***
Обратный путь к лагерю занял у них остаток вечера и часть ночи. Луна, огромная и серебряная, взошла над скалистыми пиками Восточной пустыни, заливая призрачным светом караванную тропу, по которой вереницей тянулись люди, верблюды и мулы. Факелы, зажженные солдатами, плясали оранжевыми огоньками в такт мерному шагу, и со стороны это шествие могло бы показаться похоронной процессией, если бы не одно обстоятельство: в самом его центре, ступая с той же легкостью, с какой городская дама ступает по паркету бальной залы, шла та, кого они искали — и кого, по правде сказать, не ожидали найти. Амара не проявляла ни страха, ни любопытства. Она держалась с тем спокойным, почти царственным достоинством, которое поразило Минхо при первой встрече и продолжало поражать теперь, когда она, окруженная вооруженными чужеземцами, шла в совершенную неизвестность. Она не задавала вопросов. Не оглядывалась на покинутую пещеру. Лишь иногда ее темные глаза устремлялись к звездам, и тогда ее губы беззвучно шевелились — быть может, она творила молитву на своем древнем языке, быть может, пересчитывала знакомые созвездия, проверяя, не сбился ли мир со своей оси за те сто лет, что она прожила на этой земле. Когда вдали показались огни лагеря — палатки, расставленные правильным каре, костры, вокруг которых суетились дозорные, — Минхо заметил, как изменилось выражение ее лица. Оно не стало испуганным или враждебным, но в нем появилась тень той самой настороженности, какую он уже видел прежде, когда она разглядывала Хардинга и его солдат. Она изучала лагерь, как изучают незнакомого зверя — пытаясь понять, опасен он или нет, и если опасен, то насколько. Их прибытие вызвало в лагере переполох. Те, кто оставался на месте — повара, конюхи, несколько ученых-геодезистов, — высыпали из палаток, привлеченные слухами, которые, как лесной пожар, распространились среди солдат еще на подходе. Все хотели видеть «туземную царицу», «принцессу пустыни», «живую мумию» — эпитеты множились, обрастая самыми фантастическими подробностями. Солдаты, еще недавно видевшие в ней угрозу, теперь глазели на нее с суеверным трепетом, смешанным с тем особым мужским любопытством, какое вызывают женщины, чья красота не укладывается в привычные европейские каноны. Лорд Грейвз, чей практический ум не покидал его даже в самых невероятных обстоятельствах, немедленно распорядился выделить для Амары отдельное жилье. И не просто жилье, а целый шатер — тот самый, что предназначался для него самого, но который он, из соображений политических и научных, решил уступить гостье. Шатер этот был просторным, обитым изнутри плотной тканью, защищавшей от песка и солнца, с походной кроватью, складным столом и даже небольшим ковром, который лорд предусмотрительно захватил с собой из Каира. Рядом, под навесом из пальмовых листьев, установили походную умывальню — большой медный таз, кувшин с водой и даже кусок душистого мыла, приберегавшегося для особых случаев. Но Амара, едва взглянув на предложенные ей апартаменты, лишь покачала головой. Она обвела взглядом лагерь, задержавшись на небольшом водоеме — естественном углублении в скальной породе, куда по утрам стекалась прохладная вода из подземного источника. Это был тот самый водоем, который спас экспедицию от гибели в первые дни их поисков и возле которого теперь был устроен центральный костер. — Я буду спать там, — сказала она Минхо на своем древнем языке, указывая на ровную площадку у самой воды. — Ближе к небу. Ближе к тому, что питает жизнь. Ваши стены из ткани душат меня. Минхо перевел ее просьбу лорду Грейвзу, который, помедлив мгновение, кивнул с выражением человека, решившего не спорить с капризами судьбы. Солдатам было приказано не беспокоить гостью и не приближаться к водоему после наступления темноты. Приказ этот, как вскоре выяснилось, был излишним: никто из рядовых и без того не горел желанием тревожить покой женщины, которая, по слухам, могла одним взглядом обратить человека в камень. Так начались дни, которые Минхо впоследствии будет вспоминать как самые странные и самые драгоценные в своей жизни. Дни, наполненные долгими, ускользающими разговорами, в которых истина пряталась за семью печатями, а каждый ответ рождал десять новых вопросов. Он проводил с ней почти все свободное время. Формально — как переводчик, посредник, единственный мост между ней и остальным миром. Но в глубине души он знал, что дело не в формальностях. Его тянуло к ней с той неодолимой силой, с какой мотылька тянет к пламени. Не как мужчину к женщине — это было бы слишком просто, слишком пошло, и он гнал от себя даже тень подобных мыслей. Нет, его тянуло к ней как ученого — к величайшей загадке, как искателя — к источнику истины, как человека, всю жизнь блуждавшего во тьме, — к внезапно зажегшемуся свету. Они сиживали у водоема долгими вечерами, когда жара спадала и пустыня наполнялась стрекотом цикад и далеким воем шакалов. Минхо расспрашивал ее — осторожно, бережно, стараясь не спугнуть, — о ее народе, о ее мире, о тайнах, которые она хранила. Он был терпелив, как и подобает ученому, но внутри него клокотало