***
В ЕГЭЛЕНД Олечка работает почти год. Она давно перестала быть новой — её крашенная в светлый голова мелькает в коридорах, коллеги кивают, пьют с ней кофе, не путают с другими. Она вписалась. Прижилась. Стала своей. Она больше не чувствует себя чужой — только иногда, по ночам, когда не спится, и она смотрит в потолок и думает: «А кто я здесь? Кто я вообще?» Но главное — у неё есть Юлечка. Юлечка пришла в её жизнь на второй неделе — сама подошла к кулеру, улыбнулась, протянула руку. С тех пор они не расставались. Дружба случилась не сразу — сначала неловкость, потом привычка, потом Олечка поймала себя на мысли, что ждёт сообщений от Юлечки по утрам. Ждёт, когда высветится её имя на экране. Ждёт, когда она зайдёт в кабинет с двумя чашками кофе. Ждёт, когда она засмеётся своим красивым смехом — громким, настоящим. Олечка знает всё. Знает, что Юлечка боится грозы и всегда просит оставаться на связи, когда начинается дождь. Знает, что у Юлечки всегда мёрзнут ноги, поэтому она носит шерстяные носки даже летом. Знает, что Юлечка ненавидит кофе, но пьёт его — чёрный, без сахара, маленькими глотками, иногда обжигаясь и смеясь над собой. А Юлечка знает, что Олечка красит волосы уже несколько лет. Знает, что Олечка мнёт пальцами край одежды, когда волнуется. Знает, что Олечка никогда не была в длительных отношениях. — Ты просто ещё не встретила своего человека, — говорит Юлечка в такие моменты, и её улыбка такая тёплая, такая жёлтая, что Олечке хочется закрыть глаза, чтобы не ослепнуть. Олечка улыбается в ответ и молчит. Потому что Олечка встретила. Год назад. У кулера. В жёлтом свитере. Просто тот человек любит другого.***
Саша хороший. Правильный. Надёжный. Он приносит Юлечке цветы по пятницам, открывает перед ней двери, здоровается со всеми коллегами за руку. Он держит Юлечку за руку в коридоре — собственнически, но нежно, как держат что-то ценное. У него есть машина, квартира, планы на будущее. Олечка не может его ненавидеть. Он просто есть. Он просто занимает место, которое она никогда не посмеет занять. И это делает больнее. Потому что если бы он был плохим, если бы он делал Юлечке больно, если бы он был монстром — тогда можно было бы злиться. Тогда можно было бы сказать себе: «Юлечка заслуживает лучшего, и этот лучший — я». Но он хороший. Он правда хороший. И Юлечка его любит. Олечка слушает про Сашу каждый день. «Саша сказал», «Саша приедет», «Саша не любит, когда я задерживаюсь». Кольцо на пальце Юлечки — тонкое, серебряное, подарок на годовщину — сверкает при каждом её жесте. Его вещи на её рабочем столе — кружка, блокнот, маленький кактус. И эти вещи — как руки, вцепившиеся Олечке в горло. Она улыбается. Она научилась улыбаться, когда внутри всё разрывается на куски. Она научилась слушать про Сашу так, будто он её лучший друг, а не соперник, у которого нет никаких шансов. Потому что у неё правда нет шансов. Она — подруга. Только подруга. И не имеет права хотеть большего. Но она хочет. Она хочет так сильно, что это физически больно. Когда Юлечка смеётся — у Олечки начинает болеть где-то между рёбер. Когда Юлечка прикасается к ней случайно — берёт за локоть, поправляет прядь волос, — у Олечки немеют кончики пальцев и перехватывает дыхание. Она живёт в состоянии хронической асфиксии. Рядом с Юлечкой она забывает, как дышать. Вдали от Юлечки она забывает, зачем вообще дышать. Горло сжимается, словно Юлечка и есть то самое счастье, то самое, что обычно становится причиной смерти. Словно любовь — это не свет, а удушье. Словно чувствовать — значит умирать. И Олечка думает: может быть, так и должно быть? Может быть, любовь — это всегда асфиксия? Может быть, те, кто говорят о лёгкости и свободе, просто не любили по-настоящему? Может быть, настоящее чувство — это всегда боль, всегда невозможность дышать, всегда руки в глотке? Она не знает ответа. Она знает только одно: она задыхается. