DOMINUS MORTIS

NC-21
В процессе
20
автор
Размер:
планируется Макси, написано 209 страниц, 108 520 слов, 38 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 18. Цена

Настройки
Тонкс выживала трудно. Проклятие Долохова — то самое, фирменное, лиловое, режущее изнутри, — задело её вскользь, метаморфический рывок спас от прямого попадания, иначе она была бы уже мертва. Но и вскользь его хватило: бок был распорот невидимым лезвием, внутренности задеты, и кровь не желала останавливаться обычными чарами, потому что рана была от тёмной магии, а тёмные раны затягиваются неохотно. Снейп возился с ней полночи. Гарри принёс её на руках прямо в лазарет на Гриммо — белую, холодеющую, теряющую сознание, — и Снейп, едва глянув, отшвырнул всех прочь и взялся за дело. Гарри хотел остаться — но Снейп рявкнул сипло: «Вон отсюда, Поттер, вы мне мешаете дышать», — и Гарри вышел, потому что понимал: тут Снейп бог, а он, Гарри, со всей своей силой, бесполезен. Огнём рану не залечишь. Тут нужны были зелья, противопроклятия, мастерство — и Снейп, изуродованный, сиплый, но с руками гения, склонился над Тонкс и боролся за неё всю ночь. А Гарри сидел под дверью лазарета. На полу, привалившись к стене. И ждал. Он не ушёл — хотя дел было невпроворот, хотя Орден после поражения был в смятении, хотя надо было разбираться, считать потери, думать, что дальше. Он сидел под дверью и ждал, потому что не мог иначе. Потому что там, за дверью, умирала или не умирала женщина, которую он, кажется, успел полюбить, сам того не желая, против всякого здравого смысла, посреди войны. И впервые за всё это время Гарри молился. Не зная кому. Не веря, что услышат. Просто — про себя, отчаянно, как молятся в окопах: «Только не она. Кого угодно. Долиша, Дингла — уже забрали, и это страшно, но это война, я переживу. Только не её. Не Тонкс. Не отнимай и её тоже. Я не выдержу второй раз. Я не переживу, если у меня отнимут ещё и это.» Скверна внутри него ворочалась — но странно. Не рвалась наружу, как при гневе. Скорее металась, не находя себе места, потому что Гарри сейчас не злился — он боялся и любил, а этих чувств она не выносила, от них ей было тошно, и она забивалась в угол, скулила, притихала. И в этом был странный, горький урок: даже сейчас, в страхе за Тонкс, само чувство к ней держало в нём чужое на привязи. Под утро дверь открылась. Вышел Снейп — серый от усталости, с засученными рукавами, в крови по локоть. Гарри вскочил. — Жива, — сказал Снейп прежде, чем Гарри успел спросить, и в сиплом голосе была усталость и что-то похожее на удовлетворение мастера, сделавшего невозможное. — Будет жить. Я остановил проклятие — едва успел, оно расползалось, ещё час, и было бы поздно. Рану закрыл. Крови потеряла много, слаба, но жива. — Он помолчал, разглядывая Гарри своими чёрными непроницаемыми глазами. — Можете зайти. Только недолго. Ей нужен покой, а не ваше мрачное нависание. Она спит и проспит ещё долго. — Спасибо, — выдохнул Гарри, и в этом «спасибо» было столько, что даже Снейп на миг отвёл взгляд. — Не благодарите, — буркнул он, протискиваясь мимо. — Я целитель. Это моя работа — латать дураков, которые лезут под проклятия. — И уже уходя, через плечо, сипло: — Она прикрывала ваш отход, Поттер. Поэтому и попала. Имейте это в виду, когда будете сидеть у её постели и грызть себя. Она сделала свой выбор сама. Как Долиш. Как Дингл. Не присваивайте себе чужие жертвы. Это, знаете ли, гордыня — думать, что все умирают и страдают из-за вас. И ушёл — оставив Гарри с этими словами, жёсткими и верными, как всё, что говорил