По ту сторону монеты

PG-13
Завершён
23
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 4 045 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

"""

Настройки
Примечания:
Шото ненавидел эту слабость. Он презирал саму мысль о том, что его рассудок, привыкший к ледяной дисциплине, мог так легко рассыпаться из-за одного человека. Это было не просто глупо — это было преступно по отношению к его времени и тем целям, которые он перед собой поставил. Он осознавал, что подобные чувства — пустая трата ресурсов, бессмысленная суета, которая лишь засоряет мысли. Он не хотел влюбляться, особенно в него. Но сердце, предавшее хозяина, продолжало биться в унисон с этим навязчивым, въедливым образом, от которого не удавалось избавиться даже в самых глубоких медитациях. Каждый его день превратился в бесконечный, мучительный сеанс наблюдения. Шото ловил себя на том, что его взгляд, словно по собственной воле, постоянно сканировал пространство в поисках знакомого силуэта. Он следил из тени, из углов коридоров, из-за спин одноклассников, стараясь быть незаметным даже для самого себя. И с каждым разом это приносило всё больше горького разочарования. Шото видел, как тот двигается среди людей. Он видел этот яростный, взрывной темперамент, видел, как тот огрызается, как посылает каждого встречного подальше, как выплескивает свою агрессию на всё живое. Но, парадоксально, вокруг него всегда было движение. Всегда находился кто-то, кто смеялся над его грубостью, кто пытался вклиниться в его пространство, кто искал его одобрения или просто хотел быть рядом, даже если в ответ летели проклятия. Это зрелище жгло изнутри. Шото смотрел на эту шумную толпу, окружавшую Бакуго, и чувствовал, как внутри него закипает холодная, вязкая обида. Это было несправедливо. Почему те, кто получает лишь его гнев, имеют право быть так близко? Почему это вечное «одинокое» существо на самом деле никогда не оставалось по-настоящему одно? Шото стоял в полумраке, сжимая кулаки так сильно, что костяшки белели. Он чувствовал себя посторонним, наблюдателем из другой реальности, которому был закрыт доступ к тому, что так легко и бездумно получали другие. Это было унизительно. Но, несмотря на всё презрение к самому себе, он не мог отвести глаз. Шото чувствовал, как внутри него копится усталость — не от тренировок, а от этой непрекращающейся, безмолвной игры в прятки. Он наблюдал за тем, как Бакуго раздает резкие команды или просто проходит мимо, даже не удостаиваясь того, чтобы скосить взгляд в сторону Шото. Или, что было еще хуже, смотрел на него так же, как на всех остальных: как на часть фона, безликую массовку, декорацию в его персональном, шумном мире. Для Бакуго существовал либо противник, которого нужно уничтожить, либо раздражающий фактор, который нужно отодвинуть. И Шото, со всей своей сложностью, со всей своей тщательно скрываемой нежностью, оказывался где-то посередине этой серой массы. Он был для него просто «еще одним». Очередным дополнением к интерьеру академии, человеком, который стоит в общем ряду, не выделяясь ничем, кроме привычной сдержанности. Эта мысль колола больнее, чем любая физическая рана. Шото казалось, что он стоит за толстым, прозрачным стеклом: он видит каждое движение Бакуго, знает интонации его голоса, замечает, как дергается мышца на его скуле, когда тот злится, но для самого Бакуго этого стекла не существовало вовсе. Он проходил сквозь Шото, не задерживаясь, не оставляя и следа признания. Было обидно осознавать, что он добровольно загнал себя в это положение — быть тенью, следящей за светом, до которого невозможно дотянуться. Он прокручивал в голове диалоги, которые никогда не состоялись бы, представлял, как мог бы выделиться, стать чем-то большим, чем просто очередной фигурой в толпе. Но каждый раз, стоило Бакуго обронить очередное едкое замечание в сторону окружающих, Шото замирал. Он