«Сегодня моей егозе исполнилось пять лет. Совсем взрослая девка. Утром подарил ей огромного плюшевого медведя, так она его из рук выпускать не хотела, тащила за собой по всему дому, а медведь больше неё раза в два. Наташа смеялась, а Леська заявила, что медведя зовут Потап и он будет охранять её комнату от бабайки. Господи, да я сам любого бабайку за неё в порошок сотру...»
Олеся судорожно выдохнула, чувствуя, как по коже пробежали колкие, обжигающие мурашки. Пальцы, державшие плотные бумажные страницы, заметно задрожали. Это был дневник. Личный, потаённый дневник Михаила Уманова. Суровый, немногословный директор огромного холдинга, который никогда не выставлял свои чувства напоказ и казался окружающим высеченным из гранита, годами вёл хронологию её жизни. Он бережно, страница за страницей, запечатывал в этот кожаный переплёт свои самые сокровенные воспоминания из детства Олеси. Девушка сидела в огромном кресле, боясь даже перевернуть страницу, словно это могло разрушить хрупкое волшебство момента. В её памяти, подхлестнутая этими строчками, мгновенно вспыхнула яркая картинка из далёкого прошлого: залитая солнцем старая квартира, жутко неуклюжий, лохматый коричневый медведь, у которого оторвалось ухо, и папа — огромный, сидящий на ковре на коленях, неумело пытающийся пришить это ухо толстой цыганской иглой, сурово сдвинув брови. Она тогда сидела рядом, шмыгала носом и преданно заглядывала ему в глаза... Олеся смотрела на плотные исписанные листки блокнота, и внутри неё поднималась невероятная, тёплая и одновременно горькая волна. Папа не просто любил её — он дышал ею. Каждым её шагом, каждым смешным детским словом. И всё это время, пока она росла, вредничала, заводила глупые знакомства вроде Артура и бунтовала, этот маленький коричневый блокнот лежал здесь, в глубине стола, как летопись его безграничной отцовской любви. Олеся бережно перелистнула плотные страницы в самое начало, туда, где бумажные листы были ещё совсем чистыми, белоснежными, не тронутыми временем. Чернила здесь были чуть бледнее, словно отец писал старой перьевой ручкой, тщательно выверяя каждое слово. Строчки ложились ровно, без его привычной рабочей спешки. Олеся прикусила губу, сдерживая новое дыхание, и погрузилась в чтение.« Сегодня Натуся заставила меня приехать со стройки посреди дня. Я испугался, думал, случилось что — она у меня бледная в последнее время ходила, слабенькая. Прилетаю домой, сердце в пятках, а моя Натуся сидит на кухне, плачет и протягивает мне какую-то пластиковую полоску с двумя розовыми чёрточками. Я, дурак, сначала даже не понял ничего. Стою в пыльных сапогах посреди чистого коридора, хлопаю глазами, как курсант перед офицером. А она поднимается, обнимает меня за шею и шепчет: "Мишка, у нас ребёнок будет. Ты отцом станешь".
У меня внутри в этот момент всё перевернулось. Земля из-под ног ушла. Я на стройке работал от зари до зари не уставая, а тут у меня руки затряслись так, что я Натусю обнять побоялся — думал, сломаю её, такую маленькую, хрупкую. Весь вечер ходил по дому сам не свой, на стены натыкался. До сих пор поверить не могу. У меня будет сын или дочка. Моя кровь. Моё продолжение».
Олеся судорожно сглотнула, по её щеке покатилась горячая, крупная слеза, упав прямо на кожаную обложку. Она никогда, ни разу в жизни не видела отца таким — растерянным, трепетным, испуганным от собственного счастья. Для неё он всегда был скалой, человеком, который знает ответы на все вопросы. А тут, со страниц старого блокнота, на неё смотрел молодой, оглушённый любовью мужчина, который ласково называл её маму «Натусей». Чуть ниже, на той же странице, шёл абзац, написанный уже другим, более глубоким и твёрдым нажимом ручки. Видимо, отец вернулся к дневнику поздней ночью, когда эмоции немного улеглись.«Всю ночь не спал, смотрел, как Натуся сопит. У неё лицо такое спокойное, счастливое. И вот что я решил, пока до рассвета курил на балконе. Время летит как сумасшедшее. Жизнь у меня крученая, жёсткая, бизнес этот проклятый сутками время жрёт, стройки, нервы... Я боюсь. Ужасно боюсь, что за всей этой суетой и бесконечной погоней за рублём я начну забывать. Забуду, как Натуся ходила с животом, как мой ребёнок впервые зашевелился, как сделал первый шаг. Память у человека — штука ненадёжная, она со временем стирает самые важные, самые тонкие грани, оставляя только сухие факты. Не хочу так. Хочу сохранить каждый день. Заведу этот блокнот и буду записывать сюда всё, до мельчайших подробностей. Каждое смешное слово, каждую слезу, каждый наш общий вечер. Чтобы потом, через много лет, когда я стану старым, седым и, может быть, ворчливым занудой, я мог открыть эти страницы, перечитать всё заново и снова пережить то тепло, ради которого я вообще живу на этой земле».