Снейп. Гарри зашёл в лазарет. Тонкс лежала на узкой койке — бледная, осунувшаяся, с забинтованным боком, и волосы её, обычно играющие красками, были тусклыми, бесцветными, мышино-серыми. Метаморфизм спал вместе с ней, не было сил держать облик, и Гарри впервые видел её такой — без вишнёвого, без алого, без дерзости, просто измученной, спящей, уязвимой женщиной. И почему-то такой — беззащитной, ненакрашенной жизнью — она показалась ему ещё дороже. Он придвинул табурет. Сел рядом. И стал смотреть на неё спящую — на то, как поднимается и опадает её грудь под одеялом, как подрагивают веки, как возвращается понемногу краска на бледное лицо. — Ты дура, Тонкс, — сказал он тихо, спящей. — Я же сказал — отходить немедленно, без геройства. А ты осталась прикрывать. Меня прикрывать. Зачем? Я бы справился. Я всегда справляюсь. А ты вот лежишь теперь с дыркой в боку. — Он провёл рукой по лицу. — Дура. Храбрая, упрямая, невозможная дура. С патлами и говнодавами. Тонкс, конечно, не ответила. Спала. И Гарри остался сидеть рядом — и просидел всё утро, и весь день, отлучаясь только по самым неотложным делам, и снова возвращаясь. Он, который держал ото всех стекло, который не выносил людей, который уходил на крышу от одного присутствия живых, — он сидел у постели спящей Тонкс часами и не чувствовал ни тяжести, ни желания сбежать. Наоборот. Здесь, рядом с ней, ему было спокойнее, чем где бы то ни было. Сириус, заглянувший проведать, увидел эту картину — Гарри у постели раненой женщины, склонившегося, держащего её безвольную руку, — и тихо прикрыл дверь, не став мешать. Только подумал: «Ну вот. Теперь уж точно. Пропал мой крестник. Окончательно и бесповоротно. И слава Мерлину. Может, это его и спасёт.» Но была и другая сторона той ночи. Та, от которой не спрятаться у постели Тонкс. Долиш и Дингл. Их тела остались на Гринлоу-Хилл — и это было хуже всего, потому что забрать их не вышло. Отступали в панике, под огнём, спасая живых, и мёртвых пришлось бросить. А значит — Гарри знал это, и все знали, — Волдеморт поднял их. Эдвард Долиш, ветеран двух войн, и Дедалус Дингл, старый чудак в цилиндре, теперь стояли в рядах нежити, среди тех, против кого пришли воевать. И если когда-нибудь свет снова сойдётся с армией Волдеморта в бою — они могут встретить там своих мёртвых товарищей. Идущих на них. Это была особая жестокость новой войны. Раньше павших хоронили, оплакивали, провожали. Теперь павшие переходили на сторону врага. У горя отняли даже могилу. Орден собрался на следующий день — помянуть погибших. Без тел. Без похорон. Просто собрались в гостиной Гриммо, налили огневиски, и Кингсли сказал несколько слов — об Эдварде Долише, тридцать лет ловившем тёмных магов, упрямом, несгибаемом, и о Дедалусе Дингле, добром чудаке, который и руку-то потерял в прошлом бою, а всё равно пришёл в новый, потому что не мог иначе. — Они были из старой гвардии, — сказал Кингсли, и голос Министра дрогнул. — Из тех, кто встаёт, пока может стоять. Мы потеряли не просто двух бойцов. Мы потеряли часть себя — ту часть, что помнит, как это было раньше. Когда павших можно было хотя бы похоронить. — Он поднял стакан. — За Эдварда. За Дедалуса. Пусть земля будет им пухом — хотя земля их теперь, прости Мерлин, не примет. Так хоть память. За них. — За них, — отозвался Орден нестройно, и выпили, и помолчали. А потом — как всегда бывает после поражения, когда горе ищет, на кого опереться или кого винить, — начался разлад. Он начался тихо. С одного из молодых авроров — того, что уцелел, друга погибших. — Мы проиграли, — сказал он