Глава четвертая. Зов
4 июля 2026 г., 03:12
Прошло две недели с того дня, как Амара появилась в лагере, и за это время жизнь экспедиции переменилась столь основательно, что даже старый лорд Грейвз, повидавший на своем веку немало чудес, признавался в дневнике, что «реальность превзошла самые смелые гипотезы». Впрочем, реальность эта проявляла себя отнюдь не так, как ожидали участники похода. Амара не спешила открывать свои тайны. Она держалась с неизменным, почти ритуальным спокойствием, говорила мало, улыбалась редко, и каждый ее жест, каждое слово, брошенное словно невзначай, лишь сгущали атмосферу загадочности вокруг ее персоны. Для одних она была объектом научного интереса, для других — суеверного страха, для третьих — смутного, неосознанного влечения. Но для Ли Минхо она становилась чем-то гораздо большим. Чем-то, чему он пока не находил — или не смел найти — названия.
Первые дни после возвращения в лагерь прошли в хлопотах. Лорд Грейвз, чей ум, заточенный десятилетиями академической работы, требовал систематизации всего сущего, настоял на проведении медицинского осмотра их гостьи. Разумеется, в рамках приличий — насколько это было возможно в походных условиях и с учетом деликатности положения. Из Каира по телеграфу был вызван доктор Элиас Берк — сухопарый, желчный человек лет пятидесяти с безукоризненным пробором и вечно прищуренными глазами, какие бывают у людей, привыкших всматриваться в микроскоп. Он прибыл в лагерь спустя четыре дня после описанных событий, и с его появлением научная часть экспедиции закипела с удвоенной энергией.
Амара отнеслась к осмотру с тем же невозмутимым спокойствием, с каким встречала все прочие причуды чужеземцев. Она позволила взять у себя кровь — Минхо лично объяснил ей назначение этой процедуры на языке Предков, хотя сам с трудом подбирал слова для таких понятий, как «микроскоп» и «клеточное строение», — и даже не поморщилась, когда доктор Берк, бормоча извинения, сделал крошечный надрез на ее предплечье. Единственное, что она отказалась сделать, — это лечь на походный стол для более тщательного обследования.
— Мое тело — храм, — сказала она Минхо, и в ее голосе не было ни гнева, ни возмущения, лишь спокойная, непреложная констатация факта. — Ваш целитель может заглянуть в его преддверие. Но не дальше.
Результаты анализов, полученные доктором Берком спустя несколько дней непрерывной работы в походной лаборатории, привели его в состояние, близкое к истерике. Он ворвался в шатер лорда Грейвза посреди ночи, размахивая листками с вычислениями, и его обычно желчное лицо пылало таким возбуждением, какое редко можно увидеть у человека науки.
— Это невозможно! — восклицал он, бегая взад-вперед по тесному пространству. — Клеточное строение… вы понимаете, Грейвз? Оно отличается! Кардинально! Скорость регенерации тканей превышает человеческую норму в семь, нет, в восемь раз! Теломеры — вы знаете, что такое теломеры? — они практически не укорачиваются! Если мои расчеты верны, эта девушка может прожить еще лет триста, а то и больше! Мы стоим на пороге величайшего открытия в истории медицины!
Лорд Грейвз, сидевший за походным столом и невозмутимо попыхивавший трубкой, выслушал эту тираду с выражением глубокого удовлетворения. Он ждал подобных новостей. Более того, он на них рассчитывал. Синдикат, финансировавший экспедицию, требовал практических результатов, и вот они — практические результаты, способные перевернуть мир.
— Успокойтесь, Берк, — произнес он, выпуская клуб ароматного дыма. — Ваши открытия будут должным образом оформлены и переданы куда следует. А пока — ни слова никому. Особенно Пинчбеку. Этот человек способен превратить эликсир бессмертия в рыночный товар раньше, чем мы успеем понять его природу.