нетерпение, почти детское, почти жадное. Ему хотелось знать все и немедленно. — Твой народ, — спрашивал он, глядя на отражение звезд в темной воде. — Ты говорила, что они ушли в горы. Где именно? Как далеко? Я мог бы отправить разведчиков… Амара, сидевшая на плоском камне у самой кромки воды, даже не повернула головы. Ее глаза были устремлены куда-то вдаль, за горизонт, в сторону далеких, невидимых в ночной тьме вершин. — Горы не там, куда может привести разведчик, — отвечала она, и ее голос звучал как эхо древней песни. — Они там, куда ведет лишь сердце. Мой народ ушел так далеко, что даже время потеряло их след. — Но ты ведь знаешь путь к ним? Ты можешь показать его? На карте? — Минхо доставал из кармана сложенный лист бумаги, но она лишь качала головой с той загадочной полуулыбкой, которая сводила его с ума. — Твои карты начертаны на мертвой бумаге. Мои — на живом ветру. Их нельзя показать. Их можно только пройти. Подобные ответы приводили его в отчаяние, смешанное с восхищением. Она говорила загадками, как дельфийская пифия, и каждая разгадка ускользала, едва он пытался ухватить ее логикой. Но иногда, в редкие мгновения, она роняла слова, которые казались ему ключами к чему-то огромному, еще не осознанному. — Та буря, — спросил он однажды, когда небо на востоке окрасилось в зловещие багровые тона, напомнившие ему о дне их встречи. — Песчаная буря, что привела меня в пещеру. Ты знала, что она будет? Амара перевела на него взгляд, и в ее глазах заплясали отблески догорающего костра. — Знала, — ответила она просто. — Но как? — Минхо подался вперед. — Это был естественный феномен? Атмосферное возмущение? Или… — Буря была волей богов, — произнесла она все с тем же спокойствием, с каким говорят о восходе солнца. — А ты оказался там, где должен был быть. Минхо замер. Сердце его пропустило удар. Он ожидал метеорологического объяснения, быть может, ссылки на приметы, известные лишь кочевникам, — что угодно, только не этого. — Где должен был быть? — переспросил он, чувствуя, как внутри него поднимается волна смутного, необъяснимого волнения. — Ты хочешь сказать, что буря… что она привела меня в пещеру намеренно? Амара не ответила. Она лишь опустила веки и чуть склонила голову — жест, который он уже начал узнавать. Жест, означавший одновременно согласие и отказ от дальнейших объяснений. — Ты был в сердце бури, Ли Минхо, и остался жив, — сказала она наконец. — Разве этого недостаточно, чтобы понять: ты не случаен? Он хотел возразить, хотел сказать, что он — ученый, рационалист, человек девятнадцатого столетия, и что он не верит ни в какие « предначертания». Но слова застряли у него в горле. Потому что где-то в самой глубине души, в том потаенном уголке, который он так старательно заглушал логикой и скепсисом, он чувствовал, что она права. Что буря, едва не убившая его, была не просто метеорологическим явлением. Что пещера, открывшаяся ему одному, ждала именно его. И что эта странная, непостижимая женщина, сидящая сейчас рядом с ним у темной воды, — не просто случайная находка. Она — начало чего-то. Или… быть может, конец. Он не стал спрашивать дальше. Не в этот вечер. Но вопросов у него меньше не стало. Напротив, с каждым днем, проведенным рядом с Амарой, их становилось все больше. Кто она на самом деле? Чего ждет от него пророчество? И где, в какой далекой дали, бродит сейчас ее брат — тот, кого он, по ее словам, должен встретить? Лагерь засыпал. Солдаты, утомленные дневным переходом, смолкали в своих палатках. Костер догорал, рассыпаясь алыми угольями. Амара, завернувшись в покрывало, устраивалась на своем излюбленном месте у воды, под открытым небом, и ее силуэт, очерченный лунным светом, казался частью самой пустыни — древней, молчаливой, хранящей свои тайны. Минхо же удалялся в отведенный ему шатер, но сон не шел к нему. Он лежал без сна, глядя в брезентовый потолок, и повторял про себя ее слова, пытаясь сложить их в единую картину. Картина не складывалась. Но он знал, чувствовал всем своим существом: ключ ко всем загадкам — не в прошлом, а в будущем. И имя этому ключу — брат Амары. Тот, кого пророчество обещало привести на их пути.Глава третья. Буря
4 июля 2026 г., 03:08
Прошел месяц. Месяц, в течение которого пустыня, казалось, задалась целью испытать их на прочность — и нашла их, увы, недостаточно крепкими.
Маршрут, проложенный Минхо на карте с такой уверенностью, на деле обернулся лабиринтом из высохших русел, предательских осыпей и скальных лабиринтов, в которых даже опытные проводники-бедуины начинали нервно перебирать четки и бормотать молитвы. Долина Надписей, Вади-эль-Мактаб, ускользала от них, словно мираж — тот самый, что столько раз дразнил их воспаленные глаза на горизонте, являя озера с хрустальной водой, которых на самом деле не существовало. Каждый день начинался с надежды и заканчивался горьким разочарованием. Разведчики капитана Хардинга прочесывали одно ущелье за другим, но находили лишь голые скалы, выбеленные солнцем до костяной белизны, да редкие остовы павших верблюдов — безмолвные вехи на пути тех, кто забрел сюда прежде них и не нашел обратной дороги.
