Моя милая горничная(18+)

Горячая работа
NC-17
Завершён
27
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
79 страниц, 30 457 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
27 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Кудряшка в юбке

Настройки

***

Мне двадцать четыре, и я стою перед зеркалом в съёмной квартире, которая пахнет сыростью и дешёвым кондиционером для белья, и понимаю, что превращаюсь в призрак. В самого красивого, самого отчаянного призрака на свете. Телефон лежит на столе экраном вверх. На нём — фотография из соцсетей, которую мне скинул Чонин с подписью: «Ты видел?». Я видел. Феликс. Мой Феликс, которого я не видел два года, три месяца и одиннадцать дней. Он стоит в обнимку с какой-то девушкой, и подпись под фото гласит: «Она сказала “да”». И дата: через две недели. Две недели. Четырнадцать дней. Триста тридцать шесть часов, чтобы разрушить чужое счастье. Я снова смотрю в зеркало. Из него на меня глядит Хёнджин — блондин с отросшими корнями, которые я подкрашиваю каждые десять дней пепельным тоником, чтобы не было и намёка на естественный тёмный цвет. У меня мягкие черты лица — природа наградила меня этим, а я довёл их до совершенства: никакой щетины, только гладкая, ухоженная кожа, которую я отшелушиваю и увлажняю с маниакальной тщательностью. Глаза я научился подводить так тонко, что кажется, будто это просто тень от ресниц. Губы чуть тронуты тинтом — ягодный оттенок, который выглядит как естественный румянец после поцелуя. Я знаю свои сильные стороны. Но сегодня этого мало. Я открываю шкаф и достаю коробку, которую заказал три дня назад, как только увидел то фото. Внутри — бигуди. Мягкие, поролоновые, нежно-розового цвета. Я никогда не завивал волосы. У меня прямые, шелковистые пряди до плеч, которые я обычно укладываю в небрежную волну или собираю в низкий хвост. Но сейчас мне нужны кудри. Такие, как у неё. Я изучил её профиль вдоль и поперёк — у неё пышные локоны, которые пружинят при каждом шаге, такие женственные, такие... не мои. Я сажусь на край ванны, разделяю влажные после мытья волосы на пряди и начинаю накручивать. Пальцы дрожат — не от холода, а от возбуждения пополам со страхом. Прядь за прядью. Я делаю это медленно, почти медитативно, и с каждым витком чувствую, как стираю себя прежнего. Хёнджин-студент, Хёнджин-любовник, Хёнджин-идиот, который два года назад хлопнул дверью и сказал, что никогда не вернётся. Всё это исчезает под слоем поролона и отчаянной решимости. Через несколько часов я сниму бигуди, расчешу локоны пальцами — никаких расчёсок, они разбивают завиток, — и на меня из зеркала посмотрит кто-то новый. Кто-то, похожий на девушку ровно настолько, чтобы проникнуть в его дом, в его новую жизнь. Потому что план прост и безумен: я еду к нему работать горничной. Я узнал случайно — через общих знакомых, через цепочку сплетен и полутонов, — что в его загородном доме требуется персонал на время подготовки к свадьбе. Его невеста, кажется, хочет идеальной церемонии, дом будет полон гостей и хлопот, и им нужны руки. Много рук. В том числе горничная. Я отправил резюме от имени «Хэвон» — так звали мою троюродную сестру, которая никогда бы в жизни не стала участвовать в такой авантюре, но её документы лежали у меня с тех пор, как она просила помочь с визой. Фотографию я приложил свою — в профиль, с мягким светом, в блузке с воротником под горло, которая скрывает кадык. Меня взяли. Завтра в семь утра я сяду на поезд и поеду к дому, где он живёт с другой. И начнётся игра, в которой я должен быть женственным, незаметным и смертельно опасным для его планов. Я должен помешать этой свадьбе. Не потому, что я злой. Не потому, что хочу разрушить его жизнь. А потому, что я должен хотя бы попробовать. Хотя бы просто поговорить с ним нормально. Сказать то, что не сказал тогда, два года назад, когда гордость запечатала мне рот, а обида — сердце. Возможно, помириться. Возможно, он пошлёт меня к чёрту. Но я должен попробовать. Иначе я никогда себе не прощу. Я сижу на кровати в ожидании, пока высохнут локоны, и вспоминаю. Феликс в двадцать четыре — тот Феликс, которого я знал. Его веснушки, которые проступали летом, как созвездия на переносице. Его смех — низкий, горловой, заразительный. То, как он смотрел на меня перед сном, когда думал, что я уже сплю. Он всегда поправлял мне чёлку, убирал её со лба так осторожно, словно я был хрупким. Я не был хрупким. Я был упрямым, эгоистичным и глупым. Я не понимал, что так не смотрят на того, кого можно просто вычеркнуть из жизни. Или всё-таки можно? Прошло два года. Может, он и правда меня забыл. Может, та девушка с пружинистыми локонами и открытой улыбкой — его настоящее, а я — просто строчка в старой записной книжке. Но если это так, то почему я всё ещё чувствую его запах, когда закрываю глаза? Почему каждая весна пахнет его гелем для душа — сандалом и бергамотом? Почему я до сих пор сплю на своей половине кровати, хотя давно живу один? Я встаю и подхожу к зеркалу в полный рост. На мне шёлковый халат персикового цвета — я купил его специально для этой роли. Он скользит по коже, как вода. Я поправляю бигуди на висках — они слегка сползли, — и провожу пальцем по линии скулы. Я не выгляжу как парень. Я выгляжу как красивая молодая женщина с усталыми глазами и упрямо сжатыми губами. Завтра я увижу его. Завтра я войду в его дом как чужая, как прислуга, как тень. Я буду мыть его полы, стелить его постель — постель, которую он, возможно, делит с ней, — и улыбаться, опуская глаза. Я должен продержаться достаточно, чтобы найти момент. Один единственный момент, когда мы останемся наедине, без свидетелей, без масок. И тогда я сниму парик метафорически (потому что локоны — это мои настоящие волосы, и в этом есть особый, горький символизм) и скажу: «Привет, Феликс. Это я. Я пришёл извиниться. И, возможно, всё испортить». Часы тикают громко, по-ночному. В комнате пахнет муссом для укладки и страхом. Я сажусь в кресло, поджав ноги, и смотрю в темноту за окном. Где-то там, в двух часах езды на поезде, спит человек, который когда-то обещал мне вечность. Через две недели он обещает её кому-то другому. Я не знаю, что из этого выйдет. Может быть, он меня выгонит. Может быть, не узнает. Может быть, узнает и сделает вид, что не узнал. Но я должен попробовать. Потому что лучше сгореть в этом доме дотла, чем всю жизнь тлеть в одиночестве. Я закрываю глаза и представляю нашу встречу. Его удивлённый взгляд. Мои кудри, рассыпающиеся по плечам. И первое слово, которое сорвётся с моих губ. Я ещё не знаю, каким оно будет. *** Поезд прибыл без опозданий, как будто сама вселенная расчищала мне путь к катастрофе. Я сидел у окна, стараясь не мять юбку. Да, юбку. Тёмно-серую, чуть ниже колена, из мягкой ткани, которая не шуршит при ходьбе. Я выбирал её три дня — она должна была быть женственной, но не вызывающей, скромной, но не мешковатой. Блузка белая, с глухим воротничком, который скрывал кадык. Туфли на плоском ходу — горничные не ходят на шпильках, это я понимал своим актёрским нутром. Я вообще много чего понимал про эту роль. Я репетировал её перед зеркалом до хрипоты в голосовых связках, ставя тембр выше, мягче, добавляя в него воздух и лёгкую неуверенность. Когда поезд остановился, я поправил локоны — они пружинили даже сквозь сон, это было почти чудо, — и вышел на перрон. Чемодан у меня был небольшой, женский, позаимствованный у подруги, которая не знала, зачем он мне. Внутри лежали самые необходимые вещи: ещё одна блузка, ночная сорочка (шёлковая, персиковая, я не мог отказать себе в этом маленьком удовольствии), косметичка и, спрятанный на самом дне, мой старый снуд с запахом Феликса — единственная вещь, которую я не смог выбросить после расставания. Я не планировал его доставать. Но знать, что он там, было важно. Как талисман. Как напоминание, зачем я вообще затеял этот безумный спектакль. Такси везло меня по извилистой дороге вдоль соснового леса. Водитель что-то говорил про погоду, про то, какой влажный июнь в этом году, а я смотрел в окно и видел только собственное отражение — бледное, напряжённое лицо с тщательно подведёнными глазами. Я думал о том, что через полчаса увижу его. Что воздух, которым он дышит, коснётся моей кожи. Что я войду в его дом и буду делать вид, что я чужая. Дом оказался именно таким, каким я его представлял по фотографиям: двухэтажный, с мансардой, деревянный, выкрашенный в светлый серый с белыми наличниками. Вокруг — ухоженный сад, который, судя по табличке у ворот, назывался «Лисий угол». Феликс всегда любил лис. Говорил, что они похожи на меня — хитрые и красивые. Я тогда смеялся и бил его подушкой. Теперь от этих воспоминаний сводило челюсть. Меня встретила экономка — пожилая женщина с усталым лицом и быстрыми глазами. Она мельком глянула на мои документы, кивнула и сказала: — Комната для персонала на первом этаже, левое крыло. Переоденетесь — и в главную гостиную. Госпожа хочет видеть весь персонал. Госпожа. Так она назвала невесту. Моё сердце сжалось в комок размером с вишнёвую косточку. Госпожа. Значит, она уже здесь. Значит, она уже хозяйничает в его доме, в доме, который он когда-то описывал мне как наше будущее гнёздышко. Дом, который мы планировали купить вместе, когда у меня начнутся гастроли, а у него — повышение. Дом с мансардой, где мы собирались устроить мастерскую для его дурацких поделок из дерева. Он любил вырезать фигурки животных. Говорил, что однажды вырежет меня — в полный рост, из кедра, чтобы я пах вечностью. Я переоделся в рабочую форму — та же юбка, тот же воротничок, но теперь поверх был надет фартук. Белый, накрахмаленный, с воланами по краю. Я завязал его на талии так туго, как только мог — мне нужно было почувствовать границу между мной-настоящим и мной-персонажем. Между Хёнджином и Хэвон. Между мужчиной и женщиной, которой я притворялся. И всё же, глядя на себя в маленькое зеркало над раковиной в комнате для персонала, я видел не мужчину. Я видел блондинку с усталыми глазами, кудрями, собранными в низкий хвост, и бледными губами, на которые я нанёс ещё один слой тинта — на удачу. Я вышел в коридор и направился в гостиную. Дом пах деревом и свежими цветами — где-то неподалёку, видимо, готовили букеты для свадьбы. Мои шаги были бесшумными — туфли на плоской подошве, юбка, не шуршащая при ходьбе. Я двигался как тень. Я был тенью, которой платили за то, чтобы она была незаметной. Гостиная оказалась просторной, залитой светом из панорамных окон. Там уже собрались несколько человек в такой же униформе — пара горничных, садовник, повар. Они тихо переговаривались, ожидая «госпожу». Я встал в стороне, опустив глаза. Сердце колотилось где-то в горле. И тут она вошла. Она двигалась как человек, уверенный, что мир вращается вокруг него. Поступь громкая, каблуки — шпильки, которые она, видимо, носила даже по дому, даже в десять утра, даже на встречу с прислугой. У неё были те самые пружинистые локоны — тёмные, блестящие, уложенные волосок к волоску. Платье облегающее, цвета слоновой кости, явно дизайнерское. Лицо красивое, но холодное — как фарфоровая кукла, которую забыли на чердаке. Губы поджаты. Взгляд сканирует комнату, оценивая, взвешивая, презирая. — Итак, — сказала она голосом, который царапал воздух. — Вы те, кого наняли для поддержания порядка в мой самый важный день. Я надеюсь, вы понимаете, какая это честь. И какая ответственность. Она прохаживалась вдоль нашего ряда, как генерал на смотре. Я стоял, опустив голову, стараясь слиться со стеной. Но она остановилась прямо напротив меня. Я почувствовал её взгляд — оценивающий, женский, ревнивый. — Новенькая? — спросила она, обращаясь к экономке, но глядя на меня. — Да, госпожа. Это Хэвон, горничная. Прибыла сегодня утром. — Хэвон, — повторила она, пробуя моё фальшивое имя на вкус как что-то кислое. — Хорошенькая. Слишком хорошенькая для горничной. Я почувствовал, как кровь прилила к щекам. Она заметила — и улыбнулась. Это была улыбка акулы, увидевшей раненого тюленя. — Надеюсь, ты знаешь своё место, — сказала она тихо, чтобы слышал только я. — Мой жених — мужчина видный. Но у него есть я. И я не потерплю, чтобы какая-то... прислуга... крутилась возле него чаще необходимого. Ты поняла? Я поднял глаза — впервые за всё время. И встретился с ней взглядом. У неё были карие глаза, почти чёрные, и в них плескалась такая чистая, незамутнённая злоба, что я на секунду опешил. Неужели Феликс выбрал это? Эту женщину, которая, кажется, даже цветы поливает уксусом? — Да, госпожа, — ответил я своим поставленным голосом, мягким и покорным. — Я поняла. Она удовлетворённо кивнула и пошла дальше, раздавая указания, как пощёчины: садовнику — чтобы розы были подрезаны ровно под сорок пять градусов, повару — чтобы канапе были без глютена (я почти рассмеялся: Феликс обожал хлеб, обычный, белый, с хрустящей корочкой), другой горничной — чтобы серебро начистили до такого блеска, в котором можно было бы увидеть своё отражение. Я стоял и смотрел ей в спину. Мои мысли метались как пойманные птицы. «Зачем ты на ней женишься, родной? — думал я, и это „родной“ отозвалось в груди тупой болью. — Что она тебе сделала? Чем она тебя взяла? Красотой? Но она красива как лезвие ножа — ею можно только порезаться. Деньгами? Но тебе всегда было плевать на деньги, ты же спал на матрасе на полу, когда мы только начали жить вместе, и был счастлив. Может, она... другая с тобой? Может, она умеет быть нежной? Может, она шепчет тебе на ухо что-то такое, от чего ты таешь? Но я же знаю тебя, Ликс. Я знаю, какой ты, когда любишь. Ты становишься мягким, уязвимым, ты отдаёшь всего себя. А она... она тебя сожрёт. Она проглотит тебя и не подавится. И ты будешь сидеть в этой золотой клетке с подрезанными розами и безглютеновыми канапе и медленно умирать. А я... я пришёл тебя спасти. Даже если ты об этом не просил. Даже если ты меня не хочешь больше видеть. Даже если ты меня не узнаешь». Невеста закончила инструктаж и величественно удалилась, оставив после себя шлейф каких-то резких, цитрусовых духов. Экономка вздохнула и начала распределять задачи. Мне досталась спальня хозяина. — Постель сменить, пыль протереть, цветы на тумбочке заменить, — перечислила она. — Но с утра туда не ходите. Господин ещё спит. Он поздно лёг. Я кивнул, чувствуя, как дрожат пальцы. Его спальня. Постель, которую я должен застелить свежим бельём. Подушка, на которой он спит. Возможно, волос, оставшийся на наволочке. Я смогу его коснуться — пусть не самого Феликса, но вещей, которые хранят его тепло. Я шёл по коридору к левому крылу, где находилась спальня, и вдруг заметил на стене фотографию в рамке. Их совместное фото. Она в том самом платье цвета слоновой кости, он в рубашке с расстёгнутым воротом. Она прижимается к нему, как змея к ветке. А он... он улыбается. Но не так, как раньше. Не той улыбкой, от которой у меня подкашивались колени. Эта улыбка вежливая, ровная, как на корпоративном снимке. — Что же ты делаешь, Ликс? — прошептал я, останавливаясь перед фотографией. Моё отражение в стекле рамки было бледным и решительным. Кудрявая блондинка с мужским упрямством в глазах смотрела на меня из зазеркалья. Я поправил прядь, выбившуюся из хвоста, и пошёл дальше. Впереди меня ждала его спальня. Его запах. Его тайна. И где-то в глубине дома — он сам, спящий сейчас и не знающий, что его прошлое уже пересекло порог и крадётся по коридору, чтобы всё изменить. Где-то наверху хлопнула дверь. Кажется, проснулся хозяин дома. Моё сердце пропустило удар . Прошло два дня. Два долгих, тягучих, как патока, дня, наполненных запахом полироли для мебели, звоном фарфоровых чашек и постоянным, изматывающим страхом разоблачения. Я двигался по дому бесшумно, как привидение, которое боится, что его заметят. Моя юбка стала моей броней, мой тихий голос — маскировкой, а опущенные глаза — щитом от любопытных взглядов. Но всё это время, каждую секунду, каждое мгновение, когда я протирал пыль с книжных полок или менял воду в вазах, я наблюдал. Я проверял почву. Первый день был самым трудным. Я почти не спал в своей крошечной комнате для прислуги — кровать скрипела при каждом движении, а за стеной кто-то храпел так, что дрожали перегородки. Но дело было не в храпе. Дело было в том, что я находился в одном доме с Феликсом. Он был где-то там, за стенами, за дверями, за лестничными пролётами. Я чувствовал его присутствие кожей — как изменение атмосферного давления перед грозой. В то утро, когда я впервые вошёл в его спальню, меня трясло. Я толкнул дверь — она подалась с тихим, уважительным скрипом, — и замер на пороге. Комната пахла им. Сандалом. Бергамотом. Чем-то ещё, новым — может быть, её духами, этими резкими цитрусовыми, которые осели на шторах, как пыльца агрессивного растения. Но под этим верхним слоем, под чужой парфюмерией, был он. Настоящий, мой, прежний Феликс. Я подошёл к кровати. Она была смята — он спал один, это я определил сразу, по единственной вмятине на подушке, по тому, как одеяло было отброшено только с одной стороны. Маленькая победа. Крошечная. Но моё сердце забилось быстрее. Я провёл ладонью по простыне — она ещё хранила остаточное тепло. Он встал совсем недавно. Возможно, я разминулся с ним в коридоре на какие-то минуты. Я сменил постель, стараясь запомнить каждую складку, каждую ниточку на наволочке. На тумбочке стояла фотография — та самая, с невестой. Я перевернул её рамкой вниз. Потом, испугавшись собственной дерзости, поставил обратно. Но перед этим долго вглядывался в его лицо. У него появились морщинки в уголках глаз. Не глубокие, но заметные. Морщинки-лучики, которые у него всегда проступали, когда он смеялся. Значит, он смеялся в эти два года. Это было одновременно и больно, и утешительно. В ящике тумбочки я нашёл книгу. Это был томик стихов — потрёпанный, зачитанный до дыр. Я узнал его. Это была моя книга. Я оставил её у него, когда уходил. Не специально — просто забыл в спешке, в гневе, в слезах. И он её сохранил. Он возил её с собой. Он читал её. На полях были пометки — его почерком, мелким, убористым. Я не стал читать их. Пока не стал. Я просто прижал книгу к груди на секунду — одну короткую секунду, — и положил обратно, точно на то же место, под тем же углом. Весь оставшийся день я наблюдал за домом. У Феликса был кабинет на втором этаже — он работал там допоздна. Невеста приезжала к обеду и уезжала после ужина. Они не жили вместе до свадьбы — это я выяснил из обрывков разговоров прислуги. Ещё одна маленькая победа. Крошечная. Но я коллекционировал их, как другие коллекционируют марки. Невеста — её звали Ари, я узнал это от повара, — вела себя как хозяйка жизни. Она распекала горничных за малейшую провинность, она морщила нос от еды, которую сама же заказала, она звонила Феликсу по пять раз за час, и по её тону я понимал, что разговоры эти — не о любви. Они были о деньгах, о списке гостей, о том, что её отец недоволен рассадкой. Феликс отвечал ей спокойно, даже устало. Я слышал его голос из-за двери кабинета — приглушённый, но всё такой же бархатный, глубокий, проникающий в самые кости. На второй день я осмелел. Я понял распорядок: утром Феликс пил кофе на веранде, пока невеста ещё не приехала. Это было его личное время — без телефона, без суеты, просто чашка эспрессо и вид на сад. И я решил, что именно там, на веранде, я начну плести свою паутину. Я вызвался подавать ему кофе. Старшая горничная удивилась — обычно это делал кто-то другой, — но я улыбнулся своей самой невинной, самой обезоруживающей улыбкой и сказал, что хочу научиться у господина, какой кофе он предпочитает, чтобы впредь угождать его вкусам. Она растаяла. Моя актёрская игра работала. В то утро я надел новую блузку — нежно-голубую, которая оттеняла мои волосы. Кудри я распустил — они лежали на плечах мягкими волнами, и я знал, что утреннее солнце превратит их в золото. Тинт на губах — совсем чуть-чуть. Ресницы