Минхо, присутствовавший при этом разговоре, стоял в углу шатра и молчал. Он и сам не знал, что чувствует, слушая доктора Берка. С одной стороны, его ученый ум ликовал. Да, да, тысячу раз да — вот оно, доказательство! То, о чем он читал в древних манускриптах, то, во что отказывался верить до конца, даже найдя Амару, теперь было подтверждено эмпирически. Но с другой стороны… С другой стороны, в груди его зрело глухое, темное беспокойство. Ибо теперь Амара была не просто гостьей, не просто жрицей забытого культа, не просто последней хранительницей святилища. Теперь она была сокровищем. Козырем. Товаром, за который люди, подобные Пинчбеку, готовы были убивать. И защитить ее становилось все труднее с каждым днем.
Но не только научные открытия тревожили его покой. Было кое-что еще. Нечто, о чем он не мог рассказать ни лорду Грейвзу, ни доктору Берку, ни даже самому себе — во всяком случае, не в полной мере.
Ему начали сниться сны.
Это началось примерно на пятый день после ее появления в лагере — сперва едва уловимо, как легкое дуновение ветра, колышущее занавеску. Смутные образы, обрывки ощущений, которые исчезали при пробуждении, оставляя после себя лишь сладкую, томительную неудовлетворенность. Но с каждой ночью сны становились все ярче, все отчетливее, все горячее. Они настигали его внезапно, едва он закрывал глаза, утягивая в мир, непохожий ни на один из тех, что он знал.
Ему снилась пустыня — но не та, что окружала их лагерь, с ее выбеленными скалами и скудной растительностью, а иная, мифическая, существовавшая, быть может, тысячи лет назад. Ему снились высокие колонны из черного базальта, уходящие в небо, и языки пламени, пляшущие на жертвенных алтарях. Ему снились голоса — множество голосов, поющих на языке, который он не понимал, но который звучал в его душе как давно забытая, родная мелодия. И в самом центре этих сновидений, в самом сердце этого пламени, была фигура. Человек. Или не совсем человек — существо, сотканное из тени и света, с длинными, иссиня-черными волосами, развевающимися на ветру, и глазами, горящими, как раскаленные угли.
В первые ночи Минхо не мог разобрать лица. Лишь смутный силуэт, ускользающий, едва он пытался приблизиться. Но с каждым новым сном фигура становилась все ближе, все реальнее. И вместе с этой растущей реальностью приходило чувство — странное, незнакомое, пугающее. Жар. Тот самый жар, что разливался по телу, заставляя сердце биться быстрее, а дыхание — сбиваться. Он чувствовал прикосновения, легкие, как крылья бабочки, но обжигающие, как раскаленный металл. Он слышал шепот — неразборчивый, но зовущий, манящий. И он просыпался среди ночи в холодном поту, с дико колотящимся сердцем.
В одну из таких ночей, проснувшись особенно резко, он сел на походной кровати и уставился в темноту. Его трясло. Тело горело, простыня под ним была влажной от пота. Перед глазами все еще стоял образ из сна — волосы, глаза, этот невыносимый, пронизывающий взгляд. И первая мысль, кольнувшая его сознание, была: «Это она. Это Амара».
Ужас, сковавший его в этот момент, был почти парализующим. Неужели он… Неужели он испытывает к ней то, чего не должен испытывать? То, что превратило бы его из ученого, из защитника, из друга — в одного из тех, кто смотрит на нее с похотью и жадностью? Неужели он пал так низко? Он, Ли Минхо, гордившийся своей выдержкой, своим самоконтролем, своей способностью возвышаться над низменными инстинктами? Неужели и он — всего лишь животное, ведомое похотью?
Эта мысль мучила его до самого рассвета. Он не сомкнул глаз, ворочаясь с боку на бок и проклиная себя за слабость. Но когда первые лучи солнца позолотили брезентовые стены его палатки, он заставил себя подняться, умыться ледяной водой и выйти наружу, к водоему, где, как он знал, Амара встречала каждый рассвет.
Она была там. Сидела на своем излюбленном плоском камне, скрестив ноги и положив руки на колени. Ее глаза были закрыты, лицо обращено к восходящему солнцу. Она была так прекрасна в этот миг — и так спокойна, так безмятежна, — что у Минхо перехватило дыхание. Он остановился в нескольких шагах от нее и замер, боясь нарушить это священное мгновение.
Но она уже почувствовала его присутствие. Ее веки дрогнули и приоткрылись, являя миру бездонную черноту ее глаз.
— Ты плохо спал, — произнесла она на языке Предков. Это был явно не вопрос.