Мистер Пинчбек, еще две недели назад полный энтузиазма и меркантильных расчетов, превратился в комок нервов, обтянутый выгоревшей на солнце фланелью. Он страдал от жары, от жажды (воды, несмотря на все запасы, вечно не хватало), от москитов, от песка, который скрипел на зубах и забивался во все мыслимые складки одежды и тела. Каждое утро он начинал с жалоб, обращенных к лорду Грейвзу, но старый аристократ, казалось, был высечен из того же камня, что и окружавшие их скалы. Он лишь отмахивался от Пинчбека, как от назойливой мухи, и продолжал методично заносить в свой дневник заметки о геологических формациях и замерах температуры.
Капитан Хардинг, напротив, был в своей стихии. Трудности походной жизни бодрили его, а отсутствие видимых результатов лишь разжигало в нем охотничий азарт. Он часто уходил с передовыми отрядами, лично карабкался по скалам и, возвращаясь в лагерь на закате, пропахший порохом и потом, докладывал лаконично и неизменно: «Ничего, сэр. Пусто». И каждый этот доклад острой иглой вонзался в сердце Ли Минхо.
Ибо никто не переживал их общую неудачу так остро, как он. Никто не вглядывался в горизонт с таким отчаянием, замаскированным под сосредоточенность. С каждым бесплодным днем его уверенность в себе таяла, как вода в бурдюке, оставленном на солнце. Он, Ли Минхо, главный эксперт, полиглот, знаток мертвых языков и живых культур, оказался слепцом, приведшим людей в гибельную ловушку. Он подвел всех — лорда, вложившего в него свое доверие, экспедицию, поверившую в его науку, и, самое горькое, он подвел тех, кого надеялся защитить. Ибо если Народ Х и существовал, то теперь, после этого шумного и бестолкового вторжения в их земли, они, разумеется, ушли еще глубже, скрылись еще надежнее, и вина за это всецело лежала на нем.
Совесть терзала его неотступно. По ночам, когда лагерь затихал и слышны были лишь перекличка часовых да заунывный вой шакалов, Минхо лежал без сна в своей палатке и мысленно перебирал все свои ошибки. Он был слишком самонадеян. Он поверил россказням полусумасшедшего старика-бедуина. Он принял желаемое за действительное. И теперь расплата была неизбежна. Он представлял, как они вернутся в Каир с пустыми руками, как лондонские газеты высмеют их предприятие, как его академическая репутация будет уничтожена в один миг, и что самое страшное — как навсегда захлопнется дверь к тем тайнам, которые он поклялся познать. «Благими намерениями…» — снова и снова шептал он в подушку, и эта фраза стала его личной мантрой, его проклятием.
На исходе четвертой недели случилось то, что бедуины называли «Гневом Сета» — имея в виду древнего бога хаоса и разрушения, чье дыхание обращает в бегство целые армии.
Это началось внезапно. Утро того дня было обманчиво тихим, воздух — неподвижным и густым, словно патока. Солнце взошло в дымке, и его диск был кроваво-красным, предвещающим беду. Минхо, выйдя из палатки, сразу почувствовал это — странное, почти осязаемое напряжение в атмосфере, как будто сама пустыня затаила дыхание перед прыжком. Он хотел было предупредить Хардинга, чтобы тот отменил разведывательные вылазки, но не успел. Ветер налетел стремительно и яростно, словно удар бича. В одно мгновение ясный день превратился в сумерки. Воздух стал плотным, вязким, наполненным мириадами песчинок, которые секли кожу, забивали нос и горло, проникали под одежду и в легкие. Это была песчаная буря, или, как ее называли арабы, хамсин, и она пришла с востока, из самого сердца безжалостной Аравийской пустыни.
Лагерь охватил хаос. Солдаты, бранясь и кашляя, пытались укрепить палатки, которые рвались под напором ветра, словно паруса в шторм. Верблюды ревели от ужаса, рвались с привязи. Мистер Пинчбек, укутанный в какое-то тряпье с головы до ног, катался по земле возле ящиков с провизией, в панике призывая на помощь всех святых. Лорд Грейвз, сохраняя остатки достоинства, укрылся в штабной палатке, которая угрожающе ходила ходуном.
Минхо пытался помочь, но ветер был сильнее. Он, прикрывая лицо шарфом, бросился к загону с лошадьми, чтобы успокоить обезумевших животных, но внезапный, невероятной силы порыв ветра подхватил его, словно щепку, оторвал от земли и швырнул в крутящуюся тьму. Он покатился по песку, кувыркаясь и хватая ртом обжигающий воздух, а затем ударился обо что-то твердое — к счастью, не головой, а плечом, — и на мгновение потерял сознание.
Когда он очнулся, вокруг стояла тишина. Абсолютная, звенящая тишина, нарушаемая лишь глухим, далеким воем ветра где-то снаружи.
Он с трудом приподнялся на локтях. Тело болело так, словно его пропустили через жернова, одежда превратилась в лохмотья, лицо было исцарапано в кровь, а в глазах стояла такая резь, что он едва мог различать очертания предметов. Но он сразу понял: он не снаружи. Он находился в замкнутом пространстве, где воздух был прохладен и влажен — настолько влажен, что это казалось почти чудом после месяца, проведенного в раскаленной духовке пустыни.