понимал, что если он решит выйти из тени, если заявит о себе, то, скорее всего, получит ровно то же самое, что и все: порцию яростного игнорирования или равнодушного пренебрежения. Шото ненавидел это чувство невидимости. Он чувствовал себя призраком, который обречен наблюдать за жизнью, к которой у него нет ключа. Его собственное сердце, эта нежеланная ноша, продолжало предательски учащенно биться каждый раз, когда Бакуго оказывался в поле зрения, но в ответ он получал лишь пустоту — холодную, безразличную пустоту человека, который даже не подозревал о существовании такой странной и болезненной преданности. Снаружи Шото оставался прежним: невозмутимый, с ледяным спокойствием на лице и размеренными движениями. Он исправно посещал занятия, тренировался до изнеможения и отвечал на вопросы преподавателей с привычной точностью. Но внутри него бушевала буря, выжигающая все остатки рациональности. Это был шторм, запертый в тесной клетке собственного тела, где каждый удар пульса отдавался глухим эхом в висках. Он часами мог сидеть на общей кухне общежития, глядя в одну точку — на пятно от пролитого чая или на холодную поверхность стола. Мир вокруг терял четкость, превращаясь в размытый шум, пока чей-то окрик не возвращал его в реальность. Он вздрагивал, возвращая на лицо привычную маску, и сухо кивал, извиняясь за «задумчивость». Никто не догадывался, что в эти моменты он не просто витал в облаках — он пытался примирить в себе два полюса, которые вдруг сошлись в одной точке. Шото отчетливо понимал: Бакуго был невыносим. Он был сложным, острым, как битое стекло, и требовал от окружающих столько эмоциональной отдачи, сколько многие просто не могли себе позволить. С ним было мучительно трудно; его характер был полосой препятствий, которую не каждый хотел преодолевать. Но Тодороки видел и другое. В глубине души он осознавал пугающую истину: они были двумя сторонами одной монеты. Оба — дети огня, выкованные в горниле амбиций и подавленных ожиданий. Оба знали, что такое одиночество в эпицентре всеобщего внимания. Тодороки смотрел на Бакуго и видел в его яростных вспышках отголоски собственного внутреннего пламени, которое он так долго учился сдерживать. Они были схожи в своей изоляции, просто каждый из них выстроил вокруг себя разные баррикады: один — из льда и молчания, другой — из криков и взрывов. Эта осознанная близость делала всё еще хуже. Она подпитывала ту самую влюбленность, от которой Шото так отчаянно хотел избавиться. Он понимал, что этот человек — зеркало его собственной искалеченной души, и именно поэтому не мог отвернуться. Он продолжал сидеть в тишине общежития, чувствуя, как внутри него, в этой бесконечной буре, образ Кацуки становится всё более четким и невыносимо реальным, пока очередной случайный шум не вырывал его из оцепенения. Ночь окутала общежитие плотным, душным молчанием. Кухня погрузилась в полумрак, освещаемая лишь тусклым светом индикатора микроволновки, который мерно подмигивал в пустоту. Шото сидел на том же месте, где оказался еще до ужина, его пальцы бездумно сжимали остывшую кружку. Мысли, казалось, превратились в густой кисель, в котором тонули остатки его воли. Он снова проигрывал в голове тысячи сценариев, снова пытался понять, где именно грань между его личной драмой и реальностью. Внезапный звук шагов по линолеуму прорезал тишину, как лезвие. Шото не шелохнулся, хотя внутри всё сжалось в тугой узел. Он ожидал увидеть кого угодно — Ииду, вечно пекущегося о распорядке, или кого-то из ребят, решивших перекусить. Но когда человек остановился прямо напротив, в поле зрения попали знакомые грубые ботинки и край темных спортивных штанов. Бакуго. Шото поднял голову, готовясь к привычному потоку агрессии, к тому, что его сейчас назовут «тупоголовым полукровкой» за то, что он просиживает штаны в темноте, занимая место. Но Бакуго молчал. Он стоял, привалившись плечом к