глухо, ни к кому конкретно. — Подчистую проиграли. Двое наших мёртвых, теперь в нежити. Тонкс едва дышит. Ритуал не сорвали — оборотни теперь обращаются когда хотят. Мы пошли туда — и сделали только хуже. Потеряли людей и ничего не добились. — Мы не могли не пойти, — устало сказал Кингсли. — Если бы мы не попытались… — Если бы мы не попытались, Долиш и Дингл были бы живы, — отрезал аврор. — А оборотней он усилил бы и без нас. Мы зря туда полезли. Зря положили людей. — Это война, — сказал Люпин мягко. — На войне гибнут. Мы знали, на что идём. — Да? — Аврор обвёл взглядом комнату, и взгляд его остановился на Гарри, молча стоявшем у стены. — А вот он знал? Поттер? Который сцепился с Сам-Знаешь-Кем один на один, пока мы там подыхали? Пока Долиша грызли оборотни, ты, Поттер, был занят — мерился силами со своим дружком в центре круга. Может, если бы ты не геройствовал, а прикрывал нас, — Долиш был бы жив? В гостиной повисла тишина. Несправедливая, злая — но рождённая горем, и оттого особенно ядовитая. Гарри посмотрел на аврора. И в первую секунду в нём поднялось — горячее, чёрное, в ответ на несправедливость, на обвинение. Скверна качнулась наружу, воздух дрогнул. Но Гарри её удержал. Потому что аврор только что потерял друзей. Потому что горе говорило его устами, а не разум. И потому что — на самом дне — Гарри сам спрашивал себя о том же. Мог ли он спасти Долиша, если бы не ввязался в дуэль? Если бы не поддался тяге к Волдеморту, не шагнул навстречу, когда тот позвал? — Может быть, — сказал Гарри тихо. И все обернулись, потому что не ждали такого ответа. — Может, и был бы жив. Я не знаю. Я ввязался в дуэль с Волдемортом не потому, что хотел геройствовать. А потому, что он позвал — и меня потянуло к нему, как магнитом. Кровь к крови. И я пошёл. Может, зря. Может, в это время надо было прикрывать вас. — Он обвёл взглядом комнату. — Я не идеальный командир. Я вообще не командир — так, оружие, которое умеет жечь. И я делаю ошибки. Долиш и Дингл — может, и на моей совести. Я приму это. Но запомните одно. — Голос его стал жёстче. — Мы пошли туда не зря. Мы пошли, потому что иначе нельзя было. Да, мы проиграли. Да, оборотней он усилил. Но если бы мы сидели сложа руки — он усилил бы их и собрал бы ещё десять войск, пока мы оплакивали бы свою осторожность. Эта война такая: мы будем проигрывать. Часто. И терять людей. И иногда — по моей вине, потому что я не всесилен и делаю ошибки. Если кто-то не готов это принять — дверь там. Я говорил это раньше, повторю снова. Но если остаётесь — то хватит искать виноватых среди своих. Виноватый — там. — Он мотнул головой куда-то на север, к Гринлоу-Хилл, к Волдеморту. — Он. А не я, не Кингсли, не мёртвый Долиш. Берегите злость для него. Нам её ещё понадобится много. Аврор смотрел на него — и злость в его глазах медленно гасла, сменяясь усталым, горьким признанием правоты. Он отвернулся. Молча выпил. И больше не сказал ничего. Но Гарри видел — трещина осталась. Поражение надломило что-то в Ордене. Раньше они верили, что победят, — теперь засомневались. Раньше Гарри был для них спасителем — теперь стал ещё и тем, на кого можно свалить вину. И эта трещина, Гарри знал, никуда не денется. Будет расти. Особенно если они продолжат проигрывать. А они продолжат. Пока он не найдёт способ остановить Волдеморта по-настоящему. Поздно вечером Гарри снова сидел у постели Тонкс. Она всё ещё спала — но спала уже спокойнее, ровнее, и краска понемногу возвращалась не только на лицо, но и в волосы: тусклая мышиная серость отступала, и в прядях проступал слабый, едва