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту, когда Юлечка рядом.***
Ссора случается в пятницу вечером. Олечка уже собирается домой — накидывает пальто, проверяет телефон. В коридоре она сталкивается с Юлечкой. Та стоит у кулера, сжимая чашку так сильно, что костяшки побелели. Юлечка поднимает голову. Глаза красные, опухшие — она плакала. — Саша, — выдыхает она, и в этом одном имени столько горечи, что Олечка чувствует её на языке. — Мы поругались. Сильно. Я не хочу домой. Поехали ко мне. Пожалуйста. Я не хочу одна. Внутри Олечки всё кричит «нет, пожалуйста, не сейчас, когда я так устала притворяться». Но она говорит «да». Всегда говорит «да». Потому что для Юлечки она скажет «да» чему угодно. Даже если это убьёт её. Особенно если это убьёт её. Потому что умирать рядом с Юлечкой — это единственная смерть, которую Олечка может принять. Они едут в Юлечкину квартиру. Олечка бывала здесь раньше — уютная, светлая, с книгами на стеллаже и фотографиями на стенах. Фотографиями Юлечки и Саши. Улыбающихся. Счастливых. Правильных. В машине Юлечка молчит. Смотрит в окно, кусает губу. Олечка ведёт, сжимая руль так, что пальцы немеют. Рядом с ней пахнет Юлечкой — жёлтыми цветами, подсолнухами, одуванчиками. Этим запахом можно задохнуться. Олечка задыхается каждый день. Дома Юлечка падает на диван, сжимает подушку. Олечка садится рядом, на самый край, боясь прикоснуться. Чужая квартира. Чужие вещи. На столике — кружка Саши, на вешалке — его куртка, в воздухе — его запах. Олечка чувствует этот запах и хочет выбежать. Но она остаётся. Потому что Юлечка просит. — Я больше не могу, — говорит Юлечка в подушку. Голос глухой, сдавленный. — Я не знаю, как быть с ним. Я не знаю, как быть с собой. Я не знаю, как быть... Она не договаривает. Олечка не настаивает. Она просто сидит рядом и ждёт. Потому что это всё, что она умеет. Ждать. Всегда ждать. Ждать, пока Юлечка заметит. Ждать, пока Юлечка поймёт. Ждать, пока Юлечка выберет. — Вино есть? — спрашивает Олечка, поднимая голову. — В холодильнике должно быть, открой. Олечка открывает. Наливает в бокалы — у Юлечки красивые бокалы, хрустальные, она хранит их для особенных случаев. Наверное, сегодня особенный случай. Наверное, сегодня день, когда Олечка перестанет дышать окончательно. Вино холодное, терпкое, пахнет яблоками и горечью. Юлечка пьёт быстро, почти залпом. Олечка смотрит, как двигается её горло, и чувствует, как собственное сжимается в ответ. — Он сказал, что я его не слышу, — говорит Юлечка в бокал. — Что я всё время в телефоне. Что ему со мной тяжело. — Это неправда, — тихо говорит Олечка. — Правда? — Юлечка поднимает голову. В её глазах — усталость, боль и что-то ещё, что Олечка боится назвать. — Я правда много работаю. Я правда вечно в телефоне. Я правда не знаю, как сделать так, чтобы он был счастлив. — Ты не должна делать его счастливым. Юлечка смотрит на неё долго, тяжело. В этом взгляде — вопрос, на который она не решается ответить. — А когда ты стала такой умной? — Я всегда была умной. Ты просто не замечала. Юлечка улыбается — слабо, через силу. Это уже что-то. Олечка ловит эту улыбку и прячет её внутри, туда, где уже лежат все остальные Юлечкины улыбки — целая коллекция, музей несбывшегося. — Налей ещё, — говорит Юлечка. И Олечка наливает.***