— Да, — признался он, и голос его прозвучал хрипло, надтреснуто. — Мне снились… сны.
— Я знаю, — ответила она все так же спокойно. — Я чувствую их. Они зовут тебя.
Минхо вздрогнул. Она знала? Она чувствовала его сны? Это было невозможно. Немыслимо. Но, глядя в ее темные, ничего не выражающие глаза, он понимал: она говорит правду.
— Кто… — начал он и осекся. Затем, собравшись с духом, задал вопрос, который терзал его уже несколько дней: — Кто мне снится?
Амара долго смотрела на него. Так долго, что он уже решил, что она не ответит. Но затем ее губы тронула легкая, едва уловимая улыбка — та самая, загадочная, — и она произнесла одно-единственное слово:
— Брат.
Минхо замер. Сердце его пропустило удар. Брат. Ее брат. Тот самый, о котором она говорила при их первой встрече. Тот, кого он должен был встретить согласно пророчеству. Но если это так, если тот, кто снится ему, — не Амара, а ее брат, то почему эти сны такие… такие…
Он не успел додумать эту мысль. В тот же миг Амара, словно прочитав его замешательство, добавила все с той же спокойной, понимающей улыбкой:
— Не бойся своих снов, Ли Минхо. Они — лишь отражение того, что уже написано на твоем сердце.
Он стоял, не в силах вымолвить ни слова, и смотрел на нее. А она, так же безмятежно, вновь прикрыла глаза и обратила лицо к солнцу, которое уже полностью взошло над горизонтом, заливая пустыню золотым, живительным светом. Утренний свет заливал ее фигуру, путался в густых волосах, дробился в каплях воды на смуглой коже. И где-то в самой глубине души Минхо почувствовал, как что-то сдвинулось. Какая-то невидимая плита, преграждавшая путь чему-то огромному и неизбежному.
В груди его царил хаос — мысли метались, сталкивались, рассыпались, не желая складываться во что-то осмысленное. И среди этого хаоса, пробиваясь сквозь все возведенные им самим барьеры рассудка, рос один-единственный вопрос. Вопрос, который он боялся задать, но не задать не мог.
— Почему он мне снится? — произнес он наконец, и голос его прозвучал глухо, почти умоляюще. — Мне казалось, это… это ты.
Амара медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на него. В ее темных глазах не было ни удивления, ни гнева, ни смущения — лишь все то же бесконечное, непостижимое спокойствие, которое сводило его с ума сильнее любой бури. Она молчала несколько мгновений, а затем ответила — тихо, но отчетливо, словно объясняя нечто очевидное:
— Как я могу тебе сниться, если ты закрыт от меня?
Минхо вздрогнул. Слова эти задели его глубже, чем он ожидал. Закрыт? Что она имела в виду? Он не закрыт. Он — сама открытость. Он часами сидит с ней у этого водоема, он расспрашивает ее, он слушает, он пытается понять. Он перевел для нее каждое слово, сказанное в лагере, он защищал ее от Хардинга, он… он…
— Но я не закрыт, — возразил он, и в его голосе прозвучала обида, почти детская, почти отчаянная. — Я…
Он не закончил фразу. Потому что в этот самый миг Амара сделала шаг ему навстречу и, привстав на цыпочки, прижалась губами к его губам.
Это был не поцелуй — во всяком случае, не в том смысле, какой вкладывали в это слово европейцы. Прикосновение было почти невесомым, мимолетным, как дуновение ветерка, как крыло бабочки, на мгновение коснувшееся кожи и тут же отпрянувшее. Оно длилось не дольше одного удара сердца — и все же этого оказалось достаточно, чтобы Минхо замер, оглушенный, неспособный ни дышать, ни мыслить. Губы ее были теплыми, сухими и пахли чем-то горьковато-сладким — миррой, пустынными травами, древностью.
Амара отстранилась и посмотрела на него — спокойно, изучающе, словно ожидая чего-то. На ее губах все еще играла та же загадочная полуулыбка.
— Что ты почувствовал? — спросила она.