заметный отзвук вишнёвого. Тело само, во сне, тянулось обратно к привычному облику. К жизни. Гарри держал её руку. Просто держал — тёплую теперь, живую. И думал обо всём сразу. О Долише и Дингле, стоящих теперь в рядах мёртвых. О трещине в Ордене. О Волдеморте, который сильнее настолько, что дуэль была не дуэлью, а уроком. О его словах — «ты придёшь ко мне сам, или станешь мной». О сладости проклятого огня, которую он, Гарри, и вправду чувствовал, и которой боялся. О том, что война проиграна — пока, в этой битве, — и что дальше будет хуже. А ещё — о том, что вот эта женщина едва не умерла. Прикрывая его. И что если бы она умерла — что-то в нём сломалось бы окончательно, он знал это с пугающей ясностью. Что Тонкс стала для него не просто тёплой ниточкой, не просто передышкой. Что она стала — якорем. Тем, ради чего стоит держаться. И одновременно — самым уязвимым местом, ударив по которому, его можно сломать. «Волдеморт это поймёт, — подумал Гарри холодно. — Рано или поздно. Он умный. Он увидит, что у меня появилось то, что я боюсь потерять. И ударит туда. По ней. Потому что любовь — это рычаг, он сам сказал. И он не побрезгует им воспользоваться.» Мысль была страшная. И от неё снова поднялось искушение — то самое, разумное на вид: оттолкнуть её. Прогнать. Не подпускать. Не дать Волдеморту рычага. Сделать так, как сделал когда-то Люпин, — оттолкнуть ради её же блага. И Гарри почти поддался. Почти решил — когда она очнётся, отстраниться, держать дистанцию, не дать этому вырасти ещё больше. Но тут Тонкс шевельнулась. Веки её дрогнули. И она открыла глаза — мутные ещё, слабые, но осмысленные. Нашла взглядом Гарри. И слабо, едва-едва, усмехнулась растрескавшимися губами. — Поттер, — прошептала она еле слышно. — Ты что, всё это время тут сидел? У моей койки? — Слабый смешок, тут же оборвавшийся от боли. — Какой ужас. Я чуть не умерла, а очнулась — и первое, что вижу, твою мрачную физиономию. За что мне это. И Гарри, услышав этот голос — слабый, но дерзкий, живой, её, — почувствовал, как всё его благоразумное решение оттолкнуть её, уберечь, прогнать ради её блага — рассыпается в прах. Потому что нельзя оттолкнуть того, кто, едва выкарабкавшись с того света, первым делом подшучивает над твоей мрачной физиономией. — Сидел, — сказал он, и голос предательски дрогнул. — Кто-то же должен был проследить, чтоб ты не сбежала с койки геройствовать дальше. С тебя станется. — С меня станется, — согласилась Тонкс, и закрыла глаза, и снова слабо усмехнулась. — Долохов… достал-таки, скользкий гад. Я ж говорила — поймаем, поймаем, а он… — Она сглотнула. — Живой хоть он? Я в него вроде успела… — Не ты. Я. — Гарри помрачнел. — Когда он тебя задел — я… в общем, я ему врезал. Сильно. Жив, к сожалению, — оттащили. Но запомнит надолго. Тонкс приоткрыла глаз. Посмотрела на него — внимательно, несмотря на слабость. — Ты ему врезал, — повторила она. — Когда он меня задел. — Слабая, понимающая, чуть лукавая усмешка. — Поттер. Ты что, опять меня спасал? Вторая вампирская история? Кидаешься на моих обидчиков, как… как кто-то, кому я очень небезразлична? — Не выдумывай, — буркнул Гарри, отводя глаза. — Просто Долохов давно напрашивался. — Ага. Конечно. Долохов напрашивался. — Тонкс прикрыла глаза, и в голосе её, слабом, было торжество пополам с нежностью. — Ври больше, Поттер. Я, может, и раненая, но не слепая. — Она нашла его руку своей, слабой, и сжала — едва-едва. — Спасибо. Что вытащил. Опять. И что сидел тут. Это… это приятно. Хоть и физиономия у тебя мрачная. И Гарри, держа её слабую руку, глядя