Носитель

NC-17
В процессе
5
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 62 страницы, 19 358 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 7 Отзывы 1 В сборник

7. Сложные отношения

Настройки
Я сижу на жёстком стуле у кровати Ани и смотрю на её плечо под простынёй. Она лежит на боку, лицом к стене. Правая сторона шеи и щеки закрыта свежими повязками. На левой, там, где Артур недавно пересадил кожу, проступает болезненно-розовая, слишком гладкая молодая ткань. В палате пахнет антисептиком, лекарствами от ожогов и чем-то металлическим — как всегда у нас, заражённых. — Привет, — говорю я тихо. Она не шевелится. Я жду, будто ей просто не хватает сил ответить, будто через секунду она всё-таки повернёт голову, хотя бы моргнёт иначе. Но ничего не меняется. Монитор справа лениво отсчитывает редкий пульс. — Артур говорит, приживается лучше, чем он ожидал, — добавляю я. — Это… вообще-то хорошо. В этой стерильной коробке мой голос звучит фальшиво. Ей плевать на кожу. Плевать на то, как выглядит её лицо. Если бы она могла, она бы вырвала эти лоскуты прямо сейчас. Сначала мне казалось, что дело только в муже. 2015 год, Кавказ, супружеская пара в горах на отдыхе. «Дикий» заражённый. Разодранная палатка, узкий серый рассвет над камнями. Она выживает, а муж — нет. После этого Аня будто так и не возвращается оттуда до конца. Ходит, отвечает, ест, если её заставляют, даже работает первое время — и всё равно выглядит так, будто настоящая она осталась лежать где-то в горах, а вниз спустили только тело. Я почти сразу вытаскиваю её к себе в штат с тем же упрямством, с каким сейчас Артур собирает её заново. Такой квалифицированный микробиолог нам очень нужен. Мне кажется: здесь, среди себе подобных, под наблюдением, в нормальной лаборатории, с возможностью работать, думать, быть полезной — ей станет легче. Я выбиваю разрешения, особое место в изоляторе, доступ к оборудованию, отдельный протокол. А потом Аня за несколько дней собирает из реактивов и медицинских растворов густую бесцветную дрянь — смесь ингибиторов клеточного дыхания, соединений тяжёлых металлов и какого-то собственного, почти интуитивного расчёта... по принципу действия пугающе близкую к одному из наших закрытых ядов с летальным исходом. Будь у неё доступ к архивам, я бы решил, что она их украла. Но доступа у неё нет. Она просто кое-что понимает. А чтобы наверняка — поджигает себя. После этого даже законченный циник Артур, который обычно говорит о телах как о мебели, ходит вокруг её койки на цыпочках и даже повязки меняет сам, никого к ней не подпускает. — Я могу просто посидеть, если хочешь, — говорю я. — Не обязательно отвечать. Тишина. Я сцепляю пальцы, потом разжимаю их и смотрю на её руку поверх простыни. Кисть перебинтована, только кончики двух пальцев остаются снаружи — бледные, неподвижные. Регенерация идёт плохо: яд слишком медленно покидает её обессиленное тело. Которое, к тому же, совсем не хочет жить. — Или могу рассказать что-нибудь, — говорю я после паузы. — Новости, например. Никакой реакции. Я криво усмехаюсь, хотя смеяться не хочется. — Новости у нас, правда, почти всегда дрянные. Но есть и одна странная. На слове «странная» Аня едва заметно напрягается. Не поворачивается — просто в линии плеча что-то меняется. Настолько слабо, что я мог бы решить, будто мне показалось. Я чуть подаюсь вперёд. — У нас новый заражённый, — говорю я. — Молодой парень. По срокам поздняя стадия уже должна запускать мутацию. Даже не так: сроки уже все прошли. Теперь я вижу точно: её голова слегка сдвигается