Минхо стоял, все еще оглушенный. Что он почувствовал? Он попытался собрать разбегающиеся мысли. Тепло. Да, тепло — но лишь физическое, как от прикосновения нагретого солнцем камня. Легкое головокружение — но скорее от неожиданности, чем от чего-то иного. Не более того. Не было ни огня, ни молнии, ни того мистического трепета, о котором пишут поэты. Лишь прикосновение. Простое, человеческое, почти обыденное.
— Нет, — ответил он честно, все еще пребывая в замешательстве. — Я… я ничего не почувствовал. Никакой связи. Ничего такого, о чем ты говоришь.
Он ожидал, что она огорчится. Или обидится. Или, быть может, разочаруется в нем. Но Амара лишь медленно кивнула, и в ее глазах мелькнуло нечто похожее на удовлетворение. Она ничего не сказала. Просто стояла и смотрела на него с тем многозначительным молчанием, которое говорило больше, чем любые слова. И в этом молчании Минхо вдруг почувствовал себя так, словно только что прошел некое испытание — и прошел его именно так, как было предсказано.
Пауза затягивалась. Тишина становилась почти невыносимой. И тогда Амара заговорила вновь.
— Мой брат предупреждал меня, что так и будет, — произнесла она, и ее голос звучал задумчиво, почти печально. — Он говорил: тот, кто придет, не узнает тебя. Ты дашь ему объятие — так, как велит наш обычай, — но он не почувствует. Ибо узы, что связывают родичей, крепки лишь тогда, когда души открыты друг другу. А твоя душа, Ли Минхо, пока что спит. И разбудит ее не мое объятие, а иное.
— Объятие? — переспросил Минхо, все еще не вполне понимая. — Вы называете это… объятием?
— Я облегчила тебе понимание. На нашем языке это звучит иначе, — ответила она. — Слово, которое я употребила бы, означает «соединение теплого с родным». Слово «объятие» близко к нему, но не равно. У вас объятие — это… другое. У нас — это узнавание. Когда двое из одной крови или из одной судьбы прикасаются друг к другу, между ними пробегает искра. Ты не почувствовал ее. Значит, наша связь — не родовая и не судьбоносная. И это хорошо.
— Хорошо? — Минхо нахмурился, все еще пытаясь осмыслить происходящее. — Почему хорошо?
Амара вновь улыбнулась — на этот раз мягче, теплее, почти по-сестрински.
— Потому что моя судьба — иная, — сказала она просто. — И твоя — тоже.
Она помолчала, опустив взгляд к темной воде, в которой отражалось разгорающееся утреннее небо. Когда она заговорила вновь, голос ее звучал иначе — не как у жрицы, изрекающей пророчество, а как у простой женщины, делящейся давно известной, но оттого не менее важной истиной.
— Мой брат предупреждал, что все так и случится. Что чужеземцев будет много, но лишь один из них заговорит на языке Предков. Лишь один будет искать нас не ради золота и не ради силы, а ради знания. Этот человек и есть ты. И тебя ждет он. А меня… — она сделала паузу, и легкая тень пробежала по ее лицу, — меня ждет другой.
— Другой? — Минхо почувствовал, как внутри у него все похолодело. — О ком ты говоришь?
Амара подняла на него глаза, и в их черной глубине он прочел нечто такое, от чего его сердце болезненно сжалось.
— О том, кто хочет убить меня, — ответила она, и голос ее прозвучал ровно, без тени страха или упрека. — О капитане. О твоем товарище. Я видела это в первый же день, и я сказала тебе. Он желает меня — и это желание пугает его. Но со временем страх уйдет. А желание останется. И когда это случится, он перестанет хотеть моей смерти. И я пойду за ним. Так гласит пророчество.
Минхо стоял, ошеломленный. Хардинг? Капитан Алистер Хардинг, грубый шотландский вояка, человек, смотревший на нее как на мишень для своего револьвера? И она — она, с ее столетней мудростью, с ее древней кровью, с ее непостижимой душой? Это казалось невозможным. Неправильным. Чудовищным.
— Этого не может быть, — вырвалось у него. — Ты не можешь…
— Я могу лишь то, что предначертано, — перебила она его мягко, но непреклонно. — Как и ты. Как и мой брат. Как и все мы. Не печалься обо мне, Ли Минхо. Думай о себе. Ибо тот, кто снится тебе, уже близко. Он идет. Я слышу его шаги в шепоте ветра. Я чувствую его приближение в дрожи земли. И когда он придет, ты должен быть готов. Готов к объятию — тому самому, о котором я говорила. Тому, что пробудит твою душу.