Минхо заставил себя подняться и оглядеться. Свет проникал сюда сквозь узкую, неправильной формы расселину в скальной породе — ту самую, через которую его, очевидно, и забросило ветром. Он оказался в пещере. Но то была не случайная полость в известняке, не прихоть эрозии. Едва его глаза привыкли к полумраку, он увидел то, от чего его сердце пропустило удар, а затем забилось с утроенной силой.
Стены пещеры были покрыты росписями. Они уходили вверх, к сводам, терявшимся во мраке, и тянулись в глубину, куда не проникал свет. Фигуры людей — высоких, неестественно стройных, с удлиненными, как у змей, головами, — шествовали в ритуальной процессии. Они несли в руках предметы, похожие на жезлы и систры, вокруг них вились спирали, значение которых Минхо не мог понять, но которые заставляли его кровь стынуть в жилах от смутного, суеверного ужаса. Краски — охра, сажа, растертый малахит, — были не блеклыми, не выцветшими, как в прочих древних гробницах, а яркими, почти живыми. Казалось, художник закончил свою работу лишь вчера.
И в центре этого пантеона, возвышаясь над процессией, была изображена она. Женщина. Ее тело, облаченное в облегающие одежды, напоминало статуэтку из глины, которую Минхо месяц назад рассматривал в Каире. Те же непропорционально широкие бедра, та же гордая осанка. Но лицо, в отличие от безликой глиняной фигуры, было прорисовано с пугающей, нечеловеческой точностью. Смуглая кожа, огромные, подведенные черной сурьмой глаза, смотревшие на зрителя с выражением древней, всезнающей печали, и копна черных, как вороново крыло, волос, рассыпавшихся по плечам подобно водопаду. Она была одновременно богиней и женщиной, царицей и жертвой, и в ее взгляде читался немой, но властный приказ: «Ты пришел. Наконец-то».
Минхо стоял, не в силах отвести глаз. Все его рационалистические построения, вся его ученая спесь — все рухнуло в одно мгновение. Он нашел ее. Нашел то, что искал всю свою сознательную жизнь. И одновременно с триумфом в его душе поднималась волна темного, липкого ужаса. Ибо он вдруг со всей отчетливостью понял, что этот зал, эти росписи, этот алтарь — они не были заброшены. Сюда приходили. Здесь поклонялись. И, быть может, поклоняются до сих пор.
Шторм снаружи начал стихать. Вой ветра становился все глуше, и в пещеру начал просачиваться тусклый, пыльный свет. Нужно было возвращаться. Найти лагерь, привести людей, показать им находку. Эта мысль внезапно показалась Минхо чудовищной, почти кощунственной. Привести сюда Хардинга с его солдатами, Пинчбека с его алчностью? Осквернить это святилище топотом сапог и жадными руками? Но выбора не было. Он выжил лишь чудом, и это чудо было даровано ему, как он смутно догадывался, не просто так. Он был должником.
С трудом отыскав расселину, через которую попал внутрь, он выбрался наружу. Пустыня после бури выглядела так, словно ее перекроили заново. Барханы сместились, скалы обнажились, явив прежде скрытые пласты породы. Лагерь он нашел лишь спустя несколько часов, полуживой от жажды и изнеможения. Его встретили удивленными криками — его уже считали погибшим. Хардинг, хмурясь, выслушал сбивчивый рассказ о найденной пещере и тотчас же отдал приказ выступать. Минхо пытался протестовать, убеждал повременить, но его никто не слушал. Жажда открытия пересилила все доводы рассудка.
И вот теперь, на закате того же дня, вся экспедиция в полном составе стояла перед входом в пещеру. Вернее, у того места, где Минхо полагал быть входу. Он хорошо запомнил расселину, запомнил нагромождение скал, похожих на окаменевших черепах. Он подошел к темному провалу первым, с колотящимся сердцем предвкушая, как введет их внутрь и явит миру свое открытие. Но то, что он увидел, заставило его остолбенеть.
Из черного проема пещеры, ступая босыми ногами по раскаленному за день, но уже остывающему песку, вышла девушка. Это была она. Та самая, с росписи. Та самая, с древней статуэтки. Живая, из плоти и крови. Ее смуглая кожа в лучах заходящего солнца отливала темной бронзой. Густые, иссиня-черные волосы тяжелой волной спадали до пояса. Глаза, огромные и миндалевидные, обведенные черным — сурьмой или сажей, — смотрели на пришельцев без страха. В них читался все тот же, что и на фреске, интерес — опасный, оценивающий, пронизывающий до костей. На ней было простое одеяние из тонкой, почти прозрачной ткани, едва прикрывавшее ее тело, но держалась она с таким достоинством, словно была облачена в порфиру царицы.
Тишина, повисшая над плато, была такой плотной, что, казалось, ее можно было резать ножом. Солдаты Хардинга, видавшие виды ветераны колониальных войн, замерли с открытыми ртами. Пинчбек издал сдавленный писк и попятился. Даже лорд Грейвз, не терявший самообладания перед лицом пулеметного огня, снял шлем и вытер внезапно вспотевший лоб.
Девушка медленно, очень медленно обвела взглядом толпу чужаков. Взгляд ее скользил по лицам, пока не остановился на одном-единственном. На лице Ли Минхо. Она смотрела на него долго, изучающе, и в ее черных, как обсидиан, зрачках мелькнуло что-то похожее на узнавание. Затем, едва заметно, уголки ее губ дрогнули в подобии улыбки — не приветливой, не враждебной, а скорее понимающей. Словно она знала, что он придет. Словно ждала его много тысяч лет.