дверному косяку, и в его взгляде, тяжелом и неожиданно спокойном, не было ни капли той ярости, к которой Шото привык как к защитному барьеру. Вместо того чтобы взрывать пространство своим присутствием, Бакуго просто смотрел. В его глазах отражался приглушенный свет, и от этого взгляда у Шото перехватило дыхание. Кацуки не орал. Он не хмурился с той привычной издевкой, которая обычно сопровождала его контакты с остальными. Он выглядел почти… уставшим, если вообще возможно применить это слово к человеку, который всегда был на пределе. — Ты здесь уже три часа, — голос Бакуго прозвучал глухо, без тени привычного рыка. Это было не обвинение, а скорее констатация факта, сказанная настолько тихо, что Шото показалось, будто это плод его воображения. Тишина, воцарившаяся между ними, больше не была пустой. Она стала плотной, осязаемой, пропитанной электричеством, которое ощущалось кожей. Бакуго не ушел, не отвернулся и не заполнил комнату привычным шумом. Он просто остался стоять в этом круге света, и Шото впервые почувствовал, что та самая прозрачная стена, за которой он так долго прятался, дала первую, едва заметную трещину. Весь привычный мир Шото, с его логикой и самоконтролем, вдруг показался нелепым, ведь прямо сейчас, без единого лишнего слова, Бакуго видел его — по-настоящему видел. Шото замер, чувствуя, как внутри него, в самом эпицентре бушующего шторма, на мгновение воцарилась звенящая тишина. В этом молчании Бакуго не было привычного вызова или насмешки. Это была иная тишина — тяжелая, густая, похожая на ту, что предшествует удару молнии, но странно честная. — Я просто… задумался, — голос Тодороки прозвучал хрипло, непривычно для него самого. Он не стал придумывать оправданий, хотя мозг лихорадочно искал повод сбежать, чтобы скрыть эту нелепую уязвимость. Бакуго не сдвинулся с места. Он сделал шаг вперед, переступая черту, которую сам же обычно проводил между собой и окружающими. Свет от холодильника выхватывал резкие черты его лица: прищуренные глаза, плотно сжатые губы, капли пота на лбу после поздней тренировки. Он выглядел странно «настоящим» в этой темноте, лишенным той агрессивной оболочки, за которой обычно прятал свою суть. Кацуки подошел к столу и оперся ладонями о столешницу, сокращая дистанцию до минимума. Шото отчетливо чувствовал исходящий от него жар — запах пороха, пота и чего-то неуловимого, острого. Это было похоже на столкновение двух стихий, которые, вопреки законам природы, не пытались уничтожить друг друга, а просто… застыли. — Ты выглядишь так, будто собрался сдохнуть прямо на этом стуле, — процедил Бакуго. Его слова были грубыми, но в них отсутствовало жало. Скорее, это была констатация глубокого, почти животного раздражения, смешанного с чем-то другим, что Шото не мог опознать. Бакуго чуть наклонил голову, и его взгляд, обычно метавший искры, сейчас будто сканировал Шото, изучая каждую черточку на его лице, каждую эмоцию, которую тот так старательно прятал за маской ледяного безразличия. — Чего ты пялишься? — резко добавил Кацуки, но в этот раз он не отвел взгляд. Он ждал. Шото понял, что сейчас тот самый момент, когда можно либо снова спрятаться в привычный холод, либо позволить этому шторму внутри выплеснуться наружу. Он не ответил на вопрос, лишь чуть сильнее сжал кружку, чувствуя, как пальцы дрожат. Он видел, как в глазах Бакуго мелькнуло что-то похожее на узнавание. Тот словно читал его, как открытую книгу, понимая всё — и эту нелепую слежку, и пустоту после тренировок, и всё то, что Шото так отчаянно пытался скрыть от всего мира. И в этот момент Шото осознал, что конец этого противостояния уже близок, и он будет далеко не мирным. Шото не отвел взгляд. Обычно он умел мастерски ускользать от подобных моментов, превращая всё в шутку или просто уходя от разговора, но сейчас ноги словно приросли к полу, а голос отказался повиноваться привычным сценариям. В