на подушке. — Но он не мутирует, — говорю я уже тише. — Вообще. Ни костных выбросов, ни деформации мягких тканей, ни приколов с когнитивкой. Показатели обычные, для нормального человека. Как будто… как будто вирус встал на пороге и дальше не идёт. Аня медленно моргает. Это так мало и так много одновременно, что у меня пересыхает во рту. — Я думаю, тебе было бы интересно, — говорю я, стараясь не спугнуть этот крошечный отклик. — Ты бы, наверное, уже вырвала у меня из рук анализы и сказала, что мы смотрим не туда. Её пальцы едва заметно сокращаются. Я придвигаю стул ближе, почти вплотную к койке. — Слышишь? — спрашиваю я. — Он правда не мутирует. Аня очень медленно поворачивает голову. Не полностью — только настолько, чтобы я видел один глаз между краем подушки и бинтом. Взгляд мутный от обезболивающих, тусклый, измученный, но в нём впервые за долгое время появляется что-то, не похожее на пустоту. Интерес. Или надежда. Или просто профессиональный рефлекс, который не может выжечь даже боль. — Мы пока не понимаем почему, — говорю я, цепляясь за этот взгляд. — Я не знаю. Кровь у него обычная. И поведение тоже. Сейчас нам предстоит выяснить, что в нём есть такого, что затормозило, а возможно, обезвредило инфекцию. Аня смотрит на меня несколько секунд, и я вдруг почти физически чувствую, что она хочет что-то сказать. Это поднимается в ней, как слабое движение под водой: напрягается горло, дрожат губы, пальцы чуть сильнее сминают простыню. Я наклоняюсь ближе. — Что? Она молчит. — Аня. Её рот приоткрывается. На мгновение мне кажется, что сейчас прозвучит хоть одно слово — хриплое, тихое, может быть, всего одно. Я уже подаюсь вперёд, почти встаю. Но она только выдыхает и закрывает глаза. Лицо снова становится пустым. Я сижу ещё немного, слушая ровный писк монитора. А потом ухожу проигравшим. Я давно кое-что подозреваю. Она не хочет жить не потому, что осталась одна. Она не хочет жить этим. *** После Ани меня всегда мутит. Не в прямом смысле, конечно. Внутри остаётся липкая тяжесть, от которой никуда не деться. Ходить по коридорам бессмысленно, работать невозможно, оставаться наедине с собой — совсем плохая идея. Поэтому я иду к Кириллу. Единственный по-настоящему «нормальный» человек в этом месте — если в изоляторе вообще уместно такое слово. От кого ещё тут подпитываться ощущением, что мир всё ещё живой? Лия приносит нам кофе в бумажных стаканчиках и, как всегда, исчезает так быстро, будто знает, что разговор будет не для посторонних. Кирилл обхватывает стакан обеими руками. — А почему здесь одни — сотрудники, а другие — заключённые? Я пожимаю плечами. — Потому что далеко не все из нас могут жить снаружи. И далеко не все безопасны для остальных. — Но вы же их... перевоспитываете? — в его голосе ещё держится эта почти детская надежда, что любую поломку можно починить, если достаточно постараться. — С переменным успехом, — говорю я. — Видишь ли, вирус меняет не только пищевое поведение. Он давит на мозг целым набором новых приоритетов. Не стирает личность, но постоянно лезет в управление. Усиливает нейропластичность — только очень выборочно. Быстро закрепляется всё, что связано с кровью, угрозой, территорией, маршрутами, лицами, привычками. Поэтому заражённые часто отлично обучаются в узких областях. Опытный заражённый может быть блестящим диагностом, следователем, хирургом, охранником, музыкантом — кем угодно, если дело требует точной настройки внимания. — Но, — говорит Кирилл, глядя на меня поверх стакана, — сейчас будет «но». — Конечно, будет. Если у человека и до