И тогда Минхо, забыв обо всем на свете — о науке, о долге, о последствиях, — сделал шаг вперед. Потом ещё один, и теперь между ним и незнакомкой оставалось не более двух ярдов. Он чувствовал на себе взгляды всех собравшихся — Хардинга, наверняка уже положившего ладонь на кобуру револьвера, лорда Грейвза, застывшего с выражением человека, узревшего чудо, в которое он не верил еще минуту назад, Пинчбека, чьи глаза, Минхо готов был поклясться, сейчас вылезут из орбит от жадного изумления. Но все это было где-то далеко, на периферии сознания. Реальностью — единственной, осязаемой, жгучей — была лишь она. Девушка из пещеры. Живое воплощение его грез, его научных теорий, его ночных кошмаров.
Он остановился, соблюдая дистанцию, которую подсказывал ему не столько разум, сколько древний, как сам мир, инстинкт уважения перед неведомым. Затем, медленно подняв руку в универсальном жесте мира, он заговорил на архаичном диалекте староегипетского — том самом, который он реконструировал по «Текстам пирамид» и надписям в гробницах Долины Царей. Его голос звучал негромко, но отчетливо, и каждое слово он произносил с той тщательностью, на какую только был способен.
— Я пришел с миром. Я служитель божественного знания. Я друг сердца.
Слова падали в звенящую тишину, как капли воды в глубокий колодец. Минхо боялся, что его произношение, восстановленное по мертвым текстам, покажется ей варварским, что его грамматика будет неуклюжей, что она попросту не поймет его.
Но девушка поняла.
Ее глаза, до того смотревшие на него с холодным, оценивающим любопытством, чуть расширились. В их черной глубине мелькнуло нечто похожее на удивление — мимолетное, как тень птицы, скользнувшая по песку. Затем ее губы, полные и четко очерченные, словно вырезанные резцом древнего мастера, приоткрылись, и она ответила на том же языке. Ее произношение было иным — более плавным, более музыкальным, в нем слышались отзвуки каких-то иных, еще более древних фонетических законов. Голос ее был низким, грудным, с легкой гортанной хрипотцой — голосом, который, казалось, сам был порождением пещер и древних святилищ.
— Я слышу тебя. Ты видел святилище. — Она говорила утвердительно, не спрашивая. — Ты стоял перед моим изображением и смотрел на меня. Я почувствовала тебя там. Кто ты, чужеземец, говорящий на языке Предков, но носящий одежды, незнакомые мне?
Минхо перевел дыхание. Сердце его колотилось где-то у горла, но он заставил себя сохранять спокойствие. Сейчас, в этот самый миг, решалось все. Его судьба. Судьба экспедиции. Возможно, судьба всего человеческого знания.
— Меня зовут Ли Минхо, — произнес он на том же древнем наречии, сознательно опуская титулы и звания, которые здесь, перед лицом этой живой древности, казались смехотворными. — Я ученый. Я искатель истины. Я пришел из далеких земель, чтобы найти следы твоего народа. Мы искали вас очень, очень долго.
Он сделал паузу и, полуобернувшись, указал рукой на стоявших поодаль людей, застывших в немом изумлении. Хардинг, прищурившись, наблюдал за сценой с видом человека, который не понимает ни слова, но чует опасность. Пинчбек мелко крестился, бормоча что-то себе под нос. Лорд Грейвз стоял неподвижно, как изваяние, и лишь его глаза горели фанатичным огнем.
— Это мои товарищи, — продолжил Минхо, тщательно подбирая слова. — Они тоже искатели. Мы все вместе шли через великую пустыню, чтобы найти твой народ. Чтобы узнать вашу мудрость. Чтобы…
Он запнулся. Девушка перевела взгляд с него на стоявших позади людей, и ее прекрасное лицо на мгновение омрачилось. Она смотрела на их оружие, на их тяжелые ботинки, попирающие священный песок, на их алчные, изумленные лица. Что-то в ее глазах изменилось — появилась тень, легкая, но безошибочно читаемая. Тень разочарования.
— Я одна в этом месте, — произнесла она тихо, и в ее голосе прозвенела глубокая, застарелая печаль. — Мой народ ушел отсюда много поколений назад. Я осталась здесь, чтобы хранить святилище и ждать.
Минхо кивнул, и его губы тронула понимающая улыбка. Он перевел ее слова именно так, как услышал — она одна в этом месте. Значит, где-то еще, в иных укрытиях, в иных потаенных уголках этой бескрайней пустыни, еще теплится жизнь ее народа. Не все потеряно. Не все. Эта мысль принесла ему странное, горьковатое утешение. Но он еще не знал, что его собственный разум, утомленный жарой и потрясениями этого бесконечного дня, сыграл с ним злую шутку. Он не осознавал, что его знание языка Предков, при всех его академических достоинствах, все же не было совершенным. Девушка говорила на живом языке, а он знал лишь его омертвевшую, кабинетную форму, и нюансы ускользали от него, как вода сквозь пальцы. В тот момент он искренне полагал, что понял ее верно. Лишь много позже ему суждено было осознать всю глубину своего заблуждения.