этой ночной тишине воздух стал настолько плотным, что казалось, его можно разрезать ладонью. — Я не пялюсь, — наконец произнес Тодороки, и его голос прозвучал на удивление ровно, хотя сердце в груди колотилось так, словно пыталось проломить ребра. — Я просто смотрю. Бакуго издал короткий, ядовитый смешок, от которого у Шото по спине пробежал холодок. Кацуки выпрямился, и теперь он возвышался над ним, словно нависшая скала. Его руки были глубоко засунуты в карманы штанов, но напряжение в его плечах выдавало, что он готов взорваться в любую секунду. Однако взрыва не последовало. Вместо этого Бакуго сделал еще полшага вперед, оказываясь в личном пространстве Шото. — На что? — голос Кацуки стал тише, почти вкрадчивым, что пугало гораздо больше, чем его обычные крики. — На то, как я не ору? Или на то, что ты тут сидишь, как пришибленный, и чего-то ждешь? Шото почувствовал, как к лицу приливает кровь. Прямота Бакуго всегда была ножом, который вскрывал все его нарывы без наркоза. Его не заботили приличия, он не играл в игры, в которые так привык играть Шото, прячась за вежливыми улыбками и холодным отстранением. — Не знаю, — честно ответил Шото, и эта правда вырвалась наружу раньше, чем он успел ее цензурировать. — Наверное, жду, когда ты перестанешь быть для меня… невозможным. В кухне снова повисла тишина, тяжелая и давящая. Бакуго замер, его глаза опасно сузились, изучая лицо Тодороки с такой пристальностью, что Шото почувствовал себя голым под этим взглядом. Кацуки не ответил сразу. Он лишь шумно выдохнул через нос, и в этом жесте было что-то болезненно знакомое — та же сдерживаемая ярость, та же попытка обуздать что-то, что было сильнее его самого. — Ты такой же долбанутый, как и все остальные, полукровка, — выплюнул Бакуго, но в этих словах не было ненависти. В них было раздраженное признание, которое внезапно ударило Шото под дых. — Думаешь, я не замечаю? Ты всегда где-то рядом. Вечно маячишь на периферии, как какая-то чертова тень. Шото затаил дыхание. Значит, он видел. Все это время он знал, что за ним следят. И, судя по всему, он не спешил его прогонять. — Если тебя это бесит, ты мог просто сказать, — тихо сказал Шото, чувствуя, как внутри рушатся последние преграды его самоконтроля. Бакуго резко подался вперед, так что их лица оказались на пугающе близком расстоянии. Он был горячим, как раскаленный металл, и от него пахло жженой серой. — Бесит, — прорычал он прямо в лицо Шото. — Но еще больше бесит, что ты, сука, до сих пор не свалил отсюда. Шото на мгновение закрыл глаза, чувствуя, как этот разговор, такой же хаотичный и опасный, как сам Бакуго, окончательно сжигает все его попытки казаться рациональным. Он глубоко вздохнул — длинно и надрывно, словно пытаясь выпустить из легких не просто воздух, а весь этот затянувшийся лед, который он носил в себе годами. Его плечи, до этого напряженные, вдруг обмякли. Он медленно отвернулся от Кацуки, глядя в темное окно, где в отражении дрожали их фигуры, и тишина кухни стала почти физически ощутимой, пульсирующей в унисон с его сбившимся дыханием. — Ты прав, — негромко сказал Шото, глядя на собственное отражение. — Я маячу рядом. Я слежу. И я не ухожу. Он чувствовал взгляд Бакуго на своем профиле — тяжелый, прожигающий, почти осязаемый. Шото горько усмехнулся своим мыслям. Он так долго пытался облечь это в форму, подходящую для его выверенного мира, но сейчас понял, что любая форма здесь была бы ложью. — Я не хотел этого, — продолжил он, и слова начали падать в пространство между ними, как капли расплавленного свинца. — Это было худшим, что могло со мной случиться. Я знал, что ты — это бесконечная головная боль, что рядом с тобой невозможно сохранить спокойствие, которое я так долго выстраивал. Я понимал, что это пустая трата времени, что ты никогда не станешь «удобным» человеком. Но… — он сделал паузу, чувствуя, как внутри снова