подкручены, но не накрашены. Я должен был выглядеть естественно, почти беззащитно. Как цветок, который распустился случайно. Я вышел на веранду с подносом. Феликс сидел в плетёном кресле, спиной ко мне. Его затылок, линия плеч под тонкой рубашкой, то, как он держал голову, чуть склонив набок, глядя на розовые кусты. Моё сердце заколотилось так, что я испугался — не услышит ли он. — Ваш кофе, господин, — сказал я своим мягким, чуть придыхающим голосом. Он обернулся. И время остановилось. Я видел, как он смотрит на меня. Сначала — рассеянно, вежливо, как смотрят на новую прислугу. Потом что-то дрогнуло в его глазах. Что-то неуловимое — тень узнавания, промелькнувшая и исчезнувшая. Он нахмурился — совсем чуть-чуть, между бровей залегла крошечная складка, которую я так хорошо помнил. Он разглядывал моё лицо, мои волосы, мои руки, держащие поднос. Он искал что-то. Кого-то. — Мы не встречались раньше? — спросил он. Голос низкий, осторожный. Я опустил глаза, изображая смущение. Внутри у меня всё пело и рушилось одновременно. — Нет, господин. Я новенькая. Меня зовут Хэвон. — Хэвон, — повторил он, и моё фальшивое имя в его устах прозвучало почти как «Хёнджин». Почти. — У вас акцента нет. Откуда вы? — Из Сеула, господин. — Сеул, — он всё ещё смотрел на меня. Слишком пристально. Слишком долго. — У вас красивые волосы. Необычный цвет. — Спасибо, господин. — Я поставил чашку на столик, стараясь, чтобы рука не дрожала. От его близости кружилась голова. Он пах так же, как раньше. Утренний Феликс всегда пах теплом и сандалом. — Что-нибудь ещё? Он медлил с ответом. Я чувствовал его взгляд на своей шее, на изгибе плеча, на том, как мои локоны касаются щеки. Он изучал меня. Пытался понять, почему новая горничная вызывает у него такое странное, беспокоящее чувство. — Нет, — сказал он наконец. — Ничего. Спасибо... Хэвон. Я поклонился и ушёл. Ноги были ватными. В коридоре я прислонился к стене и перевёл дыхание. Он не узнал меня. Но он что-то почувствовал. Искра. Трещина в его уверенности. Этого было достаточно для начала. Вечером того же дня я оказался в саду — подстригал розы по приказу Ари, которая нашла, что они «недостаточно симметричны». Садовник болел, и меня отправили как свободные руки. Я не возражал. В саду было хорошо — пахло землёй и лепестками. И я знал, что Феликс часто выходит сюда на закате. Он пришёл, когда солнце уже золотило верхушки сосен. Я стоял на коленях перед розовым кустом, перепачканный землёй, с выбившейся прядью у лица. Он не сразу меня заметил, а когда заметил — остановился. — Вы всё время работаете, — сказал он вместо приветствия. — Работа горничной не заканчивается, господин. — Можно просто Феликс. — Он поморщился. — Терпеть не могу это «господин». Особенно здесь, в саду. Здесь я просто человек. Я поднял на него глаза. Просто человек. Мой человек. В моём саду. В нашем саду, который когда-то существовал только в разговорах под одеялом поздно ночью. — Хорошо, Феликс, — произнёс я, и его имя обожгло мне губы. Прошло два года с тех пор, как я говорил его вслух. Он улыбнулся — и это была та самая улыбка. Настоящая. Не с фотографии. От неё у меня защипало в носу. — Вот так лучше, — сказал он. — Хотите совет? Розы нужно резать под углом, иначе стебель не впитывает воду. Вот так, смотрите. Он присел рядом со мной. Близко. Так близко, что я чувствовал тепло его плеча. Он взял секатор из моих рук — его пальцы коснулись моих, и по моей коже пробежал электрический разряд. Он показал, как правильно. Я слушал, затаив дыхание, но запоминал только тембр его голоса, а не слова. — Вы очень похожи на одного человека, — вдруг сказал он, глядя не на меня, а на розу, которую только что обрезал. — У него были такие же глаза. И волосы — только не кудрявые, а прямые. И он тоже... — Феликс запнулся. — Неважно. Простите. Это личное. — Ничего, — ответил я тихо. — Наверное, это был кто-то особенный. — Да, — сказал он после долгой паузы. — Был. Он поднялся, отряхнул колени и ушёл, не оборачиваясь. А я остался в саду, держа в руках секатор, который ещё хранил тепло его ладони. Солнце село. Розы благоухали. Моя маска дала первую трещину — но не снаружи. Внутри. Там, где Хёнджин всё ещё любил Феликса. Ночью я лежал без сна и анализировал. Два дня проверки почвы дали мне следующее: они не спят вместе. Она его раздражает. Он помнит меня. Он ищет меня в других людях. Он сохранил книгу. Он несчастлив. Это было больше, чем я смел надеяться. Это был фундамент, на котором можно было строить. Но была и опасность. Невеста что-то заподозрила. За ужином — я подавал десерт, какой-то мусс, который она отвергла, — она посмотрела на меня слишком долго. Потом перевела взгляд на Феликса. Потом снова на меня. Её глаза сузились, и она спросила: — А эта горничная, она всегда такая... бледная? И почему у неё такие руки? — Она взяла мою ладонь, внезапно, грубо, как осматривают товар. Я вздрогнул. Мои пальцы были длинными, суставы — чуть более крупными, чем у среднестатистической девушки. — Какие странные кисти. Почти мужские. Феликс перехватил её руку, мягко, но настойчиво. — Ари, оставь персонал в покое. У людей разное телосложение. — Я просто заметила, — она поджала губы, но отпустила меня. — Ты слишком добрый, Ликс. Прислугу нужно держать в строгости. Я поклонился и вышел, чувствуя на спине её взгляд — липкий, подозрительный, злой. Она была противной. Не просто неприятной — по-настоящему, глубоко противной, как тухлая вода под красивой крышкой колодца. И она что-то чуяла. У таких, как она, нюх на чужаков. Но я не мог остановиться. Я зашёл слишком далеко. Я спал в четырёх стенах от человека, которого любил больше жизни. Я наряжался в женщину, чтобы быть рядом с ним. Я врал, притворялся, играл роль, достойную театральной сцены. И всё ради того, чтобы найти тот самый момент. Момент истины. Завтра будет третий день. Я планировал попасть в его кабинет. Третий день начался с дождя. Мелкого, моросящего, который затянул сад серой вуалью и заставил всех в доме ходить тише обычного. Невеста приехала рано — я слышал её резкий голос в холле, она снова была чем-то недовольна. Кажется, цветочные композиции, которые доставили утром, оказались «не того оттенка белого». Я стоял в кладовой, перебирая столовое серебро, и молился про себя, чтобы она уехала пораньше. Мои молитвы были услышаны: около полудня подъехала машина, и Ари умчалась в город — какая-то примерка, какие-то последние штрихи к свадебному платью. Дом выдохнул. Даже стены, казалось, расслабились. Я ждал этого момента. Кабинет Феликса был моей следующей целью — я знал, что там он проводит самые тёмные часы. Не по обязанности, не по работе. А потому что что-то гложет его изнутри. Я видел это по утрам: мешки под глазами, которые он прятал за чашкой кофе, за вежливой улыбкой, за ровным голосом. Мой Феликс тонул. И я собирался нырнуть за ним. Я поднялся на второй этаж, держа в руках стопку свежих полотенец — идеальное прикрытие, если кто-то спросит. Коридор был пуст. Из-под двери кабинета пробивался тусклый свет, и я услышал звук. Тихий, сдавленный. Стеклянный звон — бутылка ударилась о край стакана. Потом всхлип. Я замер. Сердце рухнуло в пятки. Он плакал. Феликс плакал. Я осторожно, на цыпочках, приблизился. Дверь была приоткрыта — буквально на ладонь. Я заглянул в щель и увидел то, что перевернуло всё внутри меня. Кабинет тонул в полумраке. Шторы задёрнуты, только настольная лампа горела, отбрасывая жёлтый круг на дубовый стол. Феликс сидел в кресле, ссутулившись, обхватив голову одной рукой. В другой он держал стакан с виски — янтарная жидкость плескалась, потому что его руки дрожали. Рядом стояла бутылка, уже наполовину пустая. А перед ним на столе лежала фотография. Моя фотография. Я узнал её сразу. Это был старый снимок, сделанный ещё в нашу первую совместную зиму. Я смеюсь на нём, запрокинув голову, снежинки запутались в моих прямых тогда ещё волосах, щёки раскраснелись от мороза. Феликс всегда говорил, что это его любимое фото. «Ты здесь настоящий», — говорил он. Я думал, он выбросил его. Я думал, он выбросил всё. Но он не выбросил. Он сидел в темноте, пьяный, и плакал над моим лицом. — Хёнджин, — прошептал он, и моё имя прозвучало как молитва. Как стон. Как признание в том, что два года — это ничто по сравнению с одной секундой настоящей любви. — Почему ты ушёл? Почему я тебя отпустил? Почему... почему я такой трус... Он всхлипнул и сделал ещё глоток. Виски потекло по подбородку, но он не заметил. Он смотрел на фотографию так, как смотрят на алтарь. Я отпрянул от двери. Прислонился к стене в коридоре и зажал рот ладонью, чтобы не закричать. Внутри всё горело. Он всё ещё любит меня. Всё это время — два года, три месяца, одиннадцать дней — он любил меня. А я думал, что он забыл. Я думал, что я один схожу с ума в своей съёмной квартире, заворачиваясь в его старый шнур. А он сидит здесь, в доме, который должен был стать нашим, и топит себя в виски, глядя на моё лицо. Решение пришло мгновенно. Чётко. Как вспышка. Я не буду ждать удобного момента. Я создам его сам. Сегодня. Сейчас. Пока невеста в городе, пока дом замер в дождливой дрёме, пока он пьян и уязвим и его сердце открыто, как рана. План был безумный. Дерзкий. Опасный. Но я знал Феликса. Я знал, как работает его голова. Я знал, что он верит своим глазам больше, чем логике. И я знал, как заставить его поверить в чудо. Я спустился вниз, нашёл дальнюю гостевую комнату — ту, которой никто не пользовался, в самом конце левого крыла. Там было старое трюмо с потускневшим зеркалом и кровать под балдахином, застеленная пыльным покрывалом. Идеально. Я снял фартук. Расстегнул верхние пуговицы блузки — ровно столько, чтобы показалась ключица, но не больше. Кудри растрепал пальцами, придав им небрежный, постельный вид. Тинт на губах обновил. Глаза подвёл чуть ярче — в полумраке они будут казаться огромными, бездонными. Потом я лёг на кровать. Сначала просто лёг — раскинувшись, как нимфа на картине прерафаэлитов. Но этого было мало. Мне нужно было, чтобы он услышал. Чтобы он пошёл на звук. Чтобы его пьяный, измученный мозг нарисовал картину, от которой невозможно оторваться. Я закрыл глаза и начал. Это было похоже на медитацию. Я представил, что я один — по-настоящему один, в своей квартире, ночью, когда тоска по нему становится невыносимой. Я провёл ладонью по своей шее — медленно, чувствуя каждый миллиметр кожи. Пальцы скользнули ниже, к ключице, обвели её контур. Я тихо, едва слышно, вздохнул. Не наигранно — по-настоящему. Потому что я действительно тосковал. Я действительно хотел. Моё тело помнило его прикосновения лучше, чем мой разум — его лицо. — Феликс... — прошептал я. Мой мягкий, текучий, придыхающий голос разлился по комнате как мёд. Я знал, что дверь приоткрыта. Я знал, что звук долетит до коридора. Я надеялся, что он услышит. Моя рука скользнула на талию, задрала край блузки, коснулась голого живота. Я снова вздохнул — громче, протяжнее. Пальцы чертили круги, поднимаясь выше. Я выгнул спину, совсем чуть-чуть, и с моих губ сорвался стон. Тихий, но чистый. Как камертон. Как зов. Я услышал шаги. Нетвёрдые, тяжёлые. Он шёл по коридору, и я слышал, как он остановился у двери. Тишина. Только моё дыхание — теперь уже учащённое, потому что сердце колотилось как сумасшедшее. Я не играл больше. Я был собой — Хёнджином, который два года не чувствовал ничего, кроме холода, и теперь горел заживо от одной мысли, что он рядом. — Кто здесь? — голос Феликса. Хриплый, пьяный, испуганный. Я не ответил. Вместо этого я снова провёл рукой по телу — на этот раз по бёдрам, сминая юбку. Ткань зашуршала. Я выдохнул его имя ещё раз, на грани слышимости: — Ликс... Дверь распахнулась. Он стоял на пороге, пошатываясь. Рубашка расстёгнута наполовину, волосы в беспорядке, глаза красные от слёз и виски. Он смотрел на меня — на блондинку с растрёпанными кудрями, на женщину, которая лежала в заброшенной гостевой спальне и трогала себя, шепча его имя. Он не понимал. Его мозг отказывался верить. — Что за... — он потряс головой, как будто пытался проснуться. — Этого не может быть. Я сплю. Я пьян. У меня галлюцинации. Я приподнялся на локтях. Посмотрел ему прямо в глаза. И сказал своим настоящим голосом — не «Хэвон», не горничной, а Хёнджина: — Это не галлюцинация, Феликс. Он замер. Его лицо побелело, потом покраснело. Эмоции сменяли друг друга как кадры сломанного фильма: неверие, шок, надежда, страх, снова неверие. — Этого не может быть, — повторил он как заклинание. — Ты... ты не он. Ты девушка. У тебя кудри. У тебя... этого не может быть. — Сними перчатку, — сказал я тихо. Он моргнул, не понимая. — Сними мою перчатку, Феликс. Левую. Горничные носят перчатки — белые, хлопковые, обязательная часть униформы. Я не снимал их всё это время. Ни разу. Потому что под левой перчаткой, на запястье, был шрам. Некрасивый, неровный — след от разбитого стакана, который я неудачно схватил во время нашей последней ссоры. Феликс тогда сам перевязывал мне руку, ругаясь сквозь зубы, а потом целовал каждый палец и просил прощения. Шрам остался. Два года спустя я сделал поверх него татуировку — крошечную бабочку с голубыми крыльями. Бабочка, которая вылупилась из шрама. Символ того, что я хотел измениться. Что я хотел стать кем-то, кто сможет вернуться. Феликс подошёл. Медленно, как во сне. Опустился на колени перед кроватью. Его руки дрожали, когда он взял мою левую кисть. Он стянул перчатку — сначала пальцы, потом запястье. Белая ткань сползла, открывая бледную кожу, синие вены, и наконец — бабочку. Он смотрел на неё целую вечность. Потом перевернул мою руку и увидел шрам под крылом. Старый, знакомый шрам. — Боже, — выдохнул он. — Боже. Чёрт. Чёрт возьми. Это правда ты. Он поднял на меня глаза — и в них было столько всего, что я чуть не захлебнулся. Боль. Облегчение. Безумие. Любовь. Та самая любовь, которую я помнил, которую я потерял, которую я оплакивал два года. — Хёнджин, — произнёс он, и моё имя в его устах было как первый глоток воды после пустыни. А потом он поцеловал меня. Это не был нежный поцелуй. Не был осторожным. Он был голодным, жадным, отчаянным. Он впился в мои губы так, будто хотел выпить меня до дна, будто боялся, что я исчезну, стоит ему отстраниться. Его руки запутались в моих кудрях, сжали их, потянули — и я застонал уже по-настоящему, потому что забыл, каково это. Забыл, как огонь растекается от его прикосновений, как плавится позвоночник, как мир сужается до одной точки — до его губ, его языка, его дыхания. Он оторвался от меня на секунду — только чтобы схватить воздух ртом, — и тут же снова припал к моему лицу, целуя везде: в лоб, в скулы, в кончик носа, в подбородок. Его руки гладили мои плечи, спускались по спине, сжимали талию, как будто он хотел убедиться, что я настоящий, что я здесь, что я не мираж. — Моя булочка, — прошептал он между поцелуями, и у меня перехватило дыхание. Так он называл меня раньше. Только он. Больше никто. — Мой сладкий. Моя радость. Мой Хёнджин. Ты вернулся. Ты вернулся ко мне. Он говорил и говорил — нежности, которые я уже похоронил в памяти, слова, которые я думал, никогда больше не услышу. И от каждого слова внизу моего живота разливался жар. Настоящий, обжигающий жар, который поднимался волнами, затапливая всё внутри. Я дрожал. Меня трясло. Я забыл, каково это — быть желанным. Забыл, каково это — когда тебя касается любимый человек. После Феликса у меня никого не было. Два года. Два года пустоты, холода, одиночества. И теперь всё это рушилось под напором его губ и рук. — Ликс, — я попытался что-то сказать, но он закрыл мне рот поцелуем. — Молчи. Просто будь здесь. Просто не исчезай. Он стянул с меня вторую перчатку — медленнее, нежнее, целуя каждый открывающийся сантиметр кожи. Потом взял моё лицо в ладони и долго смотрел в глаза. В его взгляде больше не было неверия. Только любовь. Пьяная, но настоящая. Глубокая, как океан. — Ты такой красивый, — сказал он. — Ты всегда был красивым. Но эти кудри... зачем? — Чтобы быть похожим на неё, — признался я, и мой голос дрогнул. — Чтобы попасть сюда. Чтобы вернуть тебя. — Сумасшедший, — он усмехнулся сквозь слёзы. — Мой сумасшедший. Ты хоть понимаешь, что я чуть с ума не сошёл? Я думал, у меня галлюцинации. Я думал, что окончательно свихнулся. — Я слышал, как ты плакал, — сказал я тихо. — В кабинете. Над моей фотографией. Он замер. Вина промелькнула в его глазах, но я покачал головой: — Не извиняйся. Я тоже плакал. Каждую ночь. Два года. Он прижался лбом к моему лбу. Мы дышали вместе. Его руки всё ещё дрожали. — Я не женюсь на ней, — сказал он вдруг. — Я не могу. Я не хочу. Я хочу только тебя. Всегда хотел только тебя. — Тогда не женись. — Не женюсь. Это было так просто. Так невозможно и так просто одновременно. Два года молчания, две недели безумного плана, три дня вранья — и вот мы здесь, в пыльной гостевой спальне, сплетённые в объятиях, пьяные друг другом, а не виски. Снаружи дождь барабанил по крыше. Где-то далеко, на подъездной дорожке, послышался шум мотора. Ари возвращалась. Но здесь, в этом маленьком, забытом богом углу дома, время остановилось. Я чувствовал жар внизу живота — он никуда не ушёл, он только разгорался от каждого его прикосновения. Феликс снова поцеловал меня, на этот раз медленнее, глубже, с обещанием. — Нам нужно поговорить, — сказал он, отрываясь. — О многом. Но сначала... — Сначала я хочу ещё один поцелуй, — перебил я. И он дал мне его. И ещё. И ещё. *** Мы всё ещё лежали в пыльной гостевой спальне, сплетённые, как два корня одного дерева, когда где-то в складках скомканного покрывала завибрировал его телефон. Феликс дёрнулся, но не выпустил меня из объятий — только одной рукой нашарил трубку и глянул на экран. Его лицо на секунду окаменело. — Это она, — сказал он без выражения. Я напрягся. Всё внутри сжалось в тугой комок, готовый к удару. Сейчас она скажет, что возвращается. Сейчас она прикажет ему встретить её у ворот. Сейчас мой спектакль рухнет, потому что в дом войдёт фурия на шпильках и выцарапает мне глаза, как она наверняка умеет. Феликс ответил. Я слышал её голос из динамика — резкий, металлический, как нож по стеклу. — Ликс, я у родителей. Мама устроила истерику из-за рассадки, папа опять про бизнес, ты же знаешь. Я останусь у них на несколько дней. Не скучай. Пауза. Он не сказал «я буду скучать». Он сказал: — Хорошо. Передавай им привет. — И всё? — её голос стал острее. — Даже не расстроился? — Я устал, Ари. Долгий день. — Ладно. — Она фыркнула. — Пусть горничная приготовит тебе ванну. Только не та бледная, новенькая. Она мне не нравится. Трубка отключилась. Феликс отбросил телефон в сторону, и тот приземлился где-то на ковре, затерявшись в тенях. Мы посмотрели друг на друга. — Несколько дней, — произнёс он медленно, пробуя эти слова на вкус. — Она остаётся у родителей на несколько дней. — Это ничего не значит, — сказал я, хотя сердце уже колотилось о рёбра как сумасшедшее. — Вы всё ещё помолвлены. Ты всё ещё связан с ней по рукам и ногам. Это ничего не меняет. Феликс посмотрел на меня. Его глаза — влажные, покрасневшие, но абсолютно трезвые теперь, потому что шок и похоть выжгли из него весь алкоголь, — смотрели на меня с каким-то новым, пугающим выражением. Так смотрит человек, который принял решение. Который переступил невидимую черту и уже не вернётся обратно. — Это меняет всё, — сказал он. И завалил меня на кровать. Я ахнуть не успел — его тело накрыло моё, его руки прижали мои запястья к подушкам, его губы оказались в миллиметре от моих. От него пахло виски и сандалом, и чем-то ещё — тем самым, родным, от чего у меня всегда подкашивались колени. Он был тяжёлым, горячим, настоящим. — Господи, — прошептал он, глядя на меня сверху вниз. Его взгляд скользнул по моему телу: по растрёпанной блузке, по юбке, задравшейся до середины бедра, по бёдрам, которые я так тщательно прятал под женской одеждой. — Сними