Вино заканчивается. Олечка открывает вторую бутылку — красную, Юлечка хранила её для какого-то особенного дня, но какой день может быть особеннее, чем ночь, когда она плачет из-за мужчины на собственном полу? Они сидят на ковре. Пьют. Говорят. Потом снова пьют. Юлечка говорит много — о Саше, о работе, о том, как устала быть хорошей. Слова плывут, путаются, теряются. Олечка слушает — каждое слово впитывает, как сухая земля впитывает воду перед засухой. Она знает, что потом эти слова будут прорастать в ней — колючие, жёлтые, ядовитые. Юлечкина квартира вокруг них — чужая, пропитанная чужим запахом. На стенах фотографии Юлечки и Саши, на полке его книги, в ванной его зубная щётка. Олечка чувствует себя захватчиком. Она здесь лишняя. Она всегда лишняя. — Ты не должна исчезать, — говорит Олечка. Её язык заплетается, но она всё ещё держится. — Ты нужна. Мне. Ты мне нужна. Юлечка поворачивает голову. Их лица слишком близко. Олечка чувствует винное дыхание Юлечки, слышит её сердцебиение — или это её собственное стучит в ушах, отдаваясь где-то в груди, в горле, в кончиках пальцев. — Олечка, — тихо говорит Юлечка. — Ты такая... ты всегда рядом. Ты всегда слушаешь. Ты всегда... Она замолкает. Её взгляд скользит по лицу Олечки — по бровям, по глазам, по губам. Задерживается на губах. — Что? — шепчет Олечка. Воздух кончается. Лёгкие пустеют. Кислорода нет. Асфиксия. Она тонет. Она всегда тонет, когда Юлечка смотрит на неё так. — Ничего. Юлечка отворачивается. Олечка слышит, как она тяжело дышит. Видит, как её пальцы дрожат на бокале. И думает: может быть, это и есть любовь? Может быть, это и есть то, что чувствуют все, — это ожидание, этот страх, эта надежда, которая убивает? — Юлечка, — Олечка сама не узнаёт свой голос. — Ты можешь мне сказать. Всё, что угодно. Я не... — Я не могу, — перебивает Юлечка. — Я не могу, потому что не знаю, что это значит. — Что? Юлечка молчит. Долго. Так долго, что Олечка уже не надеется услышать ответ. Она считает свои удары сердца — раз, два, три, четыре. Восемнадцать. Сорок семь. Восемьдесят три. Она перестаёт считать, когда Юлечка говорит — тихо, почти беззвучно, так, что слова приходится ловить губами: — Ты. Я не знаю, что ты для меня значишь. Олечка замирает. Сердце останавливается, пропускает удар, потом начинает биться с такой силой, что, кажется, разорвёт грудную клетку, рассыплется на куски, растечётся красными маками по белому ковру. — Я думала об этом, — Юлечка всё ещё не смотрит на неё. — Несколько раз. Ты не просто подруга, Олечка. Я не знаю, кто ты. Но не просто подруга. И это пугает меня. Олечка не может дышать. Буквально. Лёгкие отказываются расширяться, трахея сжата, кто-то засунул руки ей в глотку и сдавливает — медленно, с наслаждением, как делают с теми, кто посмел полюбить не того. Она понимает. Она боится. Она боится так сильно, что это перекрывает всё остальное — даже счастье, даже надежду, даже саму возможность дышать. — Юлечка, — шепчет она. Одно имя — и в нём всё: надежда, страх, год молчания, вся её жизнь, которая