Олеся закрыла рот ладонью, сдерживая рвущийся из груди хриплый, надрывный плач. Блокнот в её руках теперь казался не просто бумагой, а живым, бьющимся сердцем её отца. Он писал это для себя, чтобы не забыть, а оставил ей — как самое великое, самое честное наследство, которое только мог подарить любящий родитель. Олеся перевернула страницу. Пальцы едва заметно дрожали, а плотная бумага шуршала в тишине кабинета, словно старая пластинка.«Сегодня возил Натусю на первое УЗИ. До этого дня всё казалось каким-то нереальным, будто кино смотрю. Ну ходит моя Натуся с животиком, ну капризничает, но осознание до конца не приходило. Но сегодня... Врач, строгая такая тётка в очках, поводила датчиком по животу Натуси, пощёлкала кнопками на аппарате и развернула ко мне маленький чёрно-белый экран. Говорит: "Ну, папаша, смотрите. Вот ваш наследник. Сердце бьётся — сто сорок ударов в минуту". Я вгляделся в этот мерцающий экран, а там… там ничего не понятно сначала. Какая-то крошечная фасолина, не больше спичечной коробки, а внутри неё ритмично так, часто-часто пульсирует маленькая светлая точка. Сердечко. У меня в горле мгновенно пересохло. Натуся на кушетке лежит, за руку меня держит, улыбается сквозь слёзы, а я стою посреди кабинета элитной клиники, огромный мужик, и реву как мальчишка. Врач на меня так понимающе посмотрела, протянула салфетку. Я до сих пор пытаюсь осознать: как это вообще возможно? Каково это — подарить кому-то жизнь? Я за свою жизнь построил десятки объектов, огромные торговые центры, жилые высотки из бетона и стали. Но всё это — мертвечина. Тлен. А тут… из нашей с Натусей любви зарождается настоящий человек. Наш маленький космос. Живой».
Олеся улыбнулась сквозь новые слёзы, бережно погладив страницу пальцами. Ей казалось, что она сидит не в кабинете, а прямо там, в больничном коридоре двадцатилетней давности, и видит своего большого, сильного отца совершенно беззащитным перед чудом её появления на свет. Чуть ниже строчки становились более кривыми, размашистыми, и в них уже чувствовался привычный отцовский юмор. Было видно, что эту часть он писал поздним вечером, с улыбкой на губах.« P.S. Натуся, конечно, выдаёт коленца — держись, страна огромная. Гормоны у неё там или что, но характер у моей тихой девочки стал как у командира ВДВ. Вчера в три часа ночи разбудила меня, плачет. Я подскочил, думал, живот болит. А она мне заявляет: "Миша, я хочу персиков. Свежих. И чтобы они пахли летом, а не магазином". Где я ей в ноябре в три часа ночи найду свежие летние персики?!
Оделся, поехал по круглосуточным супермаркерам. Нашёл какие-то консервированные в сиропе, привёз. Она посмотрела на банку, разрыдалась ещё громче, обозвала меня бесчувственным чурбаном и ушла спать на диван в гостиную. А через полчаса пришла, обняла со спины, забрала эти персики и съела всю банку прямо руками, урча от счастья. Я сидел рядом, гладил её по спине и думал: господи, да я ради этой женщины и её капризов готов хоть посреди зимы персиковый сад в Антарктиде вырастить. Пусть капризничает, лишь бы они с малышом были здоровы».