это. — Что? — я всё ещё пытался дышать. — Сними этот силикон с себя. — Он говорил хрипло, отрывисто, как будто каждое слово давалось ему с трудом. — Я видел, как ты поправляешь эти... штуки... когда думаешь, что никто не смотрит. Силиконовая грудь. Я сразу понял, что она ненастоящая. У тебя красивая грудь, Хёнджин. Плоская. Мужская. Твоя. Мне не нужна эта бутафория. Я замер. Он заметил. Конечно, он заметил. Я купил эти накладки две недели назад — они были дорогими, телесного цвета, с эффектом реалистичного покачивания. Я думал, что они идеально сидят под блузкой. Но Феликс всегда видел меня насквозь. Даже когда я прятался за кудрями, юбкой и фальшивым именем. Он не стал ждать моего ответа. Его пальцы уже расстёгивали пуговицы на моей блузке — одну за другой, быстро, нетерпеливо. Я дрожал под его руками как осиновый лист. Когда блузка распахнулась, он замер. Его взгляд упал на силиконовые накладки, прикрывающие мою плоскую грудь. Он осторожно, почти благоговейно, поддел край одной из них и снял. Потом вторую. Они отправились куда-то на пол, забытые, ненужные. — Вот так, — выдохнул он, и его ладони легли на мою обнажённую грудь. — Вот так гораздо лучше. Твоя кожа. Твоя. Не это... резиновое дерьмо. Его руки гладили меня — медленно, чувственно, изучая каждый сантиметр. Кончики пальцев обвели ключицы, спустились к рёбрам, задержались на животе, который дрожал под его прикосновениями. Я не мог дышать. Я не мог думать. Я мог только чувствовать — и чувств этих было так много, что меня захлёстывало. — Твоя задница, — продолжил он, и его голос стал ещё ниже, ещё интимнее. — Я смотрел на тебя три дня. Три дня, Хёнджин. Как ты ходишь в этой юбке. Как ты наклоняешься. Я думал, что схожу с ума. Потому что новая горничная кажется мне знакомой, и у неё такая задница, что я готов был молиться на неё. А это был ты. Всё это время — ты. Он провёл ладонью по моему бедру, сжал ягодицу через юбку, и я застонал — громко, бесстыдно, не в силах сдерживаться. — Мне нравится твоя задница, — повторил он, и его губы коснулись моего уха, посылая мурашки по всему телу. — Она настоящая. Не то что эти... — он кивнул в сторону силиконовых накладок на полу. — Мне нужен ты. Настоящий. Без масок. Он уткнулся носом в мою шею и вдохнул — глубоко, жадно, как будто пытался надышаться мной на всю оставшуюся жизнь. — Запах персика, — прошептал он. — Твой запах. Ты всегда пах персиками. Я искал этот запах везде. Я покупал духи, которые пахли так же. Я сходил с ума в супермаркетах, нюхая шампуни, как идиот. Ничего не пахло так же. Потому что это был не шампунь. Это была твоя кожа. Твоя, чёрт возьми, кожа. Он снова поцеловал меня — на этот раз в шею, в изгиб между шеей и плечом, туда, где у меня была самая чувствительная точка. Я вцепился в его плечи, потому что иначе меня бы унесло. — Надо остановиться, — сказал он вдруг, отстраняясь, и его глаза горели, как угли. — Клянусь, надо остановиться. Иначе я сейчас тебя трахну. Он сказал это так просто, так буднично, что я чуть не рассмеялся. Но его лицо было серьёзным. Напряжённым. Он действительно боролся с собой. — И ты будешь на своём месте, — продолжил он, и его голос дрогнул. — Где ты должен быть. Со мной. Подо мной. В моей постели. В моём доме. В моей жизни. Вместо этой фурии. — Он выплюнул последнее слово как ругательство. — Я пытался забыть тебя, Хёнджин. Я пытался. Я думал, что если найду кого-то другого, то боль пройдёт. И вот к чему это привело. — Он горько усмехнулся. — Она даже похожа на тебя. Ты не заметил? Те же черты. Тот же рост. Я выбрал её, потому что она напоминала тебя. Только характер поганый. Я смотрел на него, и кусочки мозаики вставали на свои места. Её локоны. Её рост. Её разрез глаз. Она действительно была на меня похожа — смазанной, искажённой версией меня, как отражение в кривом зеркале. Он пытался заменить меня копией. Копией, которая оказалась ядовитой. — Я думал, что забуду тебя, — сказал он тихо, и его голос сломался. — Но тебя не забыть. Ты уже под моей кожей. Ты в моей крови. Ты — первое, о чём я думаю, когда просыпаюсь, и последнее — когда засыпаю. Даже когда я спал с ней, я закрывал глаза и представлял тебя. Я потянулся к нему и поцеловал — нежно, утешающе. Потому что я понимал. Я тоже пытался забыть. И у меня тоже не получилось. — Перевернись, — сказал он вдруг, и его тон сменился с исповедального на приказной. Я подчинился, не раздумывая. Перевернулся на живот, и прохладный воздух коснулся моей обнажённой спины. Я услышал, как он втянул воздух сквозь зубы. Его пальцы легли на мои плечи и начали спускаться вниз — медленно, массируя, разминая напряжённые мышцы. Я застонал в подушку. — Ты весь зажат, — пробормотал он. — Три дня притворялся. Три дня ходил на цыпочках. Моя бедная, храбрая булочка. Его руки опускались всё ниже — по позвоночнику, по пояснице, к ягодицам. Он мял их, разминал, оглаживал, и каждое движение отзывалось во мне волной удовольствия. Я вцепился зубами в подушку. — Ох, — выдохнул он вдруг. — Блядь. — Что? — спросил я, не оборачиваясь. — У тебя никого не было после меня. Это был не вопрос. Это был диагноз. — Откуда ты... — Я чувствую, — перебил он. — Я чувствую твоё тело. Оно отзывается так, будто к нему не прикасались целую вечность. Оно голодное. Оно дрожит. — Его пальцы сжали мои ягодицы сильнее. — Скажи мне. Скажи мне правду. У тебя был кто-то? Хоть кто-то? Я молчал. Молчание было ответом. — Боже, — прошептал он. — Два года. Два года, Хёнджин. — Если бы только игрушки, — сказал я глухо в подушку, и почувствовал, как краснею. Он замер. Потом издал звук — что-то среднее между стоном и смешком, полным нежности и боли. — Игрушки, — повторил он. — Ты и игрушки. Мой сладкий, мой бедный, мой верный мальчик. Он наклонился и поцеловал меня между лопаток. Потом ниже — в поясницу. Потом ещё ниже — в самый изгиб спины, туда, где начинаются ягодицы. Я дрожал всем телом. Жар в животе превратился в пожар. Я не знал, сколько ещё продержусь. — Я хочу тебя, — сказал он прямо в мою кожу. — Прямо сейчас. Здесь. Но сначала я должен кое-что сделать. — Что? — мой голос был хриплым, сломанным. — Разорвать помолвку. Завтра же. Я не могу прикасаться к тебе, зная, что я всё ещё связан с ней. Ты заслуживаешь большего. Ты заслуживаешь всего меня. Без компромиссов. Я перевернулся на спину и посмотрел на него. Он был прекрасен в этот момент — растрёпанный, решительный, с глазами, полными любви и вины. — А как же свадьба? — спросил я. — Гости? Её родители? — Плевать. На всё плевать. Я позвоню им завтра утром. Всем. Я скажу, что люблю другого человека. Что люблю мужчину. Что люблю тебя. — Это будет скандал. — Да, — согласился он. — Будет. Но я выдержу. С тобой — выдержу. Он лёг рядом со мной и притянул меня к себе. Моя голова легла на его грудь, и я слышал, как бьётся его сердце — сильно, ровно, успокаивающе. Мы лежали так долго, слушая дождь и дыхание друг друга. — Ты останешься? — спросил он тихо. — У меня комната для прислуги на первом этаже, — напомнил я. — К чёрту комнату для прислуги. Ты будешь спать здесь. Со мной. В моей постели. Где твоё место. — А если кто-то увидит? — Пусть видят. Мне больше нечего скрывать. Я закрыл глаза. Впервые за два года я чувствовал покой. Не счастье — до счастья было ещё далеко, впереди ждали разговоры, скандалы, разрыв помолвки, объяснения, — но покой. Тот самый глубокий, костный покой, который приходит, когда ты наконец оказываешься там, где должен быть. — Я люблю тебя, — сказал я. Тихо. Просто. Он прижал меня крепче. — Я знаю. Я всегда знал. Прости, что я был таким идиотом. — Мы оба были идиотами. — Да, — он поцеловал меня в макушку, прямо в спутанные кудри. — Но теперь мы здесь. И завтра всё изменится. Снаружи дождь наконец стих. Где-то в доме часы пробили полночь. Третий день закончился. Впереди был четвёртый — и он обещал стать самым важным днём в нашей жизни *** Я проснулся от запаха роз. Не от одной розы — не от того слабого, едва уловимого аромата, который доносится из вазы на тумбочке. От сотен роз. От тысяч. Запах был густым, плотным, почти осязаемым — он окутывал меня, как одеяло, проникал в каждую пору, в каждую клетку. Бархатный, сладкий, с лёгкой горчинкой — так пахнут только тёмно-алые розы, те самые, что цветут в саду Феликса, те самые, которые я подстригал три дня назад, стоя на коленях в мокрой траве. Я открыл глаза. И замер. Вся кровать была усыпана лепестками. Я лежал в море алого — лепестки покрывали подушку, одеяло, мои обнажённые плечи, мои растрёпанные кудри. Они были везде: застряли в складках простыней, прилипли к влажной после сна коже, рассыпались по полу вокруг кровати, как будто здесь прошёл ураган, состоящий исключительно из роз. Утренний свет, пробивающийся сквозь задёрнутые шторы, окрашивал всё в золотисто-розовый. Это было красиво до головокружения. До абсурда. До слёз. — Что за чёрт? — прошептал я, приподнимаясь на локтях. Лепесток, застрявший у меня в волосах, спланировал вниз и приземлился на подушку. Я перевёл взгляд на соседнюю половину кровати — она была пуста, но на подушке Феликса тоже лежали лепестки, сложенные в форме сердца. Кривоватого, явно сделанного впопыхах, но сердца. Дверь спальни скрипнула. На пороге стоял Феликс. Босой, в одних домашних штанах, с подносом в руках. Его волосы были взъерошены, на щеке — след от подушки, но глаза сияли, как у человека, который выиграл в лотерею и ещё не осознал масштаб своего везения. На подносе я разглядел две чашки кофе, круассаны (явно не безглютеновые — и слава богу, подумал я с мстительным удовольствием) и маленькую вазочку с мёдом. — Доброе утро, — сказал он, и его голос был тёплым, как растопленное масло. — Ты проснулся. — Что... что это всё? — я обвёл рукой розовое безумие вокруг. — Феликс, тут целый сад на кровати. Объясни немедленно. Он поставил поднос на прикроватную тумбочку — предварительно смахнув с неё лепестки одним широким жестом, — и сел на край кровати. Матрас прогнулся под его весом, и несколько лепестков скатились по шёлковой простыне к моему бедру. Я всё ещё был обнажён до пояса, и утренняя прохлада тронула мою кожу мурашками. Феликс заметил это и потянулся за одеялом, но я остановил его: — Сначала объясни. — Я не спал, — признался он просто. — Вообще. Ты уснул у меня на груди, такой тёплый, такой настоящий, а я лежал и смотрел на тебя. И боялся закрыть глаза, потому что мне казалось: засну — и ты исчезнешь. Окажешься сном. Галлюцинацией. Чем-то, что мой пьяный мозг придумал, чтобы утешить меня. — И ты решил оборвать сад? — я не мог сдержать улыбку. Она расползалась по моему лицу помимо воли, такая широкая, что щёки заболели. — Я пошёл гулять. Часа в четыре утра. Дождь кончился, воздух был такой свежий, такой чистый, и я пошёл в сад. И увидел розы. — Он говорил быстро, взволнованно, как ребёнок, рассказывающий о чуде. — Они цвели. Тётя садовника говорила, что они не зацветут до июля, но они цвели. Все. Как будто ждали. Как будто знали. И я вспомнил, как ты стоял перед ними на коленях, с секатором, с землёй на щеках, и как я подумал тогда: «Боже, как этот человек красив». Я ещё не знал, что это ты. Вернее, знал где-то глубоко, но не разрешал себе верить. А ночью, когда ты спал, я всё понял. И я пошёл в сад и оборвал каждый куст. Каждый. Вот этими руками. — Он показал мне ладони — они были исцарапаны, с красными точками от шипов. Я взял его руки в свои и поднёс к губам. Поцеловал каждую царапину. Он вздрогнул. — Ты сумасшедший, — сказал я. — Я знаю. Но это ещё не всё. Я разбудил повара. В пять утра. Он думал, что я сошёл с ума. Я сказал ему: «Испеки круассаны. Настоящие, с маслом, с глютеном, со всем запрещённым. И вари кофе. Самый лучший. Потому что сегодня самый важный день в моей жизни». Он посмотрел на меня как на пациента психушки, но круассаны испёк. Понюхай. — Он поднёс круассан к моему лицу. Пахло сливочным маслом, свежей выпечкой, детством. — Ты заставил повара печь круассаны в пять утра, — медленно повторил я. — Ты оборвал все розы в саду. Ты не спал всю ночь. Ты вообще в порядке? — Нет, — сказал он, и его улыбка стала серьёзной. — Я не в порядке уже два года. Я только сегодня утром начал приходить в порядок. Когда смотрел, как ты спишь, и понимал, что ты здесь. Что ты настоящий. Что я могу тебя коснуться. Он протянул руку и убрал лепесток, запутавшийся в моих кудрях. Его пальцы задержались на моём виске, погладили скулу, спустились к подбородку. Я замер под его прикосновением, как замирает цветок под солнцем. — Ты самый красивый человек, которого я когда-либо видел, — сказал он тихо. — Вчера, с этими кудрями, с этим тинтом, в этой юбке — я думал, что умру на месте. А сегодня утром, сонный, без косметики, с отпечатком подушки на щеке — ты ещё красивее. Потому что ты настоящий. Ты мой. И он начал меня целовать. Это не был тот голодный, отчаянный поцелуй, как вчера. Это было что-то новое. Поклонение. Он целовал меня медленно, благоговейно, как будто я был алтарём, а он — паломником, который шёл ко мне два года. Сначала в лоб — долгим, тёплым поцелуем, от которого мои веки сами собой закрылись. Потом в левое веко, потом в правое. Кончик носа. Скулы — каждую по очереди, задерживаясь на коже губами дольше, чем нужно. Подбородок. Уголки губ — сначала левый, потом правый, а между ними он прошептал: — Я люблю твои губы. Я скучал по ним больше всего. И только потом поцеловал в губы. Нежно. Тягуче. Как мёд, который стоял на тумбочке нетронутым. Но на этом он не остановился. Его губы двинулись дальше — к шее. К тому месту за ухом, где пульс бьётся чаще всего. Я вцепился пальцами в простыни, сминая лепестки, потому что ощущения были слишком острыми. Он покрывал поцелуями мою шею, плечи, ключицы — каждую выступающую косточку, каждую впадинку. Моё тело превратилось в карту, и он путешествовал по ней, как исследователь, открывающий забытые земли. — Ты пахнешь розами, — пробормотал он, целуя ложбинку между ключицами. — Ты весь в лепестках. Я хочу запомнить этот запах навсегда. Его губы спустились ниже — к груди, к рёбрам. Я выгнулся навстречу, и лепестки под моей спиной зашуршали, как шёлк. Он целовал каждый сантиметр моей кожи, как будто пересчитывал потерянные дни, как будто извинялся за каждую секунду разлуки. Когда его губы коснулись моего живота, я не сдержал стона. Когда они двинулись ещё ниже, я запустил пальцы в его волосы и потянул. — Ликс... — выдохнул я. — Ты же сказал... сначала разорвать помолвку... — Я помню, — прошептал он мне в живот, и от вибрации его голоса по моей коже побежали мурашки. — Я помню. Я позвоню ей через час. Или через два. Или... — его губы скользнули к бедру, и я забыл, как дышать, — ...прямо сейчас. Нет, не сейчас. Ещё один поцелуй. Ещё один. — Ты невозможный, — простонал я. — Я знаю, — он поднял голову и посмотрел на меня. В его глазах плясали искры. — Но ты вернулся ко мне. Ты переоделся в женщину и пробрался в мой дом. Ты рисковал всем. Ради меня. Так что позволь мне быть невозможным. Позволь мне целовать тебя, пока ты весь не покроешься мурашками. Позволь мне зацеловать тебя до смерти. — До смерти не надо, — я рассмеялся, и смех этот был лёгким, пузырчатым, каким-то девчачьим. — У нас ещё куча дел. — Дела подождут. Розы не ждут. — Он взял горсть лепестков и бросил их в воздух. Они закружились, как конфетти, и опустились на нас обоих — алый снегопад в середине лета. — Посмотри на себя. Ты весь в розах. Ты — моя роза. Колючая, своенравная, невероятная. Я два года пытался вырастить другие цветы, но они все увядали. Потому что мне нужна только ты. Только ты. Он снова склонился ко мне и поцеловал в плечо, потом в локоть, потом в запястье — то самое, с бабочкой. Задержался там дольше всего. — Я больше никогда тебя не отпущу, — сказал он в мою ладонь. — Никогда. Слышишь? — Слышу, — прошептал я. Где-то в доме зазвонил телефон. Мы оба знали, кто это. Утро наступало, реальность вторгалась в наш розовый кокон, но у нас было ещё несколько минут. Ещё несколько поцелуев. Ещё одна вечность в лепестках. — Я люблю тебя, — сказал я. — Я знаю, — он улыбнулся. — Ты говорил это ночью. Во сне. Три раза. Я считал. Я покраснел и спрятал лицо у него на груди. Лепестки зашуршали. Кофе на тумбочке остывал, круассаны ждали, телефон звонил, а мы лежали в море алого и слушали, как бьются наши сердца — в унисон, как и должно быть. Как всегда должно было быть.Четвёртый день начался с тишины. Не с той напряжённой, предгрозовой тишины, которая висела в доме все предыдущие дни, а с другой — глубокой, умиротворённой, как вода в колодце. После нашего розового утра, после круассанов с глютеном (о, этот запретный, рассыпчатый, маслянистый вкус, которым я наслаждался с почти неприличным стоном), Феликс ушёл в свой кабинет. Он сказал только: «Мне нужно сделать несколько звонков», — но в его глазах я увидел сталь. Ту самую сталь, которую он всегда прятал за мягкими улыбками и веснушками. Феликс редко злился. Но когда злился — земля дрожала. Я не знал, куда себя деть. Ходил по дому как неприкаянный — уже не горничная Хэвон, но ещё и не... кто? Кто я теперь? Бывший любовник, пробравшийся в дом обманом? Будущий партнёр? Трофей, отвоёванный у соперницы? Я не знал. В моей голове всё смешалось — облегчение, счастье, страх. Что, если он передумает? Что, если холодный утренний свет разрушит магию ночи? Что, если он скажет: «Прости, я был пьян, я не могу, всё слишком сложно»? Я спустился в сад. Мне нужно было чем-то занять руки, иначе я бы сошёл с ума. Сад встретил меня тишиной и запахом мокрой земли. После ночного дождя трава блестела, как покрытая лаком, а розовые кусты стояли общипанные, жалкие, словно ограбленные. Я усмехнулся про себя: так вот как выглядит любовь Феликса. Она оставляет после себя разрушения. Прекрасные, благоухающие разрушения. Я нашёл садовые перчатки и секатор. Опустился на колени перед кустом, который пострадал меньше других, и начал обрезать сухие ветки. Земля холодила колени даже сквозь плотную ткань садовых брюк (я переоделся в более практичную одежду — никаких юбок, никакого силикона, только я сам, в простой рубашке и старых джинсах, которые нашёл в комнате для персонала). Руки работали механически, а мысли текли своим чередом. Я так погрузился в это медитативное занятие, что не услышал шагов. Только когда тень упала на куст передо мной, я вздрогнул и поднял глаза. Феликс стоял надо мной. Босой. Всё в тех же домашних штанах. Но что-то в нём изменилось. Плечи расправились, подбородок вздёрнут, в глазах — спокойная, уверенная сила. Человек, который принял решение и не будет оглядываться назад. В одной руке он держал телефон, в другой — какой-то документ. — Я искал тебя по всему дому, — сказал он. — Я здесь. Пытаюсь исправить то, что ты натворил с розами. — Оставь розы. — Он протянул мне руку. — Иди сюда. У меня новости. Я стянул перчатки, взял его ладонь, и он поднял меня с колен. Его рука была тёплой и твёрдой. Он не отпустил меня, когда я встал, а наоборот — притянул ближе и поцеловал в висок. Быстро, но нежно. — Всё кончено, — сказал он просто. — Помолвка расторгнута. Я замер. Мир вокруг на секунду остановился. Птицы замолкли. Даже ветер стих. — Что? — выдохнул я. — Я позвонил Ари. Потом её отцу. Потом своему адвокату. Всё. Кончено. — Он говорил спокойно, даже буднично, но его пальцы сжали мою ладонь крепче. — Она, конечно, в ярости. Кричала так, что у меня до сих пор в ухе звенит. Её отец угрожал мне всеми карами небесными. Но юридически мы чисты. Свадьбы не будет. — Но... как? — я всё ещё не мог поверить. — Так быстро? Ты просто взял и позвонил? И они согласились? — Они не согласились. Но у них нет выбора. Я не оставил им выбора. — В его голосе появилась жёсткость. — Видишь ли, Хёнджин, я был идиотом, но не настолько. Когда мы объявили о помолвке, её отец настаивал на том, чтобы я переписал часть акций компании на неё. В качестве... гарантии, как он это называл. — Феликс горько