заражения вся жизнь сводилась к удовлетворению простейших потребностей, нейропластичность работает в сторону упрощения. Голод. Раздражение. Охота. Секс. Территория. У одних заражение толкает личность вверх — интеллектуально, культурно. У других всё схлопывается до животного набора реакций. Они «дичают» не потому что они плохие, а потому что мозг — ленивый ублюдок. Он любит проторённые дорожки. Кирилл чуть улыбается на этом слове, но быстро снова становится серьёзным. Некоторое время молчит, вертя стакан в пальцах. — А если без... дичания? — спрашивает он наконец. — Если заражённый адаптировался. Работает, разговаривает, шутит, всё понимает. Он вообще остаётся человеком? Ну, внутри. Я поднимаю на него взгляд. — Это и есть главный вопрос. Он едва заметно ведёт плечом. — Я просто пытаюсь понять, где граница. — Её нет, — говорю я. — В этом вся проблема. И в этом же ответ. Мы не становимся другим видом в психологическом смысле. Память остаётся. Привязанности остаются. Потребность в близости тоже. Иногда — к сожалению. Иногда — к счастью. Он смотрит на меня дольше, чем нужно. Потом спрашивает уже совсем другим тоном: — А заражённые... влюбляются? Я не сразу отвечаю. Вопрос звучит просто, почти небрежно, но что-то в нём сбивает меня с шага. — Ещё как, — говорю я. — Серьёзно? — Кирилл, вирус не делает из нас статуи. Нам всё так же нужно человеческое тепло. Быть рядом. Касаться. Ждать. Ревновать. Скучать. Сходить с ума от чужого молчания. Ничего из этого не исчезает. Он хмурится. — То есть разницы почти нет? Я опускаю взгляд в кофе. На поверхности плавает тонкая радужная плёнка. — Есть. Но не там, где обычно думают. Эмоции у заражённых не сильнее и не слабее. Просто они хуже фильтруются телом. У обычного человека между чувством и действием больше тормозов. Буферов. Фоновой химии, которая не даёт любой мысли мгновенно стать состоянием. У нас эта система работает грубее. Иногда рвано, особенно на голоде. — И что тогда? — Тогда повышается раздражительность и обсессивность. Мысль может застревать и крутиться по кругу, пока не начнёт натирать изнутри. Если тебе кто-то важен, на голоде это ощущается не как спокойная привязанность, а как почти болезненная фиксация. Хочется видеть, слышать, контролировать, убеждаться, что человек рядом, жив, не ушёл, не предал, не исчез. Кирилл медленно кивает. — Романтично. — До омерзения, — сухо говорю я. Он косится на меня, пытаясь понять, шучу я или нет. — А если не голоден? Я почему-то улыбаюсь. Наверное, потому что это и есть самая опасная часть. — После насыщения бывает короткий период ясности. Минуты, часы — у кого как. Становится тихо в голове. Мир перестаёт царапать. Всё вокруг кажется... мягче. Почти выносимым. Иногда в такие моменты накатывает что-то вроде нежности ко всему сразу — к окружающему миру, к голосам, к человеку рядом, к собственному существованию как факту. — Почти красиво. — Почти, — повторяю я. — Проблема в том, что это быстро проходит. Он молчит, потом спрашивает осторожнее: — Значит... это всегда сложные отношения? Я тихо усмехаюсь. — «Сложные» — очень мягкое слово. Часто это «американские горки», у которых сняли ремни безопасности. Ясность, близость, почти счастье — потом голод, срыв, раздражение, желание оттолкнуть именно того, к кому тянет сильнее всего. Потом вина. Потом опять тяга. И всё по кругу. Я замолкаю. Перед глазами слишком ясно встаёт Артур: красивое лицо с этой привычной равнодушно-презрительной складкой у рта, резкость, которая вспыхивает без предупреждения, уверенные руки — и редкие часы невозможной, почти