький... Договорить он не успел. — Не смей! — Балдуин вскочил. Стул с грохотом опрокинулся. Лицо короля исказилось — не болезнью, а яростью, и ярость эта была страшнее любых язв. — Не смей называть меня так! Я не твой маленький король! Я не мальчик, которому ты рассказывал сказки про звёзды! Я — помазанник Божий! Я разбил Саладина! Я веду это королевство, и ты смеешь называть меня маленьким? Софрон отступил. В малахитовых глазах, обычно искрящихся, стояла растерянность — та, которую он не позволял себе уже много лет. — Я не хотел... — Ты хотел, чтобы я навсегда остался тем испуганным ребёнком в тёмной комнате! — Балдуин почти кричал, и эхо его крика металось под сводами. — Ты хотел, чтобы я зависел от тебя, от твоих историй, пустых сказок! Но когда я шёл на сарацин, когда я видел, как люди умирают вокруг меня, когда я молился перед Крестом и не знал, доживу ли до вечера, — я понял, что твоя человечность, честь и доблесть ничего не значат. Он замолчал, тяжело дыша. Его правая рука, скрюченная и бесполезная, висела вдоль тела, а левая сжималась в кулак, и костяшки побелели. Софрон видел, как дрожат его плечи, как бьётся жилка на виске, как воспалённые глаза горят не гневом уже, а болью. — Простите, — тихо сказал грек. — Я не хотел вас оскорбить. Я только хотел помочь. — Если хочешь помочь, — ответил Балдуин, и голос его стал тише, но не мягче, — не стой у меня на пути. У меня нет времени на сказки. У меня нет времени на детство. И у меня нет времени на тебя. Он отвернулся. Софрон постоял ещё мгновение, глядя на эту сгорбленную спину, на этот королевский профиль, уже изуродованный проказой, на эту руку, которая больше никогда не сможет держать меч. Потом поклонился — молча, как кланяются не королю, а покойнику, — и вышел. За дверью он остановился. Прислонился лбом к холодному камню стены. Закрыл глаза. И простоял так долго, слушая, как внутри, за дверью, король Иерусалима тихо, почти беззвучно плачет — так же, как плакал когда-то в тёмной комнате, пропахшей травами и одиночеством. «Ничего не изменилось», — с горечью подумал Ласкарис. Теперь, стоя в нефе собора, глядя на свадебную церемонию, Софрон снова слышал тот разговор. Снова чувствовал холод камня. Снова видел перед собой не короля, а мальчика, который умер при Монжизаре и оставил вместо себя этот ледяной слепок — прекрасный, трагический, обречённый. — Ты поговорил с ним? — спросил Вильгельм, когда они покидали собор. — Я попытался. — И? — Он прикрикнул. — Софрон криво усмехнулся. — Оказывается, «маленький король» — это теперь оскорбление. Вильгельм помолчал. Потом сказал тихо, глядя куда-то в сторону горизонта, где над холмами собирались грозовые тучи: — Он ещё вернётся к тебе. Когда поймёт, что лёд — плохая защита от огня. — Если не будет поздно, — ответил Софрон. — М-да, действительно, — сказал архидиакон хриплым от досады голосом. — Если. А в соборе, за их спинами, звенели колокола, возвещая о браке, который станет началом конца. Ги де Лузиньян надевал кольцо на палец Сибиллы, и она не отводила глаз. Но Софрон, обернувшись на мгновение, увидел её лицо — и ему показалось, что под мраморной маской, на один краткий миг, мелькнуло что-то живое. Отчаяние. Или смирение. Или предчувствие. Двери собора закрылись. Судьба королевства была решена.
4 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник