Декабрь 1812 года — Март 1813 года. Березина, дороги России, Париж.
Она не знала, сколько времени провела рядом с телом брата. Снег падал, укрывая Люсьена белым саваном. Где-то вдалеке стреляли, кто-то кричал, но все звуки доносились словно сквозь толщу воды — приглушённые, неважные. Всё, что имело значение, лежало перед ней. Мёртвое. Холодное. Навсегда ушедшее. А потом пришёл голод. Сначала просто неприятное ощущение в желудке, которое она списала на то, что не ела несколько дней. Но оно росло. Наполняло её изнутри, разрасталось, как чёрное пламя, пожирающее всё на своём пути. Оно не было похоже на обычный голод, что можно утолить хлебом или мясом. Это было глубже. Это была жажда, которая рождалась где-то в основании позвоночника и поднималась вверх, заполняя каждую клетку. Она слышала биение сердец. Где-то справа, за холмом, кто-то дышал. Где-то слева, у реки, билось ещё одно сердце слабое, но живое. И ещё. И ещё. Десятки сердец бились вокруг неё, и каждый удар отдавался в её голове, как барабанная дробь. Она закрыла глаза, пытаясь заглушить этот шум. Но он становился только громче. И тогда она поняла. Она не просто слышала сердца — она хотела их. Хотела добраться до них. Выпить их до дна. Это было неправильно. Это было чудовищно. Это было самым естественным чувством, которое она когда-либо испытывала. — Нет, — прошептала она, прижимая ладони к ушам. — Я не буду… я не… Она встала на ноги. Тело двигалось легко, слишком легко, как будто она ничего не весила, как будто гравитация перестала на неё действовать. Она сделала шаг, и земля под ногами будто качнулась. Ещё шаг. И ещё. И тогда она побежала. Мир вокруг неё превратился в размытое пятно. Снег, деревья, тела, которые она перепрыгивала с нечеловеческой лёгкостью, всё слилось в одну сплошную линию. Она бежала быстрее, чем любой человек, быстрее, чем лошадь, быстрее, чем ветер. И с каждым шагом голод становился сильнее. Она нашла их в овраге. Четверо солдат французов, судя по мундирам, сидели у догорающего костра, пытаясь согреться. Один из них был ранен, его товарищ перевязывал ему руку. Они не услышали её приближения. Валентина остановилась на краю оврага, глядя на них сверху. Она видела их так ясно, будто они стояли в метре от неё. Видела капли пота на лбу одного, кровь, проступающую через повязку другого. Видела, как пульсируют вены на их шеях. И она хотела этого. Она хотела этого так сильно, что всё остальное исчезло. Она спрыгнула вниз, не чувствуя удара при приземлении. Солдаты обернулись и их глаза расширились от ужаса. Перед ними стояла фигура в мужской форме, с растрёпанными белыми волосами и глазами, в которых больше не было человеческого. — Кто ты? — крикнул один из них, хватаясь за ружьё. Она не ответила. Она просто бросилась на него, и в следующий миг он уже лежал на земле, а она вонзила зубы в его шею, чувствуя, как тёплая, густая кровь заполняет её рот. Это было невыносимо. Это было божественно. Она не могла остановиться. Не хотела останавливаться. Вкус крови был сладким, солёным, тёплым, и он утолял ту чёрную жажду, которая сжигала её изнутри. Она не помнила, как убила остальных. Только обрывки: крики, мольбы о пощаде, бегство одного из солдат, который пытался скрыться, но она догнала его в два прыжка. Она пила, пока тела не остыли, пока в них не осталось ни капли жизни. А когда всё кончилось, она сидела среди трупов, обливаясь кровью, и чувствовала только одно: облегчение. Но оно не длилось долго. Через несколько часов голод вернулся. Он был сильнее, чем в первый раз, требовательнее, нетерпеливее. И она пошла искать снова. Той ночью она убила двенадцать человек. Она не считала их. Она не запоминала их лиц. Они были просто едой — тёплой, живой, необходимой. Сначала она чувствовала вину. Потом только голод и удовлетворение, когда он был утолён. К утру она стояла на берегу Березины, глядя на замёрзшую реку и на тела, которые усеивали её берега. Она смотрела на ту самую реку, где она нашла брата. Где он умер. Где она стала тем, кем стала. И она не чувствовала ничего. — Ты хотел, чтобы я жила, — сказала она в пустоту, обращаясь к призраку брата. — Ты сказал, что я слишком живая, чтобы умереть. Что ж… теперь я жива, Люсьен. По-своему. Она улыбнулась кривой улыбкой, которая не касалась глаз. И пошла прочь.Три месяца спустя. Март 1813 года. Дорога на Париж.