разгорается этот невозможный, яростный жар. — Но я ничего не могу с собой поделать. Это как смотреть на огонь, зная, что обожжешься. Ты притягиваешь, даже когда отталкиваешь. И видеть тебя в окружении других… — Шото запнулся, чувствуя, как внутри поднимается волна глупой, детской обиды, которую он так долго скрывал. — Это просто невыносимо. Словно ты смотришь сквозь меня, как через пустое место, хотя я — единственный, кто действительно видит, какой ты на самом деле. Он замолчал, осознавая, что только что перешел черту, за которой пути назад уже не будет. Он выложил всё, открыв свою самую постыдную тайну — признание в том, что его невозмутимость была лишь декорацией, а за ней скрывался человек, одержимый самым сложным из всех возможных выборов. В кухне воцарилась такая тишина, что Шото слышал собственный пульс. Он не решался повернуться, ожидая либо взрыва, либо насмешки, либо тишины, которая будет хуже любого крика. На секунду кухня погрузилась в вакуум. Бакуго, обычно готовый к резкому выпаду или мгновенной контратаке, застыл. Его плечи, до этого взведенные, как пружины, неожиданно опустились. Тишина, которая повисла в воздухе, была не угрожающей, а скорее ошеломленной, словно признание Шото выбило из-под ног привычную почву, на которой он строил свои защиты. Кацуки медленно, почти неуверенно, склонился над Шото. Он не нависал над ним с привычной угрозой, а просто оказался совсем рядом — так близко, что Тодороки чувствовал тепло, исходящее от его кожи. Бакуго оперся локтями о столешницу, закрывая лицо ладонями на короткий миг, прежде чем снова посмотреть на Шото. Когда он заговорил, Шото едва узнал этот голос. В нем не было ни капли той ядовитой хрипоты, ни рычания, ни желания ужалить. Это был голос человека, который бесконечно, смертельно устал от самого себя. — Ты думаешь, ты один такой умный? — Бакуго говорил тихо, почти шепотом, глядя куда-то в сторону, на пустую столешницу. — Думаешь, я не видел, как ты за мной ходишь? Как ты стоишь в стороне, когда вокруг меня этот шум, этот сброд, который только и делает, что тянет из меня силы? Он снова перевел взгляд на профиль Шото, и в его глазах, лишенных привычного огня, читалась странная, пугающая мягкость. — Я ведь тоже не хотел этого, — признался Бакуго, и в его тоне проскользнула нотка горького смирения. — Я просыпался каждый день с одной мыслью: сегодня я буду просто тренироваться, просто стану номером один, и никакая дрянь не залезет мне в голову. Но потом появлялся ты. Со своим этим спокойствием, со своими чертовыми взглядами, от которых меня выворачивало наизнанку. Я злился. Я орал на всех вокруг только потому, что не мог заорать на тебя, не мог просто подойти и… разобраться с этим. Бакуго выдохнул, и в этом выдохе слышалась тяжесть, которую он, вероятно, носил в себе месяцами. — Это отвратительно — чувствовать, как кто-то занимает место в твоих мыслях без разрешения, — он едва заметно усмехнулся, но в этой усмешке не было злобы. — Это хуже любой тренировки, хуже любого поражения. Но… — он сделал долгую паузу, будто подбирая слова, которые ему были совершенно не свойственны. — Наверное, это лучшее, что со мной случалось. Потому что, черт возьми, больше никто не смотрит на меня так, будто я не просто «взрывной Бакуго», а кто-то, кого вообще стоит видеть. Он замолчал, и в этой тишине Шото почувствовал, как колотится его сердце. Бакуго был уставшим, сломленным этой же борьбой, и это осознание внезапно сделало всё, что было до этого, таким ничтожно малым. Они оба оказались в одной ловушке, которую сами же и создали. Шото медленно повернулся на стуле, встречаясь с Кацуки лицом к лицу. В тусклом свете индикатора микроволновки он видел его черты — резкие, но сейчас странно беззащитные, словно панцирь, который Бакуго выстраивал годами, дал окончательную трещину. В глазах Кацуки, обычно полных ярости, плескалось такое же узнавание