усмехнулся. — Я отказался. Что-то внутри меня, какой-то инстинкт самосохранения, сказал: «Не делай этого». Я не знал почему. Теперь знаю. Я ждал тебя. Всё это время я подсознательно ждал тебя. — Акции? — я моргнул. — Ты про компанию твоего отца? — Да. Я владею контрольным пакетом. Если бы я поддался на их уговоры, они бы сейчас могли меня разорить. Или шантажировать. Или что похуже. — Он покачал головой. — Но у меня хватило ума не переписывать ничего на её имя. Так что сейчас она может только кричать. И она кричит. — Он показал телефон. — У меня сорок семь пропущенных звонков. Сорок семь. И двести сообщений. Я не читал. Удалил всё. Я смотрел на него, и мои глаза наполнялись слезами. Не от грусти — от облегчения. От любви. От гордости за него. Мой Феликс, который всегда казался таким мягким, таким податливым, вдруг показал стальной стержень. Он выдержал. Он не сломался. Он выбрал меня. — Ты плачешь, — сказал он, и его голос смягчился. — Эй, ты чего? Это же хорошие новости. — Я знаю, — я всхлипнул и рассмеялся одновременно. — Я просто... я не верил. Я боялся, что ты передумаешь. Что ты проснёшься и поймёшь, что я того не стою. — Того не стоишь? — он взял моё лицо в ладони и заставил посмотреть ему в глаза. — Ты стоишь всего. Компании, дома, всех денег мира, всей моей жизни. Ты — единственное, что имеет значение. Остальное — детали. Он поцеловал меня — прямо там, в саду, под открытым небом, где нас мог увидеть кто угодно. И мне было всё равно. Пусть видят. Пусть знают. — Пойдём, — сказал он, отрываясь от моих губ. — Мне нужно кое-что сделать. Он взял меня за руку и повёл в дом. Мы прошли через кухню, где повар делал вид, что не смотрит на нас, хотя его брови поползли вверх. Через гостиную, где горничная замерла с тряпкой в руке. Через холл, где экономка сверлила меня взглядом, полным немых вопросов. Феликс остановился в центре холла — том самом, где четыре дня назад меня осматривала Ари, как товар на рынке. — Внимание, — сказал Феликс громко, и его голос разнёсся под высокими потолками. — Соберитесь все. Быстро. Прислуга начала стекаться — горничные, повар, садовник, экономка. Они переглядывались, шептались, но подчинялись. Через минуту в холле стояло человек десять. Все смотрели на Феликса — и на меня, стоящего рядом с ним, всё ещё в садовых перчатках, которые я так и не успел снять. — Я хочу прояснить одну вещь, — сказал Феликс. Его голос был спокойным, но властным. — Помолвка расторгнута. Свадьбы не будет. Госпожа Ари больше не является хозяйкой этого дома и никогда ею не будет. По толпе прошёл шёпот. Экономка прижала руку к груди. Повар выронил полотенце. Садовник — тот самый, который болел и которого я заменял, — вытаращил глаза так, что, казалось, они сейчас выпадут. — Вместо этого, — продолжил Феликс, и его рука легла на мою талию, притягивая меня ближе, — я хочу представить вам настоящего хозяина этого дома. Я замер. Что? — Это Хёнджин. — Он произнёс моё имя чётко, без запинки, с гордостью, которая звенела в каждом слоге. — Вы знали его как Хэвон, горничную. Но это не горничная. Это человек, которого я люблю. Которого я всегда любил. И с сегодняшнего дня всё, что он скажет, имеет тот же вес, что и мои слова. Он здесь хозяин. Относитесь к нему соответственно. Повисла тишина. Такая глубокая, что я слышал, как тикают наручные часы экономки. Я стоял, не в силах пошевелиться. Хозяин дома. Я — хозяин этого дома. Дома, который должен был стать нашим. Дома с мансардой и садом, с розами и скрипучими половицами. Я перешёл от прислуги к хозяину за одно мгновение, и моя голова кружилась от этого контраста. Первой пришла в себя экономка. Она сделала шаг вперёд и поклонилась — мне. Мне! — Господин Хёнджин, — сказала она ровным, профессиональным голосом, как будто ничего экстраординарного не произошло. — Какие будут распоряжения? Я открыл рот, но не смог выдавить ни слова. Феликс улыбнулся и шепнул мне на ухо: — Скажи что-нибудь. Ты же хозяин. — Я... — я прокашлялся. — Спасибо. Продолжайте работать. И... приготовьте обед на двоих. В малой гостиной. — Будет сделано, господин. Прислуга начала расходиться, перешёптываясь и бросая на меня быстрые взгляды. Кто-то улыбался (кажется, повар — мы с ним подружились за эти дни), кто-то был в шоке. Но никто не возражал. Никто не сказал ни слова против. Феликс держал меня за руку, и его присутствие было как щит. Когда последняя горничная скрылась за дверью, Феликс повернулся ко мне. Его глаза сияли. — Ну вот, — сказал он. — Теперь всё официально. — Ты сумасшедший, — повторил я в сотый раз за утро. — Возможно. Но это ещё не всё. — Он опустил взгляд на мои колени, перепачканные землёй. — Больше не копайся в земле. — Что? — Ты слышал. Никаких роз. Никаких сорняков. Никакого сада. Если только ты сам не хочешь. — Но я... мне нравится сад, — признался я. — Я люблю копаться в земле. Это успокаивает. Он посмотрел на меня долгим взглядом, и его лицо озарилось нежностью. — Хорошо. Тогда копайся. Если ты этого хочешь — копайся. Но только потому, что ты сам так решил. Не потому, что кто-то приказал. Не потому, что ты горничная. А потому, что ты здесь хозяин, и ты можешь делать всё, что захочешь. Хоть весь сад перекопай. Хоть посади ананасы. Мне всё равно. Я рассмеялся. Смех был лёгким, солнечным, как пузырьки шампанского. — Ананасы в нашем климате не выживут. — Тогда розы. Но только если ты захочешь. — Он взял моё лицо в ладони, большими пальцами стирая остатки слёз с моих щёк. — Ты понимаешь, что это значит, Хёнджин? Ты больше не притворяешься. Ты больше не прячешься. Ты — это ты. И ты здесь навсегда. — Навсегда, — повторил я, пробуя это слово на вкус. — Навсегда, — подтвердил он. — Моя невеста негодует. Она сейчас, наверное, рвёт и мечет в доме своих родителей. Она звонила мне сорок семь раз, помнишь? Но она ничего не может сделать. Потому что у меня хватило ума не переписывать на неё акции компании. Иначе была бы жопа. — Ты так элегантно выражаешься, — фыркнул я. — Я научился у тебя. Ты всегда был мастером слова. «Жопа», кажется, твоё любимое ругательство. Помнишь, ты кричал его, когда мы переезжали и ты уронил коробку с посудой себе на ногу? — Та коробка весила тонну! — возмутился я, но уже смеялся. — И ты не помог мне её нести! — Я нёс диван! В одиночку! — Это был не диван, это был пуфик! — Это был большой пуфик! Мы хохотали, как два идиота, стоя посреди холла. Солнце заливало всё вокруг, и розовые лепестки, которые каким-то чудом залетели сюда из сада (или, может быть, застряли в моих волосах и теперь осыпались), кружились в воздухе. Где-то далеко, на подъездной дорожке, послышался шум мотора — но мы не обратили внимания. Потому что мы были вместе. Потому что всё кончилось. Потому что всё только начиналось. — Пойдём, — сказал Феликс, отсмеявшись. — У меня есть ещё одна вещь, которую я хочу тебе показать. — Опять сюрприз? Я не выдержу третьего сюрприза за день. — Этот тебе понравится. Обещаю. Он взял меня за руку и повёл наверх, в мансарду. Ту самую мансарду, которую мы планировали превратить в мастерскую. Я не был там два года. Я даже боялся представить, что там сейчас. Он толкнул дверь. И я замер на пороге. Мансарда была залита светом. Вдоль стен стояли стеллажи, а на них — деревянные фигурки. Десятки, сотни фигурок. Животные, люди, цветы. И в центре, на отдельном постаменте, стояла незаконченная фигура. Человек в полный рост. Из кедра. С прямыми волосами и лицом, которое было моим. — Ты говорил, что вырежешь меня из кедра, — прошептал я. — Чтобы я пах вечностью. — Я начал два года назад, — сказал он тихо. — И не смог закончить. Потому что тебя не было. Но теперь... теперь я закончу. Я обернулся к нему. В горле стоял ком размером с кулак. Я не мог говорить. Я просто прижался к нему и заплакал — в третий раз за день, но теперь это были слёзы счастья. Чистого, незамутнённого, невероятного счастья. *** Вечер опустился на «Лисий угол» мягко, как шёлковый платок. Дом дышал покоем — тем самым, который приходит после бури, когда гроза отгремела, тучи разошлись, и воздух стал чистым и прозрачным, как горный хрусталь. Я сидел в своей новой спальне — да, теперь у меня была своя спальня, смежная с хозяйскими покоями, Феликс настоял, — и расчёсывал волосы перед зеркалом. Кудри уже начали распрямляться, превращаясь в мягкие волны, и я думал о том, не завить ли их снова. Или оставить как есть? Кто я теперь — Хэвон с пружинистыми локонами или Хёнджин с прямыми прядями? А может, что-то среднее? Что-то новое? За окном сгущались сумерки, окрашивая сад в фиолетовые и синие тона. Розовые кусты, ободранные до полусмерти, выглядели в этом свете почти мистически — как будто они пожертвовали своими цветами ради чего-то большего. Ради нас. Я улыбнулся своему отражению. Отражение улыбнулось в ответ — без тинта, без косметики, просто я. Уставший, счастливый, всё ещё не верящий в реальность происходящего. В дверь постучали. Тихо, деликатно, тремя быстрыми костяшками. — Войдите, — сказал я, откладывая расчёску. Дверь приоткрылась, и в комнату скользнула Мина — одна из горничных, с которой мы подружились за эти дни. Она была молодая, может быть, на пару лет младше меня, с круглым лицом и ямочками на щеках. В отличие от других слуг, которые до сих пор смотрели на меня с плохо скрываемым изумлением, Мина приняла мою трансформацию с какой-то восторженной лёгкостью. Как будто всю жизнь ждала, что в доме появится загадочный блондин, который сначала притворяется горничной, а потом оказывается любовью всей жизни хозяина. — Прошу прощения за беспокойство, господин Хёнджин, — сказала она, приседая в лёгком поклоне. Её глаза блестели. Она явно что-то знала. — Мина, я же просил — просто Хёнджин. Мы с тобой вместе драили серебро три дня назад. Какие уж тут формальности. — Хорошо, Хёнджин-ни, — она улыбнулась ещё шире, отчего ямочки стали глубже. — Я пришла спросить... хозяин сказал помочь вам с принятием ванны? Я замер. Расчёска, которую я вертел в пальцах, застыла в воздухе. — С принятием ванны? — переспросил я медленно. — А зачем? Я, вообще-то, умею мыться сам. Мина тихонько рассмеялась — смех у неё был переливчатый, как колокольчик. Она подошла ближе и остановилась в двух шагах от меня, поправляя передник. Её лицо выражало то особенное женское понимание, которое всегда немного смущало меня, когда я был в роли Хэвон. Теперь, когда я был собой, оно смущало ещё больше — но иначе. Теплее. — Сегодня, — сказала она, понизив голос до интимного шёпота, хотя в комнате никого, кроме нас, не было, — он придёт разделить с вами эту ночь. Сердце пропустило удар. Потом другой. Потом забилось где-то в горле. — Он... сказал тебе это? — мой голос прозвучал глухо, неестественно. — Да, — Мина кивнула, и её улыбка стала почти материнской. — Хозяин отдал распоряжение: приготовить ванну с лепестками роз, зажечь свечи в вашей спальне и помочь вам подготовиться. — Она сделала паузу, наслаждаясь эффектом. — Вам нужно подготовиться, не так ли? Я почувствовал, как краска заливает мои щёки. Не тот лёгкий румянец, который я так старательно имитировал тинтом все эти дни, а настоящий, жаркий, предательский. От шеи до корней волос. Я, человек, который три дня ходил в юбке и с силиконовой грудью, который спал в одной постели с Феликсом прошлой ночью, который стонал под его поцелуями, — я краснел как подросток от одной мысли о том, что горничная знает. Знает, что сегодня будет. Знает, и будет помогать мне готовиться. — Я... э... — начал я и осёкся. — Не смущайтесь, — Мина взяла меня за руку, и её прикосновение было тёплым, почти сестринским. — Это нормально. Это прекрасно. Я никогда не видела хозяина таким счастливым. Он ходит по дому и светится. Все это заметили. Даже повар сказал: «Наконец-то». Так что позвольте нам позаботиться о вас. В конце концов, вы теперь здесь хозяин. А хозяев нужно баловать. — Я... ладно, — сдался я. — Но я правда умею мыться сам. Я не какой-нибудь аристократ из исторической дорамы. — Знаю-знаю. И всё же. Позвольте нам. Пожалуйста. — Она посмотрела на меня такими честными, сияющими глазами, что отказать было невозможно. Я кивнул. Мина просияла и захлопала в ладоши — совершенно не по-горничному, но ей это шло. — Чудесно! Тогда прошу за мной. Ванна уже готова. Она повела меня по коридору в хозяйскую ванную комнату — просторную, отделанную мрамором и деревом, с огромной чугунной ванной на львиных лапах. Когда я работал здесь горничной, я заходил сюда только для того, чтобы вымыть пол или сменить полотенца. Теперь я входил как... как кто-то другой. Как тот, для кого эта ванна была приготовлена. И она была приготовлена. Боже мой, как она была приготовлена. Вода была молочно-белой от каких-то масел и солей, и на её поверхности плавали розовые лепестки — те самые, с ободранных кустов. Свечи горели на каждом свободном уголке: на подоконнике, на мраморной столешнице, даже на полу, расставленные в стеклянных подсвечниках. Их свет дрожал и переливался, отражаясь в воде, и вся комната была наполнена золотистым, тёплым сиянием. Где-то в углу стояла маленькая колонка, из которой лилась тихая, расслабляющая музыка — что-то инструментальное, с переливами арфы и виолончели. Запах роз смешивался с ароматом сандала и ещё чего-то сладкого, ванильного. — Ого, — только и смог сказать я. — Хозяин очень старался, — сказала Мина с гордостью. — Он лично разложил лепестки. И свечи выбирал. Сказал: «Я хочу, чтобы он почувствовал себя самым желанным человеком на земле». Я прижал ладонь к губам. Феликс. Мой невозможный, романтичный, сумасшедший Феликс. — Вот здесь халат, — Мина указала на пушистый белый халат, висящий на крючке. — Полотенца подогреты. Масла для тела — вот, на выбор: роза, лаванда, сандал. Хозяин сказал, что вы предпочитаете персик, но мы не нашли персикового масла, поэтому он заказал его, оно будет через два дня. А пока — выберите любое. — Сандал, — сказал я автоматически. Потому что сандал — это его запах. Потому что я хотел пахнуть им. — Отличный выбор. — Мина потянулась к пуговицам моей рубашки. — Позвольте? Я вздрогнул, но не отстранился. Она расстёгивала пуговицы медленно, аккуратно, как будто это было частью ритуала. Моя рубашка соскользнула с плеч и упала на пол. Потом брюки. Я остался в одном белье, и странным образом не чувствовал ни стыда, ни неловкости. Мина смотрела на меня не с вожделением — с заботой. Как старшая сестра на младшего брата, которого нужно подготовить к важному событию. — У вас красивая кожа, — сказала она просто. — Очень гладкая. Хозяину повезло. — Это мне повезло, — пробормотал я. — Вам обоим повезло, — заключила она. — А теперь — в воду. Я подожду за дверью. Если что-то понадобится — позовите. Она вышла, тихо притворив за собой дверь. Я остался один в мерцающем свечном полумраке. Стянул бельё и шагнул в ванну. Вода была идеальной температуры — горячей ровно настолько, чтобы мышцы расслабились, но не настолько, чтобы обжечься. Лепестки роз прилипли к моим плечам, к груди, к коленям, которые выглядывали из воды. Я откинул голову на специальный подголовник и закрыл глаза. Итак. Сегодня. Он придёт разделить со мной эту ночь. От этой мысли внутри всё переворачивалось. Мы были вместе два года до расставания. У нас был секс — много секса, разного, иногда нежного, иногда страстного, иногда ленивого по утрам, когда не хотелось вылезать из-под одеяла. Я знал его тело. Он знал моё. Но это было до разлуки. До двух лет пустоты. До того, как я забыл, что такое быть с кем-то. До того, как между нами пролегла пропасть из невысказанных слов и непролитых слёз. Теперь всё будет иначе. Теперь это будет не просто секс. Это будет воссоединение. Слияние двух половинок, которые наконец нашли друг друга после долгой, мучительной разлуки. Я боялся. И одновременно хотел этого так сильно, что дрожал даже в горячей воде. Я пролежал в ванне, наверное, полчаса. Смыл с себя остатки земли, оставшейся после сада, — настоящей земли, из которой мы выросли заново. Вымыл волосы каким-то невероятно пахнущим шампунем с маслом арганы. Растёр тело мочалкой до лёгкого румянца. Когда я наконец вылез из воды, кожа была розовой и распаренной, а голова — лёгкой и пустой, свободной от тревог. Я завернулся в подогретый халат (божественное ощущение — как будто тебя обнимает облако) и открыл дверь. Мина ждала в коридоре, прислонившись к стене и листая что-то в телефоне. При виде меня она выпрямилась. — Готовы? Теперь спальня. Мы прошли в мою новую спальню. И здесь тоже горели свечи — десятки, может быть, сотни. На тумбочке стояла маленькая ваза с одинокой алой розой (наверное, последней, которую пощадил Феликс). Шторы были задёрнуты, постель расстелена — белоснежные простыни, взбитые подушки, и поверх всего — несколько розовых лепестков, как знак, как подпись. — Масло для тела я оставлю здесь, — сказала Мина, ставя флакон на тумбочку. — И вот ещё... — Она протянула мне маленькую коробочку, перевязанную шёлковой лентой. — Подарок от хозяина. Он просил передать, когда вы будете готовы. Я взял коробочку дрожащими пальцами. Развязал ленту. Внутри, на бархатной подушечке, лежал тонкий серебряный браслет — изящный, с крошечным шармиком в виде бабочки. Точно такой же, как моя татуировка. Точно такой же, как та, что вылупилась из шрама. Мои глаза наполнились слезами — в который раз за этот безумный день. Мина понимающе улыбнулась. — Он сказал: «Передай ему, что эта бабочка — напоминание. О том, что даже из шрамов рождается красота». Я застегнул браслет на левом запястье, прямо под татуировкой. Серебро было прохладным, но быстро согрелось от моей кожи. — Спасибо, Мина, — прошептал я. — Не за что, господин. — Она поклонилась. — Хозяин просил передать, что придёт через час. У него ещё какие-то дела с адвокатом — последние формальности по разрыву помолвки. Он сказал: «Пусть ждёт меня в постели. И пусть знает, что я считаю минуты». — Ты передаёшь его слова с такой точностью, — я усмехнулся сквозь слёзы. — Как будто ты выучила их наизусть. — Потому что он повторял их пять раз, — рассмеялась Мина. — Он очень волнуется. Почти так же, как вы. — Откуда ты знаешь, что я волнуюсь? — У вас руки дрожат, — она кивнула на мои пальцы. — И вы уже пять минут гладите этот браслет. Я опустил взгляд. Действительно, мои пальцы бессознательно поглаживали серебряную бабочку. — Всё будет хорошо, — сказала Мина мягко. — Вы ждали этого два года. Ещё час — и он будет здесь. Отдыхайте. Набирайтесь сил. — Она лукаво подмигнула. — Они вам понадобятся. И прежде чем я успел что-то ответить, она выскользнула за дверь, оставив меня одного в свечном полумраке, с серебряным браслетом на запястье и целым океаном предвкушения в груди. Я снял халат и лёг в постель. Простыни были прохладными и гладкими, они ласкали мою разгорячённую после ванны кожу. Я лежал, смотрел на дрожащие тени свечей на потолке и слушал тишину. Где-то в доме часы отсчитывали минуты. Сорок семь минут. Сорок шесть. Сорок пять. Я закрыл глаза и представил его лицо. Его руки. Его губы. То, как он смотрел на меня сегодня в саду, когда сказал: «Ты здесь хозяин». То, как он шептал моё имя ночью, как молитву. Я больше не горничная. Не Хэвон. Не притворщик в юбке. Я — Хёнджин. Любовь всей его жизни. Хозяин этого дома. И сегодня я наконец займу своё место. Не только в доме — в его объятиях, в его жизни, в его сердце, где я, оказывается, был всегда. Дверь скрипнула. Я открыл глаза. *** Я открыл глаза. На пороге стоял Феликс. Он был в тёмно-синем шёлковом халате, который я ему когда-то подарил — боже, он сохранил его, он носил его все эти два года. Волосы влажные после душа, несколько капель ещё блестели на висках. В одной руке он держал бутылку шампанского и два бокала, в другой — маленькую вазочку с чем-то, похожим на мёд. Его глаза — тёмные, глубокие, с золотыми искрами от свечей — смотрели на меня так, что у меня перехватило дыхание. — Привет, моя булочка, — сказал он. Его голос был низким, обволакивающим, как расплавленный шоколад. Он поставил шампанское и мёд на тумбочку, не отрывая от меня взгляда. — Ты не представляешь, как красиво ты выглядишь. Весь в свечах. Весь в лепестках. Абсолютно голый на моей постели. Это именно та картина, которую я хочу видеть каждую ночь до конца жизни. Я хотел что-то ответить — что-нибудь остроумное, или нежное, или и то и другое вместе, — но слова застряли в горле. Потому что он смотрел на меня как хищник. Как человек, который два года голодал и наконец добрался до пира. Он сбросил халат одним движением плеч — ткань соскользнула на пол с тихим шёпотом. И я увидел его. Всего. Подтянутый, с рельефом мышц под бледной кожей, с дорожкой тёмных волос, убегающей вниз, с веснушками на плечах, которые стали ярче за лето. Он был прекрасен. Он всегда был прекрасен. Но сейчас, в свете свечей, с этим голодным, решительным выражением лица, он был не просто прекрасен — он был божественен. — Знаешь, что я сегодня с тобой сделаю? — спросил он, приближаясь к кровати. Медленно. Как большая кошка. Каждое его движение было наполнено грацией и обещанием. — Что? — мой голос прозвучал хрипло, едва слышно. — Всё. — Он опустился на кровать рядом со мной, и матрас прогнулся под его весом. — Всё, о чём я мечтал два года. Всё, что я представлял по ночам, лёжа в этой самой постели один. Но сначала... Его ладонь легла на мою грудь. Горячая. Чуть влажная после душа. Пальцы раздвинулись веером, задевая сосок — и я вздрогнул, потому что даже такое простое прикосновение отозвалось во мне электрическим разрядом. — Сначала я хочу поласкать тебя, — прошептал он, и его губы скользнули к моему уху. — Я хочу услышать каждый твой вздох. Каждый стон. Я хочу заставить тебя дрожать. Я хочу напомнить тебе, что такое удовольствие. Потому что ты забыл. — Он слегка отстранился и посмотрел мне в глаза. — Правда? — Правда, — признался я. — Тогда лежи. Просто лежи и чувствуй. И он начал. Его губы нашли мою шею — то самое место за ухом, которое он обнаружил ещё три года назад, когда мы только начали встречаться. Я и не знал тогда, что это место может быть настолько чувствительным. Он знал. Он помнил. Его язык чертил влажные дорожки, зубы легонько прикусывали кожу, а его рука тем временем путешествовала по моему телу. Плечи. Рёбра. Живот. Бёдра. Ниже. Выше. Круги, восьмёрки, зигзаги — он рисовал на моей коже что-то невидимое, что-то, от чего по телу разливался жар. Когда его пальцы добрались до моего соска, я выгнулся навстречу. Он усмехнулся мне в шею — я почувствовал его улыбку кожей. — Чувствительный, — пробормотал он. — Всё такой же чувствительный. Я скучал по этому. Он начал ласкать мои соски — сначала одним большим пальцем, лениво, кругами. Потом двумя, захватывая и слегка сжимая. Его губы спустились ниже и присоединились к пальцам — он обвёл левый сосок языком, медленно, тщательно, как будто пробовал на вкус мороженое. Я застонал — громко, не сдерживаясь, потому что ощущения были слишком острыми. Слишком долгожданными. — Вот так, — прошептал он, не отрываясь от моего соска. Его дыхание щекотало влажную кожу. — Стони для меня. Я хочу слышать тебя. Он переключился на правый сосок, пока его пальцы продолжали ласкать левый. Двойная атака. Я вцепился в простыни, сминая их в кулаках. Мои бёдра непроизвольно двигались, ища трения, ища хоть какого-то облегчения, но он намеренно избегал прикасаться там, где я больше всего хотел. — Терпение, — шепнул он. — Я ещё даже не начал. Прошла, наверное, целая вечность. Он целовал мою грудь, живот, бока, внутреннюю сторону бёдер — везде, кроме самого главного места. Я извивался под ним, как на раскалённых углях. Свечи догорали, отбрасывая длинные, дрожащие тени. Воздух пах сандалом и розой и чем-то ещё — мускусным, животным, нашим общим запахом. — Перевернись, — сказал он наконец. Я подчинился, не раздумывая. Перевернулся на живот, подмял под себя подушку, обнял её руками. Я чувствовал себя абсолютно уязвимым — обнажённым, распластанным перед ним, открытым. И в то же время — в полной безопасности. Потому что это был Феликс. Мой Феликс. Он провёл ладонями по моей спине — от плеч до ягодиц, медленно, с нажимом. Потом обратно. Потом снова вниз. Массировал, разминал, гладил. Его пальцы скользнули между моих ягодиц — нежно, едва касаясь, — и я замер. — Было опрометчиво лечь на постели абсолютно голым, — прошептал он мне на ухо, наклоняясь так близко, что его грудь коснулась моей спины. — Потому что я очень, очень голодный. И он спустился ниже. Его губы проложили дорожку из поцелуев вдоль моего позвоночника — каждый позвонок получил свою долю внимания. Поясница. Крестец. Копчик. А потом — о боже — его язык коснулся меня там. Я дёрнулся как от удара током. Мои пальцы вцепились в подушку с такой силой, что побелели костяшки. Из горла вырвался звук — что-то среднее между стоном и всхлипом. Потому что это было... это было... — Господи, — выдохнул я. — Боже. — Не боже, — пробормотал он, не отрываясь. — Всего лишь я. И он продолжил. Его язык работал медленно, ритмично, влажно. Он знал, что делал. Он всегда знал. Два года — а он помнил каждое моё чувствительное местечко, каждый угол, каждую реакцию. Импульсы наслаждения расходились от его прикосновений кругами — как от камня, брошенного в воду. Они поднимались по позвоночнику, растекались по животу, концентрировались в паху. Мне хотелось стонать не переставая. Собственно, я и стонал — громко, бесстыдно, уже не контролируя себя. Если бы в доме кто-то не спал, они бы точно услышали. Но мне было всё равно. Пусть слышат. Пусть знают. Пусть весь мир знает, что Феликс любит меня. — Феликс... — выдохнул я между стонами. — Неужели ты... неужели ты ни с кем не спал после меня? Он остановился — всего на секунду, но я успел пожалеть, что спросил. Его губы оторвались от моей кожи, и я почувствовал его дыхание — горячее, частое. — Нет, — сказал он. Просто. Честно. — Только она. Только Ари. И это было... никак. Механика. Я закрывал глаза и представлял тебя. Но это было не то. Никогда не то. Он снова приник ко мне языком — длинное, влажное движение, от которого мои мысли разлетелись как стекло. Я забыл, о чём спрашивал. Я забыл своё имя. Я забыл всё, кроме ощущения его языка, его губ, его дыхания на моей коже. — Капец, как же ахуенно, — простонал я, даже не пытаясь подбирать слова. Мой лексикон сократился до междометий и ругательств. — Ликс... пожалуйста... — Пожалуйста — что? — его голос был дразнящим, но дыхание — сбитым. Он был возбуждён не меньше моего. — Не останавливайся... — И не собирался. Он снова провёл языком — на этот раз медленнее, с нажимом, проникая чуть глубже. Мои ноги разъехались сами собой, тело расслабилось, отдаваясь ощущениям полностью. И с каждым движением его языка я чувствовал, как что-то уходит. Старая боль. Старая обида. Два года одиночества, холода, пустоты. Как будто он вылизывал всё это из меня, забирал себе, растворял в тепле и влаге. Будто вся тяжесть уходит. Я лежал на его постели — нашей постели — и чувствовал невероятную лёгкость. Как будто я весил не больше лепестка розы. Как будто я мог взлететь в любой момент. Слёзы текли из моих глаз — не от грусти, а от катарсиса, от освобождения, от любви, которая переполняла меня до краёв. Я плакал и стонал одновременно, и это было самое очищающее ощущение в моей жизни. Феликс поднялся выше. Поцеловал мою мокрую от слёз щёку. — Ты плачешь, — сказал он нежно. — Это... это просто... всё уходит, — пробормотал я, всё ещё дрожа. — Вся тяжесть. Два года. Всё. — Я знаю, — он поцеловал другую щёку. — Я чувствую то же самое. Ты даже не представляешь. Ты даже не представляешь, как я тебя люблю. Он перевернул меня на спину — легко, как пушинку — и посмотрел в глаза. В его взгляде была такая глубина, такая нежность, такое обещание, что у меня перехватило дыхание. — Я ещё не закончил, — сказал он. — Это была только прелюдия. — Только прелюдия? — я нервно рассмеялся. — Я же умру. — Нет. Ты будешь жить. И стонать. И кричать моё имя. И завтра утром ты проснёшься в моих объятиях, и я принесу тебе завтрак в постель. И послезавтра тоже. И послепослезавтра. И так до конца нашей жизни. — Ты не сможешь носить мне завтрак каждый день, — прошептал я. — У тебя компания. — Я продам компанию. — Не продашь. — Продам. Или найму управляющего. Или вообще закрою всё к чёрту. — Он улыбнулся. — Ты — мой главный приоритет. Всё остальное — детали. Он наклонился и поцеловал меня в губы. Я ответил — жадно, глубоко, пытаясь передать через этот поцелуй всё, что не мог сказать словами. А потом его рука скользнула ниже, и я забыл о словах совсем. Свечи догорали. Лепестки роз смялись под нашими телами. Мёд на тумбочке так и остался нетронутым. А ночь только начиналась.Я всё ещё дрожал после его языка, после его губ, после того, как он вылизал из меня два года одиночества. Тело было невесомым, как будто я парил в облаке из розовых лепестков и свечного воска. Я думал — наивный, глупый, — что он даст мне минуту передышки. Что сейчас он ляжет рядом, прижмётся, и мы будем дышать вместе, приходя в себя. Но у Феликса были другие планы. Он вдруг отстранился, и я почувствовал, как матрас пружинит под его движениями. Я открыл глаза и увидел, что он перемещается. Перекидывает ногу через моё тело. Разворачивается. Его бёдра оказываются прямо над моим лицом, а его лицо — над моими бёдрами. — Что ты... — начал я, но осёкся, когда до меня дошло. Поза шестьдесят девять. Он хочет позу шестьдесят девять. Мы никогда этого не делали. За два года отношений — ни разу. Я предлагал однажды, кажется, после пары бокалов вина, и он тогда замялся, сказал что-то про то, что это слишком, что ему неловко, что он не знает, как это правильно. Я не настаивал. Мы вообще мало экспериментировали — наши отношения были нежными, страстными, но какими-то... осторожными. Мы боялись спугнуть друг друга. Боялись показаться слишком развратными. Боялись сделать что-то не так. И теперь, лёжа под ним, глядя на него снизу вверх — на его возбуждённую плоть, такую близкую, такую откровенную, — я вдруг осознал: возможно, наши отношения дали трещину частично из-за этого. Мы слишком берегли друг друга. Слишком боялись. Мы не позволяли себе быть по-настоящему свободными в постели. — Ё-моё, — выдохнул я, всё ещё в шоке. — Чёрт подери, Ликс. — Что? — его голос прозвучал сверху, и я почувствовал его дыхание на внутренней стороне моего бедра. — Ты же не против? — Против? — я истерически рассмеялся. — Я в шоке. В хорошем шоке. Почему... почему ты раньше так не делал? Он замер. Потом его рука легла на мой живот — успокаивающе, нежно. — Потому что я был дураком, — сказал он тихо. — Потому что боялся. Потому что думал, что ты можешь посчитать меня... не знаю... слишком грязным. Слишком извращённым. Я боялся, что ты разлюбишь меня, если я покажу, как сильно я тебя хочу. — Его пальцы гладили мою кожу кругами. — Это было глупо, да? — Очень глупо, — прошептал я. — Потому что я тоже этого хотел. Тоже боялся. Мы оба были идиотами. — Больше никаких идиотов, — сказал он. — Больше никаких страхов. Ты и я — всё можно. Всё. Ты понял? — Понял. — Тогда не отвлекайся. И он опустил голову. О боже. О боже боже боже. Ощущать его губы на себе и одновременно видеть его перед собой — его возбуждение, такое близкое, такое откровенное — это было что-то за гранью реальности. Мой мозг перезагружался, пытаясь обработать двойной поток ощущений: его рот на мне, и его плоть перед моими глазами. Я не знал, на чём сосредоточиться — на том, чтобы получать удовольствие, или на том, чтобы доставлять его. — Не заставляй меня ждать, — пробормотал он, отрываясь на секунду. Его голос был хриплым, срывающимся. — Я же вижу, что ты смотришь. Просто... попробуй. Как хочешь. Как чувствуешь. И я попробовал. Сначала робко — только губы, только лёгкие прикосновения. Я помнил, как он любил, но я никогда не был в такой позиции, никогда не видел его так близко, под таким углом. Это было интимнее, чем всё, что мы делали раньше. Более уязвимо. Более честно. Я обхватил его губами, и он застонал — прямо в мою плоть, от чего вибрация прошла сквозь меня как электрический ток. Я застонал в ответ, и круг замкнулся — мы стонали друг в друга, создавая замкнутую петлю удовольствия, которая усиливалась с каждым движением. — Боже, — выдохнул он, отрываясь на мгновение. — Ты такой... я не могу... — Не останавливайся, — простонал я. — Пожалуйста. Не смей останавливаться. — Я и не собирался. Мы двигались в унисон — то быстрее, то медленнее, то глубоко, то поверхностно. Я чувствовал его вкус, его запах, его тепло. Он чувствовал моё. Это было похоже на идеальный, бесконечный круг — энергия текла от него ко мне и обратно, нарастая, нарастая, как волна, которая должна была вот-вот обрушиться. — Я сейчас... — предупредил он сдавленно. — Если ты не хочешь... Вместо ответа я только усилил напор. Потому что хотел. Хотел всего — его вкуса, его запаса, его удовольствия. Хотел, чтобы он кончил мне в рот. Хотел проглотить его целиком, вобрать в себя всё, что он копил эти два года. Он кончил с моим именем на губах. И от звука моего имени, сорвавшегося с его языка в момент наивысшего наслаждения, от ощущения его пульсации на моём языке, от его стона, который пронзил меня насквозь, я последовал за ним — через секунду, через вечность, я не знаю. Время перестало существовать. Существовали только его губы, его язык, его руки, вцепившиеся в мои бёдра, и волна за волной, которые накрывали меня, не отпуская, не давая дышать, пока я не рухнул на простыни, обессиленный, опустошённый, счастливый до слёз. Феликс перевернулся и лёг рядом. Его лицо блестело от испарины, волосы прилипли ко лбу. Он тяжело дышал и смотрел на меня с каким-то благоговением. — Почему мы не делали этого раньше? — спросил он. — Ты уже спрашивал, — напомнил я. — И я уже ответил: мы были идиотами. — Это многое бы исправило, — сказал он задумчиво. — Если бы мы просто... говорили. О том, чего хотим. Чего боимся. Может, мы бы не расстались. — Может, и не расстались бы, — согласился я. — А может, и расстались. Кто знает. Может, нам нужно было расстаться, чтобы потом вот так... найтись. Он потянулся ко мне и поцеловал в лоб. Нежно. Заботливо. Так, как целуют после бури — когда всё уже позади, и можно просто дышать. — Я тебя из кровати долго не выпущу, — сказал он вдруг. И его тон сменился — с задумчивого на собственнический. Твёрдый. Решительный. — Ты понял? Я только начал. У меня два года фантазий. Два года снов. Два года одиночества. Я собираюсь наверстать всё. Каждую ночь. Каждое утро. Каждый раз, когда ты будешь проходить мимо, я буду хватать тебя и тащить в постель. Ты будешь ходить с дрожащими ногами. Ты будешь забывать, какой сегодня день недели. Ты будешь... — Ликс, — перебил я, смеясь. — Ты понимаешь, что звучишь как маньяк? — Я и есть маньяк, — сказал он абсолютно серьёзно. — Маньяк, помешанный на тебе. Ты мой. Теперь по-настоящему мой. И я никуда тебя не отпущу. Ни сегодня. Ни завтра. Никогда. Он обнял меня и притянул к себе — крепко, как будто боялся, что я растворюсь в воздухе. Моя голова легла на его плечо, его рука обвилась вокруг моей талии. Свечи почти догорели, только пара огоньков ещё дрожала в темноте. Лепестки роз прилипли к нашим влажным телам. Где-то в доме часы пробили два ночи. Или три. Или четыре. Я потерял счёт времени. — Знаешь что? — прошептал я в его грудь. — Что? — Я не против. Не выпускай меня. Хоть никогда. — Договорились, — сказал он. — А теперь спи. Завтра у нас... — он сделал паузу, — ...завтрак в постель. Потом, наверное, снова секс. Потом обед. Потом опять секс. Потом ужин. И снова секс. Плотный график. — Ты забыл про розы. Их нужно полить. Они, бедные, совсем лысые. — Розы подождут. Всё подождёт. Ты — мой главный приоритет, забыл? Я улыбнулся в темноту. Забыл. Как я мог забыть? И под мерное биение его сердца, под шёпот его дыхания, под тихий треск догорающих свечей я наконец заснул. Впервые за два года — по-настоящему. Глубоко. Без страха, что проснусь один. *** Я плыл в темноте. Глубокой, тёплой, уютной — как будто меня завернули в одеяло из облаков и убаюкали где-то между небом и землёй. Сон был глубоким, без сновидений, целительным. Тело помнило ночь — каждое прикосновение, каждый поцелуй, каждое слово, — но разум ещё спал, отказываясь выныривать на поверхность. А потом я почувствовал тепло. Влажное, обволакивающее тепло, которое двигалось. Которое ласкало. Которое брало меня в плен медленно, умело, с какой-то потрясающей, выверенной точностью. Мои глаза распахнулись. Сначала я увидел только потолок — белый, с лепниной по углам, незнакомый. Потом занавески, через которые пробивался утренний свет — золотой, мягкий. Потом лепестки роз, разбросанные по подушке. А потом я опустил взгляд вниз и увидел Феликса. Вернее, его затылок. Его растрёпанные после сна волосы. Его плечи, двигающиеся в ритме, который я узнал бы из тысячи. Он был там. Внизу. И его рот... о боже, его рот... — Что за... — начал я, но голос сорвался в стон. Потому что он сделал что-то такое языком, от чего у меня перед глазами вспыхнули звёзды. Буквально. Искры, белые точки, расплывающиеся круги — всё сразу. Он не остановился. Даже не замедлился. Только поднял глаза и встретился со мной взглядом — и в этом взгляде было столько озорства, столько голода, столько собственнического довольства, что у меня перехватило дыхание. Его губы были растянуты вокруг меня, его щёки впали от всасывания, его язык продолжал вытворять что-то неописуемое — и он смотрел на меня. Смотрел, как я просыпаюсь. Как я осознаю. Как я теряю связь с реальностью. — Ликс... — это было всё, что я смог выдавить. Он что-то промычал в ответ, и вибрация от этого звука прошла сквозь меня, как разряд тока. Мои бёдра дёрнулись непроизвольно, и он накрыл их ладонями — мягко, но уверенно, прижимая к матрасу, не давая уйти, не давая вырваться. Он контролировал всё. Глубину. Темп. Давление. Он знал, когда ускориться, а когда замедлиться до мучительно-медленного, дразнящего темпа, от которого я готов был кричать. Я не думал, что будет так. Не после всех этих одиноких ночей, когда я лежал в своей съёмной квартире и смотрел в потолок, вспоминая его прикосновения. Не после двух лет, когда единственным моим утешением были собственные руки и пара силиконовых игрушек, спрятанных в нижнем ящике. Я отвык. Я забыл, каково это — когда тебя касается кто-то другой. Когда тебя касается любимый человек. Когда это не механика, не физиология, а... поклонение. Именно так. То, что делал Феликс сейчас, было не просто утренним сексом. Это было поклонение. Он поклонялся мне своим ртом, и от этого у меня буквально срывало крышу. — Блядь... — вырвалось у меня. Грубо. Грязно. Совсем не поэтично. — Блядь, Ликс, что ты... ах... что ты делаешь... Он оторвался на секунду — только на одну мучительную секунду, — и его губы блестели в утреннем свете. — Бужу тебя, — сказал он. Его голос был хриплым, низким, пропитанным желанием. — А что, похоже на что-то другое? — Похоже на то, что ты решил меня убить, — простонал я. — Смерть через минет. Такого не бывает. — Бывает. Я проверяю. И он снова опустил голову. На этот раз он не был медленным. На этот раз он взял меня глубоко — так глубоко, что я почувствовал его горло, — и мой мир взорвался. Я вцепился одной рукой в его волосы, другой — в простыню, и из моего рта полился поток бессвязных ругательств. — Чёрт... чёрт подери... сука... ах ты ж... господи боже мой... Ликс... да ёбаный же... Я ругался как сапожник. Я, Хёнджин, который всегда следил за речью, который даже в самые интимные моменты старался быть нежным и поэтичным, — я матерился как портовый грузчик. Потому что по-другому было невозможно. Потому что то, что он вытворял, не укладывалось в рамки обычных слов. Обычные слова были слишком мелкими, слишком пресными для этого. Он, кажется, наслаждался. Я чувствовал его улыбку — он улыбался, не переставая, и это добавляло ещё один слой ощущений. Он радовался тому, что срывает мне крышу. Он упивался моей потерянностью, моими ругательствами, моими стонами. Каждое моё «блядь» было для него аплодисментами. — Давай, — пробормотал он, отрываясь на мгновение. Его дыхание было горячим на моей влажной коже. — Не сдерживайся. Говори всё, что думаешь. Я хочу слышать. — Ты... ты ненормальный... — выдохнул я. — Абсолютно... ах... ёбнутый... — Твой ёбнутый, — поправил он и снова взял меня в рот. И я пропал. Окончательно. Бесповоротно. Он работал языком — боже, этот язык, я буду молиться на него до конца жизни. Он знал точку под головкой, которая сводила меня с ума. Он знал, как обвести её кругом, как надавить, как скользнуть ниже. Он знал мой ритм, мои всхлипы, мои вздохи — он читал меня как открытую книгу, и каждая страница была пропитана удовольствием. Мои ноги дрожали. Пальцы на ногах поджимались. Я выгибался дугой, пытаясь то ли убежать от ощущений, то ли получить их ещё больше — я сам не знал. Он держал меня крепко, не давая вырваться, и продолжал свою сладкую пытку. — Я сейчас... — предупредил я сдавленно. — Если ты не прекратишь... я... Он не прекратил. И я кончил. С его именем — нет, не с именем, с каким-то нечленораздельным воплем, в котором смешались «Ликс», «боже» и ещё что-то совсем уж неприличное. Волна удовольствия накрыла меня с головой, и я рухнул на подушки, как марионетка, у которой обрезали нити. Дыхание было рваным. Сердце колотилось где-то в горле. Перед глазами всё плыло. Феликс вытер губы и поднялся выше. Лёг рядом, подпёр голову рукой и смотрел на меня с таким самодовольным видом, что я бы треснул его подушкой, если бы мог пошевелить рукой. — Доброе утро, — сказал он. — Как спалось? — Ты... — я всё ещё не мог дышать. — Ты... это... — Язык заплетается? — он ухмыльнулся. — Отлично. Значит, я всё сделал правильно. — Правильно?! — я наконец обрёл способность говорить, хотя голос всё ещё дрожал. — Ты меня чуть не убил! Я думал, у меня сердце остановится! Ты вообще понимаешь, что так будить людей — это... это... статья какая-то! — Статья за идеальный минет? — он поднял бровь. — Не слышал о такой. А даже если и есть — я готов сесть в тюрьму. Пожизненно. С возможностью УДО за примерное поведение. — УДО ты не получишь, — буркнул я. — За примерное поведение. Потому что поведения у тебя нет. Ты животное. — Животное, которое любит тебя, — он наклонился и поцеловал меня в нос. — И которое планирует будить тебя так каждое утро до конца жизни. Привыкай. — Каждое утро? — я расширил глаза. — Я же не выживу! — Выживешь. Ты сильный. — Он чмокнул меня в щёку. — И у тебя есть я. Я буду приводить тебя в чувство. Кофе, круассаны, масло для тела — полный пансион. — Ты садист, — сказал я, но уже улыбался. — Нет. Я просто очень, очень скучал. — Его голос стал серьёзным на мгновение. — Два года, Хёнджин. Два года я просыпался один. Каждое утро я тянулся к твоей половине кровати, и она была холодной. Каждое утро я вспоминал, что тебя нет. Знаешь, каково это? Я знал. Я жил этим. — Теперь ты здесь, — продолжил он. — И я собираюсь наверстать каждое утро. Каждое. Так что да, каждое утро будет начинаться с меня, делающего тебе минет. Или с чего-то другого, что мне придёт в голову. Это не обсуждается. — А если я буду храпеть? — спросил я. — Ты не храпишь. Ты сопишь. Мило. Как котёнок. Я слушал полночи. Я покраснел. Он слушал, как я соплю. Это было до абсурда интимно. До абсурда мило. До абсурда похоже на нас — настоящих нас, не тех, что боялись экспериментов, а тех, что наконец перестали бояться. — Ладно, — сдался я. — Но тогда я тоже имею право будить тебя. Чем-нибудь... равноценным. — Договорились. — Он улыбнулся и протянул мне руку. — Пожмём руки. Или что-то другое пожмём. — Пошляк. — Твой пошляк. Я вздохнул, всё ещё дрожа от пережитого, и пожал его руку. Его ладонь была тёплой и надёжной. Той самой ладонью, которая держала меня за бёдра десять минут назад. Той самой ладонью, которую я помнил во всех её изгибах. — Кофе? — спросил он. — Кофе, — кивнул я. — И круассаны. И, наверное, витамины. Мне нужно восстанавливать силы. — Я принесу всё. Лежи. Сегодня ты не встаёшь с постели. — У меня дела, — слабо запротестовал я. — Розы... — Розы подождут. Ты — мой главный приоритет. Когда ты наконец это запомнишь? Я улыбнулся и откинулся на подушки. За окном пели птицы. Солнце заливало спальню золотом. Лепестки роз всё ещё валялись на полу, на кровати, на тумбочке. Мой серебряный браслет с бабочкой блестел на запястье. А в воздухе пахло сандалом, воском и любовью. Самой настоящей. Самой безумной. Самой нашей. Феликс накинул халат и пошёл к двери, но на пороге обернулся. — Эй, Хёнджин. — М? — Я люблю, когда ты ругаешься. Это горячо. Продолжай в том же духе. И он вышел, оставив меня краснеть в подушку. Я всё ещё приходил в себя после пробуждения. Тело было ватным, невесомым, как будто меня разобрали на атомы, а потом собрали обратно — но немного неправильно, потому что конечности не слушались, а перед глазами всё ещё плыли остаточные искры от оргазма. Я лежал на спине, раскинувшись звездой, и глупо улыбался в потолок. Стыдно признаться, но я, кажется, даже хихикнул пару раз. Сам с собой. Как идиот. Как счастливый идиот. Феликс ушёл за кофе и круассанами. Я слышал его шаги где-то в глубине дома — он насвистывал. Насвистывал! После всего, что он со мной сделал! Как будто это был просто обычный вторник. Может, для него теперь каждый день и будет таким. Эта мысль одновременно пугала и вызывала какое-то извращённое предвкушение. Я сел на кровати, потянулся, чувствуя, как хрустят позвонки. Простыни были смяты, лепестки роз прилипли к бёдрам, к спине, к животу — я был похож на нимфу с картины какого-то декадентского художника. Я начал лениво собирать лепестки с себя, складывая их в маленькую кучку на тумбочке, когда дверь открылась. Феликс стоял на пороге с подносом. Но поднос был необычным. Кроме двух чашек кофе и тарелки с круассанами, на нём стояла маленькая серебряная пиала со взбитыми сливками — густыми, белоснежными, явно домашними. Рядом лежала какая-то чёрная шёлковая лента. И ещё что-то, чего я не разглядел в утреннем полумраке. — Завтрак, — объявил он. — Но сначала... Он поставил поднос на тумбочку, взял пиалу со сливками и повернулся ко мне. В его глазах плясали те самые искры, которые я уже научился распознавать. Искры, означавшие, что сейчас произойдёт что-то, к чему я не готов. — Что? — спросил я настороженно. — Что ты задумал? — Лежи, — сказал он. — Просто лежи. И закрой глаза. — Ликс... — Доверься мне. И я доверился. Потому что после всего, что было между нами за последние дни, не доверять ему было невозможно. Я лёг обратно на подушки и закрыл глаза. Услышал, как он берёт что-то с подноса, как шелестит шёлк. А потом его пальцы коснулись моего лица, и мягкая ткань легла на мои глаза. Он завязывал ленту — аккуратно, но крепко, так что я перестал видеть даже намёк на свет. — Вот так, — прошептал он. — Теперь ты в полной темноте. И все ощущения станут острее. Ты готов? — Я не знаю, — честно ответил я. Потому что я правда не знал. После такого пробуждения мои нервные окончания были оголены, как провода под напряжением. Ещё одно прикосновение — и я мог замкнуться, сгореть, взорваться. — Это приятно, — пообещал он. — Очень приятно. Просто чувствуй. Я услышал, как он зачерпнул что-то из пиалы. Потом холодное прикосновение к моей груди. Сливки. Густые, прохладные, они легли на мою разгорячённую кожу, и я вздрогнул от контраста температур. Его пальцы размазывали сливки по моей груди — медленно, кругами, как будто он намазывал масло на тост. Потом ещё порция — на живот. Ещё — на плечи. Ещё — на бёдра. — Ты пачкаешь меня, — пробормотал я. — Я тебя украшаю, — поправил он. — Ты — мой десерт. И он начал слизывать. Его язык прошёлся по моей груди — горячий, влажный, контрастирующий с холодом сливок. Он слизывал их медленно, тщательно, не оставляя ни капли. Где проходил его язык, там оставалась дорожка тепла и мурашек. Он двигался от груди к животу, от живота к рёбрам, от рёбер к плечам — и каждое прикосновение отзывалось во мне новой волной дрожи. Я не видел ничего — только темнота шёлковой ленты, — и от этого ощущения становились острее в десять раз. Я слышал каждый его вдох, чувствовал каждое движение языка, ощущал, как сливки тают на моей коже, смешиваясь с его слюной. — Ох... — выдохнул я. Словарный запас опять стремительно сокращался. — Блядь... — Мне нравится, когда ты ругаешься, — промурлыкал он, не отрываясь от моего живота. — Продолжай. Он перевернул меня на живот — легко, без усилий, как будто я ничего не весил. И начал заново. Сливки ложились на мою спину, на лопатки, на позвоночник, на поясницу. И везде, где проходил его язык, где он слизывал эту прохладную сладость, моя кожа загоралась огнём. Но когда он добрался до ягодиц, что-то изменилось. Я почувствовал, как сливки стекают вниз — но к ним добавилось что-то ещё. Что-то более скользкое, более тёплое. Смазка. Много смазки. Он выдавливал её на меня — я слышал характерный звук флакона, чувствовал, как она течёт по моим ягодицам, по бёдрам, по внутренней стороне. Её было так много, что она пропитывала всё — простыни подо мной, кожу, даже воздух, кажется, стал влажным. — Блядь, — повторил я, потому что других слов не осталось. — Блядь, Ликс, сколько ты... — Много, — сказал он. Его голос был низким, гортанным. — Я хочу, чтобы ты был мокрым. Я хочу, чтобы ты скользил. Я хочу, чтобы тебе было хорошо. — Мне и так... ах... хорошо... — Будет ещё лучше. Он размазывал смазку по моим ягодицам, массируя их, сжимая, разводя в стороны. Его пальцы скользили между ними — пока только снаружи, дразня, обещая. Сливки смешивались со смазкой, и вся эта смесь стекала по моим бёдрам, капала на простыни. Я никогда в жизни не был таким мокрым. Таким открытым. Таким текущим. — Я никогда так обильно не тёк, — прошептал я в подушку. Это было признание. Стыдное и честное. С моих губ срывались только ругательства и правда. — Я знаю, — прошептал он мне на ухо, наклоняясь так близко, что его грудь коснулась моей спины. — Я знаю, мой хороший. Потому что раньше я был дураком. Раньше я боялся. Но теперь... Он снова зачерпнул сливки и вылил их прямо на мои ягодицы. Холодная дорожка потекла вниз, и его язык последовал за ней — медленно, мучительно медленно, слизывая всё до последней капли. Я вцепился зубами в подушку, чтобы не закричать. — Чёрт, — выдохнул я, когда его язык скользнул между ягодиц. — Чёрт, чёрт, чёрт... — Не чёрт, — поправил он, отрываясь на секунду. — Феликс. — Да если бы я знал... — начал я, но осёкся, потому что его язык снова коснулся меня там, и мысли разлетелись. — Если бы ты знал — что? — спросил он. Его дыхание было горячим на моей влажной коже. — Если бы я знал, что ты так трахаешься, — выпалил я, и слова полились сами, без цензуры, без фильтров, — я бы не ушёл. Я бы выбил из тебя всю эту стеснительность! Я бы... ах... я бы не дал тебе уйти. Я бы остался и вытряс из тебя всё, что ты прятал. Два года, Ликс! Два года мы трахались как... как... я не знаю... как будто боялись сломать друг друга. А ты, оказывается, умеешь вот так! Он замер. Потом я почувствовал, как он поднимается выше. Его губы коснулись моего затылка. Его пальцы всё ещё были на моих ягодицах, всё ещё скользили в смазке и сливках. — Прости, — прошептал он. — Прости, что я был таким. Я думал... я думал, что ты хрупкий. Я думал, что ты сломаешься, если я покажу, как сильно я хочу тебя. Я думал, что испугаю тебя, если сделаю всё, что у меня в голове. — А что у тебя в голове? — спросил я, всё ещё с завязанными глазами, всё ещё дрожа. — Много всего, — сказал он. — Очень много. Но сейчас... сейчас я хочу кое-что другое. Он перевернул меня обратно на спину. Я почувствовал, как он стягивает ленту с моих глаз. Свет ударил в зрачки, и я зажмурился. Когда я открыл глаза, он был надо мной — нависал на вытянутых руках, смотрел сверху вниз, и его лицо было таким красивым, таким открытым, таким моим. — Я хочу быть внутри тебя, — сказал он. Просто. Без прелюдий. Без метафор. — Я хочу, чтобы ты сжал меня своими стеночками. Я хочу чувствовать тебя изнутри. Я хочу целовать тебя везде, пока буду двигаться. Я хочу, чтобы тебе не было больно. Чтобы тебе было только хорошо. Только удовольствие. Ты позволишь? У меня перехватило дыхание. Слова, которые он говорил, были такими откровенными, такими прямыми, что у меня кружилась голова. Неужели это тот самый Феликс, который два года назад краснел от слова «член»? Неужели это тот самый человек, который стеснялся включать свет во время секса? Что с ним случилось? Что случилось с нами? — Даже боюсь представить, что будет, когда внутри меня будет твой член, — прошептал я, глядя ему в глаза. — Ты будешь сжимать его своими стеночками, — продолжил он за меня, и его голос дрогнул. — Я буду целовать тебя везде, чтобы тебе не было больно. Я буду двигаться медленно. Я буду ждать тебя. Я буду... — Ликс, — перебил я. — Заткнись и сделай это. Он посмотрел на меня. Потом улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у меня два года назад подкашивались колени. — Как скажешь, моя булочка. Он снова взял флакон со смазкой. На этот раз он не выливал её на меня — он наносил на себя. Медленно, тщательно, глядя мне в глаза. Я смотрел, как его пальцы скользят по его плоти, как она блестит в утреннем свете, и во рту у меня пересохло. — Ты готов? — спросил он. — Да, — сказал я. — Всегда был готов. Просто ты не спрашивал. Он наклонился и поцеловал меня — нежно, глубоко, обещая. Его рука легла на моё бедро, приподнимая его. Я почувствовал его близость, его тепло, его влажность. И когда он начал входить — медленно, осторожно, миллиметр за миллиметром, — я застонал ему в губы. — Вот так, — прошептал он. — Дыши. Расслабься. Я здесь. Я с тобой. Я никуда не уйду. — Не уходи, — прошептал я в ответ. — Никогда больше не уходи. — Никогда. И он начал двигаться. А я начал чувствовать. Всё. Его внутри меня. Его губы на моих веках, на висках, на щеках, на шее. Его руки, держащие мои бёдра. Его шёпот — бесконечный поток нежностей, который смешивался с моими стонами. Он целовал меня везде, как и обещал — каждый сантиметр моего лица, каждую косточку, каждую родинку. И с каждым поцелуем я чувствовал, как исчезает последний страх, последняя боль, последняя тень прошлого. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. — Я знаю, — всхлипнул я. — Я знаю. Я тоже. Всегда. Всегда. А за окном поднималось солнце. Начинался наш первый настоящий день. *** После нашего первого настоящего утра — после сливок, смазки, шёлковой ленты и его обещания никогда больше не уходить — мы наконец выбрались из спальни. Вернее, выбрался он. Меня он вынес. Буквально. На руках. Сказал, что я «слишком драгоценный, чтобы ходить своими ногами после такого». Я протестовал, но не слишком усердно — во-первых, ноги действительно дрожали, а во-вторых, быть на руках у Феликса было приятно. Его объятия были крепкими, надёжными, и от него пахло сандалом и сексом — лучший запах в мире, на мой предвзятый вкус. Он нёс меня вниз по лестнице, и я заметил, что дом как-то изменился. Или не дом — люди. Работники, которые попадались нам на пути, смотрели на Феликса с каким-то новым выражением. Не с тем напряжённым почтением, с которым они встречали его раньше — когда он был «господином», «хозяином», «женихом госпожи Ари». Нет. Теперь они смотрели на него с теплотой. С любопытством. С лёгким изумлением, как будто видели его впервые. Первой попалась Мина. Она выходила из гостиной с ворохом скатертей и, увидев нас, замерла. Её глаза расширились, а потом на лице расцвела та самая улыбка с ямочками, которую я так полюбил за последние дни. — Доброе утро, хозяин, — сказала она, кланяясь Феликсу. Потом перевела взгляд на меня, и её улыбка стала ещё шире. — Доброе утро, господин Хёнджин. — Доброе, — ответил Феликс. И — боже мой — он улыбнулся ей в ответ. Не вежливой, дежурной улыбкой, а настоящей. Тёплой. Почти застенчивой. Мина моргнула. Потом ещё раз. Она явно не ожидала, что хозяин будет улыбаться ей — горничной — вот так, по-человечески. Раньше, при Ари, Феликс ходил мрачный, погружённый в себя, и если улыбался, то только вымученно, уголками губ. А теперь он стоял посреди холла, держал меня на руках, как новобрачную, и улыбался, как мальчишка, который получил на Рождество всё, о чём мечтал. — Я отнесу его в малую гостиную, — сообщил он Мине. — Принесите нам туда завтрак. Попозже. Нам нужно... э... ещё кое-что обсудить. Я фыркнул. «Обсудить». Конечно. Именно этим мы и занимались последние два часа — «обсуждали». — Конечно, хозяин, — Мина присела в книксене и убежала на кухню, но я заметил, как она бросила взгляд через плечо. И как её губы беззвучно прошептали: «Ничего себе». В малой гостиной было солнечно и тихо. Феликс усадил меня на диван — осторожно, как будто я был хрустальным, — и сел рядом. Его рука тут же нашла мою. Он переплёл наши пальцы, как делал всегда, когда нервничал. — Ты заметил? — спросил он тихо. — Что именно? — я притворился, что не понимаю. — Они на меня смотрят. По-другому. Как будто я... — он замялся, подбирая слово. — Как будто я стал кем-то другим. — Ты и стал, — сказал я. — Ты стал собой. Настоящим. Ты больше не притворяешься. Он задумался. Его большой палец гладил мою ладонь кругами. — Знаешь, — сказал он наконец, — я ведь правда притворялся. С Ари. С её родителями. Со всеми этими людьми из её круга. Я носил костюмы, которые мне не нравились. Ел еду, которую она выбирала. Улыбался, когда не хотелось. Я был как... как актёр в спектакле, который никогда не заканчивается. — Он повернулся ко мне. — А с тобой я просто я. Я могу быть глупым. Могу быть смешным. Могу быть... ну, ты видел, каким я могу быть. — Видел, — подтвердил я. — До сих пор ноги дрожат. Он тихо рассмеялся. Это был тот самый смех — низкий, горловой, заразительный. Смех, который я так любил. Смех, который я не слышал два года. Дверь в гостиную приоткрылась. На пороге стоял повар — пожилой мужчина с усами и вечно красным от кухонного жара лицом. Его звали господин Пак, и он был в этом доме дольше всех — ещё с тех пор, как отец Феликса был жив. Он видел хозяина мальчишкой, подростком, студентом, видел его с Ари, видел его одного. И теперь он смотрел на нас, и в его глазах стояли слёзы. Я испугался. Вдруг он осуждает? Вдруг он не примет? Вдруг он... — Господин Феликс, — сказал повар, и его голос дрогнул. — Простите, что прерываю. Я просто... я хотел сказать... Он замолчал, прочищая горло. Феликс поднялся с дивана. — Да, господин Пак? Что-то случилось? — Нет-нет, ничего не случилось. — Повар вытер руки о передник — нервный жест, который я хорошо помнил по своим дням на кухне. — Просто... я смотрю на вас сегодня, и... — он снова запнулся. — Вы выглядите счастливым, господин. По-настоящему счастливым. Таким, каким вы были до... до всего этого. Он не сказал «до неё». Но все поняли. — Я работаю в этом доме тридцать лет, — продолжил повар. Его голос окреп, обрёл уверенность. — Я видел вас маленьким. Видел, как вы росли. И последние два года... последние два года было больно смотреть. Вы ходили как тень. Как будто свет внутри погас. А сегодня утром, когда вы пришли на кухню за завтраком — вы насвистывали, господин. Насвистывали! Я чуть не расплакался прямо в омлет. Феликс стоял неподвижно. Его рука всё ещё держала мою. — Я не знал, что это так заметно, — сказал он тихо. — Заметно, — кивнул повар. — Всем заметно. Мы все видим. И мы все... — он перевёл взгляд на меня, — ...