Девушка, казалось, заметила промелькнувшее на его лице облегчение, но истолковала его по-своему. Она чуть склонила голову набок, и в ее взгляде мелькнуло что-то похожее на сочувствие.
— Ты надеешься, — сказала она утвердительно. — Это хорошо. Надежда — это то, что хранило меня все эти годы.
— Чего же ты ждала? — спросил Минхо, и голос его предательски дрогнул.
Она помолчала, и ее взгляд устремился куда-то вдаль, за горизонт, туда, где последние лучи заходящего солнца окрашивали небо в багровые и пурпурные тона.
— Тебя, — ответила она просто. — Того, кто придет сюда и сможет понять нашу речь. Так гласило пророчество, оставленное старейшинами: когда в Долину Надписей придет чужеземец, говорящий на языке Предков, и узрит священные изображения, я должна буду идти за ним. Ибо он приведет меня к тем, кого я жду.
И прежде чем Минхо успел осмыслить услышанное, прежде чем его разум, приученный к скепсису и анализу, успел воздвигнуть стену из логических возражений, он задал вопрос, который вертелся у него на языке с самой первой секунды их встречи. Вопрос, который был совершенно ненаучен, совершенно неуместен и совершенно неизбежен.
— И… сколько тебе лет? — спросил Минхо, и голос его предательски дрогнул.
Она перевела взгляд обратно на него, и в ее глазах заплясали искорки — быть может, веселья, быть может, горечи, а быть может, и того, и другого разом.
— По нашему исчислению, — ответила она, и ее губы тронула едва уловимая улыбка, — я прожила восемнадцать разливов Великой Реки.
Минхо нахмурился. Разливы Великой Реки? Она говорила о Ниле — священном Хапи, который египтяне почитали как источник жизни. Но разлив Нила случался каждый год. Восемнадцать разливов означало бы восемнадцать земных лет — возраст юной девушки, едва вступившей в пору цветения. Однако что-то в ее тоне, в ее взгляде, в той многозначительной паузе, которая повисла после этих слов, подсказывало ему, что он ошибается.
— Ты говоришь о разливах Нила? — переспросил он осторожно. — Но ведь Нил разливается каждый год. Восемнадцать разливов — это всего лишь…
— Я говорю не о той реке, что течет по земле, — перебила она его, и ее голос прозвучал мягко, но с оттенком той самой древней мудрости, которая заставляла его чувствовать себя не ученым, а несмышленым учеником. — Я говорю о Великой Реке в небе. Той, что вы называете Млечным Путем. Ее разлив мы видим раз в семь зим. И каждая такая зима для нас — как для вас год.
Минхо замер, производя в уме несложное, но оттого не менее ошеломляющее вычисление. Семь зим — это семь земных лет. Один небесный разлив — это семь лет. А она прожила восемнадцать таких разливов. Восемнадцать, умноженное на семь…
— Сто двадцать шесть лет, — прошептал он, и его глаза расширились. — Тебе сто двадцать шесть лет!
Она кивнула немного неуверенно, словно сомневается в том, что подтверждает, очевидное с самого начала и лишь ждавшее своего часа, чтобы быть осознанным.
— По вашему счету — да. По нашему — я все еще юна. Моя мать прожила сорок разливов, а её мать и того больше. Но то было давно. До того, как наш народ ушел.
Минхо стоял, оглушенный. Сто двадцать шесть лет. Она выглядела как девушка едва ли двадцати весен, но прожила почти в семь раз дольше. Она родилась задолго до того, как первый европеец ступил на эту землю с оружием в руках. Она помнила времена, которые для него были лишь страницами в учебниках истории. Она видела, как империи рушились, как боги умирали, как мир менялся до неузнаваемости, — а сама оставалась неизменной, запертой в каменной гробнице среди безмолвных росписей.
— Сколько же вы живете? — вырвалось у него. — Твой народ… сколько вам отпущено?
Она посмотрела на него долгим, задумчивым взглядом, и в ее глазах отразилась вся скорбь прожитых столетий.
— Столько, сколько нужно, чтобы исполнить предначертанное, — ответила она. — Не больше. И не меньше.
У Минхо подкосились ноги. Он, человек, читавший трактаты о долголетии и считавший их аллегориями, стоял теперь перед живым, дышащим доказательством того, что эти трактаты лгали лишь в одном — в том, что были написаны людьми, а не ими.
Тем временем его спутники, не понимавшие ни слова из этого странного, гортанного диалога, наблюдали за происходящим с растущим нетерпением. Пинчбек, чья жадность на время уступила место животному любопытству, пожирал глазами экзотическую красавицу. Ее смуглая кожа, ее дикие, необузданные волосы, ее тонкие, но сильные руки, унизанные браслетами из незнакомого металла, — все это казалось ему воплощением восточной сказки, сошедшей со страниц «Тысячи и одной ночи». Хардинг хмурился, но и он не мог отрицать, что девушка поразительно хороша собой — той дикой, хищной, опасной красотой, какая бывает у пустынных кошек. Лорд Грейвз же смотрел на нее не как на женщину, а как на экспонат, как на живой артефакт, ценность которого превосходила все золото фараонов.
— Минхо! — не выдержал наконец Пинчбек, и его визгливый голос разорвал тишину, словно выстрел. — Что она говорит? Кто она? Спросите у нее про металлы! Спросите про эликсир!