Она замолчала, и тишина, наступившая после ее слов, была наполнена таким множеством смыслов, что у Минхо закружилась голова. Он попытался что-то сказать, но понял, что слов нет. Их просто не существовало — ни в одном из известных ему языков. И, понурив голову, он медленно побрел прочь от водоема, оставив Амару стоять в лучах восходящего солнца. Она смотрела ему вслед, и ее губы беззвучно шептали слова древней молитвы — за него, за себя, за брата, за всех, кому предстояло встретиться в этой пустыне и чьи судьбы уже были сплетены в тугой узел невидимой рукой богов.
Минхо покинул водоем в состоянии, близком к помешательству. Он шел через лагерь, не разбирая дороги, и его обычно столь собранное, столь тщательно контролируемое лицо сейчас представляло собой картину полного душевного смятения. Солдаты, попадавшиеся ему навстречу, отдавали честь, но он проходил мимо, не отвечая, не замечая, не слыша. Его губы беззвучно шевелились, а пальцы то сжимались в кулаки, то беспомощно разжимались, словно пытаясь ухватить нечто ускользающее, неосязаемое, не имеющее ни формы, ни имени.
Он добрел до своей палатки, нырнул под брезентовый полог и рухнул на походный стул, даже не потрудившись зажечь лампу. Полумрак окутал его — душный, неподвижный, пропитанный запахом пыли и нагретой ткани. Здесь, в этом искусственном уединении, он наконец позволил себе выпустить наружу тот хаос, что клокотал внутри.
Итак. Он и брат Амары. Брат. Мужчина. Тот, кого пророчество предназначило ему — если, конечно, все эти слова вообще имели какой-то смысл, а не были плодом разгоряченного воображения древней жрицы и его собственного, измученного жарой и недосыпом разума.
Минхо зарылся пальцами в волосы и с силой сжал виски, словно пытаясь выдавить из головы эти безумные мысли. Он — ученый. Он — рационалист. Он — человек, посвятивший жизнь изучению фактов, классификации, систематизации. В его мире не существовало места для «объятий», пробуждающих душу. В его мире прикосновение было либо медицинским актом, либо бытовой формальностью — рукопожатие, поклон, корректное объятие при встрече старых знакомых. Никакой мистики. Никакой искры. Никакой судьбы.
Но тогда почему, почему, тысячу раз почему он не мог выбросить из головы эти сны? Почему каждую ночь перед ним возникал один и тот же образ — размытый, ускользающий, но такой манящий, такой обжигающий, что он просыпался с пересохшим горлом и бешено колотящимся сердцем? И почему, когда Амара коснулась его губ, он не почувствовал ровным счетом ничего, кроме легкого, почти клинического интереса — а между тем одно лишь воспоминание о черных глазах из сна заставляло его кровь закипать?
Он не понимал. Он отказывался понимать.
— Это абсурд, — произнес он вслух, и звук собственного голоса в пустой палатке показался ему чужим, неубедительным. — Это чистейший абсурд. Никакого брата нет. То есть, возможно, он существует где-то в горах, но он не имеет ко мне никакого отношения. Пророчество — не более чем метафора. Красивый поэтический образ. А сны — лишь работа переутомленного подсознания, результат жары, стресса и недостатка нормальной пищи.
Он говорил это, но сам себе не верил.
Ибо как можно было объяснить тот факт, что Амара — столетняя жрица, живущая по законам иной эпохи, — говорила о вещах, которые он никому не рассказывал? Откуда она знала о его снах? Откуда она знала, что в этих снах он видит не ее, а кого-то другого? Откуда она знала про жар, про томление, про это невыносимое чувство ожидания, которое преследовало его каждую ночь и не отпускало даже днем?
Он вскочил со стула и заметался по тесному пространству палатки. Три шага в одну сторону, три — в другую. Мысли метались, как пойманные птицы в клетке.