мы все очень рады. Господин Хёнджин, — он поклонился мне, — спасибо вам. За то, что вернули его. У меня ком встал в горле. Я хотел сказать, что это он меня вернул, что мы вернули друг друга, что я не заслуживаю благодарности, — но слова застряли где-то между сердцем и языком. Я просто кивнул, чувствуя, как глаза наполняются влагой. Повар шмыгнул носом и вдруг выпрямился, принимая официальный вид: — Кхм. В общем. Завтрак будет через полчаса. Я приготовил ваш любимый омлет, господин Феликс. С грибами и сыром. И для господина Хёнджина — я помню, вы любили тосты с авокадо, когда работали здесь. Я сделал их. И ещё блинчики. С голубикой. Без глютена, — он фыркнул, — потому что у нас теперь глютен под запретом. Шучу. С глютеном. С самым лучшим, отборным глютеном. Феликс рассмеялся — громко, открыто, запрокинув голову. — Господин Пак, вы чудо. Спасибо. — Не за что, господин. — Повар поклонился и вышел, но прежде чем закрыть дверь, добавил: — И, господин Феликс... не возвращайтесь к прежнему. Этот новый вы мне нравитесь гораздо больше. Когда дверь закрылась, Феликс снова сел. Он был ошеломлён. Тронут. Его глаза блестели. — Тридцать лет, — прошептал он. — Он работал здесь тридцать лет, и никогда, ни разу не говорил мне ничего подобного. Я думал, он меня просто терпит. А он... он плакал в омлет. — Люди замечают больше, чем мы думаем, — сказал я. Мы посидели в тишине. Потом в дверь снова постучали. На этот раз это был дворецкий — высокий, сухопарый мужчина с безупречной осанкой и лицом, которое обычно не выражало ничего, кроме вежливого равнодушия. Его звали господин Сон, и я его немного побаивался, когда был горничной. Он казался мне человеком, который видит всё, но не говорит ничего. — Господин Феликс, — сказал он, входя. — Господин Хёнджин. Я прошу прощения за вторжение. — Ничего, господин Сон, — ответил Феликс. — Что такое? Дворецкий помолчал. Он явно подбирал слова — и это было необычно, потому что обычно он говорил чётко, без пауз, как хорошо отлаженный механизм. — Я хотел сообщить, — начал он наконец, — что все необходимые документы по расторжению помолвки готовы и отправлены адвокату госпожи Ари. Также я взял на себя смелость убрать все её вещи из гардеробной. Они будут отправлены по адресу её родителей сегодня днём. — Спасибо, господин Сон. — Феликс кивнул. — Это всё? Дворецкий снова помолчал. Его пальцы, обычно неподвижные, слегка теребили пуговицу на пиджаке. — Нет, — сказал он. — Не всё. — Он сделал шаг вперёд. Его взгляд переместился с Феликса на меня и обратно. — Я работаю в этом доме двадцать лет. Я служил вашему отцу. Я видел многое. Но я никогда не видел вас таким... — он сделал паузу, подбирая слово, — ...мягким. — Мягким? — переспросил Феликс. — Не слабым, — уточнил дворецкий. — Мягким. Тёплым. Человечным. Когда здесь была госпожа Ари, вы были как натянутая струна. Всегда собранный, всегда напряжённый. С ней вы никогда не смеялись. С ней вы никогда не насвистывали по утрам. — Он бросил взгляд на меня. — А сегодня утром вы стояли на кухне и спорили с господином Паком о том, сколько сахара класть в кофе для господина Хёнджина. Вы сказали: «Он любит два куска, а не один, я знаю, я помню». И вы улыбались. Вы улыбались, господин Феликс, стоя на кухне в халате. Я не видел этого... никогда. Феликс молчал. — Я хочу сказать, — продолжил дворецкий, и его голос впервые за всё время дрогнул, — что я рад. Я рад за вас. И за этот дом. В доме снова будет свет. Настоящий свет. Не тот искусственный, который мы включали для гостей госпожи Ари. А тот, который идёт изнутри. — Он коротко поклонился. — Простите за эмоции. Это непрофессионально. — Господин Сон, — сказал Феликс, и его голос был хриплым от чувств. — Можно я вас обниму? Дворецкий моргнул. Это было, кажется, единственное проявление удивления, которое он когда-либо демонстрировал. — Обнять? — переспросил он, как будто это слово было на иностранном языке. — Да. Обнять. Я теперь мягкий, вы же сами сказали. Мягкие люди обнимаются. Дворецкий колебался ровно секунду. Потом его лицо — это бесстрастное, профессиональное лицо — вдруг треснуло, как старая штукатурка, и под ней обнаружился человек. Пожилой, уставший, одинокий человек, который двадцать лет служил чужой семье и, кажется, не имел своей собственной. — Хорошо, господин, — сказал он. — Если вы настаиваете. Феликс встал и обнял его. Не формально, не по-светски — а по-настоящему. Крепко. Как обнимают родных. Дворецкий замер, потом его руки медленно поднялись и легли на спину Феликса. Его плечи дрогнули — один раз, едва заметно. — Спасибо, — прошептал Феликс. — За всё. За то, что остались. За то, что не ушли, когда всё стало плохо. — Я никогда не уйду, господин, — ответил дворецкий. — Это мой дом. И вы — моя семья. Даже если не по крови. Я сидел на диване и смотрел на них. Слёзы текли по моим щекам — я даже не пытался их останавливать. За четыре дня этот дом превратился из холодного, напряжённого места, где все боялись сделать лишний шаг, в... семью. Настоящую. Странную, пёструю, собранную из осколков, но семью. Когда дворецкий вышел — теперь уже с менее безупречной осанкой, потому что он то и дело поправлял воротник, скрывая влажные глаза, — Феликс вернулся на диван и рухнул рядом со мной. — Я не знал, — сказал он. — Я правда не знал, что они так ко мне относятся. Я думал, они просто работают. А они... — Они любят тебя, — сказал я. — Ты даёшь им свет. А когда ты погас, они ждали. Два года ждали. — Ты меня зажёг обратно, — сказал он и повернул голову ко мне. — Мы друг друга зажгли. — Я пожал плечами. — Это взаимный поджог. — Звучит как статья Уголовного кодекса. — Романтичная статья. Статья за непредумышленное воспламенение сердца. Он рассмеялся, и я рассмеялся вместе с ним. В гостиную вошла Мина с подносом, полным еды. За ней — господин Пак, который нёс ещё один поднос, побольше. За ним — ещё кто-то из горничных с графином свежевыжатого сока. — Завтрак для хозяина и господина Хёнджина! — объявила Мина. — Самый лучший, самый вкусный, самый счастливый завтрак в истории этого дома! — С глютеном! — добавил повар, ставя блинчики на стол. — С любовью, — сказала Мина и, осмелев, добавила: — От всех нас. Феликс посмотрел на них, потом на меня. В его глазах была благодарность. Огромная, безбрежная, как океан. — Спасибо, — сказал он, и это слово было адресовано всем: повару, Мине, дворецкому, который уже вернулся к своим обязанностям и стоял у двери с абсолютно непроницаемым лицом (но я видел, как уголок его губ дёрнулся), и мне. Особенно мне. — Ешьте, — сказал я, беря тост с авокадо. — А то господин Пак обидится. — Не обижусь, — прогудел повар. — Я сегодня слишком счастлив, чтобы обижаться. Но блинчики остывают. Так что ешьте. Оба. Быстро. И мы ели. Пил кофе. Смеялись. И где-то в уголке гостиной, у камина, дворецкий господин Сон тихо сказал Мине — достаточно тихо, чтобы я услышал, но достаточно громко, чтобы я знал: он хотел, чтобы я услышал: — Видите, Мина? Дом ожил. Дом наконец ожил. — Да, господин Сон, — ответила она. — И знаете что? — Что? — Мне кажется, он будет жить долго и счастливо. — Вы слишком романтичны, Мина. — А вы слишком суровы, господин Сон. Но я видела, как вы плакали. — Я не плакал. У меня аллергия. На пыльцу. — В доме нет пыльцы. — Значит, на счастье. У меня аллергия на счастье. Я спрятал улыбку в тосте. Феликс сжал мою руку под столом. И новый день — наш первый настоящий день — начался. *** Прошло шесть месяцев. Шесть месяцев с того дня, как я перестал быть горничной Хэвон и стал просто Хёнджином — любовником, партнёром, хозяином этого дома. Шесть месяцев, наполненных смехом, поцелуями, разговорами до утра и той особенной, пьянящей близостью, которая приходит только тогда, когда два человека наконец перестают бояться. Мы наверстали многое за эти полгода — и в постели, и вне её. Мы путешествовали, мы сажали новые розы в саду, мы спорили о цвете штор в гостиной и мирились ещё до того, как спор заканчивался. Мы были счастливы. По-настоящему. До краёв. Но в последние недели я начал замечать перемену. Феликс стал приходить с работы поздно. Очень поздно. Он входил в дом — бледный, с тёмными кругами под глазами, с зажатыми плечами — и буквально падал. Иногда на диван в гостиной. Иногда прямо в кресло в прихожей. Один раз я нашёл его спящим на ковре в кабинете, даже не раздевшимся, даже не снявшим туфли. Он упахивался. Компания, которую он когда-то спас от посягательств семьи Ари, требовала внимания. Сделки, переговоры, бесконечная череда встреч. Его отец когда-то справлялся с этим играючи, но Феликс не был отцом. Феликс был мягким, творческим, он хотел вырезать фигурки из дерева, а не подписывать контракты. Но он взвалил на себя эту ношу и нёс её молча, не жалуясь. — Ликс, — сказал я однажды вечером, когда он рухнул лицом в подушку, даже не поужинав. — Давай я помогу. — М-м-м? — пробормотал он в подушку. — Я серьёзно. Я же не просто красивая кукла в этой постели. У меня есть мозги. Я разбираюсь в цифрах. Я могу ездить на встречи, проверять документы, делать что-то. Дай мне помочь. Он перевернулся на спину и посмотрел на меня. Его глаза были красными от усталости. — Ты правда этого хочешь? Это скучно. Бумажки, отчёты, скучные люди в скучных костюмах. — Я хочу быть полезным, — сказал я. — Я хочу, чтобы ты приходил домой не падая. Я хочу, чтобы у тебя оставались силы на... ну, на нас. — На нас у меня всегда есть силы, — он слабо улыбнулся. — Но если ты серьёзно... завтра у меня встреча с поставщиками. В девять утра. В центре. Если ты поедешь вместо меня, я смогу разобрать накопившиеся счета. — Договорились, — сказал я. — Я поеду. Так всё и началось. Сначала одна встреча. Потом другая. Потом регулярные поездки в офис, проверка договоров, переговоры с партнёрами. Оказалось, что я действительно хорош в этом. У меня был талант к цифрам, который я никогда не использовал, и способность очаровывать людей, которую я отточил, пока притворялся Хэвон. Поставщики находили меня «очаровательным», партнёры — «неожиданно компетентным». Феликс стал приходить домой раньше. Сначала на час. Потом на два. Круги под его глазами начали исчезать. Он снова начал улыбаться — не только мне, но и жизни вообще. И тогда я решил, что пришло время для сюрприза. Идея пришла ко мне в среду вечером, когда я сидел в нашей спальне и смотрел на свой старый шкаф. Там, в глубине, всё ещё висела та самая юбка-карандаш, которую я носил, когда был горничной. И блузка с глухим воротничком. И перчатки. Я не выбрасывал их — не из сентиментальности, а потому что они были символом. Символом того, как далеко мы зашли. Я открыл шкаф и провёл пальцами по серой ткани юбки. И тут меня осенило. Феликс часто вспоминал те дни — как он смотрел на «новенькую горничную» и сходил с ума, не понимая почему. Его глаза загорались всякий раз, когда он говорил об этом. Он скучал по той игре. По тому возбуждению. По той грани между реальностью и фантазией. — Хорошо, — прошептал я сам себе. — Сделаем это. Но улучшим. Я заказал всё онлайн. Костюм горничной — но не тот скромный, который я носил раньше. Этот был... другим. Юбка — настолько короткая, что едва прикрывала задницу. Белая, накрахмаленная, с оборками, которые игриво подпрыгивали при ходьбе. Блузка — облегающая, с глубоким вырезом, который ничего не скрывал. Чулки — высокие, чёрные, с кружевной резинкой на бёдрах, как у стриптизёрш. Я купил их в специальном магазине и, распаковывая, покраснел до корней волос. Перчатки — длинные, из белого шёлка, до локтя. А вместо обычной тряпки для пыли — метёлка из белых страусиных перьев, пушистая и невесомая. Я накрутил те же кудри — мелкие, пружинистые, золотые. Это заняло два часа и половину флакона мусса, но результат того стоил: мои волосы лежали на плечах упругими локонами, как в тот самый день, когда я впервые вошёл в этот дом. Я закрепил их сбоку заколкой с белым цветком — гардения, кажется, или магнолия, я не разбирался. На губы нанёс помаду вишнёвого цвета — густую, сочную, которая делала мои губы пухлыми и блестящими, как спелая вишня. Глаза подвёл, но не слишком — ровно столько, чтобы взгляд стал глубоким и манящим. Тушь. Немного румян. И последний штрих — капля духов за ушами. Тех самых, с запахом персика, от которых Феликс когда-то сходил с ума. Я посмотрел на себя в зеркало. И обомлел. Это был не Хёнджин. Это была даже не Хэвон. Это было что-то новое — помесь горничной, стриптизёрши, нимфы и греха. Юбка заканчивалась там, где начиналось неприличие. Чулки обтягивали ноги так, что видны были мышцы. Метёлка из перьев лежала в руке, как волшебная палочка. А губы — эти вишнёвые, блестящие губы — обещали такое, что у меня у самого перехватывало дыхание. — Ну что, — сказал я своему отражению. — Поехали соблазнять. Отражение улыбнулось. Отражение было готово. Я знал, что Феликс сегодня работает в кабинете. Я специально выбрал вечер четверга — он всегда засиживался допоздна с еженедельными отчётами. Я поднялся по лестнице бесшумно — туфли на этот раз были на тонком каблуке, они стучали, но я научился ходить так, чтобы звук был тихим, манящим, как шёпот. У двери кабинета я остановился, поправил чулки, одёрнул юбку (хотя одёргивать там было нечего) и постучал. — Войдите, — раздался усталый голос Феликса. Я толкнул дверь и вошёл. Он сидел за столом, заваленным бумагами. Лампа горела, отбрасывая жёлтый круг на его лицо. Он выглядел уставшим, но мирно уставшим — не так, как месяц назад. Увидев меня, он сначала не понял. Просто поднял голову и сказал: — Да, что та... — и осёкся. Его глаза расширились. Ручка выпала из пальцев и покатилась по столу. Он смотрел на меня — на юбку, на чулки, на метёлку из перьев, на вишнёвые губы — и его рот медленно приоткрылся. — Извините за вторжение, господин, — сказала я своим самым мягким, самым придыхающим голосом. Тем самым, который я репетировала перед зеркалом полгода назад. — Я пришла убрать у вас в кабинете. Феликс моргнул. Раз. Другой. Его кадык дёрнулся, когда он сглотнул. — Хёнджин? — прошептал он. — Хёнджин? — я наклонила голову, изображая невинное непонимание. Кудри качнулись, задевая обнажённое плечо. — Меня зовут Хэвон, господин. Я новая горничная. Разве вы не помните? Он медленно поднялся из-за стола. Его взгляд скользил по мне — от макушки с цветком до кончиков туфель на каблуке. Он задержался на бёдрах, там, где чулки встречались с краем юбки. На талии, обтянутой белой тканью. На губах, блестящих вишнёвым. — Новая горничная, — повторил он. Его голос стал ниже, хриплее. Он входил в игру. — И давно вы работаете в этом доме? — Только сегодня, господин, — я сделала шаг вперёд, покачивая бёдрами чуть больше, чем нужно. Метёлка из перьев качнулась в моей руке. — Мне сказали, что у вас очень... пыльный кабинет. — Очень пыльный, — согласился он. — Особенно вон там. — Он указал на книжную полку у окна. — И там. — На стол. — И, кажется, здесь. — Он указал на себя. Я улыбнулся — медленно, растягивая вишнёвые губы. — Я тщательно убираю, господин. Очень тщательно. — Не сомневаюсь. Я подошёл к книжной полке и начал водить метёлкой по корешкам книг. Перья скользили по коже, по дереву, по бумаге — тихий, шелестящий звук. Я стоял к нему спиной, и юбка натягивалась на моих ягодицах, едва прикрывая то, что должна была прикрывать. Я знал, что он смотрит. Я чувствовал его взгляд, как физическое прикосновение. — Скажите, Хэвон, — раздался его голос за моей спиной. — А вы всегда так... одеваетесь на работу? — А что-то не так, господин? — я обернулся через плечо, хлопая ресницами. — Это стандартная униформа. — Стандартная, — он шагнул ближе. — Конечно. А перчатки? Тоже стандартные? — Шёлковые, — я подняла руку и провела пальцами в белой перчатке по своей ключице. — Вам нравится? — Мне нравится, — сказал он. Теперь он был совсем близко. Я слышал его дыхание. Чувствовал тепло его тела. — Но мне кажется, вы что-то пропустили. — Что же, господин? — Вот здесь. — Его палец коснулся моего плеча, там, где блузка сползла, оголяя кожу. — Пыль. Много пыли. — О, — я опустил глаза, изображая смущение. — Простите. Я исправлю. — Исправляйте. Я поднял метёлку и провёл ею по своему плечу. Белые перья скользнули по коже — от ключицы к шее, от шеи к уху. Я чуть наклонил голову, подставляя шею под перья, и тихо, едва слышно, вздохнул. — Вот так, — прошептал я. — Теперь чисто? — Не совсем, — его голос охрип. — Там ещё. — Его палец коснулся моего подбородка, поворачивая моё лицо к нему. — Здесь. На губах. Пыль. Или что-то другое. Что-то вишнёвое. — Может быть, вам стоит проверить, господин? — прошептал я. И он проверил. Его губы накрыли мои — жадно, голодно. Вишнёвая помада размазалась, но ему было всё равно. Он целовал меня так, будто не видел месяц, а не несколько часов назад за завтраком. Его руки легли на мою талию, сжали, притянули ближе. Метёлка выпала из моих пальцев и приземлилась на пол с тихим шорохом перьев. — Ты... — выдохнул он, отрываясь. — Ты невозможный. Ты знаешь это? — Я просто горничная, которая пришла убраться, господин, — я смотрел на него невинными глазами, но мои губы — размазанные, вишнёвые — улыбались. — У вас очень грязный кабинет. Придётся убираться всю ночь. — Всю ночь, — повторил он. Его глаза горели. — Тогда начни с меня. И игра началась. Я стоял перед ним — горничная с вишнёвыми губами и метёлкой из страусиных перьев, — и видел, как он смотрит на меня. Его глаза потемнели, стали почти чёрными, и в них плескалось что-то голодное, почти хищное. Он всё ещё держал меня за талию, его пальцы впивались в ткань блузки, и я чувствовал, как он дрожит. Мой большой, сильный, уставший от работы Феликс дрожал от одного моего вида. И тогда я решил, что игра только начинается. — Господин, — прошептал я, и мой голос был низким, с хрипотцой, тем самым тембром, который я оттачивал месяцами, — тембром, который мог быть и женским, и мужским, и чем-то средним, от чего у людей сбивалось дыхание. — Вы так напряжены. Ваши плечи... ваша шея... — Я поднял руку в шёлковой перчатке и провёл кончиками пальцев по его воротнику, едва касаясь кожи. — Позвольте мне позаботиться о вас. Я умею быть очень... тщательной. Он сглотнул. Его кадык дёрнулся. — Тщательной? — переспросил он хрипло. — Очень, — я наклонился ближе, так что мои губы почти касались его уха. Я чувствовал его запах — сандал, кофе, усталость. — Я не пропускаю ни одного места, господин. Я вылизываю всё дочиста. Каждую щёлочку. Каждую капельку. Я услышал, как он резко втянул воздух. Его пальцы на моей талии сжались сильнее — до лёгкой боли, до сладкого давления. Я отстранился и посмотрел ему в глаза, а потом медленно — очень медленно, — перевёл взгляд вниз. Туда, где его брюки уже заметно натянулись. — О, — сказал я, и мой голос стал томным, почти мурлыкающим. — Кажется, у вас тут... проблема, господин. Нужно убрать. Но сначала... — я опустился на колени. Моя короткая юбка задралась, открывая кружевной край чулок. Я поднял голову и посмотрел на него снизу вверх. — Сначала я хочу, чтобы вы знали, что я с вами сделаю. — Что? — его голос был едва слышен. — Я собираюсь взять вас в рот, господин, — сказал я, и мой голос был женским — высоким, невинным, горничной из эротической фантазии. — Я буду сосать вас так глубоко, что вы забудете своё имя. Я буду облизывать вас, пока вы не начнёте умолять. А потом, — я понизил голос до мужского, низкого, того, который шёл из самой груди, — я трахну вас языком так, что вы кончите, крича моё имя. Не Хэвон. Моё настоящее имя. Которое вы знаете. Феликс пошатнулся. Он схватился за край стола — его пальцы побелели, вцепившись в дубовую столешницу. Его дыхание стало частым, рваным. Я видел, как бьётся жилка на его шее. — Хёнджин... — выдохнул он. — Ш-ш-ш, — я поднёс палец в шёлковой перчатке к своим вишнёвым губам. — Я ещё не закончила, господин. — Я снова переключился на женский, невинный голос. — Я ещё не рассказала вам про язычок. Про мой маленький, мокрый язычок. Знаете, что он умеет? Он умеет проникать в самые узкие места. Он умеет обводить, облизывать, ласкать. Он умеет делать так, — я высунул кончик языка и медленно обвёл свои губы, размазывая остатки вишнёвой помады, — что у вас потечёт. Потечёт прямо в