болезненной чуткости. Будто кто-то на секунду приоткрывает дверь в тёплую комнату, а потом сразу захлопывает её у тебя перед носом. Кирилл, конечно, ничего этого не видит. Но смотрит слишком внимательно. — Вы сейчас о ком-то конкретном подумали, да? — Я сейчас думаю, что тебе вредно быть наблюдательным. — Это не ответ. — Это лучший ответ, который ты сегодня получишь. Он усмехается, но не отступает. — И что, у заражённых бывают нормальные отношения? — Бывают. Если оба понимают, с чем имеют дело. Если умеют не принимать каждую вспышку за окончательную правду. Если хватает дисциплины, режима, доверия. И если есть пространство, в котором можно не уничтожать друг друга каждый раз, когда телу становится плохо. — Звучит как инструкция по обращению со взрывчаткой. — Иногда очень близко. — Но любовь всё равно есть? Я смотрю на него и вдруг устаю от собственной осторожности. — Кирилл, любовь — одна из немногих вещей, которые вирус не смог у нас отнять. Он может сделать её тяжелее, уродливее, навязчивее, иногда опаснее. Но отменить не может. Мы всё так же ищем кого-то своего. Всё так же греемся друг о друга. Всё так же боимся потерять. Всё так же надеемся, что нас выберут и выдержат. После этого он долго молчит. Слишком долго. Я уже думаю, что разговор на этом кончился, но тут улавливаю, как резко меняется ритм у него в груди. Один сильный удар. Потом ещё. Потом сердце начинает колотиться чаще — не от страха, нет. Я знаю, как звучит страх. Это другое. Сбитое, горячее, почти злое смущение. Я поднимаю глаза. Кирилл смотрит прямо на меня. Не как пациент на врача. Не как мальчишка на взрослого, который объяснил ему что-то сложное. Хуже. — А если влюбляется... кто-то другой? — спрашивает он тихо. На секунду я действительно теряюсь. Не от вопроса — от того, как спокойно он его задаёт. И от того, как у него колотится сердце. Так громко, что мне хочется отвести взгляд, будто я уже услышал лишнее. — Кирилл, — говорю я. — Не надо. Он едва заметно щурится. — Чего именно? Я ставлю стаканчик на стол. Слишком аккуратно. Значит, уже злюсь. — Того, что ты сейчас делаешь. Он смотрит на меня ещё несколько секунд. Потом спрашивает почти мягко: — А что я сейчас делаю? И вот это хуже всего. Не тон и не слова. То, как чисто он оставляет мне выбор: солгать или договорить за него. — Тебе нужен отдых, — говорю я. — Понятно, — отвечает он. Не обиженно и не растерянно. Просто фиксирует. Это почему-то задевает сильнее, чем если бы он начал оправдываться. — Кирилл. — Нет, всё в порядке. Я вас услышал. Он произносит это ровно, но сердце у него всё ещё бьётся слишком быстро. Я встаю. — Не выдумывай лишнего. Теперь он улыбается. Очень слабо. Почти вежливо. — А вы? Не выдумываете лишнего? Я смотрю на него, и в этот момент становится окончательно ясно: он не сорвался. Не проговорился. Он целился. Я выхожу, не ответив. Дверь за спиной закрывается с тихим щелчком. В коридоре воздух холоднее. Я иду слишком быстро и замечаю это только у поворота. Ерунда. Мне показалось. Обычное дело. Изоляция, стресс, скука, перенос на первую устойчивую фигуру поблизости. Почти учебниковый случай. Если не считать того, что учебниковые случаи обычно не смотрят так прямо и не задают вопросы так точно. Я заставляю себя сбавить шаг. Просто мальчишка. Просто увлёкся. Просто не понимает, что делает. Манипулирует, как может. И всё же неприятнее всего не это. За всё это время я рассказал ему о заражённых больше, чем следовало. О себе — тоже больше, чем следовало. А о нём самом я знаю почти ничего.
5 Нравится 7 Отзывы 1 В сборник