Что, если все это правда? Что, если существует сила — древняя, непостижимая, — которая управляет их судьбами? Что, если его привела в эту пустыню не наука, не честолюбие, не жажда открытий, а нечто гораздо более глубокое и темное? Зов. Тот самый зов, о котором говорила Амара. И если этот зов исходит не от нее, а от ее брата, то…
Он остановился. Замер. И медленно, очень медленно произнес вслух то, что боялся даже подумать:
— Я должен встретить мужчину. Не женщину. Мужчину. И это он мне снится каждую ночь. И это с ним я должен… что?.. заключить это чертово «объятие»?
Слово это — «объятие» — звучало теперь для него совершенно иначе, чем час назад. Амара сказала: «соединение теплого с родным». Узнавание. Искра, пробегающая между двумя душами, созданными друг для друга. Это не было метафорой. Для ее народа — для ее древнего, почти бессмертного народа — это было реальностью. Физической, осязаемой реальностью, такой же непреложной, как закон всемирного тяготения. И эта реальность, если верить пророчеству, должна была настигнуть и его — Ли Минхо, скептика, рационалиста, человека, который даже в церковь ходил лишь из соображений приличия.
Он снова сел, чувствуя, как дрожат ноги. Ему вдруг стало холодно, несмотря на духоту палатки.
А что же Амара? Что она сказала о себе? «Меня ждет другой. О том, кто хочет убить меня. О капитане». Эти слова жгли его сознание не меньше, чем все прочие. Капитан Алистер Хардинг. Грубый, жестокий, неотесанный вояка. Человек, который в первый же день их встречи готов был всадить ей пулю в лоб — и которого она, эта непостижимая женщина, прочла как открытую книгу. «Ты хочешь убить меня, потому что желаешь меня». Так она сказала. И Хардинг, старый боевой конь, прошедший не одну войну, побледнел и отступил перед ней.
Неужели это и есть ее судьба? Неужели пророчество, древнее, как сама пустыня, предназначило ее этому человеку? Тому, кто смотрит на нее со смесью вожделения и ненависти? Тому, кто способен лишь убивать, потому что не умеет любить?
Минхо закрыл лицо руками и издал глухой, полный отчаяния стон. Это не укладывалось в голове. Это противоречило всем его представлениям о справедливости, о порядке вещей, о самом устройстве мироздания. Амара — мудрая, древняя, прекрасная Амара — и Хардинг? Он — перспективный учёный — и брат Амары? Это казалось чудовищной ошибкой. Изнанкой. Насмешкой богов, если таковые вообще существовали.
Но она сказала это с такой спокойной уверенностью. Она не боялась. Она не сомневалась. Она просто знала — так же, как знала о его снах, о его закрытости, о его судьбе. И это знание, это абсолютное, непоколебимое приятие предначертанного вызывало в нем одновременно и восхищение, и ужас.
— Кто вы такие? — прошептал он в темноту, обращаясь не то к Амаре, не то к ее невидимому брату, не то к самой пустыне. — Кто вы такие, что можете так распоряжаться человеческими жизнями? Что вы видите такого, чего не видим мы? И почему я должен в это верить?
Ответа не последовало. Лишь легкий ветер колыхнул брезентовые стены палатки да где-то вдалеке, за лагерем, заунывно завыл шакал. Минхо сидел в полумраке, опустошенный и растерянный, и чувствовал, как его тщательно выстроенный мир — мир фактов, гипотез и рациональных объяснений — трещит по швам, осыпаясь, как древняя штукатурка. Там, за этими трещинами, зияла бездна. И в этой бездне, он знал, его ждали черные глаза, черные волосы и голос, который он еще не слышал, но уже знал наизусть.
Он не заметил, как задремал. И сон, едва он закрыл глаза, настиг его с новой, невиданной доселе силой. Но это был уже другой сон. Не огонь, не жертвенники, не древние голоса. В этом сне была тишина — глубокая, как океанское дно. И в этой тишине кто-то стоял спиной к нему. Высокий, смуглый, с копной иссиня-черных волос, рассыпавшихся по обнаженным плечам. Минхо хотел окликнуть его, но не мог произнести ни звука. Хотел подойти ближе, но ноги не слушались. А затем фигура медленно, очень медленно начала оборачиваться — и в тот самый миг, когда он уже готов был увидеть лицо, сон оборвался, как натянутая струна.
Он проснулся в холодном поту. За стенами палатки занимался рассвет. Новый день.