Она скиталась по Европе, как дикий зверь. Пересекала границы, которые больше не имели значения. Пряталась в лесах, нападала на путешественников, иногда на крестьян, которые оказывались не в том месте и не в то время. Она не убивала всех, некоторых она щадила. Тех, кто был слишком молод или слишком стар. Тех, кто напоминал ей о брате. Но чаще она просто пожирала их. Кровь стала её наркотиком. Её смыслом. Она научилась жить с голодом, но не научилась заглушать его. Временами ей казалось, что она сходит с ума — в те ночи, когда она пила и чувствовала, как тепло разливается по телу, а потом — пустота. Бесконечная, ледяная пустота. Она пыталась найти мужчину, который укусил её. Того, с красными глазами. Но он исчез, как будто его никогда не существовало. И она осталась одна. Без объяснений, без учителя, без цели. Но цель нашлась сама. Она шла через Францию, и с каждым шагом образы прошлого становились всё ярче. Особняк на Сент-Оноре. Отец за чаем, который говорит: «Твой брат был хорошим офицером». Мать, которая смотрит в одну точку и молчит. Холодный, безразличный дом, где не было места любви, только долг, приличия и счета. Она вспомнила письмо Люсьена. «Я бы хотел умереть там, а не здесь». Тогда она не поняла до конца, что он имел в виду. Теперь — понимала. Он ненавидел этот дом так же сильно, как она. Но он был мужчиной, он должен был служить. Он должен был умереть за империю, которая даже не помнила его имени. А она была свободна. Свободна от всего, что держало её в этом мире. Кроме одного — желания вернуться.
Париж. Особняк де Монфор. Ночь.
Город встретил её огнями и шумом. Париж жил своей жизнью, он уже почти забыл о войне, о разгромленной армии, о тысячах погибших. Здесь снова танцевали, смеялись, пили вино. Здесь было тепло и безопасно. Она стояла напротив особняка, глядя на знакомые окна. В одном из них горел свет, где была гостиная. Она знала, кто сейчас там. Отец — он всегда сидел в гостиной по вечерам, читая газеты, делая вид, что у него есть дело. Мать — она, скорее всего, уже спала, как спала последние двадцать лет своей жизни. Валентина смотрела на дом, и в груди у неё шевельнулось что-то. Что-то, что она давно похоронила. Боль. Ненависть. Любовь — та, что осталась, несмотря ни на что. Она перемахнула через ограду сада с лёгкостью, которая поразила бы её саму несколько месяцев назад. Подошла к двери, которая была заперта, но для неё это не имело значения. Она толкнула её и замок хрустнул, как картон. Внутри было тихо. Она шла по коридору, мимо портрета Люсьена, с его улыбкой и живыми глазами. Она остановилась на секунду, прикоснулась к рамке. — Я здесь, брат, — прошептала она. — Я сделаю это за нас обоих. В гостиной было темно, но она видела всё. Слышала каждое дыхание. Отец сидел в своём кресле, дремал над газетой. Он вздрогнул, когда она вошла, и поднял голову. Его глаза расширились. — Кто… — начал он, но она шагнула в свет, и он узнал её. Узнал несмотря на бледность, на пустые глаза, на кровавые пятна на одежде. — Валентина? — голос его дрогнул — впервые за всю жизнь. — Ты… ты жива? Но как… — Как ты догадался? — спросила она, и её голос звучал странно. Мягко, почти ласково. — Ты ведь думал, что я умерла, правда? Ты даже не искал меня. — Мы… мы искали, — сказал он, но она слышала ложь в его словах. — Ты исчезла, мы отправили людей… — Никого ты не отправлял, — прервала она. — Ты просто ждал. Ждал, когда объявят, что я погибла, как и Люсьен. Чтобы поставить свечку в церкви и пойти дальше. Он