Олеся тихонько, хрипло рассмеялась, прижав блокнот к груди. Внутри неё разливалось невероятное, щемящее тепло. Из этих строк перед ней вставал совершенно другой отец — не строгий бизнесмен, а бесконечно влюблённый, заботливый и терпеливый мужчина, который боготворил свою семью. Олеся перевернула плотный лист. На следующей странице папин почерк стал чуть более размашистым, словно он писал в хорошем настроении, едва сдерживая смех.« У Натуси уже совсем круглый животик, как спелый арбуз. Ходит по дому важная такая, переваливается с ноги на ногу, как маленький пингвин. Смотрю на неё и сердце заходится, до чего красивая стала, округлилась вся, светится изнутри. Но у женщин, конечно, своя логика, мужскому уму непостижимая.
Вчера прихожу с работы, а в спальне трагедия вселенского масштаба. Сидит моя девочка на полу на ковре, вокруг неё гора одежды раскидана, а в руках — её любимые синие джинсы, в которых она ещё прошлым летом бегала. Сидит и рыдает в голос, навзрыд, аж задыхается. Я испугался, на колени перед ней упал, спрашиваю: "Натусь, родная, что случилось? Живот болит? Врачу звонить?!" А она мне сквозь сопли и слёзы джинсы эти в лицо тычет и кричит: "Миша, я толстая! Я уродливая! Я ни в одни джинсы свои не влезаю, они на бёдрах трещат! Ты меня теперь разлюбишь и уйдёшь к молодой и худой!" Я обнял её, зажал в охапку, целую в макушку, у самого смех изнутри давит, но виду подавать нельзя — расстрел на месте. Курс молодого отца прохожу на ходу. Успокоил, уложил спать, а сам джинсы эти злополучные подмышку и в машину».
Олеся улыбнулась, представив эту картину: огромный, суровый Михаил Уманов посреди ночи спасает мир от женских слёз из-за одежды.« Поехал искать точно такие же, но размера на три больше, чтоб моей Натусе с её новым животиком комфортно было. Объездил три торговых центра, все фирменные магазины на уши поднял, девчонок-продавщиц замучил. Показываю им эти штаны, говорю: "Мне такие же, только на беременную женщину". Они руками разводят: коллекция старая, такого размера в природе не существует, ничем помочь не можем. Я уже злиться начал. Как это — помочь не можем? У меня жена дома плачет, у меня ребёнок там растёт, а они мне про коллекции рассказывают! В общем, бизнес-логика подвела, пришлось включать смекалку. Вспомнил, что у нас на строительном рынке в подсобках сидит дед-портной, у него там швейный ларёк старый, он рабочим спецовки подшивает. Привёз я ему эти джинсы, вывалил на стол пачку купюр и говорю: "Отец, выручай. Купи точно такую же ткань, распори эти, но сшей мне один в один такие же, только чтобы на круглый живот налезли и нигде не жали. Сроку тебе — сутки". Дед сначала вытаращился на меня, как на сумасшедшего, но деньги взял, замерил всё.
Через день забрал. Сшил идеально! Мягкую вставочку на поясе сделал, аккуратную. Привёз домой, подкинул Натусе на кровать, будто так и надо. Она примерила — сели как влитые. Зеркало обняла, смеётся, целует меня, говорит: "Ой, Мишка, а я думала, они мне малы!" А я стою, киваю, молчу как партизан. Пусть думает, что это чудо природы. Главное — улыбается. Ради её улыбки я этот швейный ларёк вместе с портным выкупить был готов».
Олеся тихонько рассмеялась, вытирая пальцем слезинку. В груди разливалось такое невероятное, щемящее тепло, какого она не чувствовала с самого дня аварии. Папа был настоящим. Самым лучшим. И его любовь к маме теперь казалась ей самым надёжным щитом, который до сих пор охранял их дом. Олеся перелистнула страницу. Почерк отца здесь стал заметно крупнее, строчки летели под наклоном, а в самом нажиме ручки чувствовалось колоссальное, звенящее напряжение. Он явно писал это урывками, сидя в кресле того самого кабинета поздней ночью, когда весь дом затихал.« Счёт пошёл на дни. Моя Натуся совсем тяжело ходит, дышит с трудом, ноженьки отекают — я каждый вечер ей массаж делаю, растираю, чтобы хоть немного полегчало. А наш партизан внутри бушует похлеще шторма в двенадцать баллов. Толкается так, что у Натуси аж живот ходуном ходит. Прижму ладонь к её тёплой коже, а мне в руку то пятка прилетит, то локоток. Крошечный такой, а сильный, зараза! Весь в меня будет.