Минхо вздрогнул, возвращаясь к реальности. Он бросил на Пинчбека быстрый, полный презрения взгляд, но затем вновь обратился к девушке. Теперь его голос на древнем языке звучал иначе — мягче, просительнее, в нем слышалась мольба.
— Я должен спросить тебя… мы должны спросить… — он запнулся, подыскивая слова, которые не казались бы святотатством. — Ты согласишься пойти с нами? В наш лагерь? Мы не причиним тебе вреда. Клянусь жизнью. Ты… ты не должна оставаться здесь одна.
Она посмотрела на него долгим, испытующим взглядом. В ее черных, бездонных глазах отражались догорающие лучи солнца, и в них Минхо прочел нечто, от чего его сердце болезненно сжалось. Смирение. Принятие. Словно она давно знала, что этот день настанет, и давно сделала свой выбор.
— Я пойду с вами, — ответила она тихо, но твердо. — Я не против. Ибо так гласит пророчество, и так наказал мне мой брат.
— Твой брат? — переспросил Минхо, и его сердце пропустило удар. — У тебя есть брат? Но ты же сказала, что одна в этом месте.
Она улыбнулась на этот раз не загадочной полуулыбкой, а полной, ясной улыбкой, которая осветила ее лицо изнутри и сделала его почти невыносимо прекрасным.
— Брат не здесь, — ответила она. — Он далеко. Он ушел много лет назад, чтобы искать путь для нашего народа. Мы с ним — последние из рода хранителей. Последние, кто еще помнит язык Предков и древние обряды. Остальные… — она запнулась, и тень пробежала по ее лицу, — остальные ушли в горы, в глубинные убежища, куда не ступала нога чужака. Брат велел мне ждать здесь. Он сказал, что придет время и я встречу того, кто приведет меня обратно к нашему народу. Или приведет наш народ ко мне.
— Где же он теперь? Где твой брат? — спросил Минхо, чувствуя, как учащается его пульс.
— Этого я не знаю, — ответила она, и в ее голосе впервые послышалась нотка неуверенности. — Он ушел на север, к великим водам. С тех пор прошло пять разливов. Но он жив. Я знаю это. Я чувствую это. — Она приложила ладонь к груди. — Такова наша кровь. Мы знаем, когда один из нас уходит за грань. Он жив. И ты встретишь его. Так гласит пророчество.
Минхо стоял, оглушенный услышанным. Значит, где-то там, за горизонтом, бродит еще один представитель этого удивительного народа. Брат. Мужчина, проживший, быть может, столько же, сколько и она, а то и больше. И пророчество, древнее, как сами пирамиды, указывает на то, что их встреча предопределена. От этой мысли его бросило в дрожь — не то от священного трепета, не то от смутного, неосознанного предчувствия.
— Я сделаю все, чтобы помочь тебе найти его, — произнес он наконец, и в его голосе прозвучала решимость, какой он сам от себя не ожидал. — Обещаю.
Девушка посмотрела на него долгим, изучающим взглядом, словно пыталась заглянуть в самую его душу. Затем медленно кивнула.
— Я верю тебе, Ли Минхо, искатель истины. — Ее губы вновь тронула легкая улыбка. — Меня зовут Амара, что на вашем языке означает «Та, что помнит». Пойдем. Показывай дорогу в твой лагерь. Нам многое предстоит обсудить. И многое — пройти.
И, не дожидаясь дальнейших вопросов, Амара, ступая босыми ногами по остывающему песку с грацией пустынной газели, приблизилась к группе чужеземцев. Ее черные волосы, густые и тяжелые, колыхались за спиной в такт шагам, а браслеты на тонких запястьях издавали мелодичный, едва уловимый звон. Она прошла мимо лорда Грейвза, который инстинктивно отступил на шаг, словно перед ним было не смертное существо, а призрак, сошедший со страниц древних манускриптов. Она прошла мимо Пинчбека, который судорожно втянул воздух, пропитанный ароматом ее кожи — запахом мирры, ладана и еще чего-то, неуловимого, дикого, принадлежавшего не женщине, а самой пустыне. И остановилась она прямо перед капитаном Алистером Хардингом.
Шотландец стоял, выпрямившись во весь свой немалый рост, и его квадратная челюсть была сжата так, что желваки проступали сквозь обветренную кожу. Он не привык отступать. Не привык к тому, чтобы какие-то туземцы — пусть даже столь поразительные — смели приближаться к нему без позволения. Но сейчас, когда эта странная девушка стояла перед ним и смотрела ему прямо в глаза, он почувствовал нечто такое, чего не испытывал уже много лет — со времен своей первой битвы, когда молодым лейтенантом в Судане впервые увидел, как махдисты идут в атаку, не боясь ни пуль, ни смерти. Это был страх. Нет, не так. Это был трепет — древний, первобытный, тот самый, что заставляет зверя поджимать хвост перед лицом неведомой опасности.
Амара смотрела на него не мигая. Ее огромные, подведенные черной сурьмой глаза изучали его лицо — каждую морщину, каждый шрам, каждую пору. Она рассматривала его с тем же спокойным, отстраненным любопытством, с каким натуралист рассматривает редкий, но потенциально опасный вид. Затем, не поворачивая головы, она заговорила на своем древнем языке, и Минхо, стоявший чуть поодаль, поспешил приблизиться, чтобы перевести.