свелась к жёлтому цвету и невозможности дышать. — Не надо, — Юлечка закрывает глаза. — Не сейчас. Я пьяная. Я расстроена. Я не имею права... — А кто имеет? Юлечка поднимает голову. Смотрит прямо в глаза. И Олечка видит там то, чего не видела раньше, — желание, страх, надежду, сожаление. Всё сразу. Всё, что убивает. Всё, что спасает. — Поцелуй меня, — шепчет Юлечка. — Пожалуйста. Олечка смотрит на неё. Время останавливается, замирает, перестаёт существовать. Есть только этот момент — этот взгляд, это дыхание, этот жёлтый свет лампы, падающий на кудри Юлечки. Олечка смотрит в её глаза — тёмные, бездонные, как колодец, в который она готова провалиться навсегда. И видит там отражение себя — испуганную, любящую. Она тянется медленно. Словно через воду. Словно сквозь стекло. Словно время сгустилось, стало плотным, и каждое движение требует нечеловеческих усилий. Её рука поднимается к лицу Юлечки — дрожит, замирает на полпути, потом всё-таки касается. Пальцы скользят по щеке — по влажной от слёз коже, по скуле, по изгибу губ. Юлечка закрывает глаза. Её ресницы дрожат. Она не отстраняется — наоборот, прижимается щекой к ладони Олечки, как котёнок, как человек, который так долго ждал тепла, что забыл, как оно пахнет. И Олечка целует её. Это происходит не потому, что она захотела. Это происходит потому, что она перестала дышать. Потому что воздух кончился. Потому что единственный способ вдохнуть — это коснуться губ Юлечки. Потому что она умирала весь этот год, и это её последний шанс — умереть правильно. Губы Юлечки пахнут вином и подсолнухами. Горькими, жёлтыми, смертельными. Но не только — ещё чем-то, что Олечка никогда не сможет назвать. Чем-то, что пахнет домом, который у неё никогда не был. Чем-то, что пахнет счастьем, которого она боялась всю жизнь. Первый поцелуй — почти невесомый. Просто прикосновение, просто вопрос, просто «ты здесь?». Олечка чувствует, как губы Юлечки дрожат под её губами. Чувствует, как Юлечка выдыхает — и этот выдох смешивается с её вдохом, и теперь они дышат одним воздухом, одним лёгким, одной жизнью. Юлечка отвечает. Медленно, будто просыпается. Будто пытается понять, что это не сон, что это правда, что это происходит здесь и сейчас, на полу её квартиры, среди чужих вещей и чужих фотографий. Её пальцы вцепляются в плечи Олечки — не отталкивая, а притягивая. Ближе. Ещё ближе. Они целуются так, будто тонут. Будто вода уже по грудь, по горло, по самые губы, и единственный способ спастись — держаться друг за друга. Губы Юлечки солёные — от слёз, от вина, от всей той боли, которую она носила в себе все эти месяцы. Олечка целует эту соль, пьёт её, запоминает её вкус навсегда. Поцелуй становится глубже. Жаднее. Словно они обе поняли, что времени больше нет, что это единственная ночь, единственный шанс, единственная возможность быть собой. Руки Юлечки скользят по спине Олечки — и кажется, что они оставляют ожоги, что кожа горит под ними, что Олечка сгорает заживо и не хочет, чтобы её тушили. Олечка отрывается на секунду, чтобы посмотреть на Юлечку. Дышит тяжело, с хрипом. Лёгкие кричат о воздухе, но она не слышит их. Она слышит только своё сердце — и сердце Юлечки, которое бьётся в унисон с ним. Она смотрит на неё — на её полуоткрытые губы, на покрасневшие щёки, на влажные ресницы, на тёмные глаза, смотрящие в ответ с чем-то, что похоже на удивление и узнавание одновременно. — Боже, — шепчет