и такая же глубокая усталость, как у самого Шото. Он не раздумывал. Логика, дисциплина, попытки просчитать последствия — всё это мгновенно стало неважным. Шото поднял руки и осторожно, почти боязливо, обвил их вокруг шеи Бакуго, чувствуя под пальцами жесткость ткани его футболки и тепло кожи. Кацуки не отстранился, не дернулся, не взорвался. Он лишь на мгновение замер, словно проверяя, реально ли это, а затем подался навстречу, сокращая оставшиеся миллиметры. Их поцелуй в темноте кухни был пропитан тишиной и странной, неуместной нежностью. Это не было похоже на их обычное взаимодействие, полное трения и искр; здесь не было борьбы за лидерство. Это было столкновение двух измученных душ, которые наконец-то позволили себе перестать сражаться. Шото чувствовал, как Кацуки — обычно такой неистовый и требовательный — целует его осторожно, почти с благоговением, будто боясь, что, если он надавит чуть сильнее, этот момент рассыплется, как лед. В этом поцелуе читалось всё то, что они не могли сказать словами: вся накопленная обида на самих себя, всё нежеланное притяжение, которое теперь стало единственным смыслом их существования. Бакуго положил одну руку на затылок Шото, чуть сильнее притягивая его к себе, а другой уперся в стол, окружая его, словно защищая от остального мира. Для обоих это было непривычно до боли. Они привыкли выживать, привыкли быть сильными, привыкли, что мир вокруг требует от них сверхчеловеческих усилий. Но здесь, в полумраке общежития, среди остывших кружек и тишины, они были просто двумя людьми, которые, вопреки всему, перестали быть «сторонами одной монеты» и наконец-то стали целым. Это было хрупкое, почти болезненное открытие того, что им больше не нужно следить друг за другом из тени. Теперь они были здесь, вместе, в этой темноте, где не требовалось ни слов, ни масок, ни бесконечного контроля. И пусть завтра всё могло вернуться на круги своя, в эту минуту, в этом нежном, почти робком касании губ, они впервые за долгое время чувствовали себя по-настоящему живыми. Они отстранились друг от друга медленно, будто возвращаясь из какого-то другого мира в реальность ночной кухни. В тусклом свете индикаторов их лица казались мягче, почти незнакомыми. Шото тяжело дышал, чувствуя, как пульс бешено отбивает ритм в висках, а губы саднит от непривычного, но такого нужного тепла. Он видел, как губы Кацуки — обычно всегда сжатые в линию, готовую к колкостям, — теперь слегка распухли и покраснели, и эта деталь казалась ему самым честным признанием в мире. Бакуго смотрел на него сверху вниз, и в его глазах, где прежде всегда кипела ярость, сейчас плескалось странное, почти пугливое счастье. Он не спешил отступать, не спешил снова надевать привычную маску высокомерия, хотя в его взгляде читалось явное смущение от того, насколько глубоко он сейчас позволил себя заглянуть. Кацуки шумно выдохнул, проводя ладонью по своим взъерошенным волосам, и его плечи окончательно расслабились. Он хмыкнул — коротко, по-свойски, но без привычной агрессии. — Ну и ну, — пробормотал он, глядя прямо на губы Тодороки, и в его голосе прозвучало странное, уставшее удовлетворение. — Я всей душой ненавижу разводить эти сопли, тошно даже от самой мысли, что я сейчас это произнесу. Он сделал паузу, коротко дернув уголком губ, и его взгляд снова встретился со взглядом Шото, став мягче, чем когда-либо. — Но, черт возьми, — выдохнул Бакуго, почти беззвучно, — оно того стоило. Хотя бы ради того, чтобы наконец заткнуть тебя и поцеловать эти твои пухлые губы. В его словах не было ни грамма издевки. Это было признание, брошенное почти как вызов самому себе, как капитуляция перед тем, что он так долго пытался задушить. Шото почувствовал, как внутри него, в самом сердце его личной бури, шторм утихает, оставляя после себя лишь чистое, ослепительное спокойствие. Теперь, когда всё было сказано, не осталось никаких «но», никакой пустой траты времени — только тихая ночь, они двое и осознание того, что, несмотря на все препятствия, этот выбор оказался единственно верным. Шото не нужно было повторять дважды. Его тянуло к Кацуки с гравитацией, которой он не мог сопротивляться, да и не хотел больше пытаться. Он подался вперед, сокращая ничтожное расстояние между ними, и его руки снова скользнули на плечи Бакуго, пальцами зарываясь в жесткие, колючие волосы на затылке. Второй поцелуй был иным. В нем не было той первоначальной робости или шока от осознания происходящего. В нем появилось требование, легкий напор и какая-то болезненная жадность, словно они пытались наверстать все те часы, дни и месяцы, которые провели, просто наблюдая друг за другом из тени. Бакуго ответил моментально, его ладони грубо, но уверенно легли на талию Шото, притягивая того вплотную к столу. Кухня, с ее холодным светом и запахом остывшего кофе, перестала существовать; остался только жар, исходящий от Кацуки, и вкус его решимости. Они целовались так, будто это был единственный способ дышать, теряясь в ощущениях, которые оба так долго пытались в себе вытравить. Но через несколько минут Бакуго резко прервал контакт. Его дыхание было сбивчивым, грудь тяжело вздымалась, а глаза, в которых все еще мерцало то непривычное, почти пугающее счастье, встретились с глазами Шото. Кацуки не стал ничего объяснять — он ненавидел лишние слова, особенно в такие моменты. Он просто схватил Тодороки за запястье — крепко, как будто забирал что-то, что по праву принадлежало только ему — и рывком потянул за собой. — Пошли, — коротко бросил он, и в его голосе слышалось не приказание, а что-то вроде облегченного выдоха. — Здесь слишком светло и слишком много шансов, что кто-то ввалится в эту чертову комнату. Шото позволил вести себя, не выпуская руки Бакуго даже на секунду. Они прошли через коридор, где тишина общежития давила на уши, и зашли в комнату Кацуки, где воздух был пропитан запахом его тренировочных снарядов и той самой специфической остротой, которая навсегда теперь ассоциировалась у Шото с домом. Как только дверь захлопнулась, отсекая их от остального мира, Бакуго снова прижал его к себе — на этот раз уже спиной к закрытой двери — и в темноте, лишенной любых наблюдателей, это казалось окончательным и бесповоротным началом чего-то очень сложного и очень настоящего. Дверь закрылась, отрезая их от остального мира, и в тесном пространстве комнаты, пропитанном запахом пороха и чего-то до боли родного, время словно остановилось. Здесь не было нужды в масках, не было необходимости держать дистанцию или опасаться чужих взглядов. В полумраке, едва разбавленном уличным светом, они терялись друг в друге. Это была ночь без слов — лишь калейдоскоп касаний, путаных вздохов и рук, которые исследовали линии плеч, спин и ключиц, словно пытаясь выучить их наизусть. Они целовались бесконечно, отчаянно и нежно, сбрасывая с себя груз накопленного напряжения, который давил на них месяцами. Каждое объятие было ответом на тот негласный запрос, что висел между ними с самого начала: признанием, что больше не нужно быть «сторонами одной монеты» в разных углах комнаты. Они укрылись друг в друге, как в единственно безопасном месте во вселенной. Постепенно хаос, бушевавший внутри Шото, и привычная, изматывающая ярость, с которой Бакуго защищал свой внутренний мир, растворились, уступив место странному, почти забытому чувству покоя. В ту ночь навязчивые мысли — те, что заставляли Шото часами сидеть на кухне, а Бакуго — сканировать толпу, — исчезли, не оставив и следа. Когда сон, тяжелый и безмятежный, окончательно накрыл их, они уже не помнили, где заканчивается один и начинается другой. Они уснули, крепко сплетаясь в объятиях, наконец-то свободные от своего бесконечного одиночества, обретя ту самую тишину, которую искали, даже не отдавая себе в этом отчета.
Отзывы (1)