Пол мы так до сих пор и не знаем. Врачи на каждом УЗИ пытались рассмотреть, а Натуся мне строго-настрого запретила спрашивать. Заявила: "Мишка, пусть будет сюрприз! Наша главная тайна". Прихоть беременной женщины — закон для мужика, так что я послушно затыкал уши, когда доктор начинал что-то объяснять. Мне, честно говоря, уже плевать, пацан там или девчонка, лишь бы всё прошло хорошо, лишь бы родила живым и здоровым».
Олеся улыбнулась сквозь новые, подступившие к глазам слёзы. «Сюрприз... Значит, они до последнего момента не знали, что родится Леська», — подумала она, чувствуя, как сердце сжимается от нежности.« Но нервы у меня, признаться, на пределе. Бизнес забросил, замы все вопросы сами решают, водителю звоню по десять раз на дню, проверяю, чтоб машина у крыльца всегда с полным баком стояла. Я на переговорах так не мандражировал, как сейчас. Дома шороха боюсь. Натуся надо мной уже откровенно подшучивает, пользуется моментом. Стоит ей на кухне за кружкой потянуться и тихонько выдохнуть: "Ой, Миш, кажется, началось..." — у меня сердце в пятки улетает. Я подскакиваю со стула, роняю чашки, хватаю приготовленную сумку с вещами в роддом, одной рукой уже куртку натягиваю, второй — ключи от машины ищу. Поворачиваюсь к ней соляным столбом, а моя Натуся стоит, за живот держится и хохочет: "Ложная тревога, Мишенька, это просто тренировочные схватки, врач же говорила! Поставь сумку".
У меня аж колени после таких "тренировок" подкашиваются. Сажусь обратно, дышу как загнанный конь, ругаюсь на неё любя, а она подойдёт, обнимет мою огромную дурную голову, поцелует в макушку, и весь страх отпускает. Господи, дай мне сил пережить этот главный бой. Скоро, уже совсем скоро я прижму своего ребёнка к груди».
Олеся судорожно вздохнула, прикрыв глаза. Из этих строк веяло такой сумасшедшей, чистой и сильной любовью, что стены кабинета, казалось, стали ещё теплее. Папа, её грозный, непоколебимый папа, так сильно боялся за них обеих. Олеся перевернула страницу, затаив дыхание. Почерк отца здесь выглядел совершенно иначе: размашистый, почти летящий, буквы скакали, словно у него до сих пор ходили ходуном руки от пережитого счастья и переживаний. Было видно, что он писал это взахлёб, вернувшись в пустой кабинет.« Родила! Моя Натуся родила! Дочка у меня! Дочка! Олеська! Маленькая, пищащий такой комочек, три килограмма чистого счастья, волосики светленькие, а глазища — как два бездонных жерла вулкана. Эти пару дней я думал, что с ума сойду. В роддоме правила строгие, стерильность у них там, мать её, карантин какой-то объявили и меня внутрь не пустили. Оставили мою Натусю под наблюдением врачей, сказали: "Папаша, езжайте домой, выспитесь, роды были тяжёлые, маме нужен покой". Ага, сейчас, разбежался! Какое "домой"? Какое "выспитесь"? Да у меня внутри всё горело!
Я из этой больницы никуда не уехал. Ночевал прямо в машине под окнами палаты на первом этаже. Сидел в темноте, курил одну за одной, смотрел на светящееся окошко и молил всех богов, чтобы с моими девочками всё было в порядке. Пару раз ко мне охрана клиники подходила, мол, мужчина, освободите парковку, вы тут всю ночь стоите. Я стекло опустил, посмотрел на них так, что они без лишних слов обратно в свою будку убрались. Да я бы этот роддом по кирпичикам разобрал, если бы мне сказали, что им там чего-то не хватает!»
Олеся тихонько шмыгнула носом, улыбаясь сквозь подступающие слёзы. В её воображении так чётко нарисовался огромный, хмурый Миша Уманов, гроза строительного бизнеса, спящий на переднем сиденье автомобиля под окнами роддома, обняв руль, как верный пёс.« И вот сегодня мы наконец-то дома. Привёз я их. Встретил, завернул мою принцессу в кружевное одеяло, Натусю под руку аккуратно поддерживаю — она ещё бледненькая, слабенькая, но улыбается так, что у меня вся душа наизнанку выворачивается. Занесли её в комнату, уложили в кроватку, которую я сам три дня собирал и полировал.