Юлечка. — Олечка... В этом «Олечка» — всё. И страх, и надежда, и вопрос без ответа. И Олечка целует её снова, чтобы не слышать этого вопроса. Чтобы не отвечать на него. Чтобы просто быть. Быть здесь. Быть с ней. Быть той, кто целует её так, будто это последний раз. Они падают на ковёр. Сползают с дивана — медленно, словно в танце. Руки сплетаются, дыхание сбивается, слёзы смешиваются с поцелуями. Олечка не помнит, как снимает с Юлечки жёлтый свитер. Не помнит, как её собственные руки оказываются под тканью чужой футболки — на спине, на коже, на рёбрах, которые хрустят под пальцами. Не помнит, как они оказываются обнаженными, спутанными, потерянными в темноте, где есть только запах вина и подсолнухов и тяжёлое дыхание, срывающееся на стоны. Юлечка целует её ключицы, плечи, шею — и кажется, что Олечка тает под этими поцелуями. Тает, как сахар в чае. Как осень в небе. Как надежда в руках. Она закрывает глаза и позволяет себе умереть — не раз, не два, а бесконечное количество раз. Каждый раз, когда Юлечка касается её, она умирает. И воскресает. И умирает снова. Это больно. Не так, как она представляла. Не нежно, не сладко, не как в фильмах. Это больно — как вскрывать вену тупым ножом. Как учиться дышать заново, когда лёгкие заполнены водой. Как тонуть в жёлтом — в этом ненавистном, смертельном, прекрасном цвете. Как умирать и знать, что это правильно. Что ты не могла по-другому. Что ты всегда хотела именно этого — умереть в руках того, кого любишь. Юлечка двигается под ней, над ней, рядом — Олечка потеряла счёт времени, потеряла ориентацию в пространстве, потеряла саму себя. Всё, что осталось, — это касания, поцелуи, всхлипы, сбитое дыхание. Асфиксия сменилась чем-то другим — тем, что похоже на наркотик. Тем, от чего не хочется отказываться даже ради собственной жизни. Они кончают почти одновременно — и Олечка впервые понимает, что значит «маленькая смерть». Потому что она действительно умирает. И возрождается. И умирает снова. Каждый раз, когда Юлечка выдыхает её имя. Каждый раз, когда Юлечка сжимает её пальцы. Каждый раз, когда Юлечка смотрит на неё так, как смотрит сейчас — потерянно, благодарно, испуганно. Они лежат на ковре. Обнажённые, спутанные, уставшие. Юлечка рядом, её голова на плече Олечки, её дыхание горячее. Олечка смотрит в потолок — чужой потолок, с чужими трещинами, в чужой квартире, где живёт чужой мужчина. Но Юлечка рядом. И это всё, что имеет значение. — Олечка, — шепчет Юлечка в тишину. — Это было... я даже не знаю, как сказать. — Не надо, — шепчет Олечка. — Не сейчас. Ничего не надо. Она целует её в макушку, чувствуя запах волос — жёлтый, солнечный, горький. И закрывает глаза.***
Утром Юлечка просыпается первая. Олечка чувствует это по тому, как исчезает тепло с её плеча. Как меняется ритм дыхания — становится чаще, поверхностнее, как у загнанного зверя. Как Юлечка замирает на секунду — будто пытается вспомнить, где она, кто она, как здесь оказалась. Потом — тихий вздох. Она вспомнила. Олечка не открывает глаза. Она притворяется спящей, потому что боится. Боится того, что сейчас будет. Боится взгляда, который увидит. Боится слов, которые прозвучат. Она боится, потому что страх — это единственное, что у неё осталось. Любовь ушла, надежда ушла, даже боль куда-то запропастилась. Остался только страх. — Олечка, — шепчет Юлечка. — Оля, я знаю, что ты не спишь. Олечка открывает глаза. Юлечка сидит