на её бледное, измученное, дорогое лицо, понял окончательно: оттолкнуть её он не сможет. Никогда. Что бы это ни значило для войны, для безопасности, для рычагов Волдеморта. Поздно. Он уже попал — целиком, насовсем. И теперь оставалось только одно: защищать её. Любой ценой. И молиться, чтобы любовь к ней оказалась якорем, а не тем крючком, на котором его сломают. — Спи, — сказал он тихо, сжимая её руку. — Тебе нужно спать. Я никуда не уйду. Буду тут. — Буду тут, — сонно повторила Тонкс, проваливаясь обратно в сон, и слабая улыбка осталась на её губах. — Сторож ты мой мрачный… И уснула. А волосы её, во сне, под рукой Гарри, медленно наливались вишнёвым — возвращались к жизни, к ней, к нему. И скверна в Гарри молчала. Совсем. Потому что в нём сейчас не было ничего, кроме этого тихого, тёплого, страшного в своей силе чувства, которого она, чужая, въевшаяся, голодная, — не выносила. А в другом конце города, в эту же ночь, Джинни не спала. Она знала уже всё — про битву, про поражение, про Долиша и Дингла. И про то, что Тонкс тяжело ранена. И про то, что Гарри не отходит от её постели. Это рассказала ей Молли — без всякого умысла, просто делясь горем и новостями. «Бедная Тонкс, чуть не погибла, прикрывая Гарри. А он теперь сидит у её койки сутками, не отходит, на себя не похож, такой заботливый стал. Хоть что-то светлое в этом ужасе — может, у мальчика наконец личная жизнь наладится, он заслужил». И Джинни, слушая мать, улыбалась и кивала, и говорила «да, конечно, он заслужил», и соглашалась, что это светлое. А внутри у неё всё переворачивалось. Потому что Гарри сидел у постели Тонкс. Не отходил. Был заботливым, не похожим на себя. Тем Гарри, какого Джинни не видела с пробуждения, какого она потеряла, когда он очнулся за стеклом, — а вот для Тонкс это стекло, оказывается, исчезало. Для Тонкс он был живым, тёплым, заботливым. Для Тонкс — а не для неё. «Это нечестно, — думала Джинни в темноте, и слёзы, злые, стыдные, текли по щекам. — Я ждала его два года. Я сидела у его койки, когда он был овощем, я держала его руку, я говорила с ним, я не сдавалась дольше всех. А он очнулся — и отгородился от меня. А теперь сидит у койки этой… этой Тонкс. Держит ЕЁ руку. Я держала — и ничего. Она подержала пару недель — и он растаял. Почему? Почему ей — а не мне?» Это было несправедливо, и нелогично, и недостойно — она сама ушла, она выбрала Невилла, она не имела никакого права. Джинни всё это понимала. И ничего не могла поделать с тем, что внутри у неё разгорался настоящий, жгучий, отравляющий огонь ревности — тем более сильный, что подавленный, загнанный, не имеющий выхода. Рядом спал Невилл — добрый, любящий, её Невилл. И Джинни, глядя на него в темноте, впервые подумала с холодком: а его ли она выбрала? Или просто — приняла, когда не стало надежды на Гарри? И если бы Гарри очнулся раньше, до Невилла, — был бы Невилл вообще в её жизни? Мысль была предательская. По отношению к Невиллу — подлая. И Джинни ужаснулась ей, и загнала поглубже, и обняла спящего Невилла, и зашептала про себя: «Я люблю его. Я люблю Невилла. А Гарри — это прошлое. Перегоревшее. Мне всё равно, у чьей койки он сидит. Всё равно.» Но это была ложь. И где-то глубоко Джинни уже знала, что это ложь. И что огонь, который она в себе разжигала, — не погаснет сам. И что рано или поздно он вырвется наружу. И тогда будет беда — для неё, для Невилла, для Гарри, для Тонкс. Для всех. Угли разгорелись в пламя. И Джинни лежала в темноте, обнимая одного, думая о другом, ненавидя себя — и не зная, что с этим всем делать.
Отзывы (2)