встал, шагнул к ней. Его лицо было бледным, но он старался сохранить контроль. Всё тот же холодный расчёт. — Ты не в себе, Валентина. Ты пережила ужасную травму. Давай я позову слуг, мы найдём тебе врача… — Врача? — она улыбнулась. — Папа, ты не понимаешь. Мне не нужен врач. Мне нужно… — она сделала паузу, и в её глазах мелькнула тень прежней боли. — Мне нужно, чтобы ты почувствовал то же, что и Люсьен. То, что он чувствовал, когда умирал там, в снегу. В одиночестве. Без надежды. Он сделал шаг назад, и впервые за всю его жизнь в его глазах появился страх. — Валентина… ты не можешь… — Могу, — сказала она. — Я уже не та, кем была. И это — твоя вина. Твоя и этой чёртовой семьи, которая думает только о деньгах и положении. Она бросилась на него быстрее, чем он успел моргнуть. Он даже не закричал, когда она вонзила зубы в его горло — только хрип, короткий, отчаянный, и через несколько секунд он обмяк в её руках. Она пила его кровь и чувствовала, как внутри поднимается что-то холодное, ледяное, что не имело ничего общего с радостью. Она не чувствовала удовлетворения. Только пустоту. Она оставила его в кресле — мёртвого, с открытыми глазами, глядящими в потолок. А потом она поднялась наверх, в спальню матери. Мать не сопротивлялась. Она лежала в постели, полуживая, почти прозрачная в лунном свете. Она открыла глаза, когда Валентина вошла, и улыбнулась — тихо, грустно, как будто ждала этого момента всю жизнь. — Ты пришла, — прошептала она. — Я знала, что ты придёшь. — Ты знала? — переспросила Валентина, останавливаясь у двери. — Ты всегда была другой, — сказала мать. — Я знала, что ты не сможешь просто исчезнуть. И знала, что ты вернёшься… даже если это будет страшно. Валентина смотрела на неё, и внутри неё снова что-то шевельнулось. Боль? Сожаление? Или просто тень того, что когда-то было. — Я хотела тебя убить, — сказала она тихо. — Но я не могу. Ты уже мертва. Ты умерла, когда умер Люсьен. Или раньше. Я даже не знаю. Мать протянула к ней руку — худую, бледную. — Прости, Валентина. Прости, что не смогла защитить вас. Валентина замерла. Она смотрела на мать — на ту, которая когда-то пела ей колыбельные, которая целовала её в лоб перед сном, которая была единственной, кто пытался сделать дом тёплым, но сломалась под тяжестью холодного брака. — Я не могу тебя убить, — повторила она. — Но я не могу остаться. Ты сама должна выбрать — жить или умереть. Она развернулась и ушла, не оглядываясь. Она слышала, как мать плачет за её спиной, и этот звук был хуже любого крика. Но она не остановилась. На улице, у ворот особняка, она остановилась. В руках у неё была свеча, она взяла её из гостиной, когда уходила. Она смотрела на пламя, на дом, в котором прошло всё её детство, на окна, за которыми больше не было жизни. — Прощай, — сказала она. И бросила свечу в шторы. Пламя вспыхнуло мгновенно, сухие ткани занялись, как порох. Огонь побежал по стенам, по мебели, по всему, что когда-то было её домом. Она стояла на улице и смотрела, как взметаются языки пламени, поглощая прошлое. Она не чувствовала холода. Не чувствовала тепла. Она чувствовала только одно: свободу. Где-то вдалеке зазвонили колокола. Горел особняк де Монфор, и его свет был виден за несколько кварталов. Она стояла и смотрела, пока крыша не обрушилась, погребая под собой всё, что она ненавидела, и всё, что она любила. А потом она повернулась и пошла прочь. Вперёд. В новую жизнь, в которой больше не было ни семьи, ни родины, ни прошлого.
Только она. И голод.