рядом, прикрывшись пледом. Её волосы растрёпаны, на шее — тёмное пятно. Она выглядит растерянной, смущённой, испуганной — но не злой. Никогда не злой. Юлечка не умеет злиться на неё. Это Олечка умеет злиться на себя. — Привет, — тихо говорит Олечка. — Привет. Пауза. Тяжёлая, липкая, как смола. Как жёлтый цвет, который застыл между ними, залил всё пространство, не оставил воздуха. — Олечка, я... — Юлечка кусает губу. — Я не знаю, что сказать. — Скажи правду. Юлечка смотрит на неё долго. В её глазах — боль, страх, и ещё что-то, что Олечка не может прочитать. Или не хочет. Потому что боится. Потому что если она прочитает — ей придётся принять это. А она не хочет принимать. Она хочет верить. — Я не жалею, — наконец говорит Юлечка. — Я хочу, чтобы ты знала. Я не жалею. Олечка чувствует, как внутри неё что-то оттаивает. Как лёд трескается на реке, как солнце пробивается сквозь тучи, как первые цветы после зимы. Но только на секунду. Потому что она знает: за этим «не жалею» всегда следует «но». — Но? — шепчет она. — Но я не знаю, что это было, — Юлечка опускает голову. — Я была пьяна. Я расстроена из-за Саши. Я не могу просто взять и всё изменить из-за одной ночи. — Это была не просто ночь, — Олечка садится, прижимая плед к груди. — Ты сказала вчера, что думала обо мне. Несколько раз. Что я не просто подруга. Ты это помнишь? Юлечка молчит. Молчит так долго, что каждая секунда отдаётся в висках ударом. Трах-тах-тах. Как пули. Как капли. Как слёзы, которых ещё нет, но они уже собираются где-то внутри, между рёбер, там, где живёт вся боль. — Помню, — наконец говорит она. Тихо. Почти беззвучно. — И что ты теперь думаешь? Юлечка поднимает голову. Глаза блестят — она вот-вот заплачет. Олечка видит, как дрожат её губы, как она кусает их, чтобы сдержаться. Как она борется с собой — с тем, что хочет сказать, и с тем, что должна. — Я думаю, что боюсь, — шепчет она. — Я боюсь, что это ничего не значит. Я боюсь, что это значит всё. Я боюсь потерять тебя. Я боюсь потерять Сашу. Я боюсь, что не могу выбрать. Слова входят в Олечку, как ножи. Не острые — тупые, рваные, которые делают ещё больнее. Которые не убивают сразу, а заставляют умирать медленно, по миллиметру, по секунде, по удару сердца. — Ты не можешь иметь нас обоих, — тихо говорит Олечка. — Я знаю. — Ты должна выбрать. Юлечка замолкает. Долго сидит, глядя в пол. Олечка смотрит на её макушку — на кудри, на пробор, на то, как свет падает на волосы. Жёлтый свет. Утренний. Противный. Тот, от которого хочется закрыться. А потом Юлечка поднимает глаза. И в них нет ответа. В них только мольба. — Олечка, — говорит она тихо. — А можно... можно мы просто останемся друзьями? Крепкими друзьями? Я не хочу тебя терять. Ты для меня слишком много значишь. Но я не готова... я не могу... пожалуйста. Давай сохраним то, что у нас было. Самую лучшую дружбу. Ты для меня важнее всего. Но не так. Олечка замирает. Слова падают на неё, как кирпичи. Один за одним. Тяжёлые, холодные, неумолимые. Она чувствует, как они ломают ей рёбра, сдавливают лёгкие, выбивают воздух. Асфиксия возвращается — та, которую она знала все эти месяцы. Та, от которой нет лекарства. Олечка смотрит на Юлечку — на её заплаканное лицо, на дрожащие губы, на мольбу в глазах. И понимает: это конец. Не дружбы — надежды. Не надежды — её самой. — Ты правда хочешь остаться друзьями? — переспрашивает Олечка. Голос не дрожит. Она гордится