— Ты хочешь убить меня, — произнесла она, и голос ее был так же спокоен, как если бы она говорила о погоде. — Я вижу это в твоих глазах. Ты — воин. Ты привык уничтожать то, чего не понимаешь. То, что вызывает в тебе смятение.
Минхо перевел эти слова на английский, стараясь передать не только их смысл, но и интонацию — спокойную, лишенную всякого осуждения. Хардинг, услышав перевод, вздрогнул так, словно его ударили хлыстом. Его лицо, и без того красное от загара и выпитого за день виски, побагровело еще сильнее.
— Это неправда, — отрезал он, но голос его предательски дрогнул. — Я солдат Ее Величества, а не убийца.
Амара, дождавшись перевода, медленно покачала головой. Ее губы тронула тень улыбки — не насмешливой, но печальной, понимающей.
— Ты хочешь убить меня, — повторила она, — потому что желаешь меня. И это желание пугает тебя сильнее, чем все копья твоих врагов. Ты не умеешь желать иначе. Ты умеешь только убивать. Так тебя научили. Так ты выжил. Но знай, воин: я не твой враг. И я не твоя добыча.
Минхо перевел и эти слова, и каждое из них падало в тишину, как тяжелый камень. Он сам чувствовал, как его щеки заливает румянец — не от смущения за капитана, но от того, что слова эти, столь безжалостно точные, обнажали перед всеми то, что Хардинг, вероятно, и сам не осознавал до конца. Амара, эта девушка из древнего святилища, видевшая мир насквозь, прочла душу старого вояки, как открытую книгу.
Хардинг стоял, не в силах вымолвить ни слова. Его рука, машинально потянувшаяся к кобуре револьвера, замерла на полпути и безвольно упала вдоль тела. Он тяжело, судорожно сглотнул — и этот звук, громкий и отчетливый в наступившей тишине, был красноречивее любых слов. Все его люди смотрели на него: солдаты, застывшие с карабинами наперевес, молодой лейтенант Дженкинс, чьи глаза расширились от изумления, сам лорд Грейвз, чье лицо оставалось непроницаемым, но в глубине глаз читалось напряженное внимание. Хардинг только что проиграл битву, не сделав ни единого выстрела, и все это не вербально понимали.
Пинчбек, наблюдавший за сценой с открытым ртом, первым нарушил молчание. Его голос прозвучал неожиданно пискляво и жалобно:
— Что она сказала? Что она ему сказала, Минхо? Почему он молчит?
Минхо не удостоил его ответом. Он смотрел на капитана и видел, как тот борется с собой — со своей яростью, со своим стыдом, со своим желанием, которое только что было выставлено на всеобщее обозрение. И где-то в глубине души Минхо почувствовал укол сочувствия к этому грубому, жестокому, но по-своему честному человеку. В конце концов, он тоже стоял перед этой девушкой и чувствовал, как земля уходит из-под ног. Он тоже был очарован, потрясен и напуган одновременно. Просто он сумел это скрыть. А Хардинг — нет.
— Капитан, — произнес Минхо негромко, отступая от роли переводчика и обращаясь к нему как человек к человеку. — Она не желает вам зла. Она лишь сказала правду, которую увидела. Примите это. И давайте продолжим наш путь. Уже темнеет.
Хардинг медленно, очень медленно поднял взгляд на Амару. В его выцветших голубых глазах читалась целая гамма чувств — гнев, стыд, смятение и, на самом дне, под спудом военной выправки, тщательно скрываемое восхищение. Он ничего не сказал. Лишь коротко, резко кивнул — не то ей, не то Минхо, не то самому себе — и, круто развернувшись на каблуках, зашагал прочь, выкрикивая на ходу приказы солдатам сворачивать лагерь и готовиться к ночному переходу.
Амара проводила его взглядом, и ее лицо оставалось спокойным и бесстрастным. Лишь легкий вздох, сорвавшийся с ее губ, выдал, что эта сцена стоила ей некоторых душевных сил. Она повернулась к Минхо и заговорила вновь, теперь уже тише, так, чтобы слышал только он.
— Твой товарищ опасен. Но не более, чем раненый лев. Такие, как он, убивают от страха. Будь с ним осторожен. И еще… — она запнулась, и ее темные глаза на мгновение затуманились. — Таких, как он, я видела много. Они приходят с мечом, потому что не умеют приходить с открытым сердцем. Но он не самый страшный. Самый страшный — тот, кто прячет меч за улыбкой.
Минхо невольно перевел взгляд на Пинчбека, который все еще суетился возле своих ящиков, бросая на Амару быстрые, алчные взгляды. Да, она была права. Она была поразительно, пугающе права. И от этого становилось не по себе.
— Я запомню это, — ответил он на языке Предков и, поколебавшись мгновение, добавил: — Спасибо тебе, Амара.
Она кивнула и, запахнув покрывало вокруг плеч, двинулась вслед за ним к каравану. Солнце окончательно скрылось за горизонтом, и пустыня погрузилась в бархатную, усыпанную звездами тьму. Впереди у них была долгая ночь и еще более долгий путь. Но Минхо уже знал: что бы ни случилось дальше, обратной дороги нет. Ни для него. Ни для капитана. Ни для кого из них.