Натуся сейчас уснула, измоталась моя родная. А я пришёл в кабинет, сел за стол, в доме тихо-тихо, только Олеська из детской иногда так забавно сопит во сне. Смотрю на свои руки — огромные, мозолистые, в шрамах, и думаю: господи, как я эту кроху завтра на руки брать буду? Она же крошечная, как фарфоровая куколка. Я теперь за них двоих перед Богом в ответе. И всю жизнь положу, весь мир к их ногам брошу, но моя Олеська никогда ни в чём нуждаться не будет. Расти большая, моя егоза. Папа рядом».
Олеся закрыла лицо руками, и горячие слёзы закапали сквозь пальцы прямо на колени. Каждое слово отца дышало такой невероятной, первобытной защитой и нежностью, что ей казалось, будто его большая ладонь сейчас действительно легла ей на плечо, укрывая от всех бед. Олеся перевернула плотную страницу, бережно смахнув слезу со щеки. Следующая запись была сделана заметно позже — почерк отца стал чуть более привычным, плотным, но в нём всё ещё сквозила та непередаваемая домашняя мягкость, которую он никогда не выносил за порог своего кабинета.« Моей егозе сегодня бахнуло полгода. Шесть месяцев! Время не летит, оно несётся со скоростью торпеды. Оглядываюсь назад и сам не верю, как мы выжили. Настоящий курс молодого бойца в условиях повышенной боевой готовности. За эти полгода я узнал о жизни больше, чем за все годы работы на стройке. Я теперь могу с закрытыми глазами, на ощупь, за сорок секунд поменять подгузник, даже если Олеська при этом крутится как уж на сковородке и пытается укусить меня за палец своим единственным нижним зубом (вылез две недели назад, гордость всей семьи!).
Спать мы, конечно, бросили. Забыли, что это такое. Натуся измоталась, синяки под глазами, но всё равно порхает над кроваткой. Я, как примерный отец, дежурю во вторую смену. Бывает, качаю эту мелкую разбойницу в три часа ночи, пою ей басом колыбельные, смотрю в окно на звёзды и думаю: "Миша, ты открыл свой бизнес, зубами хватаешься за каждого спонсора, а сейчас стоишь в трусах и дочку качаешь, а она и не думает спать!».
Олеся тихонько прыснула, представив эту монументальную картину. Но, пробежав глазами чуть ниже, она вдруг замерла, почувствовав, как к щекам мгновенно приливает густая, обжигающая краска. Хвалёная умановская ухмылка, с которой она вчера подкалывала Борю, мигом испарилась.« Но сегодня у нас с Натусей случился ещё один маленький, сугубо личный праздник. Наш первый настоящий секс после родов. Врачи до этого строго-настрого запрещали — мол, маме надо восстановиться, беречься, никаких нагрузок. Я терпел как кремень, зубы сцепив, только обнимал свою девочку по ночам и в макушку целовал, хоть внутри всё и горело синим пламенем от желания. И вот сегодня уложили мелкую, проверили три раза — спит без задних ног. Захожу в спальню, а Натуся моя стоит у окна в новой сорочке, волосики распущены, смотрит на меня так лукаво, по-прежнему... Господи, у меня аж дыхание перехватило. Я подлетел к ней, подхватил на руки — она за эти месяцы похудела, хрупкая стала, как пушинка. До постели еле донёс. Боялся жутко, как в самый первый раз, руки ходуном ходили, всё спрашивал тихонько: "Натусь, не больно? Натусь, хорошо?" А она только за плечи меня сильнее хватала и шептала: "Мишка, дурак ты, соскучилась я по тебе, любимый". Всё-таки рождение ребёнка — это чудо, но то, как после этого женщина расцветает и как заново вспыхивает эта сумасшедшая близость, словами не описать. Я её сегодня зацеловал до такой степени, что она у меня прямо на груди и уснула, счастливая. А я лежу в темноте, одной рукой жену прижимаю, ухом к детской прислушиваюсь и понимаю: вот оно, моё абсолютное, неделимое мужское счастье. Моя крепость».
Олеся резко закрыла рот ладонью, чувствуя, как уши горят так, словно их опалило огнём. В голове промелькнул вчерашний разговор на кухне, Борино смущение и её собственная дерзость. «Ну папа… ну выдал, — мысленно простонала она, пряча лицо в ладонях, хотя на губах играла смущённая, невероятно тёплая улыбка. — Прав был Тарасов, устав не предусматривает таких подробностей». Она перевела дух, подождала, пока сердце перестанет так бешено колотиться, и с лёгким трепетом перевернула страницу дальше, гадая, какие ещё хроники её взросления запечатал в этой коже отец.