собой. Она научилась не дрожать. — Я хочу, чтобы ты была в моей жизни, — шепчет Юлечка. — Ты самое лучшее, что со мной случилось. Я не хочу это терять. Просто... не так. Дай мне время. Может быть, когда-нибудь я пойму. Но сейчас я не могу. Прости. Олечка смотрит на неё долго. Очень долго. Смотрит на жёлтый свет за окном, на фотографии на стенах, на свои руки — бледные, дрожащие, с обкусанными ногтями. — Хорошо, — наконец говорит она. — Останемся друзьями. Юлечка выдыхает — с облегчением, со слезами на глазах. Она наклоняется вперёд и обнимает Олечку — крепко, по-настоящему, как обнимают самого близкого человека. Так, будто боятся потерять. Так, будто уже потеряли. Олечка не плачет. Она зажимает слёзы где-то глубоко внутри, между рёбер, там, где уже давно живёт эта боль. Там, где пустота выедает всё изнутри, словно кислота, и нечем это залить, нечем заткнуть. Она обнимает Юлечку в ответ. Чувствует её запах. Её тепло. Её сердцебиение. И знает, что никогда не перестанет её хотеть. Никогда. Даже когда умрёт. Даже когда сгорит в жёлтом поле. Даже тогда. Юлечка уходит в душ. Олечка остаётся одна в чужой квартире. Она сидит на полу, где минуту назад они лежали вместе. Чувствует Юлечкин запах — на ковре, на подушках, в воздухе. Смотрит на фотографии на стенах — Юлечка и Саша, улыбающиеся, счастливые, правильные. На кружку Саши на столе. На его куртку на вешалке. Она здесь лишняя. Она всегда лишняя. Олечка зажимает рот ладонью, чтобы не закричать. Сквозь пальцы пытается что-то вырваться, что-то немое на уровне с животным криком — криком, который никто не услышит, потому что некому слушать. Остаётся только прикусить свой поганый язык, сомкнуть зубы, лишь бы не показать своего зверя. А он волком томится внутри. Он выгрызает её изнутри. Может быть, это и есть истина? Что любовь — это не получить, а потерять? Она не знает. Она никогда не узнает. Она знает только одно: жёлтый цвет останется с ней навсегда.***
Сообщение приходит через три дня. Олечка проверяет телефон, стоя у кулера. Кофе остыл в чашке, но она не замечает. Она смотрит на экран, на имя Юлечки, на жёлтый смайлик в конце — дурацкий, привычный, убийственный. «Олечка, спасибо тебе. За всё. За то, что ты есть. За то, что не злишься. Я правда хочу сохранить нашу дружбу. Ты для меня слишком много значишь. Пожалуйста, дай мне время. Ты самый дорогой мне человек. Не забывай это» Олечка читает это сообщение раз, второй, десятый. Вглядывается в буквы, в «самый дорогой человек», в «не забывай». — Дорогой, но не любимый, — шепчет она в пустоту. Голос чужой, хриплый, будто она только что плакала. Хотя она не плакала. Она разучилась плакать. Она убирает телефон в карман и идёт по коридору. Проходит мимо кухни, где на столе стоит большая ваза. В вазе — подсолнухи. Кто-то поставил — наверное, Юлечка, потому что только она тащит в офис жёлтые цветы. Олечка смотрит на подсолнухи. Смотрит на жёлтые лепестки, на тёмные сердцевины, на то, как они тянутся к свету ламп, хотя света почти нет. Чувствует, как руки вцепились ей в глотку. Как лёгкие наполняются чем-то тяжёлым, неподъёмным. Как счастье убивает её медленно, по миллиметру. Она хочет выплюнуть жёлтый. Смешать с грязью, с желчью, с кровью — только бы не чувствовать. Только бы не помнить. Только бы Юлечка перестала сниться по ночам — её кудри, её тёмные глаза, её красивый смех, её вкус — солёный, как слёзы, как море, как конец всего. Но жёлтый не выходит. Он внутри, между рёбер, в сердце, под языком. Она отворачивается от вазы и идёт дальше. В свой кабинет. К своим вебинарам. К своей жизни, которая продолжается, даже когда хочется остановиться.***