бельё. Прозрачное, тёплое. Вы будете стоять, вцепившись в этот стол, и с вас будет капать. Капать на пол. Капать на мои перчатки. Вы будете таким мокрым, что вам станет стыдно. Но вам не будет стыдно, потому что это я. Потому что со мной вам не нужно стыдиться. Я видел, как его бёдра дрогнули. Как он сжал зубы, пытаясь сдержать стон. Его дыхание стало шумным, прерывистым. А потом я увидел то, чего ждал, — тёмное пятно расползалось на его брюках в паху. Небольшое, но заметное. Он тёк. Прямо сейчас. Прямо от моих слов. — Господи, — прошептал он. — Господи, Хёнджин, я... — Вы что, господин? — я склонил голову набок, изображая невинное любопытство. — Вам плохо? Или хорошо? Или... — я понизил голос до мужского, глубокого, вибрирующего, — и то и другое одновременно? — И то и другое, — выдохнул он. — Чёрт возьми, и то и другое. Он вцепился в стол обеими руками. Его костяшки побелели. Я видел, как дрожат его плечи, как напрягаются мышцы на шее. С него действительно текло — смазка пропитывала ткань брюк, и я знал, что под ней, на его бёдрах, влажные дорожки стекают вниз. Прозрачные. Тёплые. Он был на грани — не физически, но эмоционально. Мои слова делали с ним что-то, чего не могли сделать прикосновения. — Тебе нравится мой голос? — спросил я. На этот раз я говорил своим обычным голосом — голосом Хёнджина, мужчины, который любит его. — Тем, как я переключаюсь? От женского, — я переключился на высокий, нежный тембр, — к мужскому? — низкий, грудной. — Да, — простонал он. — Да. Не останавливайся. Пожалуйста. — Я и не собирался, — я улыбнулся. — Знаешь, что я ещё умею, господин? — я снова стал горничной, невинной и порочной одновременно. — Я умею говорить шёпотом. Прямо в ухо. Прямо в кожу. Я могу шептать тебе грязные, мокрые слова, пока ты не начнёшь течь сильнее. Хочешь? — Да, — он почти всхлипнул. Я поднялся с колен и подошёл к нему вплотную. Мои губы коснулись его уха. Я чувствовал, как он дрожит. — Представь, — прошептал я женским голосом, томным, обволакивающим, — как я снимаю перчатку. Медленно. Очень медленно. Сначала один палец. Потом другой. Шёлк скользит по коже. Ты видишь мою руку — голую, бледную, с голубыми венами. Ты видишь бабочку на запястье. И ты знаешь, что эта рука сейчас коснётся тебя. Где ты хочешь, чтобы она коснулась? — Везде, — выдохнул он. — Везде. Пожалуйста. — Везде — это не ответ, господин, — я переключился на мужской голос, строгий, почти приказной. — Будь конкретнее. Где? Здесь? — я провёл пальцем в перчатке по его груди. — Или здесь? — по животу. — Или, может быть... здесь? — моя рука замерла над его пахом, не касаясь, но так близко, что он чувствовал тепло моей ладони. — Там, — простонал он. — Пожалуйста, там. — Хорошо, — я снова стал горничной, нежной, услужливой. — Я сделаю это для вас, господин. Я сниму перчатку и возьму вас в руку. Вы такой горячий. Такой мокрый. С вас течёт — я чувствую даже через ткань. Вы такой вкусный, что я хочу попробовать. Можно мне попробовать, господин? Можно мне облизнуть вас? — Да, — он уже не говорил, он хрипел. — Да, чёрт возьми, да. Я медленно стянул перчатку с правой руки. Шёлк скользнул по коже, открывая мои длинные пальцы, мои ухоженные ногти, мою бабочку на запястье. Я положил перчатку на стол рядом с ним и поднёс голую руку к его лицу. — Понюхай, — сказал я мужским голосом, низким, властным. — Понюхай мои пальцы. Знаешь, чем они пахнут? Персиками. Я специально натёр их персиковым маслом. Чтобы ты вспомнил. Чтобы ты знал — это я. Это всегда был я. Он вдохнул. Его ноздри раздулись. Его веки опустились, и с губ сорвался стон — долгий, протяжный, полный такого удовольствия и такой муки одновременно, что у меня самого потемнело в глазах. — Хёнджин, — прошептал он. — Мой Хёнджин. — Твой, — подтвердил я. — А теперь... — я снова переключился на горничную, игривую, лёгкую, — позвольте мне наконец убрать этот беспорядок, господин. Вы весь течёте. Это непорядок. Горничная должна всё исправить. И я опустился на колени.Я опустился на колени. Пол был твёрдым, холодным — старая дубовая доска, отполированная годами, — но я не чувствовал холода. Всё моё внимание было сосредоточено на нём. На Феликсе, который стоял передо мной, вцепившись в край стола, дышал так, будто пробежал марафон, и смотрел на меня сверху вниз глазами, полными желания, предвкушения и лёгкого страха. Страха перед тем, что я собирался сделать. Страха перед тем, чего он никогда раньше не позволял. — У меня кое-что есть, — прошептал я и потянулся к маленькой сумочке, которую оставил у ножки стола, когда вошёл. Феликс проследил за моей рукой. Его дыхание сбилось, когда он увидел, что я достаю. Маленький флакончик из тёмного стекла с золотой крышечкой. Я поднял его так, чтобы он мог видеть — этикетка ручной работы, персиковый оттенок жидкости внутри. — Персиковая смазка, — сказал я своим низким, мужским голосом. — Я заказал её специально. Чтобы пахло мной. Чтобы ты чувствовал меня даже там, внутри. — Я открутил крышечку и выдавил немного на пальцы. Аромат поплыл по комнате — сладкий, тёплый, фруктовый. Мой запах. — Это будет нужно, когда я войду в тебя, Феликс. Он вздрогнул. Не от холода — от моих слов. Его пальцы сжали край стола ещё крепче, и я услышал, как скрипнуло дерево. — Ты... — начал он, но осёкся. — Я, — подтвердил я. — Сегодня я буду сверху. Сегодня я буду внутри тебя. Ты готов? Он не ответил словами. Но его глаза ответили. И его тело ответило — оно дрожало, оно текло, оно хотело. Я наклонился и взял его в рот. Нежно. Не так, как он меня утром — не было той голодной, требовательной жадности. Вместо этого — медленная, тягучая нежность. Мои губы сомкнулись вокруг него, и я начал двигаться — мягко, ритмично, как волна. Мой язык скользнул по уздечке — той самой чувствительной точке, которую я знал так же хорошо, как свою собственную. Я обвёл её кругом, один раз, другой, третий. Феликс застонал, и его бёдра качнулись навстречу. — Боже... — выдохнул он. Я не ответил. Вместо этого я начал массировать его языком — снизу вверх, от основания к головке, задерживаясь на уздечке, обводя её, посасывая. Мои руки тем временем гладили его бёдра, сжимали ягодицы через ткань брюк, скользили по пояснице. Я чувствовал, как он течёт — смазка пропитала его бельё, и когда я коснулся языком головки, на вкус он был солёным и немного сладким. Его вкус. Вкус, по которому я скучал. — Хёнджин... — простонал он. — Я не могу... я сейчас... Я отстранился. Медленно. Со смаком. Мои вишнёвые губы блестели. — Нет, — сказал я. — Ещё нет. Сначала кое-что другое. Я встал. Мои колени слегка ныли от твёрдого пола, но мне было всё равно. Я обошёл его — медленно, позволяя юбке задевать его бедро, позволяя перьям метёлки, которую я подняла с пола, скользнуть по его плечу. Я встал сзади. Его спина была напряжена, лопатки выступали под тонкой тканью рубашки. Он всё ещё держался за стол. — Обопрись руками, — сказал я. Мой голос был низким, властным — мужским, но с той особенной интонацией, которая заставляла его дрожать. — Обопрись и не двигайся. Я хочу, чтобы ты просто чувствовал. Он подчинился. Его ладони легли на столешницу, пальцы раздвинулись, и он наклонился вперёд — уязвимый, открытый, мой. Я стянул вторую перчатку. Теперь обе мои руки были голыми. Я расстегнул его брюки — медленно, одну пуговицу за другой, — и они упали на пол. За ними последовало бельё, мокрое от смазки. Я не мог удержаться — поднёс ткань к лицу и вдохнул. Его запах. Мускусный, густой, опьяняющий. — Ты пахнешь как гроза, — прошептал я. — Как дождь после долгой засухи. Я взял флакончик с персиковой смазкой и выдавил щедрую порцию на пальцы. Жидкость была тёплой от тепла моей руки. Я размазал её по пальцам — среднему и указательному, — а потом прикоснулся к нему. Сзади. Нежно. Кругами. Давая ему привыкнуть. — Расслабься, — прошептал я. — Я не сделаю тебе больно. Я никогда тебе не сделаю больно. — Я знаю, — выдохнул он. — Просто... я никогда... — Я знаю, — повторил я его слова. — За все годы отношений ты никогда не был снизу. Ты всегда был сверху. Ты всегда контролировал. — Я слегка надавил, и кончик моего пальца скользнул внутрь. Феликс втянул воздух сквозь зубы. — Но сейчас, Ликс... сейчас тебе нужно отпустить контроль. Доверься мне. Позволь мне вести. Позволь мне быть внутри тебя. — Я... пытаюсь, — прошептал он. — Это трудно. — Я знаю, что трудно. — Я поцеловал его в плечо, не переставая двигать пальцем — медленно, очень медленно, давая ему привыкнуть. — Но ты сильный. Ты самый сильный человек, которого я знаю. Ты сможешь. Для меня. Со мной. Он кивнул. Его пальцы на столешнице побелели. Но он не сопротивлялся. Я добавил второй палец. Смазка сделала своё дело — они скользили легко, мягко, без сопротивления. Я двигал ими медленно, кругами, раздвигая, растягивая. Его тело принимало меня. Его мышцы, сначала напряжённые, начали расслабляться. Я слышал его дыхание — частое, рваное, но уже не испуганное. Скорее... удивлённое. — Тебе нравится? — спросил я, и мой голос был мужским, глубоким, проникающим в самую душу. — Я не... я не думал, что это может быть так... — он осёкся, когда мои пальцы коснулись чего-то внутри. Простата. Я знал, где она находится — конечно, знал. И я ласкал её нежно, сгибая пальцы, поглаживая крошечными движениями. Феликс вскрикнул. Его колени подогнулись, и он опёрся на стол всем весом, чтобы не упасть. — Чёрт, — выдохнул он. — Чёрт, чёрт, чёрт... — Вот так, — прошептал я. — Чувствуешь? Это твоё тело. Это удовольствие. Ты заслуживаешь его. Ты заслуживаешь, чтобы кто-то заботился о тебе. Чтобы кто-то был внутри тебя. — Я продолжал ласкать простату — ритмично, мягко, но настойчиво. Его ноги дрожали. Его пальцы скребли по столу. С его губ срывались звуки, которых я никогда раньше не слышал, — глубокие, грудные стоны, полные шока и наслаждения. — Я не знал, — простонал он. — Я не знал, что ты так умеешь. Я не знал, что это может быть... ах... так хорошо... — Я много чего умею, — прошептал я ему на ухо, продолжая ласкать его изнутри. — Ты просто не спрашивал. Ты боялся. Мы оба боялись. Но теперь... Третьим пальцем я вошёл глубже, продолжая массировать простату. А моя левая рука скользнула вперёд и обхватила его член. Горячий. Мокрый. Тяжёлый в моей ладони. Я начал ласкать его — медленно, в такт движениям пальцев внутри него. Двойная стимуляция. Сзади и спереди. Изнутри и снаружи. Феликс закричал. Не громко — это был сдавленный, хриплый крик, полный такого удовольствия, что у меня самого защипало в глазах. Его колени подогнулись, и он бы упал, если бы не стол и не моя рука, обнимающая его за талию. — Я держу тебя, — прошептал я. — Я держу тебя, Ликс. Отпусти. Просто отпусти. Я поймаю. И он отпустил. Его тело расслабилось в моих руках. Напряжение ушло из плеч, из спины, из ног. Он больше не пытался контролировать. Он просто чувствовал. Мои пальцы внутри него — длинные, нежные, знающие. Моя рука на его члене — твёрдая, ритмичная. Мой голос в его ухе — низкий, мужской, любимый. — У тебя внизу живота сейчас вулкан, — прошептал я. — Я чувствую его. Он дрожит. Он хочет извергнуться. Позволь ему. Позволь себе. — Хёнджин... — это было всё, что он мог сказать. Моё имя. Как молитву. Как заклинание. — Я здесь. Я с тобой. Я внутри тебя. — Я ускорил движения обеими руками. — Кончи для меня, Ликс. Кончи, пока мои пальцы внутри тебя. Кончи, зная, что это я. Что я веду. Что я забочусь о тебе. И он кончил. Его тело содрогнулось в моих руках. Горячая влага потекла по моим пальцам — та, что спереди, — и по моей левой руке. Он закричал — на этот раз громко, без стеснения, и его голос эхом разнёсся по кабинету. Его спина выгнулась, голова запрокинулась, и он рухнул на стол, обессиленный, дрожащий, мой. Я осторожно вынул пальцы. Вытер их о свою юбку — она всё равно была безнадёжно испорчена. Потом наклонился и поцеловал его между лопаток. Потом выше — в шею. Потом в висок. — Ты в порядке? — прошептал я. Он не ответил. Он дышал. Тяжело. Часто. Но его губы улыбались. — Я... — он сделал паузу, пытаясь отдышаться. — Я в шоке. Я просто в шоке. Хёнджин, я... я не знал. Я не знал, что могу так. Что ты можешь так. Что мы... — Мы много чего можем, — сказал я и поцеловал его в щёку. — У нас впереди целая жизнь, чтобы узнать. Он перевернулся — медленно, всё ещё дрожа, — и посмотрел на меня. Его глаза были влажными. Не от слёз — от чего-то большего. От благодарности. От любви. От потрясения. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я так сильно тебя люблю, что это пугает. — Меня тоже, — признался я. — Но теперь мы пугаемся вместе. Это гораздо веселее. Он рассмеялся — слабо, но искренне. Я помог ему подняться. Он прислонился ко мне, и мы стояли так посреди кабинета — он в расстёгнутых брюках, я в короткой юбке, перепачканной его удовольствием, — и дышали. Вместе. Как всегда должно было быть.Я всё ещё держал его — одной рукой обнимая за талию, другой вытирая остатки его удовольствия со своих пальцев о край юбки. Феликс дышал тяжело, привалившись спиной к моей груди, и я чувствовал, как его сердце колотится где-то под лопатками — быстро-быстро, как у пойманной птицы. Он был расслаблен, разобран, открыт. Его тело всё ещё подрагивало от пережитого оргазма, а разум, кажется, ещё не вернулся с тех высот, куда я его отправил. И тут я вспомнил про второй флакончик. Я потянулся к своей сумочке — той самой, что лежала у ножки стола, — и достал его. Феликс, всё ещё не открывая глаз, не видел, что я делаю. Он просто стоял, опираясь на стол, и восстанавливал дыхание. — У меня кое-что есть, — сказал я. Он открыл глаза и медленно обернулся. Его взгляд упал на флакончик в моей руке. Это был близнец первого — такое же тёмное стекло, такая же золотая крышечка. Но этикетка была другая. И жидкость внутри была не персикового, а молочно-белого цвета, густая, как растопленное кокосовое масло. — Что это? — спросил он. — Кокосовая смазка, — я открутил крышечку и капнул немного себе на палец. Потом поднёс палец к его губам. — Попробуй. Какая сладкая. Он посмотрел на меня. Потом на мой палец. Потом снова на меня. В его глазах читался шок — не неприятный, а тот особенный, восторженный шок, который бывает, когда человек обнаруживает, что его партнёр — не тот, кем он его считал. Что в нём есть глубины, о которых он даже не подозревал. — Кого я полюбил? — прошептал он, и в его голосе смешались изумление, восхищение и что-то ещё — что-то похожее на благоговейный трепет. — Путану? Кого я, блядь, полюбил? — Меня, — сказал я просто. — Ты полюбил меня. А теперь попробуй. Он колебался ровно секунду. Потом его губы приоткрылись, и он втянул мой палец в рот. Его язык скользнул по подушечке, пробуя смазку на вкус. Глаза расширились. — Сладкая, — сказал он, когда я вынул палец. — Правда сладкая. Как конфета. — Я же говорил. — Я улыбнулся и поцеловал его в уголок губ. — А теперь... наберись терпения. Сейчас я войду в тебя. — Сейчас? — его голос дрогнул. — Прямо сейчас? — Ты же не думал, что я остановлюсь на пальцах? — я поднял бровь. — Я обещал тебе, что буду внутри тебя. Я держу свои обещания. Он сглотнул. Но в его глазах больше не было страха — только предвкушение. Только доверие. Он повернулся обратно к столу и опёрся на него руками, как я просил раньше. Его спина была напряжена, но уже по-другому — не от страха, а от ожидания. Я взял флакончик с кокосовой смазкой и налил щедрую порцию на ладонь. Растёр между пальцами, согревая. Потом коснулся его — сначала снаружи, кругами, массируя. Феликс вздохнул и чуть подался назад, навстречу моим пальцам. — Ты уже такой мягкий, — прошептал я. — Такой готовый. — Это потому что ты... — он осёкся, когда мой палец снова скользнул внутрь. — ...потому что ты уже был там. — Был, — согласился я. — И сейчас буду ещё. Глубже. Я добавил второй палец, потом третий. Растягивал его медленно, нежно, но настойчиво. Смазка пахла кокосом и летом, и этот запах смешивался с персиковым ароматом, который всё ещё витал в воздухе. Феликс стонал — низко, гортанно, — и его пальцы сжимали край стола. — Хёнджин, — выдохнул он. — Пожалуйста. Я готов. Я хочу тебя. — Ты уверен? — Я никогда не был так уверен. Я вынул пальцы. Взял ещё смазки — теперь для себя. Мой член уже был твёрдым, горячим, пульсирующим. Я нанёс кокосовую смазку по всей длине, не торопясь, давая ему смотреть через плечо, давая ему видеть, как я готовлюсь для него. Его глаза следили за моими руками, и в них горел такой огонь, что я чуть не кончил от одного этого взгляда. — Дыши, — сказал я. — Глубоко. И расслабься. Я приставил головку к его входу. Медленно, очень медленно, начал входить. Феликс втянул воздух сквозь зубы. Я остановился. — Больно? — Нет, — выдохнул он. — Нет. Просто... много. Ты... больше, чем я думал. — Скажи, если будет больно. Я остановлюсь. — Не останавливайся. Ни за что не останавливайся. Я продолжил. Сантиметр за сантиметром. Медленно. Бережно. Мои руки лежали на его бёдрах, мои губы целовали его плечи. Я чувствовал, как его тело принимает меня — туго, горячо, влажно. Смазка делала своё дело, но главное было не в ней. Главное было в нём. В том, как он расслабился. Как он доверился. Как он открылся. — Господи, — прошептал он, когда я вошёл полностью. — Господи, боже, блядь... — Слишком? — я замер, давая ему привыкнуть. — Слишком хорошо, — выдохнул он. — Слишком, блядь, хорошо. Я не... я не знал... что так можно... — Можно, — прошептал я. — Со мной можно всё. Я начал двигаться. Медленно. Нежно. Входя и выходя. Каждое движение было плавным, осторожным, но глубоким — я хотел, чтобы он чувствовал меня всего. Мои руки скользили по его животу, по груди, по бёдрам. Мои губы не отрывались от его шеи. Я целовал его за ухом, прикусывал мочку, шептал всякие глупости — что он прекрасен, что он мой, что я люблю его, что он самый красивый мужчина в мире, особенно сейчас, когда он такой открытый, такой мой. Феликс стонал. Не сдерживаясь. Громко. Его пальцы царапали стол. Его бёдра толкались навстречу моим движениям. — Ещё, — просил он. — Пожалуйста, ещё. Глубже. Быстрее. Я хочу... я хочу... — Что ты хочешь? — прошептал я ему на ухо, ускоряя темп. — Я хочу кончить с тобой внутри. Хочу, чтобы ты заполнил меня. Хочу... — он всхлипнул, — хочу, чтобы ты никогда не выходил. — Никогда, — пообещал я и вошёл до самого конца. Он закричал. Это был крик экстаза — чистого, незамутнённого, абсолютного. Его тело сжалось вокруг меня, и я почувствовал, как он кончает снова — в этот раз от того, что я внутри. От того, что я наполнил его. От того, что он наконец отпустил весь контроль и просто чувствовал. И я последовал за ним. Волна оргазма накрыла меня с головой — горячая, слепящая, сокрушительная. Я кончил в него, прижимаясь всем телом, шепча его имя, как молитву, как заклинание, как единственное слово, которое имело значение. Мы рухнули на стол вместе. Дышали. Дрожали. Молчали. Через минуту — или через вечность — Феликс повернул голову и посмотрел на меня. Его глаза были влажными, но он улыбался. Той самой улыбкой. Настоящей. Моей. — Так, — прошептал он. — Кого я полюбил? Путану? Профессиональную соблазнительницу? У тебя там целый арсенал — персиковая смазка, кокосовая смазка... что дальше? Клубничная? Шоколадная? Ванильная? — Вообще-то, — я улыбнулся и потянулся к сумочке, — у меня ещё есть с ежевикой. И с солёной карамелью. И одна с меренгой. Феликс уставился на меня. Потом расхохотался — громко, заливисто, уткнувшись лбом в стол. — Я люблю тебя, — сказал он сквозь смех. — Я так сильно тебя люблю, путана ты моя. — А я тебя, — я поцеловал его в плечо. — Мой сладкий. Мой кокосовый. Мой. Мы лежали на столе, перепачканные смазкой, потом и удовольствием. За окном сгущались сумерки. Где-то в доме тихо играла музыка — наверное, Мина включила радио в гостиной. И пахло кокосом. И персиками. И нами. Нашим будущим. Нашей свободой. Нашей любовью.
27 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)