Они больше не обсуждают это. Дружба не трещит по швам, не ломается до конца. Юлечка слишком добрая, чтобы разорвать всё. Олечка слишком трусливая, чтобы требовать ответа. Они снова общаются, снова пьют кофе у кулера, снова перекидываются мемами. Юлечка снова смеётся своим красивым смехом — громко, заливисто, с хрипотцой. Только теперь этот смех не долетает до Олечкиного сердца. Он разбивается о стеклянную стену и падает на пол осколками. Между ними теперь пропасть — невидимая, но осязаемая. Стена из стекла, которую невозможно разбить. Олечка смотрит на Юлечку и видит её насквозь — и одновременно не видит ничего. Потому что стекло искажает, отражает, прячет. Юлечка возвращается к Саше. Она снова говорит «Саша сказал», «Саша приехал», «Саша купил». Она снова носит кольцо и улыбается. Всё как раньше. Всё как всегда. Олечка остаётся с чувством, что её не выбрали. Каждый день Олечка чувствует этот запах — жёлтый, горький, смертельный. И каждый день она не может дышать. Но она идёт дальше. Потому что что ещё остаётся?***
Юлечка проходит мимо по коридору. Улыбается Олечке — вежливо, тепло, по-дружески. Ничего не изменилось. Всё изменилось. Олечка улыбается в ответ. — Привет, — говорит она. — Привет, — говорит Юлечка. И идёт дальше. К своим вебинарам. К своему Саше. К своей жизни, в которой Олечка осталась навсегда — не любовницей, не девушкой, не тайной. А просто подругой. Просто подругой, которая однажды провела с ней ночь в её собственной квартире и сломала себе жизнь. Олечка смотрит вслед и чувствует, как горло сжимается. Асфиксия. Она думает о том, что было бы, если бы. Если бы она не поцеловала. Если бы Юлечка не ответила. Если бы они были вместе. Если бы они были вместе — они бы сгорели. Как горел когда-то Рим. Как горела Москва. Как горят все неправильные, невозможные, слишком яркие вещи. На их руинах выросли бы кроваво-красные маки — цветы войны, цветы крови, цветы того, что не случилось. Истина восторжествовала бы. Но истина не торжествует. Истина — это жёлтый свет лампы в пустой переговорной. Это запах кофе, который никто не пьёт. Это тишина там, где только что был смех. Это Олечка, которая идёт по коридору одна, чувствуя, как рёбра сжимаются, как лёгкие отказываются дышать, как жёлтый цвет заливает всё вокруг, не оставляя ничего. Олечка думает о том, что любовь не выбирают. Она приходит сама — жёлтая, ядовитая, смертельная — и остаётся. Навсегда. Даже когда тебя не выбрали. Даже когда тебе сказали «давай останемся друзьями». Даже когда ты понимаешь, что никогда не сможешь дышать полной грудью, потому что каждый вдох пахнет подсолнухами. Она заходит в свой кабинет. Садится за стол. Открывает презентацию. За окном — осень. Жёлтые листья падают на асфальт. Олечка смотрит на них и не плачет. Она разучилась плакать. Она разучилась дышать. Она просто живёт — с этим жёлтым цветом внутри, с этим клеймом на сердце, с этим знанием, что её не выбрали. И улыбается. Потому что что ещё остаётся? Олечка просто идёт дальше. Ступает по жёлтым листьям. Не дышит. Но идёт. Говорят, Ван Гог отрезал себе ухо из-за любви. Как же Олечка его понимает.«Но я другому отдана и буду век ему верна»
— Татьяна Ларина